Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Уайли Д. В поисках фаллоса: Приап и Инфляция МужскогоОГЛАВЛЕНИЕГлава 3. Приап в истории XX векаБронзовая скульптура (музей Борджиа. Неаполь) 52 Рассмотрим еще одно литературное произведение, которое должно помочь нам перенести мифологический материал из античных времен в современность. Обратимся к новелле Томаса Манна «Смерть в Венеции». В данной главе будут приводится разные цитаты из этого романа, так как в нем можно найти миф о рождении Приапа, перенесенный в Европу XX века в неискаженном виде. Но в наши дни из него следуют совершенно другие выводы. В отличии от Луция и (возможно) Энколпия, герой Манна — Густав фон Ашенбах — не получает никакого жеста (значимого действия) относительно востановления фаллоса. В его ситуации или установке должно быть что-то, что предохраняет миф о Приапе от достижения его предполагаемого разрешения. Поэтому нам необходимо рассмотреть, что же это может быть такое, если мы собираемся сказать нечто полезное для современных мужчин, попавших в сети этого комплекса. Когда мы встречаем Ашенбаха, он описывается как человек, постоянно сталкивающийся с некоторыми затруднениями по отношению к собственной репутации: «Поелику Ашенбах всем своим существом стремился к славе, он, отнюдь не отличаясь особой скороспелостью, сумел благодаря характерному, очень индивидуальному чекану своего письма рано занять видное общественное положение. Имя себе он составил еще будучи гимназистом, а через 10 лет научился представительствовать, не отходя от письменного стола, и в нескольких ответных строчках, всегда кратких (ибо многие взывают к тому, кто преуспел и заслужил доверие), управлять своей славой. В 40 лет, усталый от тягот и превратностей прямой своей работы, он должен был ежедневно просматривать груды писем, снабженных марками всех стран нашей планеты. Равно далекий от пошлости и эксцентрических вычуров, его талант был словно создан для того, чтобы внушить 53 доверие широкой публике и в тоже время вызывать восхищенное, поощрительное участие знатоков. Итак, еще юношей, со всех сторон призываемый к подвигу, — и к какому подвигу! — он не знал досуга и беспечной молодости. Когда на 35 году жизни он захворал в Вене, один тонкий знаток человеческих душ заметил в большой компании: «Ашенбах смолоду жил вот так, — он сжал левую руку в кулак, — и никогда не позволял себе жить этак», — он разжал кулак и небрежно уронил руку с подлокотника кресла. Этот господин попал в точку. Моральная отвага здесь в том и заключалась, что, по природе своей отнюдь не здоровяк, он был только призван к постоянным усилиям, а не рожден для них». * Здесь мы видим, конечно же, пример состояния инфляции, то есть преувеличенная идентификация с созданным эго-образом персоны, который до сих пор еще свойственен нашей культуре. Далее мы можем предположить, что здесь имеет место диссоциация с фаллосом, и, что сам фаллос может быть представлен в психике Ашенбаха в виде навязчивой идеи, требующей реинтеграции с помощью принесения жертвы образу персоны. Это своего рода современный эквивалент принесения жертв богу Приапу в античные времена для того, по-видимому, чтобы предотвратить как раз такое несчастье как то, что выпало на долю главного героя романа. Приехав в Венецию, Ашенбах повстречался там с Тадзио. На первый взгляд может показаться, что путь от экстатического бога, породившего Приапа, до ангелоподобного 14-летнего Тадзио невероятно долог. Но, также как и Дионис, похищенный пиратами, которые приняли его за беспомощного мальчика, довел своих похитителей до безумия и гибели, Тадзио убивает — или (поскольку это XX век) доводит Ашенбаха до одержимости. Мы снова обнаруживаем тему околдованности красивой и прекрасной юностью, которая, вероятно, имеет существенное значение для рождения (возникновения) Приапа. Но в культуре С. 130. Все цитаты Из «Смерть в Венеции» приводятся по изданию: Томас Манн. Новеллы. Лотта в Веймаре. М., 1986. 54 воемен Ашенбаха, в отличие от античности, подобное очарование оказывается недопустимым, неприемлемым, а потому и гораздо более опасным. Томас Манн осознавал, какие мифологические параллели может вызвать его произведение. Первая встреча Ашенбаха с Тадзио носит явно эротический оттенок, особенно там, где описываются взаимоотношения мальчика и его матери, а также отношения с сестрами и гувернанткой. Это напоминает в чем-то любовный роман Диониса и Афродиты: «За бамбуковым столиком под надзором гувернантки сидела компания подростков, совсем еще зеленая молодежь. Три молоденькие девушки, лет, видимо, от 15 до 17, и мальчик с длинными волосами, на вид лет 14. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безупречную красоту. Это лицо, бледное, изящно очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной серьезности, напоминало собой греческую скульптуру лучших времен и, при чистейшем совершенстве формы, было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что Ашенбах вдруг понял: нигде, ни в природе, ни в пластическом искусстве, не встречалось ему что-либо более счастливо совершенное. Далее ему бросилось в глаза явное различие меж воспитательными принципами, применяемыми к мальчику и его сестрам, что сказывалось даже в одежде. Наряд молодых девиц, — старшая из них уже могла сойти за взрослую, — был так незатейлив и целомудрен, что не только не красил их, но скорее даже уродовал. Из-за строгого монастырского платья, аспидно-серого цвета, полудлинного, скучного, нарочито мешковатого покроя, с белыми отложными воротничками в качестве единственного украшения, фигуры их казались приземистыми и лишенными грации. Приглаженные и туго стянутые волосы сообщали лицам молодых девиц монашески пустое, ничего не говорящее выражение. Здесь, несомненно, сказывалась власть матери, и не подумавшей распространить на мальчика педагогическую суровость, необходимую, по ее мнению, в воспитании девочек. Его жизнь, по-видимому, протекала под знаком нежного 55 потворства. Никто не решался прикоснуться ножницами к его чудесным волосам, как у «мальчика, вытаскивающего занозу», они кудрями спадали ему на лоб, на уши, спускались с затылка на шею. Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые сужались книзу и туго обтягивали запястья этих еще совсем детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурками и петличками, сообщал его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел вполоборота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперед правую ногу в черной лакированной туфле, подперевшись кулачком, в небрежно-изящной позе, не имевшей в себе ничего от почти приниженной чопорности его сестер. Не болен ли он? Ведь золотистая тьма волос так редко оттеняет бледность его кожи цвета слоновой кости. Или он просто забалованный любимчик, привыкший к потачкам и задабриванию? Ашенбаху это показалось наиболее вероятным. Артистические натуры нередко обладают предательской склонностью воздавать хвалу несправедливости, создающей красоту, и принимать сторону аристократической предпочтенное™. В холле уже появился официант и по-английски объявил: «Кушать подано!» Собравшиеся мало-помалу скрывались за стеклянной дверью ресторана. Хлопали двери лифтов, опоздавшие торопливо проходили мимо Ашенбаха. За дверью приступили к трапезе, но юные поляки все еще сидели за бамбуковым столиком, и Ашенбах, уютно устроившись в мягком кресле, ждал вместе с ними: ведь глаза его созерцали красоту. Наконец гувернантка, маленькая тучная особа с багровым румянцем, подала своим питомцам знак подняться. Высоко вздернув брови, она отодвинула стул и поклонилась высокой женщине, одетой в серое с белым, единственным украшением которой служили великолепные жемчуга. Осанка этой женщины, холодная и величавая, то, как были зачесаны ее чуть припудренные волосы, покрой ее платья, все было исполнено той самой простотой, что равнозначна хорощему вкусу повсюду, где благочестие неотъемлимо от аристократизма. Она могла бы быть женой немецкого сановника- Нечто сказочно пышное 56 Голова молодого Диониса (поздний эллинизм. Резьба по камню. Британский музей, Лондон) 57
Зная, что Диониса воспитывали как девочку и что у него были длинные волосы, что в античные времена жемчуг был тем камнем, который в большей степени, чем другие ассоциировался с Афродитой, все возможные сомнения относительно намерений Томаса Манна провести подобные мифологические аналогии рассеиваются. Автор напоминает и о других юношах из мифологии. Для Ашенбаха Тадзио олицетворял собой «голову Эрота, в желтоватом мерцании паросского мрамора, — с тонкими суровыми бровя- Там же, с 146—148 58 ми, с прозрачной тенью на висках, с ушами, закрытыми мягкими волнами спадающих под прямым углом кудрей».* Красивый мальчик завладел умом Ашенбаха, но какие-либо действия были совершенно непредставимы для него , и это привело его к парализующему, компульсивному вуайеризму, болезненному неотвязному подглядыванию. Подобное отношение к такой одержимости, обсцессивности прямо противоположно тому, что существовало в античные времена. Манн напоминает нам об этом, сравнивая Тадзио и Ганимеда: «... работать в присутствии Тадзио, взять за образец облик мальчика, принудить свой стиль следовать за линиями этого тела, представлявшегося ему богоподобным, и вознести его красоту в мир духа, как некогда орел вознес в эфир троянского пастуха. Блаженство слова никогда не было ему сладостнее, никогда он так ясно не ощущал, что Эрот присутствует в слове, как в эти опасно драгоценные часы, когда он, под тентом, за некрашенным столом, видя перед собой своего идола, слыша музыку его голоса, формировал по образцу красоты Тадзио свою прозу — эти изысканные полторы странички, прозрачность которых, благородство и вдохновенная напряженность чувств вскоре должны были вызвать восхищение многих. Хорошо, конечно, что мир знает только прекрасное произведение, но не его истоки, не то, как оно возникло; ибо знание истоков, вспоивших вдохновение художника, нередко могло бы смутить людей, напугать их и тем самым уничтожить воздействие прекрасного произведения. Странные часы! Странно изматывающие усилия! На редкость плодотворное общение духа и тела! Когда Ашенбах сложил листки и собрался уходить с пляжа, он почувствовал себя обессиленным, опустошенным, его даже мучила совесть, как после недозволенного беспутства».** Здесь мы сталкиваемся с различием, существующим между культурой времен Ашенбаха и античной культурой. Когда Зевс Там же, с. 150. "Там же, с. 167—If 59 под видом орла унес Ганимеда на небеса, чтобы тот стал виночерпием для богов, юноша «порадовал (взор всех) своей красотой» *. Но Ашенбах не мог наслаждаться юношеской мужской красотой, не испытывая при этом всепоглащающего чувства вины, отравляющего его существование. Возможно именно поэтому мифическая аналогия переходит от успешного похищения Зевса к страстной влюбленности Аполлона к Гиацинту, которая закончилась несчастием, так как ревнивый Зефир убил юношу с помощью диска (по другой версии сам Аполлон нечаянно убил своего любимца во время метания диска): «Много раз когда за Венецией заходило солнце, он (Ашенбах) сидел на скамье в парке, чтобы наблюдать за Тадзио в белом костюме с цветным кушаком, забавлявшегося игрою в мяч на утрамбованной площадке, и ему думалось, что он видит перед собой Гиацинта, который должен умереть, ибо его любят два бога. Он даже мучился острой завистью Зефира к сопернику, позабывшему оракула, лук и кифару для игры с прекрасным юношей; он видел диск, который беспощадная ревность метнула в прекрасную голову, и подхватывал, даже бледнел при этом, поникшее тело; и на цветке, возросшем из сладостной крови, была начертана его бесконечная жалоба...».** Таким образом, Ашенбах по-прежнему оказывается не в силах справиться со своей одержимостью. Он становится импотентом, потому что не чтит и не действует в соответствии с фаллическим компонентом своей маскулинности, живя вместо этого инфляционной жизнью, ограниченной тем, что является приемлемым ДЛЯЭГО. Секрет Ашенбаха, скрытый даже от него самого, — это Приап; и его установку по отношению к своей собственной тайне Манн продемонстрировал в уравнительной аналогии с коллективной тайной Венеции, — со смертельной вспышкой азиатской холеры: • Larousse Encyclopedia of Mythology, p. 138. Смерть в Венеции, с. 170—171. 60 «Такие мысли проносились в его одурманенном мозгу, так пытался он обрести почву под ногами, сохранить свое достоинство. И в тоже время он настороженно и неотступно вел наблюдение за нечистыми событиями на улицах Венеции, за бедой во внешнем мире, таинственно сливавшейся с бедою его сердца, и вскармливал свою страсть неопределенными беззаконными надеждами. Одержимый желанием узнать новое и достоверное о состоянии и развитии мора, он торопливо пробегал глазами немецкие газеты в кофейнях, так как они уже несколько дней назад исчезли из читальни отеля. Число заболеваний и смертных случаев равнялось будто бы 20, 40, наконец дошло уже до сотни и более, но тут же вслед за цифрами об эпидемии говорилось лишь как об отдельных случаях заражения, инфекция объявлялась завезенной извне. И все это перемежалось протестами и предостережениями против опасной игры итальянских властей. Словом, доискаться истины было невозможно».* Перед лицом подобной сознательной установки можно было бы ожидать, что фаллическая сила всплывет в сновидениях Ашенбаха, — именно так все и случилось. Сон Ашенбаха приведен ниже, в новелле же ему предшествуют несколько ссылок (упоминаний) на дионисийскую оставленность. Как будто автор специально готовит читателя к встрече с юношеским образом Диониса и его приапическим детищем, столкновение с которым неизбежно для главного героя из-за его растущей одержимости по отношению к Тадзио. Ашенбах следует за юным Тадзио и его сестрами по всей Венеции: «... он терял их из виду, разгоряченный, запыхавшийся, жался за ними по мосткам, забирался в грозные тупики и бледнел от страха, когда они внезапно попадались ему навстречу в узком переходе, из которого нельзя было ускользнуть. И все же было бы неправдой сказать, что он очень страдал. Мозг и сердце его опьянели. Он шагал «Там же, с. 178. 61 вперед, повинуясь указанию демона, который не знает лучшей забавы, чем топтать ногами разум и достоинство человека».* У гостиницы уличные музыканты исполняли песню с припевом, который «был ничем иным как ритмическим немодулированным смехом»,** и таким заразительным, что слушатели присоединились к нему. Ашенбах попытался рассказать правду о холере одному служащему английского бюро путешествий. Болезнь, которую он обнаружил, распространяла кругом все растущую несдержанность, непристойное поведение и преступление: «Против обыкновения, вечерами на улицах было много пьяных. Поговаривали, что из-за злоумышленников в городе ночью стало небезопасно. Ко всему этому добавились разбойные нападения и даже убийства.Так, уже два раза выяснялось, что лиц, мнимо ставших жертвой заразы, на самом деле родственники спровадили на тот свет с помощью яда, и профессиональный разврат принял небывало наглые и разнузданные формы, прежде всего здесь незнакомые...».*** Таким образом, создавалась сцена для сна Ашенбаха, который может быть описан как слишком сильная, преувеличенная компенсация: «В эту ночь было у него страшное сновидение — если можно назвать сновидением телесно-духовное событие, явившееся ему, правда, в глубоком сне, но так, что вне его он уже не видел себя существующим в мире. Местом действия была как бы самая его душа, а все происшедшее ворвалось извне, разом сломив его сопротивление — упорное сопротивление интеллекта, пронеслось над ним и обратило его бытие, культуру его жизни в прах и пепел. Там же,с. 175. •• Там же. ***Тамже,с. 186. 62 Троянский царь Ганимед, уносимый Зевсом, принявшем форму орла (римская мозаика) 63 Страх был началом, страх и вожделение и полное ужаса любопытство к тому, что должно свершиться Стояла ночь, и чувства его были настроены, ибо издалека близился топот, гудение, смешанный шум стук, скаканье, глухие раскаты, пронзительные вскрики и вой — протяжное «у» — все это пронизывали и временами пугающесладостно заглушали воркующие, нечестивые в своем упорстве звуки флейты, назойливо и бесстыдно завараживающие, от которых все внутри содрогалось Но он знал слово, темное, хотя и дававшее имя тому, что надвигалось «чуждый бог» Зной затлел, заклубился, и он увидел горную местность, похожую на ту, где стоял его загородный дом И в разорванном свете, с лесистых вершин, стволов и замшелых камней, дробясь, покатился обвал люди, звери, стая, неистовая орда — и наводнил поляну телами, пламенем, суетой и бешеными плясками Женщины, путаясь в длинных одеждах из звериных шкур, которые свисали у них с пояса, со стоном вскидывая головы, потрясали бубнами, размахивали факелами, с которых сыпались искры, и обнаженными кинжалами, держали в руках извивающихся змей, перехватив их за середину туловища, или с криками несли в обеих руках свои груди Мужчины с рогами на голове, со звериными шкурами на чреслах и мохнатой кожей, склонив лбы, задирали ноги и руки, яростно били в медные тимпаны и литавры, в то время как упитанные мальчики, цепляясь за рога козлов, подгоняли их увитыми зеленью жезлами и взвизгивали при их нелепых прыжках А вокруг стоял вой и громкие крики — сплошь из мягких согласных с протяжным «у» на конце, сладостные, дикие, нигде и никогда не слыханные Но здесь оно полнило собою воздух, то протяжное «у», точно трубил олень, там и сям многоголосо подхваченное, разгульно ликующее, подстрекающее к пляске, к дерганью руками и ногами Оно упорно не смолкало Но все пронизывали, надо всем властвовали низкие, влекущие звуки флейты Не влекут ли они — бесстыдно, настойчиво и его, сопротивляющегося и сопричастного празднеству, к безмерности высшей жертвы9 Велико было его омерзение, велик страх, честное стремление до последнего вздоха защищать свое от этого чужого враждебного достоинству 64 и твердости духа. Но там, вой, повторенный горным эхом, нарастал, набухал, до необоримого безумия. Запахи мутили разум, едкий смрад козлов, пот трясущихся тел, похожий на дыхание гнилой воды, и еще тянуло другим знакомым запахом: ран и повальной болезни. В унисон с ударами литавр содрагалось его сердце, голова шла кругом, ярость охватила его, ослепление, пьяное сладострастие, и его душа возжелала примкнуть к хороводу бога. Непристойный символ, гигантский, деревянный, был открыт и поднят кверху: еще разнузданнее заорали вокруг, выкликая все тот же призыв. С пеной у рта они бесновались, возбуждали друг друга любострастными жестами, елозили похотливыми руками со смехом, с кряхтением вонзали острые жезлы в тела близстоящих и слизывали выступавшую кровь. Но, покорный власти чуждого бога, с ними и в них был теперь тот, кому виделся сон. И" более того: они были о н, когда, рассви-рипев, бросались на животных, убивали их, зубами рвали клочья дымящегося мяса, когда на изрытой мшистой земле началось повальное совокупление — жертва богу. И его душа вкусила блуда и неистовства гибели».* Рассматривая начало сна Ашенбаха, можно было ожидать, что «чуждый бог» — это Дионис, но в его появлении во сне нет никакой необходимости, так как он уже существует в сознании главного героя в образе Тадзио.Но это поздний классический юный Дионис, и сон пытается восстановить ту приапическую энергию, которой его лишили. «Чуждый бог» — это Дионис, представляемый в виде деревянного phallus'a. Сон Ашенбаха противопоставляет ему образы того, чего ему не достает, то есть, приапического, которое отделялось от него на протяжении всей жизни. Но, в отличии от Луция и Энколпия, Ашенбах не может испытать «бесстыдную деградацию своего падения», так как его культура, в отличии от их, рассматривает все, что символизирует сон, как полностью неприемлимое. В дионисийском принимается все, кроме его красоты, которая и персонифицируется с образом Тадзио, и, как мы уже видели, даже Там же, с. 187—89 65 обыкновенная реакция на нее наполняет Ашенбаха бессознательным чувством стыда. Но Тадзио, тем не менее, символизирует все, что присуще Дионису, включая и само приапическое. Эта крайняя и непреодолимая форма дионисийского прорывается в сон Ашенбаха, пытаясь через него проникнуть в психику, несмотря на то, что эго не может этого допустить. Именно в этом заключается причина судьбоносной силы юного Тадзио. Ответная реакция Ашенбаха — трогательна и фатальна, заранее предопределена. Манн так говорит об этом: Ашенбах олицетворяет «всю структуру культуры его времени» и не может отказаться от надежд, связанных с этим олицетворением . В действительности же у него есть два выхода из создавшегося положения. Он может либо отбросить свою персону и признать, как это был вынужден сделать Луций: «Я — осел» и в результате затем страдать от деградации и унижения. Другой выход — он может умереть. Так как Ашенбах не может выдержать первое, он выбирает второе. Поведение Ашенбаха после увиденного им сна почти невыносимо гротескно. Он красит волосы и, начиная с чрезмерной заботы о своих галстуках, украшениях и одеколоне, в конце концов, приходит и к использованию косметики.* Он воспринимает все наоборот. Считая, что все, чего ему не хватает, — это юности. Он думает, что различные ухищрения помогут ему ее вернуть. Мы видим, что главный герой выбрал неверный путь. Его тайные и навязчивые фантазии продолжаются. Он преследует Тадзио даже более настойчиво и умирает, возможно от холеры, наблюдая за мальчиком на берегу моря. В контексте того времени, культуры и личности самого Ашенбаха смерть не выглядит печальной. Главный герой подошел к тому, чего ему недоставало, так близко, как только можно, и умер в .по-видимому, счастливом созерцании этого. Подойти еще ближе означало бы для него унижение, что было неприемлемо. Даже когда Приап обратно сокращает инфляцию, унижение по-прежнему остается единственным выходом. А неприятие •Там же, с. 190—191. 66 унижения означает смерть. Совершенно ясно, что наша культура имеет много общего с культурой времен Ашенбаха, и те пути, которые открываются, на первый взгляд, перед многими мужчинами сегодня, когда они лицом к лицу сталкиваются с дефляцией (разрушением) персоны, с которой они бессознательно себя идентифицировали, вряд ли более привлекательны, чем те, перед которыми оказался Ашенбах. Некоторые мужчины выбирают духовную смерть, а не следование вышеуказанным путям. В то время как очень многие, для кого крах, падение не является всеобъемлющим, проводят остаток своей жизни, поддерживая старую персону, хотя косметика и становится все более крикливой и с каждым годом делается все труднее ее поддерживать. Именно на основе подобного рода вещей базируются, по-видимому, крайние проявления современного machismo («самец»). Где же тогда выход? В чем альтернатива? Предлагать метафорические полумеры типа воссоединения с фаллосом, уподобления дионисийскому, движения к conuinctio и т. п. легко, но природа определенного кризиса Ашенбаха, видимо, ведет к тому, что подобные полумеры оказываются даже менее полезными, чем обычно. Импотенцию трудно рационализировать, и если альтернатива представляется не только неприемлимой, но и непристойной, чтобы разрешить дилемму, то она становится более серьезной и глубокой. (Трудно спорить с тем, что Ашенбах должен был попробовать соблазнить Тадзио и вернуть его обратно в Мюнхен). В действительности античные литературные источники предполагают, что единственной альтернативой является унижение, но и оно вряд ли более приемлимо для мужчин сегодня, чем это было в 1911 году, когда Томас Манн написал свою новеллу «Смерть в Венеции». Признание физической эротической потребности, сопровождающейся земной несдержанностью, видимо, было более унижающим, чем это мог вынести Ашенбах. На индивидуальном уровне отказ Ашенбаха от унижения привел его к смерти. Из этого может следовать, что и на коллективном уровне отказ от унижения может привести к тому же, но в большем масштабе. Действительно, актуальность проблемы 67 инфляции мужского в нашей культуре не подлежит сомнению, так как правительство, находящееся в состоянии инфляции, имеет сейчас возможность выбрать смерть вместо унижения миллионов людей. Единственно возможное решение, вероятно, может быть найдено в каком-либо способе облегчить мужчинам конца XX века своего рода трансформативное унижение, опробованное Энколпием и Луцием. Мы рассмотрим такую возможность во второй части нашей книги, на материале сновидений и психоанализа современных мужчин. Но, для начала, давайте коротко остановимся на физических симптомах приапической инфляции. 68
Ваш комментарий о книге |
|