Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Пассмор Д. Современные философыОГЛАВЛЕНИЕГлава 1. ВВЕДЕНИЕ: ПЕРЕМЕНЫ И ПРЕЕМСТВЕННОСТЬБурное, не укладывающееся в четкие определения, разнообразное по вдохновляющим идеям и методам — как можно надеяться описать это современное англо-американское философское движение * кратко, но в то же время понятным и всесторонним образом? Ответ один — этого сделать невозможно. Так много пишущих философов, так много поднимаемых проблем — стремление к полноте в этом случае уже не может считаться рациональным. Более скромное название, скажем «Некоторые современные философские дискуссии в очень кратком изложении», было бы более точным, но вряд ли отвечало бы требованиям сегодняшнего стиля. Осознавая необходимость строго избирательного подхода, я начну с общего обзора современной философской арены, прежде чем сосредоточусь на относительно немногих темах и относительно немногих философах и рассмотрю их более подробно. Я попытаюсь рассеять предположение о том, будто философия обитает только в тех жилищах, которые населяем мы сами, попытаюсь хотя бы тем, что на время выйду за рамки, установленные в книге «Сто лет философии», но во всем остальном буду строго соблюдать их и в нынешнем эпилоге. Название той первой книги также обещало больше, чем получилось в результате. Я не только ограничился рассмотрением главным образом англо-американской философии, но и в надежде построить последовательное повествование не выходил за рамки таких тесно связанных друг с другом областей, как эпистемология, философская логика, метафизика, философия языка и философия естественных наук. Уже в 1957 г. такой подход многое исключал из рассмотрения: всю этику и политическую философию, не говоря уже об эстетике и философии социальных наук. Впрочем, в первые послевоенные десятилетия подобное решение не только было симптоматичным, но и воспринималось как необходимое. Разумеется, в этих исключенных из рассмотрения областях философствования были исследователи, которые пользовались большим влиянием. В философии морали на ум сразу же приходит имя Р.М.Хеара, в философии права—Г.Л .Хар-та, в философии истории — У .Дрея. Тем не менее поражает то, в какой мере профессиональные философы сосредоточивали свои усилия именно в тех областях философствования, называя их «центральными», рассмотрением которых я ограничился в книге «Сто лет философии». Более того, когда они обращались к менее популярным темам, то, как правило, с той лишь целью, чтобы заняться неким специализированным разделом «философской логики». Это легче всего проиллюстрировать на примере философии морали. Харт предпринял анализ наиболее общих понятий 10 морали, таких как «долженствование», с тем чтобы описать структуру морального рассуждения, определить логический статус моральных утверждений, т.е. установить, являются ли они подлинными суждениями или же скрытыми предписаниями, приказами, рекомендациями или выражениями чувств. Стало быть, изложение «центральных» вопросов философии было одновременно и подготовкой читателя к ознакомлению с более широкими философскими областями. Теперь это не так. Философы морали, политики и права больше не ограничиваются исключительно концептуальными изысканиями, анализом «логики» морали, права или политических дебатов. Так, в 1970-е годы одной из наиболее широко обсуждаемых книг стала «Теория справедливости» (1971). В этой книге Джон Ролз, рассуждая строго обоснованно и явно в философском ключе, не только рассмотрел, как следует определять справедливость, но и детально проанализировал, в чем она действительно состоит. Чуть позже, в 1978 г., Сиссела Бок написала свою книгу «Ложь» («Lying»). Казуистику больше не отбрасывали в сторону, как не имеющую отношения к философии. Аристотелевское подчеркнутое внимание к добродетели вообще и к отличительным чертам отдельных добродетелей вновь вошло в моду. Еще более удивительно — по крайней мере, если смотреть с позиции первых послевоенных десятилетий — то, что философы начали писать на такие острые социальные темы, как феминизм, аборты, загрязнение окружающей среды, ядерные вооружения. Радикальные движения 1960-х годов, хотя и довольно стремительно сошли со сцены, все же оставили после себя важные последствия. Безусловно, прежние философы, начиная с Платона и кончая Миллем, отнюдь не исключали подобные темы из области интересов и, по существу, не считали, что философия имеет какие-либо установленные границы. Более близкий к нашему времени Бертран Рассел писал для широкой аудитории по вопросам образования, брака, мира и войны. Однако характерно, что Рассел при этом отмечал, что, делая это, он выходит за рамки философии и рассуждает скорее как отец, муж, гражданин, а не как философ. В этой мере он вполне подчинялся соглашению, установлению которого сам же, по сути, и способствовал и которое гласит, что философию следует определять таким образом, чтобы даже в таких своих разделах, как философия морали и политики, она была ограждена от необходимости давать советы по практическим вопросам. Вопреки этому соглашению 1970-е годы стали свидетелями появления таких периодических изданий, как журнал «Philosophy and Public Affairs» («Философия и общественные отношения», с 1971 г.), в котором ставилась цель применения философии в вопросах политики. В 1980-е годы на удивление интеллектуальной публики, привыкшей относиться к философии как к изощренной интеллектуальной игре> получили широкое распространение общества и журналы по «прикладной философии» или по таким ее отдельным разделам, как «философия 11 медицины». Со смешанным чувством недоверия, смущения, удовлетворения и опасения философы становились членами консультативных комитетов по современным проблемам политики или принимали приглашения читать лекции в медицинских и инженерных школах. Они больше не склонны были думать, что участие в дискуссиях по фундаментальным социальным проблемам означает выход за рамки философии. В какой мере подобную деятельность надлежит называть «прикладной философией», а не мирским проповедничеством, — вопрос открытый. Так, Хеар, со своей стороны, с досадой отмечал, что авторы, пишущие по «прикладной философии», слишком часто довольствуются «апелляцией к инту-ициям и предрассудкам, как своим собственным, так и других людей», хотя от философа ждут строго обоснованных рассуждений. Если же в настоящем изложении этой теме не уделяется внимания, то не потому, что она не имеет отношения к философии, а потому что наиболее тщательно обоснованная «прикладная философия» — за исключением тех ее разделов, где философы занимаются проблемами окружающей среды и поднимают метафизические вопросы о человеке и природе, — фактически является прикладной этикой, которая, как таковая, автоматически исключается из настоящего повествования. Но пусть даже это краткое упоминание о ней послужит предупреждением, что те более специальные вопросы, которые рассматриваются в этом эпилоге, никоим образом не составляют единственную пищу для современной философии 2. В случае марксизма ситуация более сложная. Великий бум 1960-х годов больше преуспел в том, чего во многом не удалось достичь Великой депрессии 1930-х годов, а именно — он способствовал более широкому распространению марксизма в среде англо-американских философов. Безусловно, марксизм последних сильно отличается от марксизма, господствовавшего в 1930-е годы; в глазах большинства своих приверженцев он больше не был неразрывно связан с отчаянной попыткой защитить Советский Союз. В действительности многие марксисты всячески старались отвести глаза от Восточной Европы. Марксизм, как нам заявляли, «никогда не проходил проверки опытом». (Это прежде всего верно в отношении англо-американского мира; Франция же длительное время оставалась главным прибежищем для сторонников прежней марксистской позиции.) Появившихся разновидностей марксизма было так же много, как и разновидностей христианства; каждый мог выбрать себе «марксизм» по своему темпераменту. Спектр разновидностей был широк: от гуманистического марксизма «Экономико-философских рукописей», написанных в 1844 г., но опубликованных лишь в 1932 г. и впервые переведенных на английский язык в 1959 г., до жесткого дегуманизированного марксизма, созданного во Франции Луи Альтюссе-ром. Гуманистичного Маркса часто соединяли с гуманизированным Фрейдом с тем, чтобы придать интеллектуальный вид нечетко сформулирован- 12 ным идеалам 1960-х годов. Идеи Маркса в интерпретации Альтюссера отстаивали те, чьи идеалы носили более аскетичный характер 3. Хотя в результате марксизм завоевал в 1970-е годы видное положение на англо-американских философских факультетах (что для предшествующих десятилетий было совершенно не характерно), ему также, по ряду причин, не будет уделено внимания в последующем изложении. Марксизм наиболее плодотворно используется и наиболее широко культивируется в применении к политической философии, философии искусства и практической соцальной критике, но все эти области лежат за пределами моих нынешних интересов. Когда философствование в стиле Маркса принимает форму эпистемологии или метафизики, оно чаще всего выливается в разнообразные ученые труды, посвященные выяснению того, что же Маркс «действительно имел в виду». Это вовсе не удивительно, учитывая, что сам Маркс щ писал систематических работ по этим темам. В действительности же, наиболее естественно видеть в нем антифилософа, утверждавшего, что философия — это пережиток прошлого и ей на смену должна теперь прийти наука, которая имеет к ней такое же отношение, какое, согласно известному высказыванию Маркса в «Немецкой идеологии» (1845— 1846, впервые полностью опубликованной в 1932), «имеет онанизм к половой любви». Тем не менее в течение какого-то времени марксистскую философию создавали, как это было описано и в книге «Сто лет философии», обращаясь к Энгельсу и Ленину. Советские марксисты все еще продолжают так делать. Но многие другие марксисты как в англо-американском мире, так и на европейском континенте (куда следует отправиться за пользующимися наибольшим влиянием переформулировками марксизма) ищут марксистскую философию в ином месте, часто возвращаясь к Фихте, Гегелю или Фейербаху. Их работы, экзегические и апологетические по характеру, имеют к настоящему повествованию не большее отношение, чем, скажем, аналогичные работы о Фреге и Расселе, даже если их темой является эпистемология или метафизика. Уже становится достаточно очевидным, почему этот эпилог с его завершающими главами даст значительно менее репрезентативную картину происходящего сейчас на философских факультетах по сравнению с той книгой, для которой он служит эпилогом. Но следует еще кое-что добавить по этому поводу. В 1957 г., когда вышло первое издание книги «Сто лет философии», англо-американский философский мир был сравнительно небольшим, уютным, замкнутым, в нем было очень мало философских периодических изданий, да и писали тогда относительно немного. Десятилетие спустя в несколько раз выросло число публикуемых книг и стремительно увеличилось количество статей, достигнув уже того предела, при котором, как я отмечал при выходе второго издания книги в 1966 г., историк не может больше надеяться «охватить всю область» в той мере, в какой это было возможно прежде. То, что когда-то было лишь небольшим ручейком, превратилось к этому време- 13 ни в широкую реку, а в 1980-е годы — здесь неизбежно напрашивается сравнение, каким бы банальным оно ни было, — эта река разлилась половодьем. Безусловно, подобно любому другому полноводному течению, поток публикаций несет с собой немало мусора, обломков и даже останков. Все это историк может со спокойной совестью оставить без внимания. Из того, что пишут философы, большая часть, даже если она имеет ценность, достойна уважения и отвечает техническим требованиям, так же, как соответствующая работа в науке, неизбежно второстепенна по своему значению. Улей, где кипит работа, необязательно является пристанищем для гениев. Тем не менее многим философам, которых в прежние времена сочли бы достойными более подробного рассмотрения, мы вынуждены отвести место в примечаниях. Иначе наш эпилог разросся бы до непропорциональных размеров. Признаю, что метафора полноводного потока довольно банальна. Однако в данном случае она имеет двойную силу. Такой поток отличается не только своей величиной, но и тем, что он соединяет в одно течение прежде разрозненные ручейки, стирает границы, сокрушает ограждения. Именно это и происходит в философии. Сейчас намного трудней, чем прежде, определить, где проходят границы как философии в целом, так и ее отдельных дисциплин. Благодаря марксистскому или постмарксистскому влиянию считается, к примеру, спорным, можно ли философию науки с пользой для дела отделить от социологии знания. В трудах Франкфуртской школы, и прежде всего Юр-гена Хабермаса, эпистемология и социальная теория перетекают одна в другую, что не может не напомнить об американском прагматизме 4; для французского «структуралиста» Мишеля Фуко то, что считается знанием, имеет сложное и запутанное отношение к власть имущим; в Великобритании активно работает группа писателей, для которых источником вдохновения служит анархизм Пола Фейерабенда и сформулированный Т.С.Куном исторический подход к философии науки и которые стремятся показать, что для главных проблем философии науки не может быть иного решения, кроме как в социологии. Во-вторых, никто не мог предположить — даже в то время, когда Остин начал читать лекции по теории речевых актов, — что философия «обыденного языка» является разделом лингвистики, как ее понимали профессиональные лингвисты. Однако позже взаимодействие между философией и лингвистикой стало столь значительным, а границы столь нечеткими, что возникли сомнения, не являемся ли мы действительно свидетелями отпочкования еще одной новой науки от философии, как это предсказывал Остин. Или если не новой науки, то по крайней мере видоизмененной лингвистики, содержавшей в себе многое такое, что прежде считалось философией. Где заканчивается такая лингвистика, а где начинается философия — далеко не ясно. Однако именно на этой спорной территории по большей части и размещается 14 сейчас та современная философия, которая пользуется наибольшим влиянием. Сходная неопределенность имеет место и в случае логики. Как предположение, а не как отражение сложившегося словоупотребления можно выделить приблизительно три уровня логических исследований: математическая логика, философия логики и философская логика. Математическая логика занимается построением формальных систем и исследованием таких их формальных свойств, как полнота и непротиворечивость. Философия логики, изучая эти системы, ставит вопросы об области их применения, о том, являются ли они и в каком смысле являются подлинно альтернативными логиками, в какой мере они применимы к анализу конкретных форм рассуждения. Философская же логика исследует «словарь» логики: что входит в состав высказывания, в чем состоит «логическая форма», импликация, следование,- дизъюнкция или модальность и т.п. Разумеется, отдельный логик может перемещаться с одного уровня на другой, если, к примеру, на каком-то уровне он сталкивается с проблемами, которые не могут быть разрешены на этом же уровне 5. Не может быть никаких сомнений в том, что и философия логики, и философская логика составляют часть философии — за исключением тех случаев, когда философская логика постепенно растворяется в философии языка, а та в свою очередь, как мы видели, — в лингвистике. В действительности же, многие вслед за Расселом, видимо, все еще продолжают считать, что философская логика — это просто философия. Ей будет уделено много места в последующем изложении. Однако математическая логика во все более возрастающей мере оказывается во власти математиков. (Следует, конечно, помнить, что Фреге был математиком, как и многие логики после него.) Несомненно, аналитические философы больше не относятся к формальной логике с пренебрежением и не отбрасывают ее как лишенную значения, хотя в славные дни философии обыденного языка так поступали многие. По сути, в современной англо-американской философии стало считаться в порядке вещей сравнительно продвинутое знакомство с основными логическими системами; логические символы получают все большее распространение. Так что Карнап и Куайн одержали победу над Райлом. Тем не менее немногие философы читают сегодня «Journal of Symbolic Logic» («Журнал символической логики»), редакцией которого, по сути в их интересах, был учрежден «Journal of Philosophical Logic» («Журнал философской логики»). Хотя аналитические философы используют символы из логических систем, созданных в прошлые десятилетия, однако эти символы часто служат им декоративными аббревиатурами, а не элементами в построении философских выводов. Аналитические философы ссылаются на математическую логику, но не занимаются ею — так же, как инженер больше не занимается математикой; они выступают скорее потребителями, нежели производителями. Поэтому, приступая к описанию нынешней философской арены, можно оставить без внимания достижения в развитии математической логики. Раз- 15 вод или полюбовный раздел между математической логикой и философией не обошелся, однако, без выражения сожалений, и порой его отказываются признавать, например, его не приемлет составляющая меньшинство группа диссидентов, которых можно суммарно назвать «девиантными логиками». Их недовольство касается двух моментов: во-первых, развод повлек триви-ализацию математической логики, вылившуюся в построение систем, которые представляют собой лишь математические игры и не вправе уже называться «логикой», и, во-вторых, в результате философы оказались вынужденными опираться на системы, которые им в сущности следует отвергать — либо из-за содержащихся в них неразрешимых парадоксов, либо из-за их неспособности дать адекватное объяснение различию между правильным и неправильным рассуждением, по крайней мере, как оно проявляется вне математики и, возможно, даже в ней самой. В прошлом такие критики математической логики, как Шиллер и Стро-сон, уже заявляли, что существуют большие классы корректных рассуждений, которые не признаются таковыми в формальных системах, и, как доказывал Стросон, используемые в математической логике логические константы типа «или» и «и» не отражают в полной мере их роль в повседневных рассуждениях. Отсюда эти критики не делали, однако, вывода о том, что следует разработать более совершенную формальную логику; скорее они настаивали на необходимости заменить или дополнить формальную логику неформальной, которая бы заключала в себе возможность выведения всех следствий из особых понятий — что, к примеру, следует из понятия «быть чьим-то братом»? В ответ на это сторонники математической логики указывали, что подобная логика не могла бы быть не чем иным, как мешаниной из разнородных частей, и что критики спутали логику с риторикой. Несомненно, признавали они, мы используем самые разнообразные приемы, стараясь убедить других в своей правоте. Часто они также признавали, что, пытаясь убедить других в том, скажем, что q следует из/?, мы, как правило, не обосновываем ложность р. Но это ничего не значит, сказали бы они, если в результате принятия подобных материальных импликаций создается логическая система, которая является ясной, точной, пригодной для выведения теорем из аксиом и свободной от всяких вносящих путаницу рассуждений о «значении». Однако в 1970-е годы какое-то количество логиков, пусть все еще составляющих меньшинство, стали находить неудовлетворительной подобную защиту. Им было неприятно осознавать, что можно считать адекватной логику, которая в большом числе случаев не дает объяснения различию между приемлемым и неприемлемым рассуждением; они не были убеждены в том, что парадоксы, подобные парадоксу материальной импликации (когда из ложного высказывания следует истинность любого пришедшего нам на ум высказывания), можно либо отбросить в сторону как не имеющие никаких последствий, либо защищать как вовсе не являющиеся парадоксами. 16 Сторонник классической логики, как утверждает Ричард Раутли в книге «Релевантная логика и ее противники» (1982), ведет себя подобно инженеру, который изобрел приспособление для вычерпывания воды из потока. Это приспособление так плохо спроектировано, что расплескивает большую часть поднимаемой воды. Вместо того чтобы улучшить приспособление, инженер посвящает все свои усилия «построению остроумных доводов, доказывающих, что данное приспособление достойно восхищения», например на том основании, что «нет ничего плохого в потере воды» или что приспособление имеет «красивые, ясные и простые очертания» и любые изменения «совершенно не согласуются с его инженерными интуициями». Между тем большая часть воды для общественных нужд добывается «традиционными утомительными и довольно ограниченными ручными методами» — последнее замечание содержит намек на тот шокирующий многих факт,' что, когда философы хотят выявить ошибки в каком-то философском рассуждении, они часто прибегают к традиционной «аристотелевской» логике, не находя ничего в «классической» фрегевско-расселовской логике, что могло бы им помочь. В отличие от Стросона, сторонники релевантной логики не готовы отказаться от формализации: им нужна формализация, которая «работает», которая действительно позволяет отличать корректные рассуждения от ошибочных. Разумеется, многие сторонники формальной логики, как, например, Г.Х. фон Вригт, уже предпринимали попытки дополнить классическую логику, разрабатывая модальные, деонтические логики или логики императивов и вопросов и не обращая внимания на протесты со стороны непоколебимого защитника минималистской логики Куайна. В этих своих попытках они исходили из предположения, что имеются классы рассуждений, в которых устанавливается связь между необходимым и возможным, обязательным и дозволенным, между командами и согласием их выполнить, между вопросами и ответами на них и для формализации которых недостаточно классической логики. Яакко Хинтикка даже попытался разработать «эпистемическую логику», связывающую знание с мнением. Однако все эти дополнения оставляли неприкосновенными центральные бастионы классической логики за тем исключением, когда они опирались на теорию «строгой импликации» К.И. Льюиса. Последняя, безусловно, оспаривала классическую логику в ее центральном пункте — теории импликации. Но она привносила новые, свои собственные парадоксы, в частности тот парадокс, что предложение, имеющее форму «А и не-?», согласно строгой импликации, влечет за собой какое угодно предложение 6. В поисках логики, которая была бы более тесно связана с нашей обычной практикой построения выводов, У.Аккерман уже в 1956 г. предложил краткий набросок логической системы, имевшей своим центральным понятием «строгую импликацию» и отвергавшей все аксиомы классической логики, не удовлетворяющие этому понятию. В последующие годы Э.Р.Андер- 17 соном и Н.Д.Белнапом в сотрудничестве с другими авторами на основе этой системы была разработана «релевантная логика», суммированным образом представленная в их работе «Выведение следствий» (1975). Как там утверждалось, из одного высказывания следует другое, если и только если (говоря неформальным языком) «они каким-то образом связаны друг с другом». Выражаясь философским языком, должна существовать некая связь между их содержаниями. (Для релевантной логики не считается постыдным быть интенсиональной и допускать свободные рассуждения о значениях.) Подобную связь можно более формальным образом определить с помощью «общих переменных». Изначально связанное с Питсбургом, это учение об импликации, а в более широком смысле — об обусловливании, в последующем получило развитие в довольно неортодоксальных направлениях в Австралии и Южной Америке, положив начало «паранепротиворечивым» логикам. Формулируемые в этом учении требования к импликации автоматически исключают парадоксы как строгой, так и материальной импликации. Если взять, к примеру, первую, то в этих логиках не может быть истинным, чтобы/? и не-/? вместе имплицировали любое произвольно выбранное высказывание q, поскольку они не имеют общей сентенциальной переменной. (Тогда как «р и q имплицируют q»). Мы не будем разбирать все сложные перипетии возникшей в результате дискуссии и касаться вопроса о том, разрушается ли первоначальный проект в результате изменений, которые необходимо внести в классическую логику, особенно если учесть, что во избежание льюисовского довода в пользу парадокса строгой импликации следует признать некорректным разделительный силлогизм вида «р или q, не-/?, следовательно, q», как не будем касаться и вопроса о том, является ли «релевантность» формальным понятием, отличным от понятий риторики 7. Сказанное к этому моменту дает некоторое представление о доводах, выдвигаемых философами, которые не согласны с тем, что математическую логику можно спокойно оставить математикам, как колонию, отвоевавшую свою независимость. Однако в деталях эта область в дальнейшем рассматриваться нами не будет. Существует немало других областей, где становится все труднее проводить границу между философией и иными формами интеллектуальной деятельности. Поначалу испытываешь изумление, когда знакомишься с историей современной философии, написанной австрийским * философом науки Вольфгангом Штегмюллером. Она содержит (во втором томе) большие разделы, посвященные современной космологии и теоретической биологии, которые составляют почти половину всего тома. Но Штегмюллер надеется таким образом продемонстрировать, как он говорит, «конвергенцию между общими философскими теориями и эмпирическими исследованиями» в развитии современной мысли. Следует подчеркнуть, что он никоим образом не * Точнее было бы назвать В.Штегмюллера австро-немецким философом, ибо большую часть своей философской карьеры он проработал в немецких университетах. — Прим. перев. 18 является «философом природы» того типа, который преобладал в Германии XIX века и для которого главным занятием было обоснование того, что подлинную науку следует искать в метафизике, — именно такого рода «философы природы» и спровоцировали резкую критику метафизики со стороны логических позитивистов. Штегмюллер далек от этого; он один из тех немногих немецкоязычных философов, которые удержались от лести Хайдеггеру и философствовали в новой карнаповской манере. Немногие англо-американские философы согласились бы с тем, что истории философии следует так углубляться в науку. Тем не менее очень многие тоскуют по свободе умозрительных построений, свойственной досократикам, для которых не существовало различия между философией и умозрительной наукой о космосе и о происхождении жизни. Эта тоска обнаруживается не только у Штегмюллера, но и у таких разных философов, как Хайдеггер, Поппер, Фейерабенд, и ее питает крайне спекулятивный характер современной космологии. По крайней мере, сейчас философы науки со значительно меньшей готовностью, чем в предшествующие десятилетия (особенно в период с 1925 по 1960 гг.), соглашаются с утверждением Витгенштейна о том, что «положения естествознания не имеют никакого отношения к философии», что наука в той лишь мере имеет значение для философии, в какой философы науки могут логически анализировать общую структуру научных теорий. Ку-айн же утверждает, что не существует четкого различия между философией и наукой, а Патнэм — что философия физики есть «продолжение физики». В течение какого-то времени очень немногие философы — за такими известными исключениями, как Рейхенбах и Грюнбаум, — отваживались писать подробно о пространстве-времени или квантовой механике. Считалось, что эти темы следует оставить теоретической физике. В 1970-е же годы, как мы увидим ниже, такое отношение уже далеко не было преобладающим. Та удобная позиция, согласно которой философы могут и должны ограничить свое внимание концептуальными вопросами, оставив в стороне эмпирическое как не имеющее отношения к их целям, была подорвана на разнообразных фронтах, а не только в отношении физики и биологии. Когнитивная психология, теория информации, теория вычислительных машин — особенно в связи с «машинным интеллектом» — все бросали вызов и предоставляли новые возможности философам и прежде всего эпистемологам. Философы никоим образом не оставили без внимания такие книги, как «Искусство и иллюзия» (1960) историка-искусствоведа Е.Х.Гомбровича или «Глаз и мозг» (1966) нейрофизиолога Ричарда Грегори. Границы между философией и социальной наукой еще более неустойчивы. Хотя, как я уже сказал, немногие философы потребовали бы от меня последовать примеру Штегмюллера, тем не менее в современной философии есть немало областей, на глубокое понимание которых могут рассчитывать лишь те, кто имеет хорошие знания по математике, физике или экономике. 19 Философия, таким образом, одновременно расширяется и сужается; в определенных областях она уступает территорию другим формам исследования, будь то лингвистика или математика, тогда как в иных случаях она продвигается туда, откуда прежде отступала. Географические границы также утратили прежнюю четкость. Безусловно, известное различение «англо-американской» и «континентальной» философии никогда не было точным в географическом плане. Приходилось относить к «англо-американской» большую часть финской философии, большую часть польской философии, а также приходилось помнить, что хотя «англо-американская» философия имеет корни в британской эмпирической традиции, она многим обязана немцу Фреге и таким австрийским философам, как венские позитивисты, Карл Поппер, а еще раньше — Брентано. Тем не менее это различение в основном работало. На одной стороне располагалась франко-немецко-итальянская философия, которая концентрировалась вокруг Хайдеггера, Сартра, Ясперса, была пророческой по своему стилю и даже при атеистических конечных выводах считала центральными вопросы, которыми занималась теология. Ее союзницей была литература, а не наука. Она провозглашала, что, стремясь к глубине и подлинной новизне идей, философ вынужден быть непонятым, и призывала признать право поэта искажать язык в угоду его, поэта, особым целям. На другой стороне располагалась аналитическая англо-американская философия, для которой главным достоинством была ясность, которая продолжала руководствоваться лингвистическими принципами, сформулированными Королевским обществом * в XVII веке, была близка по духу науке, сосредоточивала свое внимание на эпистемологии, сознании и языке и концентрировалась вокруг Райла, Айера, Остина, Куайна — этих собратьев, с «континентальной» точки зрения, несмотря на все их различия. Эти два вида философствования продолжают существовать до сих пор. Философия, в отличие от науки, не является единым интеллектуальным сообществом. И дело не просто в том, что философы, как и ученые, имеют разную специализацию. Их намного больше разъединяет то, что они имеют разных философских героев, разные представления о том, в чем состоит хорошее и плохое философствование. В 1983 г. на Всемирной конференции по философии в Монреале значительные группы участников все так же не понимали и не хотели понять, чем занимаются другие группы участников или почему они этим занимаются, даже когда обсуждаемые темы, если судить по одним только заголовкам, представляли общий интерес. Различие состоит в том, что разделение на разные типы философствования больше не соответствует географическим границам даже в той мере, в какой это имело место раньше. * Ведущий научный центр Великобритании, выполняющий функции национальной академии наук, учрежден в 1660 г.; членство в обществе считается наиболее почетным званием для ученого. — Прим. перев. 20 Нельзя не признать, что Франция сохраняет верность своему изоляционизму. Очень редкий французский философ проявляет интерес к философствованию в аналитическом стиле. Одним таким исключением является философ языка Жак Буверес, изложивший свою философскую позицию в статье с красноречивым названием «Почему во мне так мало французского?» Конечно, «изоляционизм» не очень подходящее слово. Такие немецкие философы, как Гуссерль и Хайдеггер, продолжают пользоваться влиянием во Франции, тогда как в Германии их влияние резко пошло на спад. Однако англо-американская философия остается почти полностью неприемлемой, то ли из-за ее стиля, то ли из-за методов или выводов. В Германии же дело обстоит уже иначе. В течение многих лет Вольфганг Штегмюллер стоял почти особняком среди немецких философов, занимаясь философствованием в карнаповской манере. Но в 1960-е годы немецкоязычный мир открыл наконец для себя своих же соотечественников Фреге, Витгенштейна, Поппера, Брентано, Мей-нонга и венских позитивистов. Более того, он открыл Пирса, Куайна, Остина и, по крайней мере, некоторых более поздних философов, о которых речь пойдет дальше 8. Нельзя не признать, что эти философы часто подвергаются критики с позиции более привычной немецкой традиции. Так, у Эрнста Тугендхата, одного из последних учеников Хайдеггера, лингвистический анализ противопоставляется и вместе с тем увязывается с гуссерлевской феноменологией в ее ранней форме. Обе критикуются в свете друг друга: феноменология — за ее неспособность понять, что отправной точкой философской рефлексии является не обособленная сущность, а предложение; лингвистическая же философия — за отсутствие «исторического измерения и всеобъемлющего понятия понимания» — понимания, неизменно зависящего от принадлежности к «интеллектуальной традиции», которая занимает центральное место в «философской герменевтике», связанной, в частности, с именем Гадамера и имеющей своим источником работы Хайдеггера 9. Карл-Отто Апель, хотя и использует в значительной мере англо-американскую философию языка, решительно отстаивает в квазикантианской манере понятие идеального употребления языка, иллюстрацией которому служит рациональный дискурс и которое подчиняется правилам, проистекающим из самой природы разума 10. Это сильно отличается от англо-американской семантики и по духу очень близко к немецкой традиции. Однако факт остается фактом: никакая по-настоящему основательная история англо-американской традиции не могла бы обойти вниманием эти направления развития. И было бы трудно не заметить, как под влиянием Ха-бермаса они вылились — мы уже высказали это предположение — в создание социальных теорий. С другой стороны, хотя влияние многих «континентальных» философов значительно глубже ощущается в социальной теории и в литературной критике, находящихся в вечном поиске подкрепляющей 21 их теории, нежели в самой «англо-американской» философии, есть немало географически «англо-американских» факультетов (в англоязычной Канаде они, возможно, составляют большинство, а в других местах — меньшинство внушительных размеров), где Гегель, Гуссерль и Хайдеггер значат больше, чем Юм, Фреге и Куайн. Больше уже не считается постыдным одобрительно писать о Гегеле или даже о Хайдеггере, не говоря уже об их последователях в герменевтике и. Хотя все еще повсеместно соблюдается наставление Рассела сосредоточиваться на «постепенных, детальных, верифицируемых результатах», многие «англо-американские» философы начали писать смелее и с большим размахом12. Так что границы между «англо-американской» и «континентальной» философией нарушаются и с той и с другой стороны. Итак, совершенно очевидно, что за последние десятилетия произошли большие изменения на философской арене. Однако, коль скоро последующие главы, будучи эпилогом, не нарушают узких ограничений, установленных той книгой, для которой они служат дополнением, они, возможно, создадут несколько преувеличенное представление о новизне современной философии, так как главное внимание в них будет сосредоточено на «новых направлениях», преимущественно в философии языка. Но философия во многих отношениях остается удивительным подтверждением того известного афоризма, что «чем больше что-то изменяется, тем больше оно остается неизменным». Бесспорно, новшества появляются, и поднимаются вопросы, которые были бы для Платона непонятными. Вместе с тем при всем значительном усовершенствовании метода и использовании технических средств, поставляемых логикой и семантикой, не может не поражать количество усилий, все еще затрачиваемых философами на решение проблем, которые впервые были поставлены Платоном, Декартом или Юмом. Эти два момента — привычность некоторых поднимаемых современными философами вопросов и новая манера их обсуждения — хорошо иллюстрирует следующий конкретный пример. Один из вопросов, серьезно занимавших Платона, состоял в том, чем знание отличается от мнения. Какое-то время казалось, будто философы с удовлетворением признают, что ответ найден, что знание — это разновидность мнения, имеющего две особенности. Во-первых, оно истинно, и, во-вторых, обладатель такого мнения имеет все основания считать, что оно истинно. В 1963 г. Е.Л.Геттьер опубликовал в журнале «Analysis» статью в две с половиной страницы, где в качестве критики указанного способа различения знания и мнения предложил два контрпримера. Первый из них состоит в следующем: представим, что у нас есть все основания считать, что Джонс будет назначен на определенную должность и что у него в кармане лежат десять монет; стало быть, мы определенно имеем все основания считать, что человек с десятью монетами в кармане будет назначен на данную должность. Может так оказаться, что это действительно произойдет, но при этом указанную должность получит другой человек, 22 также имеющий десять монет в кармане. Тогда это означает, что мы не знали, что человек, удовлетворяющий этому описанию, будет назначен на данную должность, хотя у нас были все основания считать, что такой человек будет назначен и он действительно был назначен на эту должность. Крошечная статья Геттьера вызвала сотни откликов — убедительное свидетельство того, что старые вопросы отнюдь не умерли и что сегодня не так уж мало философов, которые, сидя за своими пишущими машинками, только и ждут нового поворота в старом споре, с тем чтобы иметь повод высказаться 13. Вместе с тем есть философы, которые не только всецело занимаются классическими философскими вопросами, но и рассматривают их в классической манере. Декарт не согласился бы с их выводами, но его нисколько не удивило бы то, чему они придают первостепенную важность. Подходящим примером служит австралийский философ Дэвид Армстронг 14. Армстронг в классической манере отстаивает некоторую гипотезу о мире. По его словам, в мире «нет ничего, кроме конкретных сущностей, обладающих свойствами и связанных друг с другом», мир образует единую пространственно-временную систему, и ему можно дать — здесь, правда, Армстронг немного сомневается — полное описание «с помощью законченной физической теории». Против любой подобной гипотезы о мире можно выдвинуть ряд известных возражений. Мир, который мы действительно постигаем, состоит, как это часто говорят, не из конкретных сущностей, обладающих свойствами, а из обособленных элементов — идей, чувственных данных или восприятий. По мнению же других, мир содержит в себе сознания, не существующие в пространстве и времени, и свойства в виде вторичных качеств, о которых умалчивает наука. Мнения нельзя должным образом анализировать в терминах свойств или отношений, свойствам не отводится никакой роли в точном описании мира — и на эти известные положения Армстронг также должен дать ответ. Армстронг очень подробно отвечает на все эти возражения; мы же можем лишь в кратком суммарном виде изложить его ответ. Начнем с восприятия. Армстронг дает первую формулировку своей теории в работе «Восприятие и физический мир» (1961), внося в последующих работах изменения, которые касаются деталей, а не существа дела. Подобно своему учителю Джону Андерсону, он утверждает, что восприятие состоит в приобретении знания или мнения относительно конкретных положений дел. Это естественно происходит в результате воздействия разных стимулов на органы чувств. Тем не менее воспринимаемое не является копией этих стимулов, не является чувственным данным. Воспринимать книгу, лежащую на столе, значит, по Армстронгу, считать, что она там находится. Отсюда он заключает, что воспринимаемый нами мир уже содержит свойства и отношения; он не состоит из простых чувственных элементов. Что касается сознания, то для Армстронга отправной точкой служит материалистическое учение Плейса и Смарта о состояниях центральной не- 23 рвной системы. Locus classicus * этого учения является статья Смарта «Ощущения и процессы в мозге» (PR, 1959), а дальнейшую разработку в более широком контексте оно получило в книге Смарта «Философия и научный реализм» (1963). В «Материалистической теории сознания» (1968) Армстронг ставит своей целью сформулировать теорию состояний центральной нервной системы не только для ощущений, но и для ментальных состояний в целом, многие из которых Смарт первоначально был согласен (хотя в последующем изменил свою точку зрения) описывать в терминах райловского бихевиоризма. Для Райла ментальные состояния вроде желаний представляют собой просто предрасположенности. Для Армстронга же они есть состояния, обладающие определенной предрасположенностью, состояния, «пригодные быть причиной определенного рода поведения», и именно поэтому их можно считать «интенциональными» — так же, как хрупкий предмет обладает структурой, благодаря которой он особенно подвержен поломкам. Что касается ощущений, то они также являются состояниями, но состояниями «пригодными для того, чтобы быть причинно обусловленными определенного рода стимулом». Таким образом, в противовес материализму в духе Фейе-рабенда, утверждается существование ментальных состояний. Однако наука, отмечает Армстронг, доказала, что эти состояния одновременно есть состояния мозга и, следовательно, существуют в пространстве и времени, а стало быть, не служат контрпримером против гипотезы Армстронга о мире. Объяснение вторичных качеств Армстронг дает в аналогичном ключе. Смарт утверждал, что цвет является антропоморфным понятием, которое можно определить на основе способности человека производить определенные виды различений, и, коль скоро задача философов состоит в том, чтобы рассматривать мир sub specie aeternitatis **, они «должны всячески избегать понятий цвета и других вторичных качеств». Это, по мнению Армстронга, пережиток прежнего операционализма Смарта; его же собственная позиция является реалистической. Он отождествляет вторичные качества со свойствами физических объектов, которые, впрочем, мы воспринимаем в повседневных ситуациях только как структуры, осознавая, к примеру, что и роза, и герань являются красными, но не воспринимаем их как разрозненное множество световых волн и не осознаем, что же онтологически означает быть красным. Что можно сказать о мнениях? В своей книге «Мнение, истина и знание» (1973) Армстронг отталкивается от высказанного Рамсеем предположения о том, что наша система мнений и убеждений представляет собой «карту, по которой мы сверяем свой путь», при этом мнение отличается от мысли, которую мы просто продумываем, ибо оно всегда служит «потенциальной причиной или тормозом для наших действий» 15. Согласно Армстронгу, это совершенно очевидно в случае таких мнений, как мнение о том, что опре- * Здесь: классическое выражение (лат). — Прим. пер. ** С точки зрения вечности (лат.}. — Прим. пер. 24 деленная книга лежит на столе; оно представляет собой состояние сознания, в котором зашифрована информация, и подобно другим ментальным состояниям оно предрасполагает к совершению действия. Но как быть с научными законами, область применения которых не знает ограничений? Согласно ответу Армстронга, опять же в духе Рамсея, считать, что научный закон выполняется, значит иметь предрасположенность «расширить карту» или же «ввести общие отношения каузального обеспечения между частями карты в соответствии с общими правилами». Так, если мое мнение о том, что голова X отрублена, порождает и каузально поддерживает мнение о том, что X мертв, и если аналогичное каузальное отношение выполняется, каким бы человеком мы ни заменили X, то это составляет мое общее мнение о том, что обезглавленные мертвы. В этом анализе, в противовес номинализму любого вида, принимается на веру существование качеств. Но действительно ли мир содержит качества и если содержит, то откуда мы знаем, какие качества он содержит? Эти вопросы Армстронг обсуждает в двухтомном труде под названием «Универсалии и научный реализм» (1978). Он скрупулезно критикует разного рода классические теории: номиналистические (а в некоторых вариантах платонистические), «партикуляристские» в духе Дж.Ф.Стаута и «универсалистские», представленные, например, предположением Рассела о том, что конкретные сущности представляют собой пучки универсалий. Отсюда он делает вывод, в общих чертах следуя Андерсону, что ни без конкретных сущностей, ни без универсалий обойтись нельзя, что мир складывается из состояний дел, при этом конкретные сущности обладают свойствами и находятся в определенных отношениях друг с другом. Отношения между универсалиями формулируются научными законами. Откуда мы знаем, что универсалии существуют? По мнению Армстронга, мы не можем ответить на этот вопрос, просто рассмотрев, какие предикаты содержит наш язык. Какие существуют универсалии, открывает наука в процессе формулировки общих законов. Армстронг проводит четкое различие между «семантикой предикатов» и «теорией универсалий»; вопросы, касающиеся значения, он в основном откладывает в сторону, когда пытается построить «первую философию». Возможность какой-либо первой философии помимо теории значения, возможность какой-либо теории универсалий помимо семантики предикатов — именно это многие из его современников отвергли бы наиболее резко. Но Армстронга почти не затронул «лингвистический поворот». Хотя Армстронг необычен в том, что пишет по столь многим классическим темам, было бы трудно найти классическую философскую проблему, которая была бы оставлена без тщательного анализа в последние десятилетия. Возьмем, к примеру, детальное рассмотрение тождества Дэвидом Виггинсом в его книге «Сходство и тождество» (1980) 16. Эта книга во мно- 25 гих отношениях являет собой ярчайший пример преобладающего сейчас философского стиля. Тщательно написанный, очень сложный текст подкрепляется множеством примечаний, содержащих пояснения и доводы в защиту выдвигаемых положений, а их дополняют еще тридцать страниц «более длинных комментариев». Формалистический подход, сама манера изложения являются «постфрегевскими», и это наиболее общее определение, которое можно было бы дать англо-американской философии в 1970-е годы. Однако своими корнями доводы Виггинса уходят в философию Аристотеля и Лейбница — таким образом, для философов, получивших образование в Оксфорде, Аристотель сохраняет свое центральное значение; интерес же к Лейбницу у них более поздний, хотя и довольно широкий. Свою первую задачу Виггинс видит в опровержении той точки зрения, что тождество является относительным, что а может быть тождественным Ь в каком-то одном конректном отношении и не быть тождественным ему в другом отношении17. Возьмем, к примеру, известную лондонскую достопримечательность — Иглу Клеопатры * и представим себе, что камень, из которого она была с самого начала изготовлена, по мере его выветривания постепенно заменяют цементом. В этом случае, с позиции относительного тождества, она тождественна и вместе с тем нетождественна изначально возведенной Игле Клеопатры — в зависимости оттого, рассматриваем ли мы ее как достопримечательность или как каменное сооружение. В противовес любой подобной теории Виггинс утверждает, что для тождества а и Ъ все их свойства должны быть общими, с тем чтобы не возникало вопроса об их тождественности в одном отношении и нетождественности в другом. Все контрпримеры являются кажущимися, ибо, согласно Виггинсу, они основываются или на смешении понятий «тождественный» и «состоящий из», или на «иллюзии обозначения, создаваемой некоторыми обозначающими выражениями». Вместе с тем Виггинс отстаивает положение, которое часто принимают за равнозначное тезису об «относительном тождестве», а именно что если а и Ъ тождественны, то всегда по отношению к некоторому виду или роду, который позволяет установить, какого рода вещью они являются 18. Это звучит очень по-аристотелевски, ибо для того, чтобы установить, «что есть нечто», необходимо указать некоторую общую характеристику, видовое свойство, определяющее «условия тождества, сохранения и существования для объектов, которые входят в его экстенсионал». Образцовым примером служит живой организм. Охарактеризовать нечто как лошадь — значит, таким образом, указать некоторые формы активности, жизнедеятельности или функционирования, которые могут использоваться в естественных науках для установления, является ли некий организм лошадью, когда его уже можно считать лошадью и когда он прекращает ею быть, при каких об- * Один из двух египетских обелисков, воздвигнутых ок. 1500 до н.э. в Гелиополе, ныне установлен на набережной Темзы в Лондоне. — Прим. пер. 26 стоятельствах аи b считаются одной и той же лошадью, хотя я, разумеется, могу узнавать мою любимую лошадь, не зная в точности, каковы все эти формы. Предметы, созданные человеком, признает Виггинс, составляют более сложный случай. В отношении этих предметов мы не располагаем законами развития, которые позволяют нам, скажем, утверждать, что желудь есть тот же самый quercus *, что и дубовое дерево, в которое он разовьется. Часы после серьезного ремонта, несомненно, выполняют ту же самую функцию, что и те же часы до ремонта, но это же можно утверждать и о любых других часах. Виггинс вынужден признать, что в подобных случаях понятие тождества предполагает определенную долю конвенциональное™, но не настолько большую, чтобы подорвать его общий тезис. И как быть с самотождественностью личности? Согласно одному традиционному воззрению, самотождественность личности состоит в способности считать себя одним и тем же человеком в разное время, в разных местах и особенно в непрерывной структуре памяти. Однако рассмотрим, отвлекаясь от других проблем, человека, полностью утратившего память. Является ли он другой личностью с момента потери памяти? Возможно, мы склонны ответить: «Да, он другая личность, хотя, разумеется, он остался тем же самым животным». Однако Виггинс исключил подобный ответ, отвергнув относительное тождество. Вместе с тем его не удовлетворяет, по соображениям в духе Стросона, и альтернативное предположение о том, что личность — это просто живое тело. По его мнению, личностью является любое животное, необязательно человек, хотя, подчеркивает Виггинс, человек служит для нас единственным ясным образцом личностного начала, свойственного виду, типичные представители которого, как правило, способны рассуждать и рефлексировать и, как правило, способны считать себя одними и теми же в разное время, в разных местах и... Человек, страдающий амнезией, хотя и не способен помнить свое прошлое, тем не менее принадлежит к виду, представители которого, как правило, обладают такой способностью; он не утратил своей формы человека-животного. Поэтому он все же является личностью — более того, он является той же самой личностью, какой был до потери памяти. Это ни в коей мере не дает суммарной картины аргументации Виггинса. Он скрупулезно рассматривает многие из вопросов, к которым мы обратимся позже, например вопросы о необходимости, сущностях и реализме. Однако было сказано достаточно в подтверждение того, что сегодня обсуждение традиционных вопросов может проходить и в отличительной современной манере, и в более классическом стиле, как, например, в трудах Армстронга. Кроме того, ради тех, для кого проблемы тождества могут иметь лишь узко специальный интерес, относясь к разряду игр для философов и скрупулезно разбираемых тривиальностей, следует отметить, что Виггинс в итоге прихо-дит к выводам, которые, при всей их схематичности, утверждают объектив- * Дуб (лат.}. — Прим. пер. 27 ность нравственных норм и ценностей, что, по-видимому, вытекает из его неприятия того альтернативного подхода к личности, когда она рассматривается не как животное, а как некий «социальный конструкт»19. Если его книга выглядит угрожающе специализированной, хотя формальные символы, используемые Виггинсом, представляют собой не более чем аббревиатуры, отсюда вовсе не следует, что содержащиеся в ней выводы не могут представлять глубокого человеческого интереса. Теперь мы подошли к развилке на нашем пути. Мы могли бы отвести оставшееся место рассмотрению авторов, которые работают над более известными классическими философскими темами и, что сейчас не редкость, занимаются новым осмыслением кантианских идей, ибо эмпиризм в классическом британском духе сегодня переживает упадок 20. Но, думаю, более целесообразно будет сконцентрировать внимание на теории языка и значения. Ибо именно ей придают принципиальное значение даже тогда, когда для решения какой-либо проблемы в «первой философии» разрабатывают, как это делает Виггинс, новые подходы или же, как это бывает в других случаях, пытаются доказать, что классические проблемы философии не заслуживают серьезного внимания. Возможно, кто-то сочтет, что в этом подчеркнутом внимании к языку нет ничего нового. Разве оксфордские философы «обыденного языка» не старались разрешить вечные философские проблемы, анализируя способы словоупотребления? Однако в семидесятые годы философия обыденного языка приобретала дурную славу — в такой степени, что это позволило одному из оксфордских философов «нового поколения» язвительно охарактеризовать ее как «выдохшуюся и мошенническую» 21. Тем не менее кое-чему все же удалось выжить — так, теорию речевых актов Остина ни в коей мере нельзя считать мертвой, особенно если речь идет о ее усовершенствованных вариантах, разработанных Джоном Серлем и Полом Грайсом. Эти усовершенствованные варианты послужат нам удобным переходом к рассмотрению теории языка. Свою работу «Речевые акты» (1969) Серль начинает с разъяснения того, что он занимается философией языка, а не лингвистической философией. Если лингвистическая философия пыталась разрешить или устранить классические философские проблемы, уделяя повышенное внимание способам употребления определенных слов, то перед философией языка стоит задача «дать проясняющие в философском плане описания определенных общих черт языка, таких как референция, истина, значение и необходимость». Как бы ни были не согласны в большинстве своем современные «философы языка» с предлагаемыми Серлем методами и выводами, такое описание стоящих перед ними задач они приняли бы. Дурную славу приобрела лингвистическая философия, а не философия языка. Следует добавить, что сам Серль не принимал участия во всеобщих нападках на лингвистическую философию, к которой он все еще готов отно- 28 ситься как к «революции в философии». Тем не менее он критикует ее главных представителей на том основании, что, хотя у них, несомненно, «очень тонкое чутье» к лингвистическим различиям, вместе с тем они очень мало используют или почти не используют «теоретический аппарат» и часто серьезно заблуждаются в своих выводах. Свою собственную задачу он видит в том, чтобы разработать этот «теоретический аппарат». С этой целью Серль обращается к теории речевых актов Остина; в отличие от большинства философов языка, для него отправной точкой служит не слово и не предложение, а производство таких слов и предложений «при совершении речевого акта». Его систематическое изложение и видоизменение этой теории, увязывание ее с современными дискуссиями привели к тому результату, что именно Серля, а не Остина часто выбирают в качестве отправной точки при рассмотрении теории речевых актов 22. Кроме того, Серль стремится к «экуменизму». Хотя теорию речевых актов часто воспринимали как соперницу тем теориям языка, которые обращаются к внутренней структуре предложений, а не к намерениям и действиям говорящего, эти теории следует, по его мнению, считать дополняющими друг друга. Полная теория языка должна учитывать как то, что говорящий намеревается совершить, произнося то или иное предложение, так и то, какое значение имеет используемое им предложение. Эта позиция особенно четко проявляется в анализе Серлем предикации. Хотя в общем мы можем провести различие между «содержанием» и «функцией» речевого акта, например между тем, что я обещаю, и самим фактом моего обещания, однако предикация не определяет собой какую-либо конкретную функцию. Сила предикативных актов всецело обусловливается характером того конкретного иллокутивного акта, в ходе которого осуществляется предикация. Это позволило его критикам утверждать, что самое главное — это правильно установить, как определяется значение этого общего предикативного содержания. Иллокутивная сила, по их мнению, — это нечто дополнительное. Однако сам Серль не желает идти этим путем. По сути, в предисловии к своей работе «Выражение и значение» (1979) он разъясняет, что включенные в нее статьи по первоначальному замыслу должны были составить книгу, в которой доказывалось бы, что теория значения образует часть философии сознания, а эта последняя, в частности, должна была бы увязать речевые акты с интенциональностью. В сложившейся ситуации, вопреки той точке зрения Остина, что существует где-то около тысячи различных видов иллокутивных актов, он готов предположить, что существует всего лишь пять общих категорий подобных актов, но он не будет пытаться дедуцировать из философии сознания, что их аожно быть только пять, не больше и не меньше, хотя именно это, по его мнению, в конечном счете и требуется от него как философа. (Благодаря Стросону вошли в моду подобные трансцендентальные аргументы в кантовском духе, с помощью которых доказывалось, со 29 ссылкой на категории, что должно быть.) Что касается остального, то Серль поднимает, отнюдь не встречая общего одобрения критиков, очень сложный вопрос о том, какое объяснение его теория даст метафоре и вымыслу. Разбирая этот вопрос, он критически анализирует понятие «буквального значения», которое является центральным для большинства теорий в современной философии языка. Кроме того, он разъясняет, почему его не удовлетворяет попытка некоторых современных лингвистов включить его анализ речевых актов и грайсовский анализ «разговорных смысловых значений» в некую тщательно разработанную теорию, которая имеет свои корни в общей лингвистике, а не в философии сознания 23. Рассматривать Серля прежде Пола Грайса — значит бросать на ветер всякую хронологию. Грайс уже был хорошо известным преподавателем в Оксфорде, когда туда приехал американский студент Серль. Однако Серль по своему характеру систематизатор, создатель книг. Грайс же — автор редких, сложно аргументированных и тщательно защищенных от контраргументов статей. В общих чертах он, подобно Серлю, придерживается остиновской позиции, отводя центральное место тому понятию значения, которое — как он пишет в статье «Значение, подразумеваемое говорящим, значение предложения и значение слова» (1968) — «мы предполагаем, когда говорим о ком-то, что, совершив такое-то действие, он имел в виду то-то и то-то», в отличие от той трактовки значения, когда предложение или слово сами по себе «значат то-то и то-то». Отдельный язык, согласно Грайсу, образует часть того множества коммуникативных приемов, которое имеют в своем распоряжении совершающие осмысленные поступки люди. Эти приемы изучают лингвисты, тогда как философию языка интересует речевой акт как таковой. В этом акте в намерения того, кто произносит некоторую фразу, входит, чтобы слушающий его человек распознал, в чем состоит его, говорящего, намерение, и благодаря этому распознанию отреагировал — или, по крайней мере, имел намерение отреагировать — на его, говорящего, намерение. (Так, если кто-то кричит «Пожар», в его намерения входит, чтобы те, кто его слышит, распознав, что он добивается от них своим криком «Пожар», попытались убежать.) Таким образом, в 1960-е годы оксфордская философия языка была в конечном счете связана с поствитгенштейнианскими теориями действия; для них всех намерение было центральным понятием. В своей работе «Логика и разговор» (1975)24 Грайс, в частности, увязывает свою теорию языка с практикой ведения разговора, обмена мнениями, а не с отдельными высказываемыми фразами или фразами, связанными между собой только формально логическими отношениями. Такие разговоры, утверждает он, подчиняются определенным рациональным принципам; разговор должен быть настолько содержательным, насколько это требуется, и не более того; человек не должен говорить то, во что у него нет серьезных оснований верить; разговор должен быть уместным и т.п. Благодаря этому об- 30 стоятельству собеседник может вывести заключения, выходящие за пределы тех формальных следствий, которые вытекают из сказанного, а в случае ироничных высказываний — даже противоречащие этим следствиям. Так, если я высказываю замечание: «Это сказал или Грайс, или Серль», я «в разговорном плане подразумеваю», что не знаю наверняка, кто из них сказал это, хотя формально я имею право высказать подобное замечание даже тогда, когда я знаю, что сказанное принадлежит Грайсу. Сформулируем это в более общем и слегка упрощенном виде: допустим, что кто-то высказывает утверждение p при условии, что, соблюдая принципы рационального разговора, он не стал бы высказывать этого утверждения, не придерживайся он мнения q. Если при этом он осознает, что я выведу это заключение, и хочет, чтобы я это сделал, то он «в разговорном плане подразумевал», что q. Итак, существует неформальная логика разговора -в той же мере, в какой, по мнению ученика Грайса Стросона, существует неформальная логика импликации. Но так ли это — действительно ли это логика или лишь набор британских условностей — этот вопрос вызвал немало споров.
Ваш комментарий о книге |
|