Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Гомперц Т. Греческие мыслители

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Начало науки о духе

1. Постоянно возобновляемые попытки к компромиссу между старонациональным взглядом на жизнь и новым жизне- и миросозерцанием указывают на глубокий разрыв между ними. Незаметный рост опытного познания природы, богатая пища, почерпнутая критическим умом из углубившейся спекуляции философов, из расширения интеллектуального кругозора благодаря прогрессам географии и этнографии, из борьбы медицинских школ и из установившегося доверия к чувственному восприятию в противовес всякого рода произвольным гипотезам - все это достаточно известно нашим читателям. Нам нужно теперь познакомиться вкратце с теми переменами, которые произошли в государственной и общественной жизни греков после эпохи тиранов. В Афинах, которые стали с тех пор центром умственной жизни греков, а также и в других местах борьба сословий закончилась победой горожан. Преимущества аристократии были понемногу устранены и обладатели движимостью (торговцы и ремесленники) постепенно стали преобладать над владельцами земли. Городское население увеличивалось вследствие движения из сел к городу и вследствие переселений из других стран; иностранцы, в том числе много бывших рабов, в большом количестве
392
вошли в число граждан. Реформа Клисфена (509 г. до н.э.), последовавшая вскоре после падения Писистратидов имела в виду именно слияние этих элементов. Решающий момент этой эволюции в направлении полной демократии совпадает с персидскими войнами. Отразить могущественнейшего врага можно было только при использовании всех наличных сил. Как раньше успех оказывался на стороне тяжело вооруженных пеших горожан в борьбе с конницей аристократов, так теперь решительное влияние оказало участие масс во флоте. Всеобщая воинская повинность в течение нескольких десятилетий привела к всеобщей политической равноправности. Опираясь на свои морские силы, Афины вскоре стали во главе союза, при котором постепенно вместе с политическими условиями изменялись и экономические условия этого государства. Прибыльные торговые монополии, значительные доходы от таможенных сборов, от взносов и судебных уплат союзников, наконец, дележ владений бывших союзников - таковы были источники, которые окупали содержание многочисленных горожан. Возникшее на этой почве народовластие послужило образцом для государств, находившихся в зависимости от Афин, а отчасти и для других. Однако и при полной и при умеренной демократии наиболее влиятельным орудием в политической жизни большей части Эллады вскоре стала речь. Даже больше. Ибо не только в совете и в народном собрании, но и в народном суде, происходившем иногда при участии сотен присяжных, повсюду речь была тем оружием, умелое пользование которым доставляло победу. Талант и способность речи были не только единственным путем к могуществу и почести, они была также и единственным средством защиты от всякой несправедливости. Кто был лишен этого оружия, тот был также беззащитен у себя на родине и в мирное время, как если бы он ринулся в бой без щита и меча. Поэтому вполне естественно, что в демократических общинах
393
этой эпохи впервые стали культивировать искусство риторики, и что оно вскоре стало играть значительную роль в обучении и воспитании молодежи.
Но риторика имеет две стороны; она наполовину диалектика, наполовину стилистика. Для того чтобы обладать ею в совершенстве, нужно уметь быстро соображать и разбираться в различных точках зрения в соответствии с разнообразными сторонами общественной жизни, нужна и уверенность в выборе способов выражения. Однако тенденция нового времени не исчерпывалась этим могучим и разносторонним стремлением к формальному образованию. Новое и богатое содержание мышлению и исследованию давала политическая жизнь. Новый уклад государственных и общественных отношений вызывал массу проблем. На них набрасывались, ими занимались со страстью. Всякий интересовался результатом рассуждения; столкновение мнений и направлений было столь же оживленно, как и столкновение интересов. И как от риторики, этой формальной вспомогательной дисциплины политики, распространялось в разные стороны это умственное движение, так еще больше от самой политической науки. За вопросами: что правильно и справедливо в этом частном случае при этих данных обстоятельствах? - непосредственно следовал другой вопрос, более общий: что вообще правильно и справедливо в государстве? Возбужденная политикой любознательность не могла остаться в пределах последней и распространялась на все сферы человеческой деятельности и творчества. Наряду с политикой выступила экономика, педагогика, учение об искусстве и прежде всего этика. И далее, рядом с общим вопросом о нормах человеческого поведения возник вопрос о происхождении этих норм, о генезисе государства и общества.
В числе факторов, влияющих на развитие наук, необходимо упомянуть о духовном укладе той эпохи. Б значительной мере утвердилось критическое направ-
394
ление, враждебное авторитету, Оно должно было еще более укрепиться при тех социальных и политических условиях, которые характеризуют пятое столетие. Основа всякой критики есть сравнивающее наблюдение. Для такого наблюдения богатый материал дало соприкосновение греков с чуждыми племенами во время персидских войн. Развитие торговли и личных связей среди членов аттического морского союза имеет, может быть, еще большее значение. Значительная часть обширной расчлененной Эллады была теперь связана в одно целое. Между отдельными городами союза и главным городом циркулировал непрестанный поток, с одной стороны, малоазиатских греков и островитян, с другой - афинян. Скопление в городах масс разноплеменного народа, принадлежащего разным государствам, должно было вызывать обмен мнениями и сведениями и содействовать тому, что было метко названо трением умов. Наконец, нужно припомнить еще то обстоятельство, что вторжение чуждых культов, последовавшее после персидских войн, значительно повлияло на распространение сект в Афинах; на этой почве произошло объединение афинян и иностранцев; исключительному господству национальной религии был нанесен удар, а это значительно содействовало освобождению умов.
2. Таковы, насколько мы можем судить, были те условия, при которых произошел огромный прогресс в интеллектуальной жизни Греции и человечества. Рядом со своей старшей сестрой, наукой о природе, выступила этика, или наука о духе, причем сразу во всей широте. Ибо она никогда не отрицала своей связи с практическими потребностями, из которых она возникла. Отсюда ее свежесть, жизненность, а вместе с тем часто ощущаемый недостаток точности понятий и систематической полноты. Устранению этих недостатков мешала потребность в художественной законченности выражения. Специалистов во всех этих областях не
395
было, не считая составителей речей. Для этих последних существовали сухие и методически разработанные руководства по их искусству. Все остальное обращалось к широким кругам образованной публики и должно было удовлетворять вкусу, избалованному первоклассными произведениями искусства. Окончательный, однако, союз красоты с истиной был заключен лишь на вершинах познания. Но развитие науки требует точного разграничения понятий и полной их ясности, что несовместимо с ее непосредственной популяризацией. В этом направлении поработали два выдающихся человека: Продик, занимавшийся различением синонимов, и сын занимающей нас эпохи, тот, влияние которого было наименее заметно и наиболее плодотворно. Мы говорим о Сократе, сыне Софрониска. Своими разговорами, лишенными всяких прикрас, которые начинались с обычных житейских тем и доходили до самых высоких вопросов, он умел направлять мысль и испытывать ее глубину и чистоту; его перекрестный допрос как бы требовал свидетельства у всякого понятия, раскрывал всякую неясность, всякое скрытое противоречие. Таким путем он значительно содействовал очищению и прояснению понятий, что было особенно необходимо для тогдашнего времени. Если Сократ, о котором подробнее мы будем говорить позже, стоял выше своих современников, то в другом отношении он вполне совпадал с ними. Мы имеем в виду ту повышенную оценку всего рассудочного, которую можно назвать интеллектуализмом. Это наиболее характерная черта той эпохи. Вместе с доверием к мышлению, явившимся как результат критики и боязни авторитета, возросла и тонкость мысли. Прежде всего это обнаружилось на итальянской и сицилийской почве. Наши читатели живо помнят хитрые аргументации элеата Зенона. Полвека назад законодательствовавший в Катании Харонд удостоился следующей характеристики Аристотеля: «Точностью и тонкостью он превзошел даже современных законо-
396
дателей». Возьмем один пример из многих Опеку над сиротами Харонд разделил между родственниками отца и матери таким образом, что на долю первых выпадала забота об имуществе, на долю вторых о личности опекаемого. Благодаря этому управление имуществом попадало в руки тех, которые, как вероятные наследники, были наиболее заинтересованы в успешном ведении дел, тогда как жизнь и здоровье сироты поручались тем, кто не имел интереса вредить ему. С того времени сознательная техника жизни и стремление к подчинению твердым разумным нормам все увеличивались. Настало время, когда бессознательный опыт должен был все более уступать осознанным правилам. Не было области жизни, которой бы не коснулась эта тенденция. Где не реформировали, там, по крайней мере, кодифицировали. Чаще, однако, и то и другое шло рядом. По всем отраслям стала возникать специальная литература, во множестве появились учебники. Вся человеческая деятельность: от приготовления пищи до изготовления предметов искусства, от гулянья и до ведения войны - подверглась регулированию и сведению к принципам. Несколько примеров помогут уяснить сказанное. Систематически трактовались поварское искусство Митаикам, тактика и борьба оружием - философом Демокритом, диететика как отдельная от медицины дисциплина - Геродиком из Селимбрии, даже искусство управления лошадьми нашло своего автора в лице Симона. Все отделы искусства были теоретически разработаны. Примеру Лаза из Гермиона, который еще в VI веке расширил и теоретически обосновал средства музыкального выражения, последовали другие, в их числе личный друг Перикла Дамок и Гиппий из Элиды, который учил ритмике и гармонии. Даже Софокл, предшественником которого в этой области был малоизвестный Агатарх, не считал унизительным писать о технике сценического искусства, а великий скульптор Поликлет вычислял в своем «Каноне» основные отношения
397
частей человеческого тела. По теории живописи писал Демокрит, о сценической перспективе кроме последнего говорил Анаксагор. Первые письменные указания относительно сельского хозяйства находятся в крестьянском календаре Гесиода «Дела и дни», с философской стороны к этому вопросу подходит также Демокрит. Для приемов, мантики, или предсказаний, было составлено не одно руководство. Ничто не представлялось теперь случайностью. Искусство строительства городов нашло себе реформатора в лице Гипподама из Милета, оригинального человека, проявляющего и внешне свою оригинальность в одежде и прическе. Система прямых улиц, пересекающихся под прямыми углами, предлагавшаяся этим новатором, символизирует все утверждающееся стремление к рациональному урегулированию всех отношений.
3. В эту беспокойную эпоху, жадную к новизне, само собой возникали вопросы: откуда происходит право, нравственность, закон; на чем основывается их обязательность? И далее, каковы те высшие мерила, которыми руководствуется повсюду проснувшееся стремление к реформированию? Этот вопрос: откуда, - приводит к мысли о начале человеческого рода. Народные сказания и дидактическая поэзия давно уже разрисовывали блестящими красками блаженства золотого века. Гесиод является для нас самым древним представителем этих верований далекого прошлого. Они вполне согласуются с пессимистическим течением, свойственным ему и окружающей его среде. Именно от труда и забот повседневной жизни уходила мысль греков, как и других народов, в радостные обители заоблачного блаженства или блаженной старины. В глазах критического века, гордого своими культурными успехами и ожидающего дальнейшего беспредельного прогресса, образ доисторического времени рисуется иначе. Кто считает себя выше прошлого, кто гордится собственным просвещением, тот мало склонен
398
искать свой идеал в сумеречной дали времени, тот не станет восторженно заглядывать вперед или тоскливо взирать назад. С таким настроением связаны часто правильные взгляды. На заре истории культура отсутствует - таково теперь общее мнение, оно становится само собой понятным общим местом. Человеческий род медленно и постепенно, из грубого звероподобного состояния, поднялся до первых, а затем и до дальнейших ступеней нравственности. Медленно и постепенно - так выражается научная мысль, которая уже не верит в чудесное и сверхъестественное вмешательство; она выражается так, потому что из естествознания она узнала, каким образом незначительные изменения суммируются в крупный результат. Мы можем напомнить то, что мы говорили о зачатках теории происхождения видов у Анаксимандра, об антикатастрофической геологии Ксенофана, и об идущем об руку с ней, можно сказать, тоже антикатастрофическом воззрении на развитие культуры, которое мы встретили у того же мыслителя. В таком же роде рассуждения встречаем мы у писателя-врача, когда, по поводу искусства приготовления пищи, он говорит об отличии современного человека от его грубых предков и далее от животного мира.
Из обитателей пещер, которые совершенно не знали употребления плуга и всяких других железных орудий, грубость которых доходила до каннибализма, произошли культурные люди, возделывающие хлеба и виноград, возводящие постройки и укрепленные города и, в конце концов, воздающие почесть погребения умершим. Так рисует начало культуры поэт-трагик Мосхион в IV столетии до н.э. Он не решает вопроса, была ли нравственность подарком расположенного к людям титана Прометея, явилась ли она результатом потребности или «долгого упражнения» и «постепенной привычки, в которой сама «природа» Трала роль «наставницы». Подобные мысли являлись Уже у выдающихся умов V века; мы находим их во всту-
399
пительных стихах трагедии «Сизиф» (сочинение афинского государственного деятеля Крития) и в заглавии потерянной книги Протагора из Абдеры «О первобытном состоянии человеческого рода», на которую намекает Мосхион в словах: «вам раскрыто первобытное состояние человека». Представление Мосхиона о прогрессе культуры можно назвать органическим. Ибо, хотя он мимоходом и касается предания о Прометее, но центральное место его изложения занимают влияния, оказываемые природой, потребностью, привычкой и прежде всего «временем, которое все рождает и все питает». Здесь преобладает идея развития, плодом которого является общественное устройство, совершенно так же, как у Крития «звездное сияние неба» считается «прекрасным созданием мудрого художника», именно «времени». Немного иным было решение этой проблемы у Протагора. В противоположность органическому взгляду представление последнего можно назвать механистическим (в нашем смысле слова) или интеллектуапистическим. Место природы, непроизвольного, бессознательного и привычки занимает намерение, изобретение, соображение. Такое приблизительно представление можем мы составить по платоновской передаче, которая не лишена некоторой карикатурности, но именно потому указывает на черты оригинала. Первобытные люди, говорится там, не могли победоносно противостоять диким зверям, ибо они не обладали еще «искусством управления, часть которого составляет военное искусство». Они несправедливо относились друг к другу по той же причине, ибо не знали искусства государственной жизни. Похищение огня, которое миф приписывает Прометею, получает новое толкование; Прометей якобы похитил «мудрость искусства» из покоя, в котором Афина и Гефест предавались своему ремеслу. Если он затем похитил также огонь и подарил его людям, то только потому, что мудрость искусства без этой вспомогательной стихии мало бы помогла им. И так как
400
Зевс шлет на землю «право и стыд», то Гермес - посредник этого дара - поднимает вопрос, должен ли он равномерно распределить эти драгоценные дары между всеми людьми или разделить их между ними приблизительно так, как распределено между ними искусство, а именно так, что «мастер (специалист) стоит многих простых людей». И благодаря «искусству» люди начали произносить членораздельные звуки и создавать язык. С помощью «искусства», «мудрости» и «добродетели» (эти слова очевидно намеренно употреблялись как разнозначащие) строят они дома, управляют государством, исполняют заветы морали. «Искусство» и его исполнители, «мастера» - два слова, указывающие больше на ремесло, чем на искусство в современном смысле, - на одной стороне - «природа и случай» - на другой, образуют постоянную противоположность. Через всю платоновскую карикатуру пробивается жизнепонимание, которое мы уже готовы встретить в этом веке: чрезмерно повышенная оценка рассудка, рефлексия изучаемого и подчиненного правилам, с оттенком учительства и педантизма. Этот взгляд на жизнь вполне подходит к юношеской поре пробуждающейся науки о духе. Мы встретимся в этой эпохе с ним еще не один раз, в наиболее же резком выражении мы увидим его у Сократа.
4. Стоит ли говорить о том, что эта проекция завоеваний зрелой и просвещенной эпохи в отдаленное довременье человеческого рода неисторична? Конечно, дело не могло обойтись без гения и изобретательности отдельных людей. Многое из колоссального прогресса, что зрелый возраст человечества принимает как само собой разумеющееся, было, без сомнения, делом безымянных героев и мы охотно присоединимся к пеану Георга Форстера в честь того неизвестного, который первый укротил коня, подчинив его человеку. Но к значительной работе отдельных выдающихся умов присоединялась медленная и незаметная куль-
401
турная работа многих посредственных людей. Если обладание системой известных приемов - в чем и состоит сущность практического искусства - мы будем приурочивать к началу развития, вместо того чтобы отнести его к конечному пункту, то мы станем в полное противоречие с историческими фактами и составим совершенно превратное представление о процессе развития. Но именно такое отсутствие исторического смысла свойственно великим эпохам просвещения. Они невольно строят прошедшее по своему подобию и наделяют детский возраст человечества чертами ранней зрелости. Для этих эпох характерно также появление теорий об общественном договоре. Ум, освободившийся от власти традиции, порвавший с авторитетом небес и смотрящий на государственные и общественные учреждения как на средство к человеческим целям, такой ум склонен не замечать различия времен и готов наделять отдаленных предков собственными приемами мышления и поведения... Первоначально отдельный человек лишен всякого знания, он имеет ценность лишь как член семьи, рода, племени; его принадлежность к группе, составной частью которой он является, обусловливается его рождением или навязана ему насильно; его повиновение слепо, о свободе выбора, о самоопределении не может быть и речи. Просвещение составляет себе совершенно неправильное представление об этих фактических отношениях, оно толкует их в противоположном действительности смысле. Эта тенденция в значительной мере поддерживается практической политикой. Мы едва верим своим глазам, когда в двух отрывках «Оn civil government» проницательного Джона Локка (1632-1704) встречаемся с тезисом о том, что государственная жизнь возникла по добровольному соглашению и свободному выбору правителей и форм управления; он защищает этот взгляд вполне серьезно и безуспешно пытается защитить исторические и этнографические факты в рамки этой сложной теории.
402
Правда у его противников, теоретиков абсолютизма, мы встречаем еще более странные взгляды Они стоят на почве еще более нелепой фикции, чем теория Локка. Адам, по мнению этих сторонников божественного происхождения королевской власти, получил от создателя совокупность всех властей и передал их от себя всем монархам земли. И вопрос получает такую постановку, как будто только и есть выбор между этими двумя исторически ложными и бессмысленными теориями, да вдобавок одна из них должна стать опорой в вопросе современного права. Правда, порой у Локка сквозит правильная мысль, что «заключение от того, что было, к тому, что должно быть по праву, имеет мало силы». Это соображение не мешает ему, однако, посвящать сотни страниц разбору вопроса о политической свободе в том смысле, как будто дело свободы находится в тесной зависимости от его псевдоисторической теории. Не иначе обстояло дело в эпоху, стоящую у порога современного миросозерцания, в начале XIV столетия. Когда Марсилий из Падуи (между 1275 и 1285 - ок 1343), старший современник Петрарки и друг смелого мыслителя, минорита Уильяма Оккама, защищал в своем посвященном Людовику Баварскому сочинении «Защитник мира» идею общественного договора, то он был преисполнен убеждения, что только признание суверенитета народа и его псевдоисторического основания способно создать почву, на которой возможна с некоторой надеждой на успех борьба против иерархических притязаний и за преобладание сословие или демократически ограниченной монархии. Прямо противоположная тенденция, желание подчинить светскую государственную власть Церковному авторитету, приводила к аналогичным результатам в начале средних веков. Она поддерживает Распространенное мнение, что государство возникло из состояния смуты, последовавшей за грехопадением, что своим происхождением оно обязано не божественному установлению, а нужде и общественному договору как средству борьбы со смутой.
403
Мнение, согласно которому свободная волевая деятельность в сфере государства дозволительна современникам только в том случае, если их предки в отдаленном прошлом его пользовались, кажется нам столь же странным, как если бы кто-нибудь заявил нам: вы тогда лишь имеете право ходить на двух ногах, если, будучи младенцем, вы не ползали на четвереньках. Мы видели, как эти мысли, имеющие источником чрезмерную оценку позитивного права, возникали в новое время. У Руссо, этого предтечи французской революции, эта тенденция достигла своего апогея. Это общеизвестно. Эта опора теории общественного договора была чужда древности, но не сама теория. Мы уже указали на ее психологические корни. Теория эта есть вполне простодушный, лишенный всякой тенденции и ошибочный, благодаря отсутствию исторического понимания, ответ на вопрос: «Каким образом наши предки решились отказаться от их мнимой индивидуальной самостоятельности и согласиться на ограничения, налагаемые государственным союзом?» Ответ гласит: «Они согласились на этот ущерб ради большей выгоды; они отказались в известной мере от свободы, чтобы иметь защиту от нарушений свободы другими, для защиты жизни и собственности своей и своих близких». Это все проявление той же ложной умственной тенденции. Что выполняет какую-нибудь цель, то должно являться результатом известного устройства, намеренно приспособленного к этой цели. Уже Платон знаком с этим учением; он следующим образом излагает его в начале своей книги «Государство»: «Так как люди причиняют друг другу и терпят друг от друга несправедливость, то тем, которые не хотят первого и желают избежать второго, представляется полезным вступить в известное соглашение...» Таким образом, люди стали составлять законы и заключать договоры; предписываемое законами они назвали правомерным, закономерным; таково происхождение справедливости и в этом заключается ее сущность. Эпикур присво-
404
ил себе эту теорию, и так как он многим обязан Демокриту, то легко предположить, что он и в данном случае идет по следам своего великого предшественника. Однако в настоящее время это предположение не может считаться достоверным и остается лишь в пределах вероятности.
5. Правда, в другом вопросе мысль Демокрита двигалась в таком же направлении. Мы говорим о происхождении языка. В этом вопросе в древности боролись два противоположных мнения. Спор этот представляет поразительный пример того, что Милль называл «обменом полуистин». Одни утверждали естественное происхождение языка, другие - условное. Первая теория заключала в себе два очень разных утверждения. Язык возник не в силу намеренносознательной людской деятельности, а явился результатом самопроизвольно-инстинктивного позыва, и первоначальную естественную связь между звуком и его значением можно еще теперь обнаружить в различных образованиях современного языка (в греческих словах). Насколько правильно, по убеждению современных исследователей, первое из этих утверждений, настолько же ложно второе. Стоит только подумать, как трудно нам указать с полной несомненностью на действительно первичную словесную форму. Даже в корнях первоначального индоевропейского языка, раскрытых путем сравнительного анализа, нам не удается с полной уверенностью открыть действительно начальные словесные образования, лишенные предшествующей эволюции. А насколько благоприятнее в этом смысле наше положение в сравнении с положением тех греческих исследователей, которые знали один только язык и у которых не было материала для сравнения и для более подробного анализа. По отношению к проблеме возникновения языка, которая еще и теперь не может считаться окончательно разрешенной, древние были не менее беспомощны, чем в воп-
405
росе о происхождении органических существ. Здесь, как и там, легко поддавались искушению принимать наиболее сложное за простое, конечный член длинного эволюционного ряда за первоначальный. В результате получалась спутанная игра с совершенно произвольной этимологией. К полной неспособности осилить фактические трудности присоединялся могучий субъективный фактор ошибки, власть привычной ассоциации слова и его значения. Невольно припоминается тот француз, который считал свой язык наиболее естественным, ибо по-немецки pain обозначалось словом Вrot, а по-французски pain, как оно и есть. И даже там, где прибегали к более рациональному трактованию предмета, где с большей надеждой на успех пытались обращать внимание не на слова, а на впечатления, ими производимые, впадали в новые ошибки и не достигали ни малейшего, сколько-нибудь верного результата. С этимологами, спекуляции которых Платон поносит в своем диалоге «Кратил», даже там, где попытки их имеют хоть некоторую видимость вероятия, происходит то же самое, что с теми неспециалистами в нашей среде, которые, например, в глаголе «rollen» (катить, греметь) видят созвучие со звуковым ощущением, производимым громом или едущей телегой. Они не знают, что это слово происходит от позднейшего латинского «rotula», уменьшительного от «rota» (колесо), что «rota» и немецкое «Rad» одного корня с «rasch» и что поэтому созвучие это чистая случайность. Самым ранним представителем этого учения, являющего такую странную смесь истины с ложью, был Гераклит. Однако, по-видимому, правильнее сказать, что он молчаливо предложил эту теорию, чем возвестил или подкрепил ее. Без сомнения, в созвучии слов он видит указания на внутреннее сродство соответствующих им понятий, как это доказывают некоторые приводимые им примеры. Он и в языке находит подтверждение своего учения о противоположностях; одним и тем же словом
406
( biosи bios) обозначаются в одном случае жизнь, в другом - орудие смерти, именно лук. Сомнительно, чтобы он исследовал вопрос о возникновении языка и излагал свой взгляд. Но так как для него все человеческие деяния были отображением и истечением божественного бытия, то ему была чужда мысль видеть в звуковых воплощениях душевных процессов исключительно искусственное и как бы деланное. Это предположение должно было оттолкнуть его, если бы, что маловероятно, оно уже имело в его время своего представителя.
Основателем или, по крайней мере, древнейшим представителем второй, противоположной теории называют Демокрита. Мы познакомимся прежде всего в кратких чертах с теми аргументами, которые он выставляет против естественной теории языка. Мудрый философ указал на «многозначность» иных слов и на противоположность этого, на многоименность (синонимы) многих вещей. Он припомнил затем случаи перехода названий и, наконец, «безымянность» некоторых вещей или понятий. Понятно, что он хочет доказать двумя первыми указаниями. Если предположение, что между обозначением и обозначаемым предметом существует необходимое внутреннее отношение, то не может быть случаев (как, например, у нас замок или ключ), при которых один и тот же комплекс звуков обозначает различные вещи. Также противоречит этому предположению случай, когда один предмет получает два названия вроде «комната» и «покой», «лошадь» и «конь». Третий аргумент представляет собой разновидность первого. Ибо нет большой разницы в том, обладает ли предмет одновременно несколькими названиями, или у него последовательно будут сменяться названия, как, например, немецкое слово «Apfelsine» (апельсин) вытеснило в начале XVIII столетия укоренившееся до этого в Северной Германии слово «Orange» или «Pomeranze», или как французское слово «Champagne» (шампанское) уступило новому
407
модному слову «Sect» (сект). Но четвертый аргумент, по-видимому, выходит за рамки этой аргументации. Ибо то обстоятельство, что известные вещи или понятия лишены обозначения, вряд ли может быть доказательством отсутствия внутренней связи между вещью и ее названием. Нам кажется, что мысль Демокрита имела в виду нечто более общее. По-видимому, он рассуждал таю если язык есть божественный дар или создание природы, то в его образованиях мы должны были бы найти более высокую степень целесообразности, чем оказывается в действительности. В одном случае недостаток, в другом излишек, там непостоянство и, в конце концов, полное отсутствие средства для цели, - такую картину представляют часто несовершенные произведения человеческого изобретения, но не создания, приписываемые нами деятельности природы или заботе божественного существа. В переводе на современный язык эту мысль Демокрита, как мы ее понимаем, можно кратко выразить так: язык не есть организм, ибо организмы обнаруживают гораздо большую степень совершенства, чем та, какая существует в языке. Это должен был допустить и наш философ, не настроенный теологически.
Эта меткая критика естественной теории языка опровергает, правда, эту теорию в ее наиболее грубой и несовершенной форме. Демокрит показал, что люди не принуждаются в силу непреодолимого инстинкта называть вещи существующими в данный момент, а не другими словами; для этого, правда, было достаточно указания на одновременное существование различных языков. Но главный грех этой теории, смешение первоначального с постепенно возникшим, незнание всего того, что мы называем ростом и развитием языка, падает в той же мере и на учение Демокрита. Чтобы избежать затруднений, связанных с этой теорией, он вынужден сделать предположение, связанное с наименьшими трудностями. Происхождение языка вполне условно. Первобытные люди согласились, якобы,
408
принять те или иные названия, чтобы не быть лишенными этого важного средства общения. Но как могли они - возражали древние критики и прежде других Эпикур - согласиться на известные названия, если они были лишены средств общения, именно языка? Должны ли мы (вопрошает автор-эпикуреец в написанной на камне книге, с которой мы познакомились несколько лет тому назад) представлять себе этого «распределителя названий» вроде «школьного учителя», который, показывая своим питомцам камень или цветок, сообщает им соответствующее название? Что заставляет наставляемых придерживаться этих названий? Как могут они в неискаженном виде передаться последующим поколениям? Или мы должны предположить, что это чудесное поучение было сообщено одновременно большой массе людей? Было ли оно сообщено письменно? Но письменность не могла предшествовать языку. Или это произошло таким образом, что рассеянные массы людей в эпоху, когда не было никаких средств сообщения, оказались в одном месте? Мы не знаем, насколько изложение Демокрита заслуживает в действительности так обильно изливаемых на него насмешек. Возможно, что он воздержался от подробной разработки главной мысли и довольствовался тем, что противопоставил теорию условности, как единственно возможное решение проблемы, естественной теории, которая существовала до него и которую он должен был отвергнуть. На Долю Эпикура выпало осветить мрак, сгустившийся над этим вопросом, и разрешить проблему принятием как естественного, так и условного элемента в языке, насколько это было возможно при тех несовершенных средствах, которыми располагала древность. Если не раньше, то, по крайней мере, в этом пункте нашего изложения полезно ближе подойти к проблеме и дополнить правильную в основе попытку Эпикура тем, что дало нам с того времени сравнительное изучение языков.
409
Приведем пример, чтобы ясно представить себе понятие естественного и условного элемента в языке. Первоначальный индоевропейский язык обладал корнем пу, который означал «очищать». Мы предполагаем, что очень вероятно, что это действительно первоначальный корень, не выведенный, и позволим себе построить гипотезу о том, как этот маленький комплекс звуков приобрел данное основное значение. Когда мы ртом, этим органом языка, хотим очистить какой-нибудь предмет, то сдуваем частицы пыли, песка, покрывающие его поверхность. Если мы это производим энергично, сжимая при этом вытянутые губы, то мы издаем звук п, пф или пу. Так могло, по крайней мере, это последнее словесное образование получить свое первоначальное значение. В данном случае, как без сомнения и в бесчисленных других случаях, определенное положение и движение частей рта образует связь между звуком и значением. По нашему мнению, именно эти подражательные движения служили главным распространенным источником словесных форм, гораздо более, чем подражание не произведенных, а лишь воспринятых звуков, как в слове «кукушка» или в немецком глаголе «pipsen». Конечно, об этом можно быть различного мнения. Во всяком случае, в обоих указанных случаях мы имеем дело с вполне доступными нашему пониманию элементами языка, не затуманенными мистическим налетом. Но если мы посмотрим на разнообразные производные от этого начального корня в различных индоевропейских языках, то попадем уже в сферу произвола и выбора. Ибо рядом с обозначением акта очищения выступают многие другие, которые хотя указывают на тот же акт, но с различными другими оттенками. Тут не может быть уже речи о том, что римлянин был вынужден пользоваться прилагательным «purus», происходящим от это го корня, или что римляне и греки обязательно должны были создать слово роеnа и pione (наказание). Можно указать лишь на то, что некоторые случаи при-
410
их слов, в особенности, в связи с понятиями души, ума и настроения мысли (mens pura, purete d'ame, purity of mind и т.п.) соответствуют начальному корню и сохраняют отдаленную связь с первоначальным значением. И для обозначения наказания, как религиозного искупления или очищения, производное от этого корня оказалось более соответствующим, чем образованное от корней, которые обозначают тот же акт, но с оттенком более грубого применения силы (как стирать, обдирать, мыть). Здесь не может быть речи о принудительной необходимости, тут играет роль лишь тенденция, которая может быть и преодолена случайностью, и оказаться победительницей. Углубляясь в историю языка и следя за его развитием до настоящего времени, мы обнаруживаем все большее влияние перекрестных случайностей в течение длинного исторического процесса, все более испаряется сила присущей естественному элементу первоначальной тенденции, чтобы уступить место произволу говорящего или пишущего. Ибо слово, однажды присвоенное известному понятию устами народа или писателем, пользующимся авторитетом, уже сохраняет впредь данное значение. Таким образом, слова становятся мало-помалу голыми знаками общения, стертыми монетами, первоначальный отпечаток которых удается иногда раскрыть и восстановить только благодаря гениальной способности выдающихся знатоков или художников языка. В иных случаях от высохших цветков мысли еще веет некогда бывшим ароматом и благодаря этому указывается путь дальнейшего применения и для менее тонкого народного чутья. Если одно из новых зубных средств названо «Puritas», то это произвол изобретателя. Но во французском peine (например, a peine), в немецком Pein, нет больше следов первоначального значения. Название «пуританцы» было Дано представителям этой партии на том основании, что они хотели восстановить церковные учреждения в первоначальной форме, очищенной от позднейших
411
наслоений. Оттенок значения первоначального корня вряд ли оказал в данном случае какое-нибудь влияние; но отдаленное бессознательное влияние его сказалось в том, что однажды созданное название было вскоре перенесено в нравственную область, а именно, стали говорить о моральном пуританизме и т.п.
Приведенный Демокритом аргумент о многих значениях некоторых слов не всегда применим даже и в тех случаях, когда речь идет о звуковом тождестве первоначальных (не производных) словесных образований. В этом убеждает нас приведенный пример. Когда мы сдуваем что-нибудь, то мы производим это не всегда с целью очистить предмет; мы желаем иногда при этом удалить от себя нечто гадкое или отвратительное (иногда мы действуем инстинктивно и с успехом). Поэтому, как уверяет Дарвин, у многих народов это выражение сделалось символом отвращения; по той же причине и звук, произносимый при этом, как у нас «пфуй» или «рооп» у англичан и у обитателей Австралии, стал словесным выражением того же чувства. От того же корня произошли греческие и латинские слова, обозначающие дурной запах, гниение, гной. В новейшее время в английском языке это слово употребляется уже в глагольной форме и потому англичанин, желая выразить сомнение в чистоте намерений кого-нибудь, может употребить оба первоначальных значения этого корня в одной фразе: «I pooh-рооh the purity of your intentious».
6. Как ни значительно представляется нам начало этого большого спора о происхождении языка, но еще важнее то противоречие, которое выступает в нем между «природой» и «установлением». Антитеза эта нам уже известна. Мы встретились с ней в левкиппо-демокритовском учении о чувственном восприятии. Там понятие установления считалось типом изменчивого, субъективного и относительного, которое противопоставлялось неизменному постоянству объек-
412
тинного мира. Но собственно очагом возникновения этой антитезы была не область чувственного восприятия и не область языка, но сфера государственных и общественных явлений. Как на первого литературного представителя этого фундаментального различия указывают из Архелая, ученика Анаксагора. Однако об этой стороне его деятельности достоверно известно нам лишь то, что он говорил «о прекрасном, справедливом и о законах» в смысле указанного различия и в связи с этим об «отличии» людей от остальных живых существ, а также о начале общественного союза. Указанная противоположность чужда всем тем эпохам, в которые критический дух не достиг еще значительной степени развития. Повсюду, где безраздельно господствуют авторитет и традиции, существующие нормы считаются естественными, или, правильнее, их отношение к природе не вызывает вопроса, о нем даже не упоминают. Мусульманин, для которого откровение Аллаха, как оно выражено в Коране, есть высшая инстанция, не допускающая спора по всем вопросам религии, права, морали и политики, является представителем этой ступени мышления, он как бы живое ископаемое в современном мире. Дня ряда следствий вытекают из установления и признания этого очень важного различения. С одной стороны, оно дает оружие для резкой нестесненной критики, которая обращается на все существующее; с другой стороны, оно дает новую мерку для реформы, которую тотчас начинают предпринимать во всех областях. Многозначность, присущая слову «природа» и раскрытая, правда, в позднейшую эпоху древнего мира, делает эту мерку крайне шаткой и неверной. Однако это обстоятельство только усиливает тенденцию пользоваться этим понятием, так как под такую общую неопределенную формулу легко подвести все, к чему стремятся. Так, поэт Еврипид восклицает: «Это совершила природа, незнающая установлений» (норм); он имеет в виду силу природного влечения, которое не считает-
413
ся с ограничивающими и стесняющими нормами. Говоря о незаконнорожденном, он восклицает: «Его позорит слово, природа одинакова»; этим он хочет указать на фактические свойства человека и на независимость их от искусственных социальных различий. Приблизительно в таком же смысле высказывается ритор Алкидам (в IV столетии) в мессенской речи: «Божество предоставило свободу всем, природа никого не сделала рабом». Оратор, очевидно, представляет себе первобытное состояние, в котором царит равенство; или он имеет в виду обусловленное последним естественное право, требующее большего признания, чем все человеческие усреднения.
Нас интересует прежде всего критическое или отрицательное применение этого нового различения. Знакомство с различными моральными и политическими укладами разных племен, наций, эпох обнаруживает пестрое разнообразие нравов и законов. Сопоставление резких контрастов стало одним из любимых занятий. Отсюда возник специальный род литературы, достигший в древнем мире своей высшей точки в сочинении сирийского гностика Бардезана «О судьбе» (около 200 г. до н.э.) и нашедший подражание в эпоху энциклопедистов. Уже Геродот любил заниматься подобными антитезами. Дарий, - повествует он, - обратился к грекам, находившимся при его дворе, с вопросом, за какую плату они согласились бы съесть трупы своих отцов. Они ответили, что они не согласились бы на это ни за какую плату. Тогда персидский король призвал представителей того индийского племени, у которого именно господствовал ужасающий греков обычай, и спросил их через переводчика, за какую плату они согласились бы сжечь трупы своих отцов. Они громко закричали и просили короля не говорить о подобных ужасах. Историк делает отсюда следующее заключение: если бы всем людям предоставили выбор самых лучших из всех где-либо существующих обычаев, то всякий на-
414
род избрал бы существующие у него. Пиндар, говорит он в заключение, правильно сказал: «Обычаи суть властители всех людей». Эта же мысль в еще более резкой форме высказана в отрывке, который, по всей вероятности, нужно отнести к той же эпохе: «Я думаю, что если предложить всем людям собрать обычаи, которые они считают хорошими и благородными и затем выбрать из них те, которые признаются скверными и низкими, то, в конце концов, ничего не останется и все они окажутся распределенными между всеми». Более наглядно и определенно вряд ли можно высказаться. Нет того обычая или закона, как бы отвратительны и плохи они ни были, которые бы не пользовались высоким уважением хотя небольшой части людей. Остановимся на минуту на освобождающем влиянии этого релятивистского взгляда. Нигде он не воплощен лучше, чем в драмах Еврипида, этого великого поэта, поборника просвещения. Мы уже видели, как мало позорного он видел в незаконном рождении. Столь же мало значения он придает позорному клейму на лбу раба. И здесь опять, по его мнению, играет роль закон и название, а не сама природа. «Раба позорит только его название; во всем остальном благородный слуга нисколько не меньше, чем свободный человек». Так же думает он и о различии знатного и незнатного происхождения. «Знатен для меня благородный; но кто не чтит право, будь Зевс его отцом, или еще высший, тот для меня низкий». Немногого не хватает для уничтожения граней национальностей и возникновения идеала всемирного гражданина, с которым мы встречаемся у киников, к этому идеалу приближался Гиппий из Элиды, которому Платон влагает в уста следующие слова: «Вы, присутствующие здесь, я считаю вас всех родственными мне, собратьями, согражданами по природе, не по установлениям. Ибо сходное родственно сходному по природе, законы же, эти насильники людей, насилуют нас часто вопреки природе».
415
7. Если одни под словом «природа» понимали социальный инстинкт и действительное или мнимое равенство людей, то нашлись представители и противоположного взгляда. Такие факты, как победа сильного над слабым, господство более одаренного над менее способными, не могли не обратить на себя внимания, особенно в обществе, основанном на завоеваниях и на рабстве. В этих вещах нельзя было не видеть проявления самой природы. Нужно вспомнить лишь Гераклита и его восхваление войны, которую он называет «отцом и князем» всех вещей, отделившим людей от богов и «свободных от рабов». Эфесский мудрец первый понял огромное значение войны и насилия при основании государства и расчленении общества. Сходный взгляд, правда, менее категоричный и немного затуманенный национальным предрассудком, мы найдем у Аристотеля, который пытается обосновать рабство на природе и оправдывает этот институт в интересах самих рабов, как неспособных к самоопределению; он выступает против людей, видящих в нем только произвольное «установление». Имело ли это направление литературных представителей в великую эпоху просвещения, это неизвестно; скорее на этот вопрос нужно ответить отрицательно. По крайней мере, Платон, который не сочувствует ему, выбирает адвокатом его среди современников Сократа, не писателя и не учителя молодежи, а ожесточенного врага их, который хочет быть только практиком, неизвестного нам Калликлеса. В уста последнему Платон в своем диалоге «Горгий» и влагает страстную защиту прав сильнейшего. Калликлес указывает на господство сильного над слабым как на факт, обусловленный самой природой, который он поэтому и обозначает словом «закон природы». Закон природы в его устах скоро превращается в «естественное право» или «справедливое по природе». Этот легко понятный переход от признания какого-нибудь факта природы к одобрению поведения, ему соответствующего вызывался в значительной
416
мере тем, что существовала одна область, в которой две эти стороны почти совершенно совпадали. Мы говорим о международных отношениях, что могущественные государства подчиняли себе и поглощали слабые, это считалось и естественным и законным. Однако это объяснение не исчерпывающее. Ибо Калликлес, который, правда, ссылается на право завоевания и на пример всего животного мира, отличается от Гераклита и от Аристотеля в двух существенных пунктах. Он хочет подчинения не одной части людей, но всего человечества в совокупности; его симпатии, если не всецело, то в большей степени обращены к сильному, способному в противоположность массе слабых и неспособных. Он берет сторону гения силы, «сверхчеловека», как сказали бы теперь, против толпы, которая хочет связать душу героя, свести его к своему низкому уровню. Он заранее торжествует при мысли, что последний, подобно наполовину укрощенному льву, развернется в своей гордой мощи, «разорвет свои оковы, отбросит весь бумажный хлам, все вздорные формулы и противоестественные законы, затопчет их ногами и явится нам согласно праву природы не как наш слуга, а как наш господин». В этих словах чувствуется эстетическое любование необузданной силой мощной натуры и сквозит то настроение, которое внушило современным теоретикам абсолютизма формулу: «господство сильнейших есть навеки установленный Богом порядок». Однако в дальнейшем Платон заставляет Калликлеса защищать положение, состоящее в гораздо меньшем противоречии с духом народных учреждений. Господствовать должен лучший, наиболее прозорливый, правда, не без того (так как мы не живем в идеальном мире), чтобы он сам не извлекал для себя из этого выгоды; иными словами, наиболее способные должны иметь наибольшее влияние в государственной жизни, получая в то же время высшую награду. Но в течение разговора облик Калликлеса получает Новую окраску. Из представителя культа героев Кар-
417
лейля, теории государства Галлера и принципа строгой аристократии он становится провозвестником евангелия необузданной погони за наслаждениями. Что это направление также не имело в ту эпоху защитников, это явствует из слов Платона: «Ты говоришь то, что другие хотя и думают, но не решаются высказать». Мы можем смело утверждать, что поэт-философ намеренно смешал разные внутренне чуждые друг другу доктрины, чтобы выставить первую в неприглядном свете. Тем более подлинными можем мы считать выпады против ига нивелирующего господства большинства и плохого правления толпы - вполне понятный протест против тогдашнего государственного строя с его светлыми и темными сторонами, того строя, который принимал разные формы в зависимости от темперамента и образа мыслей участвующих в управлении лиц. Одни склонялись к культу героев, моделью которых являлся тогда какой-нибудь Алкивиад, другие хотели возродить аристократический строй; сам Платон, ненавидевший демократию, проповедовал утопическое господство философов. Таким образом, «природа» и «естественное право» стали опорой и лозунгом, с одной стороны, проповеди равенства, доходившего до космополитизма, с другой стороны - аристократизма и культа сильной личности. Обоим направлениям было в равной мере свойственно желание разорвать узы, в которые власть обычая и авторитет предания заключили души людей.
8. Возникают два вопроса. Сколь велика была ограничительная власть авторитета? Что достигалось им? Ни на один из этих вопросов нельзя дать даже приблизительно точного ответа. Одно вполне ясно, что ни одна область веры и жизни не была защищена от нападок критики. Скептицизм эпохи не останавливался даже перед вопросами о богах. Диагор из Мелоса, дифирамбический поэт, от которого сохранилось лишь несколько стихов, проникнутых, однако, религиозно-
418
етью, став жертвой несправедливости, оставшейся безнаказанной, сделался скептиком, не верящим в справедливость богов. Религиозные сомнения Протагора выражены в гораздо более умеренной форме. Им, а также Продиком с его религиозно-исторической теорией, мы займемся позже. Престол, покинутый авторитетом, был занят рассудочной рефлексией. Все вопросы человеческого поведения становятся предметом обсуждения. Все выносится на суд разума. Не только философские писатели и риторы, но и поэты и историки поражают нас тонкостью своих аргументов. Драматический диалог, в котором уже у Софокла мы видим влияние нового духа времени, у Еврипида становится диалектическим турниром. Сам Геродот с его старозаветными взглядами, разбирая великие вопросы человеческого бытия, прибегает к диалектической тонкости. Проблема счастья поставлена им и Еврипидом и трактуется обоими с одинаковой методичностью. Так, первый в разговоре Солона с Крезом противопоставляет друг другу два абстрактных типа: богача, лишенного счастья в остальном, и бедняка, счастливого во всех других областях жизни. В своем «Беллерофоне» Еврипид представляет трех претендентов на пальму счастья: низкорожденного, но богатого, благородного, но бедного и третьего, равно лишенного обоих указанных преимуществ, которому при помощи парадоксальной аргументации и присуждается награда. Когда Геродот изображает словесный турнир трех благородных персов о лучшей форме правления, то, хотя он и влагает в уста защитника предпочитаемой им самим Демократии наиболее сильные доказательства, однако обнаруживает и значительную диалектическую изощренность, наделяя и поборников монархии и олигархии также серьезными аргументами. Особенно ревностно обсуждалась в то время тема воспитания. Наибольший интерес и самые разнообразные ответы возбуждали вопросы о том, что является наиболее значительным фактором развития, воспитание или есте-
419
ственные задатки, теоретическое обучение или практические упражнения и привычка. Еврипид, доступный самым разнообразным влияниям, один раз подчеркивает возможность обучения «мужской добродетели» и необходимость раннего приучения ко всему хорошему, в другой раз он же устами одного из своих героев восклицает: «Итак, природа все, и напрасно воспитание стремится переделать дурное в хорошее». Сравнение духовного воспитания с выращиванием плодов становится общим местом. Свойство земли сравнивают с талантом, обучение - с разбрасыванием семян, прилежание учащегося - с постоянной обработкой поля и т.п. В этом образе, к которому мы еще при случае вернемся, мы наблюдаем уже слияние первоначально разобщенных тезисов педагогики.
В эту же эпоху зародились и широкие реформистские идеи. Фалей из Халкедона во второй половине V столетия указывал на желательность уравнения состояний и предлагал к этому меры, правда, касающиеся лишь недвижимого имущества. В его реформистскую программу входит также производство ремесленных работ за счет государства при помощи государственных рабов. Известный уже нашим читателям Гипподам из Милета хотел изменить не только внешний вид городов, но и их внутренний уклад. Они должны были состоять из трех сословий: ремесленников, земледельцев и воинов; частную собственность должна была составлять только третья часть земли, вторая треть предоставлялась на нужды богослужения, третья должна была служить для содержания воинов; все должностные лица должны были избираться всей общиной, насчитывающей 10 000 членов. Эта любовь к числу три обнаруживается и в делении уголовных законов, три отдела которых соответствуют трем категориям преступлений: против жизни, против чести и против собственности. И дела управления подразделяются на три группы: дела граждан, дела сирот и дела чужестранцев. Впервые в этом проекте мы встречаемся с мыслью, что
420
государство должно награждать авторов полезных изобретений отличиями; впервые также предложено Гипподамом учреждение апелляционного суда и условное оправдание обвиняемых ab instantia (за недостатком улик). Новизну другого его предложения - воспитывать детей, павших на поле битвы, за государственный счет - Аристотель оспаривает. Но, конечно, наиболее смелыми оказались ученики Сократа. В их кругу сомнение начало подтачивать основы тогдашнего и даже настоящего общественного строя.
Но не считая даже этих крайних выводов, сделанных впервые Платоном и киниками, все же указанного достаточно, чтобы заставить нас вспомнить радикализм французской революционной эпохи. Однако мы замечаем и огромное различие. Греческая просветительная эпоха не дает серьезной попытки применить теории к практике государственной и общественной жизни. Это можно иллюстрировать примером. «Богиня разума» имела свой культ в Париже, хотя и очень краткий. И Афины занимающей нас эпохи знают эту богиню, но только на комической сцене, в пародии Аристофана, где Еврипид молится следующими словами: «Услышь меня, о разум, и вы, органы обоняния». Другие радикальные доктрины того времени тоже не выходили за пределы книг и школ. Отсюда было бы неправильно сделать заключение о малой степени интенсивности древнего радикализма. История школы киников показывает нам, что не было недостатка в людях, совершенно серьезно умевших проводить в жизнь свои убеждения в резком противоречии со всеми обычаями. Косвенное же влияние философского Радикализма на культурное развитие следующего столетия было огромно. Если же философия, будучи вообще могучим ферментом духовной жизни, не сделалась фактором, непосредственно переходящим в жизнь, то причину этого мы должны искать в последующих обстоятельствах. Экономическое положение масс было в то время вполне сносно, за исключением
421

Спарты III века; насильственные столкновения были не редки, но они не отличались существенно от борьбы сословий предшествующих столетий; крайнее обострение их в течение Пелопоннесской войны явилось результатом временной политической констелляции; религия была достаточно пластична, чтобы приспособиться к коренной перемене мировоззрения; и наконец, в самом характере греков и, в особенности, афинян лежала нелюбовь к внезапной перемене и склонность к ровному развитию. Таков предварительный ответ на поставленные выше вопросы. Прежде чем пойти дальше, нам нужно познакомиться с некоторыми из главных фигур великого умственного движения, с риторами, учителями юношества, поэтами и историками.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел философия












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.