Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Микешина Л. Философия науки: Общие проблемы познания
Глава 5. Методология научного исследования: социальные и гуманитарные науки
ГАНС-ГЕОРГ ГАДАМЕР. (1900-2002)
Г.-Г. Гадамер (Gadamer) — немецкий философ, основатель современной философской герменевтики (или герменевтической философии). Родился в г. Бреслау (ныне Вроцлав) в Силезии в семье химика-фармацевта (позднее ректора Марбургского университета). Дело жизни Гадамера — новое (после Дильтея, Гуссерля и Хайдеггера) обоснование и оправдание философии в перспективе ее внутренне незавершимой истории и как корректива «методологизма» научного мышления Нового времени — быстро определилось, но медленно, десятилетиями вызревало в силу исторических, биографических и собственно научных противоречий и «противочувствий». Уже получив философское образование, Гадамер (отчасти под влиянием по-новому прочитанного Хайдеггером Аристотеля) погружается в изучение классической филологии и сдает государственный экзамен по этой специальности (1928) — факт, определивший общую ориентацию Гадамера (вслед за Шлейермахером и в отличие от Хайдеггера) на платоновский диалог как «образец» философствования и, шире, как этический образец оправданного поиска людьми взаимопонимания и «самопонимания».
Начав преподавательскую деятельность в Марбурге и Киле (1934-1935), он становится профессором в Лейпцигском университете. Позже Гадамер перебирается во Франкфурт-на-Майне, а затем в Гейдельберг, где наследует кафедру философии после К.Ясперса (1949) и с увлечением преподает вплоть до выхода на пенсию (1968), после чего у него началась, по его собственному выражению, «вторая юность»: он читает лекции в США, много пишет и печатает и выпускает десятитомное собрание сочинений незадолго до своего столетнего юбилея. Свою главную книгу «Истина и метод» (1960; рус. пер. 1988) философ написал в шестидесятилетнем возрасте; созданное в следующие сорок лет жизни можно рассматривать как многотомный автокомментарий с вариациями к этому magnum opus.
Если для Хайдеггера исходная программа «герменевтики фактичности» была предпосылкой радикальной постановки вопроса о бытии, то у Гадамера, как подчеркивал он сам, «наоборот», хайдеггеровская критика метафизики и науки Нового времени оборачивается возобновлением научно-герменевтической проблематики Дильтея при одновременной критике абстрактно-теоретического «метода» науки. Герменевтическая рефлексия ограничивает притязание на истину со стороны так называемой апофатической логики, которая со времен Аристотеля в принципе отвлекается от
780
таких значимо-речевых явлений мира жизни, как вопрос, просьба, приказ, мольба и т.п. Такого рода высказывания не говорят о бытии или истине; они сами принадлежат бытию и истине в их конкретной историчности и, по мысли Гадамера, должны стать предметом научного познания с точки зрения присущей этим феноменам «герменевтической» логики.
Осн. соч.: «Истина и метод» (М., 1988); «Актуальность прекрасного» (М., 1991).
В.Л. Махлин
Наука и истина
То, что именно с наукой связана западноевропейская цивилизация в ее своеобразии и почти господствующем единстве, видит каждый. Но чтобы понять это, нужно вернуться к истокам западноевропейской науки, к ее греческому происхождению. Греческая наука — нечто новое по сравнению со всем, что прежде люди знали и обычно считали знанием. Создав науку, греки отделили Запад от Востока и вывели его на свой собственный путь. Единственное в своем роде стремление к знанию, познанию, исследованию неизвестного, редкого, удивительного и такой же единственный в своем роде скепсис к тому, что говорится и выдается за истинное, было тем, что определило создание науки. <...> (С. 31)
<...> Созданная греками наука представляет собой, прежде всего, совершенно не то, что соответствует нашему понятию науки. Не естествознание, не говоря уже об истории, но математика была для греков подлинной наукой. Ее предметом является чисто рациональное бытие, и ее считали образцом для всякой науки, поскольку она представлена в замкнутой дедуктивной системе. Для современной науки, напротив, характерно то, что математика является для нее образцовой не благодаря бытию своего предмета, но как самый совершенный способ познания. Наука Нового времени осуществила решительный разрыв с формами знания греческого и христианского Запада. Отныне овладевают именно идеей Метода. В Новое время Метод, при всем многообразии, которое он может иметь в различных науках, понимался как нечто единое. Идеал познания, сформулированный на основе понятия Метода, состоит в том, чтобы мы проходили путь познания настолько осознанно, чтобы всегда можно было повторить его. Metodos означает путь следования. Способность вновь и вновь следовать пути, по которому уже проходили, и есть методичность, отличающая способ деятельности в науке. Но как раз это с необходимостью ограничивает претензии на истину. Если только проверяемость, в какой бы то ни было форме, составляет истину (veritas), то масштаб, с которым сопоставляется познание, уже больше не истина, а достоверность. Поэтому, начиная с классической формулировки правила достоверности Декарта, подлинным этосом современной науки считается допущение в качестве достаточных условий истины только того, что удовлетворяет идеалу достоверности.
Фрагменты текста взяты из работы: Гадамер Х.-Г. Что есть истина? // Логос. Вып. 1. М., 1991.
781
Эта сущность современной науки является определяющей для всей нашей жизни. Идеал верификации,
ограничение знания проверяемым находит свое воплощение в подражании. Такова современная наука и весь мир планирования и техники, происшедший из законов ее движения. Проблемы нашей цивилизации и беды, которые готовит нам ее технизация, заключаются вовсе не в том, что недостает подходящей промежуточной инстанции между познанием и его практическим применением. Именно Способ познания самой науки делает невозможной такую инстанцию. Сама наука есть техника.
Теперь поразмышляем собственно о том изменении, которое претерпело понятие науки в начале Нового времени. В этом изменении все же сохранилось фундаментальное начало греческого мышления бытия: современная физика предполагает античную метафизику. То, что Хайдеггер осознал эту издревле дошедшую да нас форму западноевропейского мышления, составляет его подлинное значение для исторического самосознания современности. Этот вывод, утверждая неуклонность движения западноевропейской цивилизации, преграждает путь всем романтическим попыткам реставрации прошлых идеалов, будь то средневековые или эллинско-гуманистические. Сегодня не может быть достаточной и созданная Гегелем схема философии истории и истории философии, поскольку согласно Гегелю греческая философия является лишь спекулятивной подготовкой того, что нашло свое полное завершение в самосознании духа Нового времени. Спекулятивный идеализм и его требования спекулятивной науки сами остались в конечном счете неудачной попыткой реставрации. Как бы ни ругали науку, она является альфой и омегой нашей цивилизации.
Истина по ту сторону науки
Дело не в том, что философия будто бы только сегодня начинает видеть в этом проблемы. Напротив, очевидно, что именно здесь лежит «крест» (Crux) всего нашего осознания цивилизации, что современная наука преследуется критикой «школы» («Schule»), как собственной тенью. В философии вопрос ставится так: можно ли от тематизируемого наукой знания вернуться назад? и в каком смысле? и каким образом это возможно?
То, что каждый из нас в своем практическом жизненном опыте постоянно осуществляет это возвращение, не требуется подчеркивать. Всегда есть надежда, что другой человек поймет то, что ты считаешь истинным, даже если ты не можешь этого доказать. Более того, не всегда доказательство можно рассматривать как подходящий путь для того, чтобы привести другого к пониманию. Мы то и дело переходим границу объективируемости, с которой по своей логической форме связано высказывание. Мы постоянно живем в формах сообщения того, что не объективируемо, в формах, подготовленных для нас языком, в том числе языком поэтов.
Тем не менее наука претендует на преодоление случайности субъективного опыта с помощью объективного познания, на преодоление языка многозначной символики с помощью однозначности понятия. Но вопрос в том, имеется ли внутри науки как таковой предел объективируемости, лежащий в сущности суждения и в самой истине высказывания?
782
Ответ на этот вопрос вовсе не самоочевиден. В современной философии есть одно очень большое течение, по своему значению, конечно, в немалой степени заслуживающее внимания, для которого этот ответ является установленным. Оно полагает, что вся тайна и единственная задача философии состоит в том, чтобы формулировать высказывание настолько точно, чтобы оно действительно было в состоянии высказать подразумеваемое однозначно. Согласно этому направлению, философия должна сформировать систему знаков, которая не зависела бы от метафорической многозначности естественных языков и от многоязычия культурных народов в целом и от вытекающих из этого постоянных двусмысленностей и недоразумений; систему, которая достигла бы однозначности и точности математики. Математическая логика считается здесь путем решения всех проблем, которые наука к настоящему времени оставила за философией. Это течение, распространившееся с родины номинализма на весь мир, представляет собой возрождение идей восемнадцатого столетия. Будучи философией, оно испытывает, конечно, имманентные трудности. Постепенно оно и само начинает это понимать. Можно показать, что введение конвенциональной знаковой системы не может быть осуществлено с помощью системы, заключенной в этой же конвенции, следовательно, всякое введение какого-либо искусственного языка уже предполагает другой язык, на котором говорят. Здесь имеет место логическая проблема метаязыка. Но за ней стоит и нечто другое: язык, на котором мы говорим и в котором мы живем, занимает особое положение. Он одновременно является содержательной пред-данностью для всякого последующего логического анализа. Но он является таковым не как простая сумма высказываний. Высказывание, которое стремится говорить истину, должно удовлетворять и совершенно другим условиям, помимо условий логического анализа. Притязание высказывания на несокрытость состоит не только в пред-ставлении существующего (Vorliegenlassen des Vorliegenden). Недостаточно того, что существующее показывается в высказывании. Ибо проблема как раз в том, все ли существует таким образом, что может быть показано в речи. Показывая только то, что можем показать, не отказываем ли мы в признании тому, что все же есть и что испытывается (erfahren wird).
Я полагаю, гуманитарные науки очень красноречиво свидетельствуют об этой проблеме. И там есть многое, что может быть подчинено понятию Метода современной науки. Каждый из нас должен, в пределах возможного, считать верифицируемость идеалом всякого познания. Но нужно признаться, что этот идеал очень редко достигается, и те исследователи, которые стремятся достичь его буквально, большей частью ничего не могут сказать об истинно важных вещах. Получается так, что в гуманитарных науках есть нечто
такое, что совершенно немыслимо в естествознании, а именно, что иногда из книги дилетанта исследователь может научиться большему, чем из книг профессионалов. Это ограничено, конечно, исключительными случаями, но то, что таковые имеются, показывает, что здесь открывается связь между познанием истины и выразимостью в речи, связь, которую нельзя соразмерить с верифицируемостью высказываний. Это так знакомо нам по гуманитарным наукам, что мы питаем обоснованное недоверие к оп-
783
ределенному типу научных работ, в которых в предисловиях и послесловиях, а особенно в примечаниях слишком явно показывается Метод, которым они сработаны. Но действительно ли там ставится вопрос о чем-то новом? Действительно ли там что-то познается? Или же в этих работах лишь настолько хорошо подражают Методу познания и схватывают ero во внешних формах, что таким образом создается впечатление научной работы? Мы должны признаться, что величайшие и плодотворнейшие достижения в гуманитарных науках, напротив, далеко опережают идеал верифицируемости. А это приобретает философское значение, поскольку распространенное мнение состоит ведь не в том, что неоригинальный исследователь с целью обмана выдает себя за ученого, но наоборот, что будто бы плодотворный исследователь в революционном протесте должен устранять все, что прежде ценилось в науке. Более того, здесь проявляется важное соотношение, в связи с которым то, что делает науку возможной, одновременно может помешать плодотворности научного познания. Здесь речь пойдет о принципиальном соотношении истины и не-истины.
Это соотношение проявляется в том, что хотя чистое представление существующего истинно, т.е. раскрывает его таким, каково оно есть, но оно всегда в то же время предписывает, о чем в дальнейшем вообще имеет смысл спрашивать, и что может быть раскрыто в ходе дальнейшего познания. Нельзя постоянно продвигаться вперед в познании, не упуская при этом из рук возможной истины. Здесь речь идет о количественном отношении, как если бы мы всегда могли удержать только конечный объем знания. Дело не в том, что, познавая истину, мы в то же время закрываем и забываем ее, а скорее в том, что, ставя вопрос об истине, мы с необходимостью находимся в границах своей герменевтической ситуации. А это значит, что мы совершенно не в состоянии познать многого, являющегося истинным, поскольку нас ограничивают предрассудки, о которых мы ничего не знаем. И в практике научной работы есть нечто похожее на «моду».
В науке слово «мода» звучит очень плохо, поскольку наши притязания, разумеется, должны превосходить то, чего требует лишь мода. Но вопрос стоит так: не заключается ли существо дела в том, что и в науке есть мода. Не несет ли наш способ познания истины с собой то, что каждый шаг вперед все дальше удаляет нас от предпосылок, из которых мы исходили, погружает их во мрак самоочевидности и этим бесконечно усложняет выход за эти предпосылки, апробирование новых и достижение действительно новых результатов. Не только в жизни, но и в науке есть нечто подобное бюрократизму. Мы спрашиваем, принадлежит ли это сущности науки, или же это лишь своего рода ее культурная болезнь, аналогичная болезненным явлениям, знакомым нам по другим областям, например, когда мы восхищаемся огромными коробками наших административных зданий и страховых учреждений? Возможно, это действительно лежит в сущности самой истины, какой она первоначально мыслилась греками, а тем самым и в сущности наших познавательных возможностей, какими их впервые создала греческая наука. Ведь, как мы видели выше, современная наука лишь радикализировала предпосылки греческой науки, которые введены в понятие «Logos», «высказывание», «суждение». Философское исследование, кото-
784
рое в нашем поколении в Германии было определено Гуссерлем и Хайдеггером, поставив вопрос, каковы условия истины высказывания за пределами логического, попыталось дать себе в этом отчет. Я полагаю, можно принципиально утверждать, что не может быть высказывания, которое было бы абсолютно истинным. Этот тезис хорошо известен как исходный пункт гегелевского самоконструирования разума с помощью диалектики. «Форма предложения недостаточно искусна для того, чтобы высказать спекулятивные истины». Ибо истина есть целое. Между тем эта гегелевская критика высказывания и предложения сама связана еще с идеалом тотальной высказываемости, а именно с тотальностью диалектического процесса, познаваемого в абсолютном знании. Идеал, вторично доведший до радикального осуществления греческое начало. Не с помощью Гегеля, но только обращаясь к преодолевшим его наукам исторического опыта можно действительно определить границу, положенную логике высказывания из нее самой. Кроме того, в новом начинании Хайдеггера сыграли важную роль и работы Дильтея, посвященные опыту исторического мира.
Истина как ответ
Нет такого высказывания, которое можно понять только по показываемому им содержанию, если хотят постичь это высказывание в его истине. Всякое высказывание мотивировано. Всякое высказывание имеет предпосылки, которых оно не высказывает. Только тот, кто учитывает эти предпосылки, может действительно определить истинность высказывания. Здесь я утверждаю, что последней логической формой такой мотивации всякого высказывания является вопрос. Не суждение, а вопрос обладает приматом в логике, что исторически подтверждают платоновский диалог и диалектическое происхождение греческой логики. Примат вопроса по отношению к высказыванию означает, что высказывание существенным образом
является ответом. Нет такого высказывания, которое не представляло бы собой какого-либо ответа. Отсюда нет и понимания какого-либо высказывания, не приобретающего свой единственный масштаб из понимания того вопроса, на который оно отвечает. Когда говоришь об этом, то звучит это как само собой разумеющееся, известное каждому по своему жизненному опыту. Если кто-то выдвигает утверждение, которого не понимают, то пытаются выяснить, как он к этому пришел, на какой вопрос, поставленный им перед собой, его высказывание является ответом. Если это высказывание, которое должно быть истинным, то нужно самому попытаться поставить вопрос, ответом на который оно может быть. Несомненно, что не всегда легко найти тот вопрос, на который высказывание действительно является ответом. Это нелегко прежде всего потому, что сам вопрос опять-таки не есть нечто первичное, которого мы можем достичь по желанию. Ибо сам вопрос является ответом. Это и есть диалектика, которая нас здесь опутывает. Каждый вопрос мотивирован. И смысл его никогда нельзя полностью найти в нем самом. В нашей культуре, связанной с наукой, нарушена первичность вопрошания, здесь и лежит корень угрожающей ей проблемы александрийства, на которую я указывал выше. То решающее, что только и создает исследователя в науке, есть умение видеть вопросы. А видеть вопросы — зна-
785
чит быть способным преодолеть замкнутый непроницаемый слой расхожих предубеждений (Vormeinungen), владеющих всем нашим мышлением и познанием. Настоящему исследователю свойственна способность преодолевать этот слой таким образом, что при этом вскрываются новые вопросы и становятся возможными новые ответы. Каждое высказывание имеет собственный смысловой горизонт, возникающий в проблемной ситуации (Fragesituation).
Употребляя в этой связи понятие ситуации, я указываю на то, что научный вопрос и научное высказывание являются лишь специальными случаями всеобщего отношения, сконцентрированного в понятии ситуации. Взаимосвязь ситуации и истины была вскрыта уже в американском прагматизме. Там подлинным признаком истины считается подготовленность к ситуации. Плодотворность познания доказывается в прагматизме тем, что оно устраняет проблемную ситуацию. Я считаю, что имеющий здесь место прагматический поворот дела недостаточен. Это проявляется уже в том, что прагматизм просто устраняет так называемые философские, метафизические вопросы, поскольку для него важно только быть готовым в каждом случае к ситуации. Чтобы идти вперед, согласно прагматизму, следует отбросить весь догматический балласт традиции. Я считаю, что это очень поспешное заключение. Первенство вопроса, о котором я говорил, не является прагматическим. Столь же мало связан с масштабом последствий действия и истинный ответ. Но прагматизм, пожалуй, прав в том, что нужно выйти за пределы формального отношения вопроса к смыслу высказывания. Мы встретим у окружающих нас людей феномен вопроса во всей его конкретности, если отвлечемся от теоретического соотношения вопроса и ответа, составляющего науку, и вспомним об особых ситуациях, в которых к людям обращаются и спрашивают и в которых они сами спрашивают. Тогда станет ясно, что сущность высказывания расширяется. Не только высказывание всегда является ответом и указывает на вопрос, но сам вопрос, как и ответ, в общем характере высказывания обладает герменевтической функцией. Они оба являются обращениями. Это должно означать не только то, что в содержании наших высказываний играет роль нечто из социального окружения, хотя это верно. Но речь идет о другом, о том, что истина имеется в высказывании лишь постольку, поскольку высказывание является обращением. Ибо ситуационный горизонт, составляющий истину высказывания, включает в себя и того, кому это высказывание нечто сообщает.
Современная экзистенциальная философия вполне сознательно сделала этот вывод. Я напомню о философии коммуникации Ясперса, суть которой состоит в том, что обязательность науки кончается там, где достигнуты истинные вопросы человеческого бытия: конечность, историчность, вина, смерть, — короче, так называемые «пограничные ситуации». Коммуникация здесь является уже не передачей знания с помощью обязательного доказательства, но способом общения экзистенции с экзистенцией. <...> Конечно, мне кажется недостаточным сформулировать в противоположность понятию научной истины, которая является безличной, всеобщей и имеет обязательный характер, противоположное понятие экзистенциальной ис-
786
тины. Скорее, за связью истины с возможной экзистенцией, на которой настаивал Ясперс, стоит более общая философская проблема.
Только здесь хайдеггеровский вопрос о сущности истины действительно вышел за рамки проблемной области субъективности. Его мысль проделала путь от «предмета обихода» (Zeug) через «предметы, являющиеся результатом труда» (Werk), к «вещи, относящейся к сфере подлинного бытия» (Ding), — путь, который оставил далеко позади вопрос науки, а также исторических наук. Не время забывать о том, что историчность бытия (Sein) господствует и там, где тут-бытие (Dasein) осознает себя и где оно, будучи наукой, ведет себя исторически. Герменевтика исторических наук, некогда развитая в романтизме и исторической школе от Шлейермахера и до Дильтея, обретает совершенно новую задачу, если, следуя Хайдеггеру, она исходит из проблематики субъективности. Единственным, кто проделал здесь подготовительную работу, является Ханс Липпс, чья герменевтическая логика хотя и не дает действительной герменевтики, но успешно подчеркивает обязательность языка вопреки его логической нивелировке.
История и истина
То, что всякое высказывание, как говорилось выше, обладает своим ситуационным горизонтом и своей функцией обращения, есть лишь основание для последующего вывода о том, что конечность и историчность всякого высказывания восходит к принципиальной конечности и историчности нашего бытия. То, что высказывание есть нечто большее, чем только представление (Vergegenwärtigen) существующего положения дел, означает прежде всего то, что оно принадлежит целому исторической экзистенции и является «одновременным» всему тому, что в ней может быть настоящим. Когда мы хотим понять какие-либо традиционные положения, то предаемся историческим размышлениям, которые позволяют проследить, где и как эти положения были высказаны, что является их подлинным мотивационным фоном, а тем самым и их подлинным смыслом. Следовательно, если мы хотим представить себе некоторое положение как таковое, мы должны со-представить себе его исторический горизонт. Но очевидно, что этого недостаточно для описания того, что мы в действительности делаем. Ибо наше отношение к традиции не ограничивается тем, что мы хотим ее понять, установив ее смысл с помощью исторической реконструкции. Пусть этим занимается филолог, но даже он мог бы признать, что в действительности делает большее. Если бы древность не была классической, то есть образцовой для всякой речи, мысли и поэзии, то не было бы и классической филологии. Но и в любой другой филологии действуют чары другого, чуждого или далекого, открывающего нам себя. Подлинная филология есть не только история, именно потому, что сама история есть ratio philosophandi — путь познания истины. Тот, кто занимается историческими исследованиями, всегда предопределен своим собственным переживанием истории. История всегда переписывается заново потому, что нас определяет настоящее. В ней речь идет не только о реконструкции, не только о том, чтобы сделать прошлое «равновременным» (gleichzeitig), но настоящая загадка и проблема понимания заключается в том, что то, что таким образом сделано «равновре-
787
менным», всегда было «одновременным» нам как нечто, что желает быть истинным. То, что кажется лишь реконструкцией прошлого смысла, сливается с тем, что непосредственно обращается к нам как истинное. Я считаю, что одна из самых важных поправок, которую мы должны внести в самопонимание исторического разума, состоит в том, что «одновременность» оказывается высшей диалектической проблемой. Историческое познание никогда не является только представлением, а понимание — только реконструкцией смысловой структуры, сознательным истолкованием неосознанного производства. Скорее, понимать друг друга — значит понимать друг друга в чем-то. Соответственно, понимать прошлое — значит услышать то, что оно, как действительное, хочет нам сказать. Первенство вопроса перед высказыванием в герменевтике означает, что каждый вопрос, который понимают, задают сами. Соединение горизонта современности с горизонтом прошлого — дело исторических гуманитарных наук. Но при этом они делают только то, что делаем и мы сами уже тем, что существуем.
<...> Я полагаю, что язык осуществляет постоянный синтез между горизонтом прошлого и настоящего. Мы понимаем друг друга, беседуя друг с другом, постоянно «говоря на разных языках» и в конечном счете употребляя слова, которыми мы представляем друг другу выраженные этими словами вещи. Дело в том, что язык имеет свою собственную историчность. Каждый из нас имеет свой собственный язык. Два человека, живущие вместе, обладают своим языком. Проблемы общего для всех языка не существует вообще, но есть чудо того, что все мы хотя и имеем различные языки, все же можем понимать друг друга вопреки границам индивидуумов, народов и времен. Это чудо, очевидно, неотделимо от того, что и вещи, о которых мы говорим, представляются нам как всеобщее благодаря тому, что мы говорим о них. Каков предмет, выясняется, так сказать, лишь когда мы говорим о нем. Следовательно, то, что мы подразумеваем под истиной — открытость, несокрытость вещи — имеет собственную временность и историчность. Мы с удивлением замечаем, что при всей нашей заботе об истине мы не можем высказать истины без обращения, без ответа, а тем самым и без общности достигнутого согласия. Но самым удивительным в сущности языка и беседы является то, что и я сам не связан своим мнением, когда говорю с кем-то другим; что никто из нас не охватывает своим мнением всю истину, но, однако, полная истина может охватить нас обоих в наших отдельных мнениях. Герменевтика, соответствующая нашей исторической экзистенции, должна была бы иметь своей задачей развертывание тех смысловых связей языка и беседы, которые мы не замечаем (hinwegspielen). (С. 32-37)
РЕЙМОН АРОН. (1905-1983)
Р. Арон (Aron) — французский социолог, политолог и философ. В 1956-1968 годах — профессор социологии в Сорбонне, с 1970 года — в Коллеж де Франс. Его философские взгляды формировались под воздействием учителя-неокантианца Л. Брюнсвика, а также Э. Гуссерля и M Beбера. Занимался эпистемологическими и методологическими проблемами исторического познания, придерживаясь позиции антиисторизма в гуманитарном исследовании. Обосновывал необходимость проведения демаркации естественных и гуманитарных наук, поскольку считал, что история как единый процесс необъяснима, а значит, не существует возможности исторического познания и, как следствие, исторической науки. Данные о прошлом, по Арону, дискретны и неоднозначны, поэтому исторические реконструкции, восстанавливающие связи между ними, нуждаются в теоретических построениях, основанных на
определенной философии. В эти реконструкции органично входят различные понятия о причинности, случайности, объективности, свободе. В сфере социальной и политической философии разрабатывал целерациональный подход к исследованию общества индустриального типа; разработал концепцию тоталитаризма, которая стала весомым аргументом демократии в рамках холодной войны. Написал около шестидесяти монографий. Проблемы методологии научного познания рассматриваются в работах: «Введение в философию истории» (1938), «Критическая философия истории» (1938).
Приведенные ниже отрывки характеризуют взгляды ученого на методологию исторического познания, его субъект и объект, особенности исторических законов.
Т.Н. Руженцева
Существование исторических законов является объектом бесконечных ученых споров, поскольку значение термина двусмысленно. Если под ним подразумевать всякую закономерную последовательность отношений, то можно наблюдать в истории человечества такие повторения. Действительные проблемы, как мы уже видели, касаются способа установления связей, конструкции отношений, уровня, где осуществляются закономерности, и
Тексты печатаются по кн.: Арон Р. Введение в философию истории //Арон Р. Избранное: введение в философию истории. М.;СПб., 2000.
789
т.д. <...> Но обычно термин «исторический закон» пробуждает более точную идею историчности. В той мере, в какой больше требуют историчности, закон склонен к исчезновению. Ибо в конце концов единственное и необратимое становление по определению своему не предполагает законов, потому что оно не воспроизводится, — если только не через возврат к истокам, — нельзя представить приказы высшей силы, правила, которым подчиняется все движение. Мы будем следить за поступательным движением, точку отправления и точку прибытия которого мы только что указали.
Среди эмпирических правил, примеры которых мы брали в творчестве Макса Вебера, было бы напрасно различать исторические и социальные законы. Связи также соединяют между собой взаимоотношения в данном обществе, как антецедент какой-то модификации. Влияние экономики на право способствует развитию той или иной черты законодательства, ориентации в том или ином направлении его изменений. Возьмем более ясный пример: возврат к повседневной жизни харизматической власти (распределение мест между преданными вождю, охлаждение веры и т.д.) указывает на типичную эволюцию, являющуюся одновременно необратимой в каждом представлении и законной, поскольку многочисленность примеров показывает нечто вроде необходимости.
Без труда устанавливают частные исторические законы. Приведем классический пример, связанный с лингвистическими законами. Переходя от одного языка к другому, звуки, смыслы регулярно подвергаются тому или иному изменению. Особенно подходящий случай: трансформация необратима и тем не менее проверяема путем эксперимента, ибо наблюдают многочисленные примеры, и пусть психологические или физиологические мотивы дают отчет об исторической ориентации.
По мере того как поднимаются до высшего уровня, возрастают трудности, потому что уменьшается число показателей и причина эволюции становится неясной. Рассмотрим другой классический пример — последовательность форм правления. Это исторический закон, истоки которого восходят к греческим философам. Прежде всего, необходимо точно определить демократию, аристократию, тиранию и т.д., чтобы сравнение исторических случаев было строгим. Затем для получения достаточных показателей нужно, чтобы речь шла либо об одном цикле, либо о том, чтобы можно было наблюдать эволюцию в нескольких странах. Греки исходили из этой двойной верификации. Сегодня мы наблюдаем не только благоприятные случаи. Некоторые демократии продолжаются без вырождения. Более того, эти типичные эволюции имеют макроскопический, изолированный и упрощенный характер: они заменяют каждую конкретную историческую последовательность схематической картинкой, они изолируют политический сектор коллективной жизни, группируют под общие понятия множество событий и действий. Их развертывание приостановлено внешними условиями. Их неточность огромна, ибо ритм становления не зафиксирован. Их повторение сомнительно, пока причины этой макроскопической регулярности не выяснены.
В книге Сорокина можно найти длинный список социальных циклов, которые якобы наблюдали. Учреждения, идеи, население, распределение национального дохода, благосостояние и бедность наций, — все эти фено-
790
мены познают чередующиеся движения противоположного смысла. С точки зрения Парето, происходит обновление элит, в общем виде за элитой, которая опирается на силу, храбрость, насилие, следует буржуазная плутократическая элита, инструментами которой являются хитрость, интриги и идеология. То же самое касается роста народонаселения, в котором якобы имеются фазы распространения, за которыми следуют фазы регрессии или по крайней мере замедленного распространения.
Ничто нам не позволяет ни подтвердить, ни априори опровергнуть существование таких циклов. Почему только экономика о них свидетельствует? Лишь заметим, что чем более интересны циклы, тем менее они доказуемы и тем более формула туманна. Опыт свидетельствует, что учреждения, идеи, догмы зарождаются, развиваются и умирают. Но, кажется, никакой закон не фиксирует скорость этих изменений, что ограничивает значение и применение таких общих понятий. Больше того, ни в одном случае не смогли
доказать бесконечное воспроизводство цикла; можно признать такое воспроизводство в ограниченных пределах, но не на протяжении всей истории.
Итак, циклы и исторические законы могут показать преодоление фрагментарного детерминизма лишь при условии выполнения того или иного положения из этих условий: применяться к истории, имеющей временно интегральный характер (так, чтобы закономерность на протяжении всей продолжительности исключала акциденции, по крайней мере в рассматриваемом секторе), применяться к исторической целостности (таким образом, чтобы исчезли пертурбационные влияния и чтобы был принят макроскопический закон, не встречая никакого сопротивления). И то, и другое условие могут быть удовлетворены независимо друг от друга. Чтобы установить реальную и бесконечную периодичность, необходимо связаться с конкретным вместо конструирования схем. Чтобы раскрыть общие законы эволюции, наоборот, нужно разработать систематический компаративный метод. Мы сейчас быстро рассмотрим эти две проблемы. Вначале отметим результаты предыдущего исследования: частные исторические законы составляют только специфическую форму фрагментарного детерминизма, который мы исследовали в предыдущей части. Ни методы верификации, ни качество результатов не отличаются. С точки зрения логики, мало значения имеет то, что показатели обеспечиваются циклическим возвратом или сближением обществ, но без связи.
***
Возможно ли в позитивном духе выявить ритм всей истории? Приблизительно так формулируется последний вопрос, который подсказывает временное или пространственное распространение исторических законов. Мы должны полностью абстрагироваться от ценностных суждений, которые предполагают прогресс или упадок. Для некоторых свойств, поддающихся объективному наблюдению (рост населения, распределение доходов, богатство наций), сама наука, а не философия, будет изучать ход исторического движения.
Фактически временное распространение, очевидно, не имеет успеха. Ни в экономике, ни в народонаселении, ни тем более в политике не наблюда-
791
ется вечный цикл, который проходил бы через переломы исторической непрерывности. Зато логически внутри исторических целостностей можно представить себе подобное распространение: тот или иной сектор социальной действительности подчиняется чередованию фаз от начала до конца (по меньшей мере, целостности).
Поэтому вначале рассмотрим пространственное распространение. Существуют или нет законы культурной эволюции, годные для эволюции каждой культуры, верифицируемые сравнительным наблюдением всех культур? Очевидно, такой вопрос априори не содержит ответа. Никто не может предвидеть и фиксировать заранее крайние пределы макроскопического детерминизма. Практически неизвестен никакой закон такого общего порядка, который был бы признан всеми историками или большинством из них. Но является ли идея таких законов логически абсурдной или противоречивой?
Каковы теоретически необходимые приемы, чтобы позитивно установить такие законы? Вначале социолог устанавливает границы систем, трансформации которых сравнивает. Пока речь идет о частных законах, это разграничение как особая форма отбора обосновано незначительно; плодотворность доказывает обоснованность. На этот раз, поскольку мы ищем реальные и целостные эволюции, единство науки должны воспроизводить единство истории. Иначе говоря, именно сравнение постепенно предлагает искомые единства. Фактически расчленение и сравнение становятся взаимозависимыми. Практически это расчленение изменяется вместе с любознательностью историка: Лампрехт придерживался национальных единств, Шпенглер — культурных, Тойнби тоже имел в виду культурные системы, но его интеллигибельные поля исследования не совпадают с интеллигибельными полями исследования Шпенглера.
Эта множественность индивидов затем позволяет комбинировать особенность каждой истории с повторением, в противном случае всякий закон исчезает. По мнению историков, сходства от культуры к культуре и своеобразие каждой из них варьируют. Больше того, этот синтез индивидуальности и закономерной эволюции обязательно ведет к биологической метафизике. Типические фазы у Лампрехта, как и у Шпенглера, соответствуют различным периодам жизненно необходимого становления. Впрочем, обе попытки довольно различны, потому что Лампрехт определяет каждую историческую эпоху через психологическую доминанту, начиная от индивидуальной психологии и кончая коллективной, фактически в разных терминах: символизм, конвенционализм, индивидуализм, субъективизм служат прежде всего в качестве синтетических принципов для организации уже известной материи. Зато эта психология нам предлагает объяснение механизма эволюции, а именно познание законов дезинтеграции и реинтеграции. Напротив, Шпенглер со смесью фантазии и интуитивного проникновения применяет дискриминационное сопоставление, которое одновременно выявляет параллелизм фаз и своеобразие каждой целостной истории. Есть ли необходимость отмечать долю произвола, проявляемую в этих синхронических картинах?
Нужно ли идти дальше? Есть ли противоречие между морфологией и законностью (в том смысле, которое научное познание придает этому тер-
792
мину)? Между макроскопическими законами и элементарными закономерностями интервал кажется огромным. Более того, здесь повторения неизбежно в численном отношении сокращаются. Наконец, не
занимаются ни изолированием, ни конструкцией одних и тех же терминов, но претендуют подчеркнуть аналогию несравнимых историй. Чтобы трансформировать эволюционные схемы в законы, нужно еще уподобить аналогию и идентичность, последовательность аналогичных фаз смешивается с возвратом одних и тех же феноменов.
К тому же мало значения имеет соответствующее логическое понятие. Главное состоит в том, чтобы подчеркнуть основное сомнение и, так сказать, внутреннюю бесподобность таких панорамических видений. Пусть выясняют некоторые частичные закономерности (либо некоторые секторы, либо некоторые свойства) путем сравнения культурных систем, гипотеза априори приемлема и даже вероятна. Но для того чтобы прийти к неумолимым законам универсальной истории, нужно придать каждой индивидуальности автономию и абсолютное своеобразие. Однако достаточно непрерывности духовной эволюции (непрерывности, по крайней мере, относительной), чтобы сделать такое предложение, по меньшей мере парадоксальным (что не устраняет самостоятельности каждой культуры, взаимосвязи математических истин, открытых греками и интегрированных в современное научное здание, вместе с философией и жизненной позицией греков). Изоляция культур снова оставляет место связям, обменам и заимствованиям. Поздние культуры не начинают всякий раз с той же точки, с которой начинали ранние культуры. И в позитивном плане чаще встречают рассуждения о так называемой фатальности, которой они будто бы подчиняются.
Двойной западной традиции — единство человеческой истории и тысячелетняя эволюция к более или менее заранее зафиксированной цели — Шпенглер противопоставил две противоречащие догмы: неизбежные циклы внутри отдельных культур. Но в любом случае эти догмы не могут базироваться на каузальных высказываниях. Действительно, в той мере, в какой поднимаются на более высокий макроскопический уровень, возрастает произвол в организации и отборе. Позитивно интерпретируемые легальные связи всего-навсего отмечают типичные частичные эволюции, становящиеся более или менее правдоподобными благодаря приблизительным сопоставлениям. Чтобы их освятить как рок, социолог заменяет вероятностные рассуждения метафизическими предписаниями. Слишком яркие индивидуальности якобы слепо подчиняются трансцендентным законам, которые с помощью чуда индивидуальный мозг якобы смог расшифровать.
***
Таким образом, своеобразие исторического закона по отношению к каузальным связям приводит к макроскопическому и целому, либо к претензии уловить закон необратимого становления. Может быть, именно эта последняя претензия играет решающую роль, ибо в законах эволюции теологические воспоминания смешиваются с позитивными понятиями. Конечно, эти
793
понятия можно рассматривать как остатки, очищенные от провиденциальной мистики. Необходимо еще раз подчеркнуть общность, существующую между теми и другими, идентичные гипотезы, которые оправдывают сближение энциклопедических социологии и традиционных философий истории.
Каковы вопросы теологического происхождения, которые могла бы взять и сохранить наука, поскольку они по праву не преодолевают научное значение? Прежде всего, кажется, что тенденциями эволюции являются преобразования этих законов, имманентных становлению, которые представляли по эту или по ту сторону феноменов. В самом деле, всякий индивид стремится к тому, чтобы оказаться в истории, отметить точку, где занял бы видное место в эволюции экономического или политического режима, с которым волей-неволей связан.
Таким образом, можно было бы сегодня отметить самые характерные преобразования капитализма с начала века, можно было бы расположить в ряд эти различные преобразования, было бы достаточно продолжить мысленно эту своеобразную последовательность, чтобы выявить тенденции эволюции. Логически эти тенденции опираются на единственный показатель, они просто представляют продолжение в будущее, в зависимости от вероятностей уже известного прошлого. Вероятность может быть подтверждена анализом настоящего, выяснением глубинных причин в структуре самой экономики, которая дает отчет о наблюдавшихся и предполагавшихся изменениях.
В соответствии с социальной сферой, эти высказывания проходят все оттенки, начиная от туманного правдоподобия и кончая вероятностью, близкой к надежности. Три фактора определяют эту надежность: во-первых, анализ настоящего, который обосновывает предвидение, более или менее близкое к необходимой теории, идеальной формой которой является марксистская схема (упадок неизбежно следует из внутренних противоречий, направление становления так же фатально, как современный процесс, в соответствии с которым воспроизводится капитализм). Во-вторых, распространение и уточнение данных, которые истолковывают. В-третьих, изоляция сектора, об изменениях которого идет речь. В случае с экономикой обособление проявляется довольно широко, чтобы с оговорками о предполагаемых неожиданных потрясениях, дескриптивные предсказания подтвердились довольно широко (здесь мы думаем о предсказаниях такого порядка: упадок либерализма и конкуренции, рост вмешательства государства и т.д., а не об относительных предвидениях, связанных с цепами и с циклами цен, базирующихся на закономерностях). Зато как только без ограничения растягивают поле применения, следовательно, как только суждения начинают опираться на довольно произвольный отбор, вероятность утверждений быстро уменьшается. Каждый себе строит свои тенденции эволюции. Каждый ссылается на ту или иную
совокупность фактов, и снова встает вопрос: подчиняется ли вся история определенным тенденциям, которые индивид может расшифровать в фактах?
Близки к этим тенденциям эволюции законы тенденции, которые указывают направление, на которое ориентируется определенная частная история. Так, например, социологи формулируют тот или иной религиозный
794
закон: например, закон персонализации или спиритуализации, боги якобы все больше и больше становятся личностями, религии все больше и больше этическими. Но эти так называемые законы, если они дедуцируются из простых констатаций, представляют риск для всех экстраполяции на базе фрагментарных данных. В определенное время наблюдают движение в определенном направлении: ничто не запрещает регрессии или отклонения. С другой стороны, эти законы приобретают подлинно научный характер, когда они подтверждаются или объясняются элементарными психологическими или логическими истинами. В истории так долго верили в прогресс, что в разуме увидели естественную зрелость человеческого духа, в суевериях прошлого эквивалент наивных мечтаний. За неимением психологии или логики все свели к чистой эмпирии: этот историк должен прочесть закон чередования, другой закон деградации... Может быть, удастся верифицировать эти частные законы, но хотели бы уловить закон частичной эволюции на протяжении всего времени или всей эволюции. Однако наука, кажется, не способна присоединиться к стремлениям философии.
Мы всегда обнаруживаем ту же сомнительность в отношении ритма единой истории либо истории в своей совокупности. В предыдущем разделе мы видели, что историк посредством выбранных им ценностей, а также посредством занимаемой им позиции в состоянии определить этот ритм. Зато кажется, что объективной науке, по крайней мере, позитивной науке не удается ответить на эти вопросы (по праву и фактически они являются вопросами), потому что она не знает о существовании таких законов. В сущности, незнание нормально, ибо для того, чтобы заметить необратимый или циклический ритм становления, определенное направление или отсутствие какого-либо направления, нужны будут упрощение, регулярность, непрерывность, что исключает акциденции и сложность социальных событий. Вынужденный выбирать, историк тем самым рискует заменить свои предпочтения экспериментом или, по крайней мере, подчинить эксперимент предпочтениям, если только в природе человека и духа он не различает неизбежное призвание. За неимением этого каузальная мысль завершается только более или менее случайными обобщениями, более или менее частными законами — сконструированными и вероятностными формулами, которые вера и страсть возводят в фатальность. (С. 424-430)
КАРЛ ГУСТАВ ГЕМПЕЛЬ. (1905-1997)
К.Г. Гемпель (Hempel) — американский философ науки немецкого происхождения. Представитель неопозитивизма, участник Венского кружка, преподавал в европейских и американских университетах. Разрабатывал проблемы логики и методологии науки, особенно метода объяснения, и совместно с П.Оппенгеймом создал дедуктивно-номологическую схему объяснения, на основе которой предложил понимание природы и функций общих законов в истории, гуманитарном познании в целом. Исследуя историю как эмпирическое знание, он показал, что «чистое описание» и «гипотетическое обобщение и построение теории» в этом типе наук нераздельны между собой. Необходимо в историческом исследовании широко использовать универсальные гипотезы из других отличающихся от истории областей исследования, что подтверждает «методологическое единство эмпирической науки». Его идеи оказали существенное влияние на развитие методологии гуманитарного познания, а также на логический позитивизм — одно из направлений, способствовавших развитию культуры исследований в области философии и методологии науки. Главные работы, переведенные на русский язык: Гемпель К.Г. Мотивы и «охватывающие» законы в историческом объяснении // Философия и методология науки. М., 1977; Гемпель К.Г. Логика объяснения. М., 1998. Приводятся фрагменты из последней работы.
Л. А. Микешина
Функция общих законов в истории
Достаточно широко распространено мнение, что история, в отличие от так называемых физических наук, занимается скорее описанием конкретных явлений прошлого, чем поиском общих законов, которые могут управлять этими событиями. Вероятно, эту точку зрения нельзя отрицать в качестве характеристики того типа проблем, которым в основном интересуются некоторые историки. Но она, конечно, неприемлема в качестве утверждения о теоретической функции общих законов в научном историческом исследовании. В настоящей статье мы попытаемся обосновать эту точку зрения, подробно показав, что общие законы имеют достаточно аналогичные функции в истории и в естественных науках, что они образуют неотъемлемый инструмент исторического исследования и что они даже соc-
796
тавляют общее основание различных процедур, которые часто рассматриваются как специфические для социальных наук в отличие от естественных. Под общим законом мы будем понимать утверждение универсальной условной формы, способное быть подтвержденным или опровергнутым с помощью
соответствующих эмпирических данных. Термин «закон» предполагает, что данное утверждение действительно хорошо подтверждено имеющимися свидетельствами. Поскольку это уточнение во многих случаях несущественно для наших целей, мы будем часто использовать термин «гипотеза универсальной формы» или, коротко, «универсальная гипотеза» вместо термина «общий закон» и определять условие достаточного подтверждения отдельно, по мере необходимости. (С. 16) <...>
Историческое объяснение также имеет целью показать, что рассматриваемое событие было не просто «делом случая», но ожидалось в силу определенных предшествующих или одновременных условий. Ожидание, на которое ссылаются, не является пророчеством или божественным предсказанием; это — рациональное научное предчувствие, основывающееся на предположении об общих законах.
Если эта точка зрения правильна, то представляется странным, что в то время как большинство историков предлагают объяснения исторических событий, многие из них отрицают возможность обращения к каким-либо общим законам в истории. Однако это становится более понятным благодаря более внимательному изучению объяснений в истории, что станет ясным в ходе следующего анализа. (С. 21) <...>
Однако большинству объяснений, предлагаемых в истории или социологии, не удается включить явные утверждения о предполагаемых ими общих закономерностях. Думается, что для этого существует, по крайней мере, две причины:
Во-первых, рассматриваемые универсальные гипотезы часто относятся к индивидуальной или социальной психологии, которая, как отчасти предполагается, знакома каждому благодаря его ежедневному опыту, т.е. косвенным образом они рассматриваются как само собой разумеющиеся. <...>
Во-вторых, часто бывает очень трудно сформулировать лежащие в основе предположения явным образом с достаточной точностью и в то же время так, чтобы они согласовывались со всеми имеющимися соответствующими эмпирическими данными. Было бы поучительным, исследуя адекватность какого-либо предлагаемого объяснения, попытаться реконструировать лежащие в его основе универсальные гипотезы. В частности, такие термины, как «следовательно», «поэтому», «таким образом», «потому что», «естественно», «очевидно» и т.п., часто являются указателями скрытых предположений некоторых общих законов: они используются для связи исходных условий с объясняемым событием; но утверждение о том, что последнее «естественно» ожидалось как «следствие» определенных условий, выводимо только в том случае, если предлагаются соответствующие общие законы. (С. 22) <...>
Представляется возможным и оправданным рассматривать некоторые объяснения, предлагаемые в истории, как основанные на предположении скорее вероятностных гипотез, чем на общих «детерминистических» зако-
797
нах, т.е. законах в форме универсальных условий. Это утверждение можно распространить также и на многие объяснения, предлагаемые в различных областях эмпирических наук. (С. 23) <...>
Объяснительный анализ исторических событий в большинстве случаев предлагает не объяснение в одном из вышеуказанных смыслов, а нечто, что может быть названо наброском объяснения. Этот набросок состоит из более или менее смутного указания законов и исходных условий, рассматриваемых как важные, и должен быть «дополнен» для того, чтобы стать законченным объяснением. Это дополнение требует дальнейшего эмпирического исследования, для которого набросок указывает направление. (Наброски объяснения широко используются также вне истории; многие объяснения в психоанализе, например, иллюстрируют это утверждение.)
Очевидно, что набросок объяснения не поддается эмпирической проверке в той же мере, что и полное объяснение; и к тому же существует различие между научно приемлемым наброском объяснения и псевдообъяснением (или наброском псевдообъяснения). Научно приемлемый набросок объяснения должен быть дополнен более конкретными утверждениями; но он указывает направление, в котором эти утверждения должны быть найдены; и конкретные исследования могут подтвердить или опровергнуть эти указания; т.е. можно показать, что предполагаемый тип исходных условий действительно важен, или что для того, чтобы получить удовлетворительное объяснение, в расчет должны быть приняты факторы иной природы. — Процесс дополнения, требуемый наброском объяснения, в целом предполагает форму постепенно растущего уточнения используемых формулировок; но на любом этапе этого процесса такие формулировки должны иметь некоторое эмпирическое значение: должна существовать возможность указать, по крайней мере приблизительно, какого типа эмпирические данные подходят для их проверки, и какого типа эмпирические данные могут их подтвердить. С другой стороны, в случае неэмпирических объяснений или набросков объяснений, скажем, с помощью ссылок на историческое предназначение определенной нации или на принцип исторической справедливости, использование терминов, не имеющих эмпирического значения, делает невозможным указать, даже приблизительно, тип исследования, имеющего отношение к этим формулировкам и могущего привести к эмпирическим данным, подтверждающим или опровергающим предлагаемое объяснение. (С. 24-25) <...>
Мы попытались показать, что в истории в неменьшей степени, чем в любой другой области эмпирического исследования, научное объяснение может быть получено только с помощью соответствующих общих гипотез или теорий, представляющих собой совокупности систематически связанных гипотез. Этот тезис очевидным образом контрастирует с известной точкой зрения, что настоящее объяснение в истории достигается с помощью метода, специфически отличающего социальные науки от естественных, а именно
метод эмпатического понимания. Историк, как говорят, представляет себя на месте людей, включенных в события, которые он хочет объяснить; он пытается как можно более полно осознать обстоятельства, в которых они действовали, и мотивы, руководившие их действиями; и с помощью вооб-
798
ражаемого самоотождествления с ero героями он приходит к пониманию, а следовательно, и к адекватному объяснению интересующих его событий.
Несомненно, что этот метод эмпатии часто применяется и профессионалами и непрофессионалами в истории. Но сам по себе он не составляет объяснения. Скорее, это по сути эвристический метод. Его функция состоит в предложении некоторых психологических гипотез, которые могут служить в качестве объяснительных принципов в рассматриваемом случае. Грубо говоря, идея, лежащая в основе этой функции, такова: историк пытается осознать, каким образом он сам действовал бы в данных условиях и под влиянием определенных мотивов своего героя; он на время обобщает свои чувства в общее правило и использует последнее в качестве объяснительного принципа для истолкования действий рассматриваемых людей. Эта процедура в некоторых случаях может оказаться эвристически полезной, но ее использование не гарантирует правильность полученного таким образом исторического объяснения. Последнее, скорее, зависит от фактической правильности эмпирических обобщений, которые может предложить метод понимания.
Использование этого метода не является необходимым для исторического объяснения. Историк может, например, быть неспособным почувствовать себя в роли исторической личности, которая больна паранойей, но, тем не менее, быть вполне способным четко объяснить ее действия; в частности, с помощью ссылки на принципы психологии девиантного поведения. Таким образом, находится или нет историк в позиции отождествления себя со своим историческим героем, не имеет отношения к правильности его объяснения. В расчет принимается только правильность используемых общих гипотез, независимо от того, были они предложены с помощью эмпатии или с помощью строго бихевиористского подхода. Многое в обращении к «методу понимания» представляется обусловленным тем фактом, что он стремится представить изучаемое явление как нечто «правдоподобное» или «естественное» для нас; часто это делается с помощью красивых метафор. Но достигаемый таким образом вид «понимания» должен быть четко отличен от научного понимания. В истории, как и везде в эмпирических науках, объяснение явления состоит в подведении его под общие эмпирические законы. И критерием его правильности является не то, обращается ли оно к нашему воображению, представлено ли оно в наводящих на мысль аналогиях или каким-то иным образом сделано правдоподобным — все это может проявляться также и в псевдообъяснениях, а исключительно то, основывается ли оно на эмпирически хорошо подтверждаемых допущениях, касающихся исходных условий и общих законов.
До сих пор мы обсуждали важность общих законов для объяснения и предсказания и для так называемого понимания в истории. Теперь кратко рассмотрим некоторые другие процедуры исторического исследования, включающие допущение универсальных гипотез.
Тесно связана с объяснением и пониманием процедура так называемой интерпретации исторических событий в терминах какого-то определенного подхода или теории. Интерпретации, реально предлагаемые в истории, представляют собой или подведение изучаемых явлений под научное объ-
799
яснение или набросок объяснения, или попытку подвести их под некоторую общую идею, недоступную эмпирической проверке. Ясно, что в первом случае интерпретация является объяснением посредством универсальных гипотез; во втором случае она является псевдообъяснением, обращенным к эмоциям и вызывающим живые зрительные ассоциации, но не углубляющим наше теоретическое понимание рассматриваемого события.
Аналогичные замечания применимы к процедуре приписывания «значения» конкретным историческим событиям; их научный смысл состоит в определении того, какие другие события существенно связаны - в качестве «причин» или «следствий» — с изучаемым событием; а утверждение соответствующих связей опять-таки предполагает форму объяснения или наброска объяснения, включающего универсальные гипотезы. (С. 26-28)
Логика объяснения
<...> Достаточно широко распространено мнение о том, что во многих отношениях причинный тип объяснения по самой своей сути не соответствует объяснению в областях, отличных от физики и химии, в особенности при исследовании целесообразного поведения. Рассмотрим коротко несколько аргументов, приводимых в защиту этой точки зрения.
Наиболее распространенным среди них является идея о том, что события, включающие активность индивида или группы людей, уникальны и единичны, что делает их недоступными для причинного объяснения, поскольку последнее, основываясь на закономерностях, предполагает повторяемость объясняемого явления. Этот аргумент, который, между прочим, также приводится в поддержку точки зрения о том, что экспериментальный метод не применим в психологии и социальных науках, характеризуется непониманием логического характера причинного объяснения. Каждое отдельное явление в физических
науках не менее, чем в психологии или социальных науках, уникально в том смысле, что оно, во всех своих характеристиках, не повторяется. Однако отдельные явления могут подчиняться общим законам причинного типа, следовательно, быть объясненным с их помощью. Тем не менее причинный закон утверждает, что любое явление определенного рода, т. е. любое явление, имеющее определенные специфические характеристики, сопровождается другим явлением, которое, в свою очередь, имеет определенные специфические характеристики, сопровождается другим явлением, которое, в свою очередь, имеет определенные специфические характеристики; например, что в любом явлении в процессе трения увеличивается тепло. <...>
Когда мы говорим об объяснении единичного явления, термин «явление» относится к повторению некоторых более или менее комплексных характеристик в определенной пространственно-временной области или в определенном индивидуальном объекте, но не ко всем характеристикам этого объекта или ко всему, что происходит в этой пространственно-временной области.
Второй аргумент, который нужно здесь упомянуть, утверждает, что выработка научных обобщений — и, следовательно, принципов объяснения — для человеческого поведения невозможно, поскольку реакции человека за-
800
висят не только от определенной ситуации, но и от его прошлого. Однако в действительности не существует a priori причины, по которой невозможно выработать обобщения, способные охватить эту зависимость поведения от предшествующей жизни агента. В самом деле, то, что данный аргумент «доказывает» слишком многое и поэтому содержит ошибку non sequitor (лат. не следует. — Ред.), становится очевидным в силу существования определенных физических явлений, таких, как магнетическое запаздывание и эластическая усталость, в которых величина особого физического эффекта зависит от прошлого вовлеченной системы и для которых, тем не менее, были установлены некоторые общие закономерности.
Согласно третьему аргументу, объяснение любого события, включающего целесообразное поведение, требует отсылки к мотивации и, следовательно, скорее телеологического, чем причинного анализа. <...> Мы должны ссылаться на преследуемые цели, и это, согласно аргументу, вводит тип объяснения, отличный от типа объяснения в физических науках. Несомненно, многие — часто неполные — объяснения, предлагаемые для действий, совершенных человеком, включают ссылку на цели и мотивы; но делает ли это их существенно отличными от причинных объяснений в физике и химии? Одно различие, напрашивающееся само собой, заключается в том обстоятельстве, что в мотивированном поведении будущее, кажется, воздействует на настоящее в той форме, которой не обнаруживается в причинных объяснениях в физических науках. <...>
Тот факт, что мотивы недоступны непосредственному наблюдению со стороны внешнего наблюдателя, не представляет существенного различия двух типов объяснения, — поскольку определяющие факторы, фигурирующие в физических объяснениях, также очень часто недоступны непосредственному наблюдению. Как, например, в случае с объяснением взаимного притяжения двух металлических сфер говорят о взаимодействии противоположных электрических зарядов. Присутствие этих зарядов, недоступное непосредственному наблюдению, можно установить различными методами косвенного тестирования, и этого достаточно для того, чтобы гарантировать эмпирический характер объясняющего рассуждения. Сходным образом, присутствие определенных мотивов можно установить только косвенными методами, которые могут включать ссылки на высказывания данного человека, на описки и оговорки и т. д.; но до тех пор пока эти методы могут быть «операционально определены» с достаточной ясностью и точностью, нельзя говорить о существенном различии в этом плане между мотивационным объяснением и причинным объяснением в физике.
Потенциальная опасность объяснения с помощью мотивации заключается в том, что этот метод основывается на легкой конструкции отчетов ex-post-facto, не обладающих предсказательной силой. Достаточно широко распространена тенденция «объяснения» действий описанием предполагаемых мотивов уже после того, как действие совершилось. В то время как сама по себе эта процедура не вызывает особых возражений, ее правильность требует: (1) чтобы объясняемые мотивационные предположения были доступны проверке; и (2) чтобы соответствующие общие законы придавали объясняющую силу предполагаемым мотивам. Игнорирование этих требо-
801
ваний часто лишает представленные мотивационные объяснения их познавательного значения. (С. 98-101) <...>
Другой аспект обращения к телеологическим рассуждениям — их антропоморфный характер. Телеологическое объяснение заставляет нас почувствовать, что мы действительно «понимаем» объясняемое явление, так как оно рассматривается в понятиях цели и задачи, с которыми мы знакомы из нашего собственного опыта целесообразного поведения. Здесь важно различить понимание в психологическом смысле как чувства эмпатической близости и понимания объясняемого явления в теоретическом, или познавательном, смысле как конкретного случая некоторой общей закономерности. Частое подчеркивание того, что объяснение предполагает сведение чего-то незнакомого к знакомым нам идеям или опыту, на самом деле ошибочно. Несмотря на то, что некоторые научные объяснения имеют такой психологический эффект, он ни в коем случае не универсален; свободное падение физического тела намного более знакомое
нам явление, чем закон гравитации, посредством которого оно объясняется; и, несомненно, что основные идеи теории относительности для многих гораздо менее знакомы, чем явления, которые эта теория объясняет. (С. 103)
ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ ЛИХАЧЕВ. (1906-1999)
Д.С. Лихачев — специалист по древнерусской литературе и культуре, историк, общественный деятель. Пережил тяжелые испытания в Соловецком лагере и в годы блокады. Доктор филологических наук, профессор, с 1954 года руководил отделом древнерусской литературы в Пушкинском доме (Ленинград), академик АН СССР (РАН), почетный член и профессор многих иностранных академий, университетов, лауреат Государственных премий, Герой Социалистического Труда. Автор фундаментальных трудов по текстологии, поэтике и истории русской литературы X-XVII веков. В исследованиях выходит за пределы частных проблем литературоведения, текстологии, обращается к многомерному и универсальному контексту культуры. Особенно интересны и принципиально новы для философии и методологии гуманитарного знания исследования Лихачева по текстологии, сопровождаемые глубокими размышлениями о принципах работы с текстами, об историческом подходе к такого рода исследованиям. Основные монографии академика: «Человек в литературе Древней Руси» (М.;Л., 1958), «Культура русского народа X-XVII вв.»(М.;Л., 1961), «Поэтика древнерусской литературы» (Л., 1961), «О филологии» (М., 1989), «Очерки по философии художественного творчества» (СПб., 1996) и др.
Л. А. Микешина
[История текста]
<...> без изучения намерений автора (пусть меняющихся) нельзя понять второе, т.е. творческий результат. Конечно, изучение одних намерений не может дать полного объяснения творческого результата, надо изучать еще и «эпоху», но нельзя согласиться с утверждением Б.В. Томашевского: «произведение создает не один человек, а эпоха». Эпоха помимо человека ничего создать не может, эпоха действует через человека и его намерения, при этом на одних она влияет по-одному, а на других — по-другому, ибо само положение человека в эпохе различно. Не будем вдаваться в изложение обще-
Ниже приводятся отрывки из следующих работ:
1. Лихачев Д.С. Текстология. На материале русской литературы X — XVII веков. Изд. 2-е. Л., 1983.
2. Лихачев Д.С. Прошлое — будущему. Статьи и очерки. Л.. 1985.
803
известных истин. Скажем только, что отрицать целесообразность изучения «творческой истории» только на том основании, что намерения творца меняются в процессе этой творческой истории или что помимо намерений творца имеет значение и эпоха, — нет никаких оснований. Разумеется, история текста произведения должна включать в себя изучение истории целей автора и их изменений, а история целей автора должна строиться с учетом влияния идеологии автора. (1, с. 37-38)
История текста произведения охватывает все вопросы изучения данного произведения. Только полное (или по возможности полное) изучение всех вопросов, связанных с произведением, может по-настоящему раскрыть нам историю текста произведения. Вместе с тем только история текста раскрывает нам произведение во всей его полноте. История текста произведения есть изучение произведения в аспекте его истории. Это исторический взгляд на произведение. Изучение его в динамике, а не в статике. Произведение немыслимо вне его текста, а текст произведения не может быть изучен вне его истории. На основе истории текста произведений строятся история творчества данного писателя и история текста произведения (устанавливается историческая связь между историями текстов отдельных произведений), а на основе истории текстов и истории творчества писателей строится история литературы. Само собой разумеется, что история литературы далеко не исчерпывается историями текстов отдельных произведений. Но они существенны, особенно в литературе древнерусской.
Это — историческая точка зрения, прямо противоположная механистической и статичной, игнорирующей историю и изучающей произведение в его данности. (1, с. 38-39)
<...> история текста произведения не может сводиться к простой регистрации изменений. Изменения текста должны быть объяснены. При этом регистрация изменений текста и их объяснение — не два различных этапа исследования, а один взаимосвязанный ряд. Факты без их объяснения — не факты. Теоретически регистрация фактов должна, казалось бы, предшествовать их объяснению, но в практической работе текстолога регистрация и объяснение идут параллельно, так как увидеть факт часто бывает возможно только под определенным углом зрения, — в свете его объяснения. Всякий взгляд, открывающий факт, открывает его с определенной точки зрения. Рассеянного зрения не существует. Факт отражения в тексте той или иной идеологии может быть вскрыт только тогда, когда мы уже в известных приделах знакомы с этой идеологией. Факт отражения в памятнике классовой борьбы может быть вскрыт только тогда, когда исследователь знаком с тем, что представляет собой классовая борьба на данном этапе исторического развития. (1, с. 39-40)
<...> История текста произведения теснейшим образом связана с историей литературы, с историей общественной мысли, с историей в целом и не может рассматриваться изолированно. (1, с. 57).
Замысел и воля автора
<...> История текста не есть история его внешних случайных изменений. Основное, с чем должна считаться текстология, — это с замыслами и
804
намерениями творцов текста (под творцами текста разумею всех, кто создает текст, — не только его авторов, но и редакторов — составителей редакций текста). Эти замыслы и намерения в конечном счете должны объясняться историей литературы и историей всего общества, но на известном этапе именно раскрытие этих замыслов является центральной и наиболее сложной задачей текстологии.
В произведении воплощается замысел. Но замысел не существует в готовом и вполне законченном виде еще до написания произведения. Он меняется по мере своего воплощения в тексте. Об этом свидетельствуют черновики и корректуры автора. Замысел, по мере своего воплощения, начинает оказывать обратное воздействие на автора, вводит его в свою внутреннюю логику. Автор в процессе воплощения своего замысла начинает видеть его недостатки и достоинства. Процесс воплощения замысла есть процесс совершенствования и роста замысла. Но и после того как произведение напечатано, <...> автор может продолжать над ним работать, готовить для новых изданий. <...> (1, с. 148)
Замысел развивается — соответственно меняет свое направление и авторская воля. Необходимо изучать изменения и развитие замысла и соответствующие изменения авторской воли. Воля автора не статична, а динамична. Она может быть доведена автором до конца и может быть не доведена. Автор очень часто не успевает или не хочет завершить свой замысел. Текст остается незаконченным. Кроме того, он может упорно работать над своим произведением уже после его издания. <...> С течением времени и с переменой художественных и идейных убеждений автора у последнего может понизиться интерес к собственному произведению, и он может передоверить его исправление, правку корректуры и пр.
Соответственно авторская воля проявляется с большей или меньшей степенью интенсивности. Автор может прямо заявить об окончательном воплощении своего замысла в том или ином тексте, но может и не заявить, мы можем только догадываться о его воле, предполагая ее воплощенной в последнем прижизненном тексте произведения. <...> (1, с. 148-149)
Воля автора, как и замысел произведения, — явления крайне сложные и неустойчивые и до сих пор в самой сущности своей почти не изученные. Во всяком случае, к вопросу об авторской воле текстолог должен подходить не как юрист и не рассматривать «последнюю волю» с правовой точки зрения. Нельзя в работе над авторскими текстами произведения ограничиваться формальным выявлением последней творческой воли автора. Замысел и воля автора в воплощении этого замысла должны подробнейшим образом изучаться текстологом во всей их сложности и в их меняющихся отношениях к текстам. <...> (1, с. 149-150)
Текстолог, изучая историю замысла произведения и историю воли автора, не может быть только бесстрастным регистратором. Он должен оценивать их с точки зрения художественной и идейной. (1, с. 150)
Честность по отношению к предшественникам
К числу очень важных проблем научной этики относится и вопрос о том, как и в каких случаях делать сноски на работы своих предшественников.
805
Все отсылки к своим предшественникам, высказавшим аналогичные мысли, близкие соображения, приведшие необходимые для создания автором своей теории материалы, должны быть совершенно точны. Именно такие отсылки к предшественникам и особенно к работам начинающих ученых способны поддерживать нормальную нравственную атмосферу в науке.
Особенно следует следить за тем, чтобы для «истории идеи» не пропали и те догадки, которые были высказаны в устных докладах, еще не опубликованных, или в частных беседах. Если такие ссылки не будут делаться, в научном коллективе установится атмосфера недоверия, молчания и замалчивания, прекратятся научные споры и дискуссии, сократятся доклады и сообщения, ученые станут печататься на стороне, в журналах, которым доверяют, и т.д.
Точность ссылок не менее важна, чем сами ссылки. Известны и хорошо заметны следующие приемы недобросовестных отсылок. Скажем, сноска на предшественника делается, но не указывается, к чему она относится. «Пострадавший» не всегда может заявить претензию, ибо сноска есть, но толковать ее можно по-разному. Бывает и так, что сноска делается на автора идеи, но не на нужную работу, не на необходимое место; цитируется мелочь и пропускаются главная мысль предшественника и главные материалы.
Иногда приходится слышать и такое самооправдание нечестного заимствователя чужих мыслей: «но я же в своей работе несколько раз на него сослался». Но что проку от этих ссылок, если они сделаны не по существу идеи?
Даже если в предшествующей литературе высказана не та мысль, но в чем-то похожая, ученый должен сделать отсылку с соответствующим разъяснением. Между учеными не должно быть «недоразумений», тем более если ученые не равны по своим авторитетам. Особенная ответственность всегда ложится на того ученого, который пользуется большим авторитетом, занимает в науке более высокое положение. «Сильный» должен следить за тем, чтобы не обидеть «слабого». Уловки в отсылках особенно позорны, указывая на то, что «заимствователь» чужих идей ясно осознает, что делает, а не поступает так просто по незнанию или
забывчивости. Иногда под новыми терминами недобросовестный автор скрывает старые идеи. В других случаях сотрудник стремится увеличить список своих работ различными искусственными способами. Все это также ведет к замутнению моральной атмосферы в науке.
Оценка научной продуктивности ученого
<...> Добиться импозантного списка своих работ ученому, поставившему себе такую цель, в общем нетрудно. Существует довольно много способов увеличения числа своих работ до внушительных размеров. Перечислю некоторые из них. Прежде всего — публикация мелких статей в различных научных изданиях. Под разными заглавиями такого рода «состязатель» публикует одно и то же, меняя, а иногда и не меняя характер изложения. Статьи посылаются в различного рода издания в разных городах или даже разных странах. <...> В области изучения древней литературы очень часто исследование того или иного памятника публикуется в предварительном
806
виде: каждый список памятника или группа списков составляют материал отдельной публикации. Такого рода публикации, оправдываемые тем, что публикуемый список ранее не был известен, засоряют научные издания и не только не облегчают исследование памятника, но по большей части затрудняют его: вынуждают искать эти публикации (часто к тому же неряшливо выполненные), сличать издания памятника с реальными текстами в рукописях и т.д.
Легкий и нечестный способ войти в историографию вопроса — это высказывание разного рода предположений, «новых» взглядов на основе данных других исследователей, иногда даже без нового обращения к рукописям. Рецензии, обзоры, отчеты о конференциях, дополнительные соображения — благодарные жанры для увеличения числа публикаций. Это не значит, что жанры эти не нужны или малоценны, — просто в списках печатных работ рецензии, обзоры, отчеты и дополнения должны составлять отдельные рубрики, которые ни в коем случае не следует равнять с настоящими исследованиями.
То же самое необходимо сказать и о работах популярных. Популяризация научных исследований или написание популярных работ на ту или иную тему — деятельность совершенно необходимая. Она необходима даже для исследовательской работы, так как в популярной форме обычно окончательно и точно, просто и удобно формулируются различного рода концепции, излагаются открытия, подводятся итоги и т.д. Однако равнять исследования с популяризаторскими работами ни в коем случае нельзя. Каждый исследователь должен сохранять «равновесие жанров» и выступать с «легкими» для написания и «многописания» жанрами не слишком часто и особенно следить за тем, чтобы работа в «легких» жанрах не сводилась к «пустописанию».
Каждая работа исследователя должна иметь точного адресата. Смешение популяризации и исследования очень часты в монографических работах, посвященных тому или иному писателю. В огромном числе монографий исследователь сообщает и общеизвестные науке факты, и результаты собственных разысканий. Ученому, которому приходится обращаться к такого рода монографиям, необходимо тратить много времени для того, чтобы найти в этих монографиях элемент самостоятельной мысли или результат исследования. И здесь возможна «вариативность»: высказывания старой мысли в несколько измененной форме как новой.
Усердие в многопечатании — явление вредное. Оно вредно не только потому, что создает неправильные представления об ученом и вызывает раздражения коллег, но потому еще, что заставляет исследователей, занимающихся той же темой, просматривать много работ, которые в конечном счете не очень много дают науке. (2, с. 45-48)
КЛОД ЛЕВИ-СТРОС. (Род. 1908)
К. Леви-Строс (Lévi-Strauss) — французский философ, этнограф, этнолог-структуралист, создатель концепции структурной антропологии. Его ранние научные интересы лежали в области геологии, в сфере которой особое внимание привлекала проблема взаимосвязи пространственных напластований и временной дистанции. Проблема пространственно-временного континуума и места в нем человека приобрела особое значение в его антропологических изысканиях и во многом способствовала рациональному осмыслению метода психоанализа, научной интерпретации бессознательных структур и теоретическому объяснению психоаналитических практик. Именно по этой причине он обратился к рациональному изучению знаковых структур (мифы, ритуалы, социальные установления), неосознаваемых членами тех коллективов, которые их используют. Его концепция структурной антропологии сформировалась в процессе осмысления семиотических идей Пражской школы фонологии (P.O. Якобсона и Н.С. Трубецкого). Структурализм Леви-Строса — это «кантианство без трансцендентального субъекта» (П. Рикёр). «Бессубъектная» позиция дает структурной антропологии преимущество, позволяющее получить прямой доступ к реальности объективированного мышления («Мысль дикаря», 1962).
Тенденция Леви-Строса к математизации гуманитарного знания отчетливо проявляется уже в «Структурных элементах родства» (1949), где совместно с математиком Вейлем была построена алгебраическая теория правил бракосочетания в обществах типа некоторых австралийских племен. Он обосновывает единство научного метода, не проводя различия между гуманитарными и естественно-научными дисциплинами, характерное для неокантианской философской традиции. Критерий научности для гуманитарного знания
состоит, по Леви-Стросу, в полной ассимиляции метода естественных наук. Однако в более поздних работах («Структурная антропология», 1958) концептуальная основа структурной антропологии, как научной дисциплины, существенно расширяется, в ее исследовательскую сферу входят проблемы лингвистики, социологии, психологии. В таком виде структурная антропология становится целостной системой знания о человеке.
TT. Щедрина
Фрагменты приводятся по изданию: Лeвu-Cmрoc К. Структурная антропология. М., 2001
808
Проблема физической антропологии
Прежде всего возникает вопрос о ее правомочности. Является ли антропология, появление которой столь глубоко потрясло социальные науки, сама по себе социальной наукой? Разумеется, да, поскольку она занимается человеческими общностями. Однако не смешивается ли она, будучи по существу «наукой о человеке», с так называемыми гуманитарными науками? В то же время не обнаруживает ли одно из ее ответвлений, известное почти повсюду под названием «физическая антропология»..., свою причастность к естественным наукам? Никто не будет оспаривать того, что антропология имеет эти три аспекта. (С. 366)
Рассмотрим сначала физическую антропологию. Она занимается такими проблемами, как эволюция человека начиная от животных форм, а также современным распределением людей по расовым группам, различающимся по анатомическим или физиологическим признакам. Можно ли тем не менее определять ее как естественно-научное изучение человека? Это значило бы позабыть о том, что по крайней мере последние фазы человеческого развития (те, которые дифференцировали расы Homo sapiens, а быть может, даже предшествовавшие ему этапы) развертывались в условиях, резко отличавшихся от тех, которые управляли развитием других живых видов: как только человек овладел языком..., он сам определил особенности своей биологической эволюции, причем сам он не должен был обязательно это сознавать. Действительно, любое человеческое общество изменяет условия своего физического существования посредством сложного комплекса таких правил, как запрет инцеста, эндогамия, экзогамия, предпочтительный брак между определенными типами родственников, полигамия или моногамия, или просто путем более или менее систематического применения моральных, социальных, экономических и эстетических норм. В соответствии с подобными правилами общество поощряет одни типы брачных связей и исключает другие. Антрополог, который попытался бы истолковать эволюцию человеческих рас или подрас, как если бы она была лишь результатом естественных условий, оказался бы в таком тупике, как и зоолог, пытающийся объяснить существующую дифференциацию собак чисто биологическими или экологическими причинами без учета вмешательства человека; это, разумеется, привело бы его к абсолютно фантастическим гипотезам или, вернее, к хаосу. Однако люди не в меньшей степени сделали самих себя, чем они создали расы своих домашних животных, с той лишь разницей, что в первом случае процесс был менее сознательным и произвольным, чем во втором. Вследствие этого сама физическая антропология, несмотря на ее обращение к сведениям и методам, полученным от естественных наук, поддерживает самую тесную связь с социальными науками. В самом широком смысле слова она сводится к изучению анатомических и психологических трансформаций, явившихся для определенного вида живых существ следствием возникновения социальной жизни, языка, системы ценностей и, если выразиться обобщенно, культуры. (С. 367-368)
809
Этнография, этнология, антропология
<...> Что связывает и что разделяет этнографию, этнологию и антропологию? Что понимается под различием... между социальной и культурной антропологией? Наконец, какие отношения существуют между антропологией и дисциплинами, часто объединенными с ней в одном и том же отделении: социологией, социальной наукой, географией, а иногда даже археологией и лингвистикой?
Ответ на первый вопрос относительно прост. Все страны, видимо, понимают этнографию одним и тем же образом. Она соответствует первым стадиям изыскания: наблюдению и описанию, полевым исследованиям. Монография, касающаяся довольно ограниченной группы, поскольку автор смог собрать большую часть своей информации, опираясь на собственный реальный опыт, представляет собой основной вид этнографического исследования. Следует только добавить, что этнография охватывает также методы и технические способы, относящиеся к полевым исследованиям, классификации, описанию и анализу отдельных проявлений культуры... Когда дело касается материальных предметов, то эти операции обычно продолжают выполняться в музее, который можно в этом отношении считать местом продолжения полевых исследований. <...> (С. 368-369)
По отношению к этнографии этнология представляет первый шаг к синтезу. Не отказываясь от непосредственного наблюдения, она стремится к довольно широким обобщениям, которые трудно обосновывать исключительно на данных, полученных из первых рук. Этот синтез может производиться в трех направлениях: географическом, если хотят включить сведения, касающиеся соседних групп; историческом, если ставится цель воссоздания прошлого одного или нескольких народов, и, наконец, систематическом, если хотят привлечь внимание к какому-то определенному избранному типу материальных объектов, обычаев или установлений. Именно в этом значении термин «этнология» и применяется... Этнология подразумевает под этнографией свой первый этап, являясь ее продолжением. (С. 369)
<...> всюду, где мы встречаемся с терминами социальной или культурной антропологии, они оказываются связанными со вторым и последним этапом синтеза, основывающимся на выводах, полученных в этнографии и этнологии. В англосаксонских странах антропология ставит перед собой цель познать человека вообще, охватывая этот вопрос во всей его исторической и географической полноте. Она стремится к познаниям, применимым ко всей совокупности эпох эволюции человека, скажем от гоминид до современных рас. Она тяготеет к положительным или отрицательным обобщениям, справедливым для всех человеческих обществ — большого современного города до самого маленького меланезийского племени. Можно сказать, что в этом смысле между антропологией и этнологией существует то же соотношение, что и упомянутое выше соотношение между этнологией и этнографией. Этнография, этнология и антропология не являются тремя разными дисциплинами или различными концепциями одних и тех же исследований. Это действительно три этапа или три временные стадии одного и того же исследования, и предпочтение, отдаваемое тому или иному из
810
этих терминов, отражает лишь особое внимание, уделяемое одному типу исследования, который никогда не может быть полностью отделен от двух других.
Антропология и социальные науки
<...> антропология не может ни в коем случае соглашаться на отделение ее как от точных и естественных наук (с которыми ее связывает физическая антропология), так и от гуманитарных (с которыми ее теснейшим образом связывают география, археология и лингвистика). Если бы ей пришлось обязательно выразить приверженность к той или иной науке, то она назвала бы себя социальной наукой, но не потому, что этот термин позволил бы строго определить ее сферу, а, скорее, потому, что он подчеркивает тот признак, который является общим для всех дисциплин: ведь даже биолог и физик с каждым днем все больше сознают социальную значимость выводов из своих открытий или, точнее, их антропологическую значимость. Человек не хочет более довольствоваться тем, что он знает; расширяя свои познания, он познает самого себя, и истинным объектом его исследования постепенно становится нерасторжимое двуединство, образуемое человечеством, которое преобразует мир и преобразуется само в ходе этого процесса. (С. 376)
Двусмысленный характер отношений между антропологией и социологией... является следствием двойственности, присущей современному состоянию самой социологии. Само название «социология» определяет ее как науку преимущественно об обществе, увенчивающую все остальные социальные науки (или науку, к которой все они сводятся). Однако после того как не сбылись великие чаяния дюркгеймовской школы, она в действительности перестала быть таковой. ...социология становится специальной дисциплиной, занимающей место в одном ряду с другими социальными науками: она занимается изучением социальных отношений в современных группах преимущественно на экспериментальной основе и, по-видимому, не отличается от антропологии ни методами, ни объектом своих исследований. Правда, возможно, что эти объекты (городские сообщества, сельскохозяйственные организации, национальные государства и составляющие их сообщества, даже общество в международном масштабе) обладают иным порядком величин и оказываются более сложными, чем так называемые первобытные общества. Но поскольку антропология проявляет все больший интерес именно к этим сложным формам, то трудно усмотреть какое-то существенное различие между той и другой науками.
Однако во всех случаях оказывается, что социология тесно связана с наблюдателем. Это ясно из нашего последнего примера, поскольку социология города, села, религии, видов деятельности и пр. берет в качестве объекта исследования общество, к которому принадлежит наблюдатель, или общество того же типа. Но подобное положение вполне реально и в другом случае, когда речь идет о социологии, проявляющей тенденцию к синтезу или философии. Там ученый расширяет сферу своих исследований человеческого опыта; он может даже попытаться давать ему истолкование во всей его совокупности. Объект его исследования не ограничивается более наб-
811
людателем, но и стремясь предельно его расширить, он остается всегда на точке зрения наблюдателя. Прилагая усилия к тому, чтобы дать истолкование и выявить значения, он прежде всего ставит перед собой задачу объяснить свое собственное общество. Он применяет ко всему множеству явлений свои собственные логические категории, выстраивает их в своей исторической перспективе. Если французский социолог XX века разработает общую теорию жизни в обществе, то она всегда и вполне законно ...будет восприниматься как труд французского социолога XX века. В то же время антрополог стоящий перед подобной задачей, попытается столь же произвольно и сознательно сформулировать ...систему, приемлемую как для далекого от его страны туземца, так и для собственных сограждан или современников.
По мере того как социология прилагает усилия к тому, чтобы создать социальную науку с точки зрения наблюдателя, антропология пытается разработать науку об обществе с точки зрения наблюдаемого. Это
значит, что она в своем описании своеобразных и далеких обществ либо ставит перед собой задачу понять точку зрения самого туземца, либо расширяет объект своего исследования, включая туда общество наблюдателя, но пытаясь при этом построить некую систему отсчета, основанную на этнографическом опыте и одновременно не зависящую ни от наблюдателя, ни от объекта его исследования.
Таким образом, становится понятным, почему социология может рассматриваться (и всегда по праву) то как частный случай антропологии, ...то как дисциплина, стоящая во главе иерархии социальных наук. Она представляет собой, разумеется, тоже привилегированный случай по причине, хорошо известной из истории геометрии и заключающейся в том, что принятие точки зрения наблюдателя позволяет выявить свойства, на первый взгляд более строго формулируемые и, разумеется, более применимые на практике, чем те, которые предполагаются при расширении перспективы с учетом других возможных наблюдателей. Так, эвклидова геометрия может считаться привилегированным случаем метагеометрии, включающей также рассмотрение пространств, имеющих иную структуру. (С. 377-380)
Задачи, стоящие перед антропологией
Объективность
Прежде всего антропология стремится к объективности, к тому, чтобы внушить к ней вкус и научить пользованию ее методами. Это понятие объективности требует тем не менее уточнения. Речь идет не только об объективности, позволяющей тому, кто ее соблюдает, абстрагироваться от своих верований, предпочтений и предрассудков, поскольку подобная объективность характерна для всех социальных наук (в противном случае они не могут претендовать на звание науки). <...> речь идет не только о том, чтобы подняться над уровнем ценностей, присущих обществу или группе наблюдателя, но и над методами мышления наблюдателя; о том, чтобы достигнуть формулировки, приемлемой не только для честного объективного наблюдателя, но и для всех возможных наблюдателей. Антрополог не только подавляет свои чувства: он формирует новые категории мышления, способ-
812
ствует введению новых понятий времени и пространства, противопоставлений и противоречий, столь же чуждых традиционному мышлению, как и те, с которыми приходится встречаться в некоторых ответвлениях естественных наук. Эта общность в способах самой постановки одних и тех же проблем в столь далеких друг от друга дисциплинах была блестяще отмечена физиком Нильсом Бором, когда он писал: «Различия между их [человеческих культур] традициями во многом походят на различия между эквивалентными способами описания физического опыта».
И тем не менее этот неустанный поиск всеобщей объективности может происходить только на уровне, где явления не выходят за пределы человеческого и остаются постижимыми — интеллектуально и эмоционально — для индивидуального сознания. Этот момент чрезвычайно важен, поскольку он позволяет отличать тип объективности, к которому стремится антропология, от объективности, представляющей интерес для других социальны наук и являющейся, несомненно, не менее строгой, чем ее тип, — хотя она располагается и в иной плоскости. Реальности, которыми занимаются экономическая наука и демография, не менее объективны, однако никто не помышляет о том, чтобы требовать их понимания на основе опыта, переживаемого субъектом, никогда не встречающим в своем историческом становлении такие объекты, как стоимость, рентабельность, рост производительности труда или максимальное народонаселение. Это абстрактные понятия, применение которых социальными науками позволяет также осуществлять их сближение с точными и естественными науками, но уже совсем иным способом; антропология же в этом отношении оказывается скорее ближе к гуманитарным наукам. Она хочет быть семиотической наукой, решительно оставаясь на уровне значений. Именно это и является еще одной причиной (наряду со многими другими) поддержания тесного контакта антропологии с лингвистикой, тоже стремящейся по отношению к тому социальному явлению, каковым является язык, не открывать объективные его основы, образующие звуковой аспект, от его значимых функций, образующих аспект смысловой.
Целостность
Во-вторых, антропология стремится к выявлению целостности. Она видит в социальной жизни систему, все аспекты которой тесно связаны между собой. Она охотно признает, что для углубления познания некоторых типов явлений необходимо раздробление всей совокупности, которое осуществляют социальный психолог, юрист, экономист или специалист в области политических наук. Она и сама проявляет слишком большой интерес к методу моделей, которыми она сама пользуется в некоторых случаях, как, например, в системах родства, чтобы отвергнуть законность этих частных моделей.
Но когда антрополог пытается построить модели, то он всегда имеет в виду и надеется на выявление общей формы, объединяющей различные проявления социальной жизни. Эта тенденция обнаруживается как в понятии целостного социального явления, введенном Марселем Моосом, так и в термине pattern (структура), который, как известно, приобрел в последние годы распространение в англосаксонской антропологии.
813
Значение
Третья особенность антропологических изысканий важнее двух первых, но определить ее гораздо труднее.
Существует настолько укоренившаяся привычка различать типы обществ, которыми занимается этнолог, по негативным признакам, что с трудом замечают, как его предпочтение к этим типам оказывается основанным на их положительных свойствах. Обычно охотно соглашаются с тем, что сферой антропологии ...являются нецивилизованные, бесписьменные, доиндустриальные общества. Однако за этими отрицательными признаками скрывается положительная действительность: эти общества основаны на личных связях, на конкретных взаимоотношениях между индивидами в гораздо более высокой степени, чем в других обществах. Этот пункт может потребовать долгих доказательств. Однако, не вдаваясь здесь в детали, достаточно будет указать на то, что подобные взаимоотношения обычно возможны благодаря небольшому объему так называемых первобытных обществ (вследствие применения другого отрицательного критерия) и что даже в тех случаях, когда общества такого типа гораздо больше по своему объему или просто разбросаны, взаимоотношения между наиболее отдаленными друг от друга индивидами построены по типу более непосредственных связей, моделью которых является система родства. <...> (С. 380-383)
Критерий непосредственности
С этой точки зрения определять по негативным признакам следует, скорее, современные человеческие общества. Наши взаимоотношения с другими людьми носят теперь не более как случайный характер, поскольку они основаны на глобальном опыте, а не на конкретном восприятии одного субъекта другим. Чаще всего они являются следствием косвенных реконструкций, осуществляемых на основе письменных источников. Мы связаны ныне с нашим прошлым не благодаря устной традиции, подразумевающей живой контакт с людьми — рассказчиками, жрецами мудрецами или старцами, а на основе заполняющих библиотеки книг, из которых исследователи пытаются с такими трудностями извлечь все, что могло бы помочь восстановить личность их создателей. Что касается наших современников, то мы общаемся с их громадным большинством благодаря самым различным посредникам — письменным документам или административному аппарату, которые, разумеется, неизмеримо расширяют наши контакты, но в то же время придают им опосредованный характер. Именно он и стал символом выражения взаимоотношений между гражданином и властями.
Мы не склонны к парадоксу и не собираемся давать отрицательную оценку колоссальному перевороту, наступившему с изобретением письменности. Однако необходимо отдавать себе отчет в том, что, облагодетельствовав человечество, она одновременно отняла у него нечто, существенно важное. До сих пор международные организации... в высшей степени недооценивали потерю независимости людей в результате распространения косвенных форм коммуникации (книг, фотографий, печати, радио и т.п.). Тем не менее именно коммуникация и вызывает сейчас особый интерес у теоретиков самой современной из социальных наук — науки о коммуникации. <...> (С. 383-384)
814
Разумеется, современные общества не являются полностью обществами опосредованных контактов. Если внимательно рассмотреть вопросы, которыми занимается антропология, то обнаружится, что, проявляя все больший интерес к исследованию современных обществ, антропологи стремятся и в них выявить и выделить уровни непосредственных контактов. <...> (С. 384)
Будущее, разумеется, покажет, что наиболее важным вкладом антропологии в социальные науки является введение (впрочем, бессознательное) этого основного различия между двумя разновидностями социального бытия. Один образ жизни, воспринимаемый в своей основе как традиционный и архаичный, представляет прежде всего тип общества непосредственных контактов. Более поздним формам, конечно, присущи некоторые черты первого типа, но там группы, поддерживающие несовершенные или неполные непосредственные контакты, оказываются включенными в более обширную систему, саму по себе страдающую от отсутствия этих контактов.
По мере того как это различие объясняет и обосновывает возрастающий интерес антропологии к видам непосредственных взаимоотношений, которые продолжают существовать или возникают в современном обществе, оно указывает на пределы, ограничивающие ее изыскания. <...> (С. 385).
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел философия
|
|