Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Гомперц Т. Греческие мыслители
Часть вторая Переход от метафизики к положительной науке
Метафизическое умозаключение
есть либо ложное заключение,
либо скрытое опытное заключение.
Гельмгольц
Глава первая. Ксенофан
1. Тем, кому в 500-х годах приходилось странствовать по Греции, нередко встречался старый музыкант, бодро шествующий в сопровождении невольника, несущего кифару и убогий домашний скарб. На рынках и площадях толпа тесно обступает его. Для уличных зевак у него припасен свой и чужой грошовый товар: истории героев и оснований городов; для более осведомленных клиентов извлекает он из тайников своей памяти иные, рискованные повествования, умело вводя их в неподатливые умы своих слушателей. Нищий рапсод, получавший лакомое блюдо в награду за свое прославленное искусство, был дерзновеннейшим новатором своего времени, оказавшим на него огромное влияние. Профессия бродячего музыканта давала ему лишь скудное пропитание, но зато служила для отвода глаз в его опасной деятельности религиозного и философского миссионера. Этот старик с морщинистым лицом, обрамленным седыми кудрями, в молодости своей сражался против общегреческого врага. И когда победное знамя взвилось над войском завоевателя и Иония превратилась в персидскую провинцию (в 54 г. до н.э.) - двадцатипятилетний юноша
присоединился к самым мужественным своим соотечественникам, фокийцам, и обрел вторую родину на далеком Западе, в италийской Элее. Там, где о древнем имени говорит лишь одиноко вздымающаяся башня, где море врезается глубоко в землю, в начале широкой долины, разделенной на три части двумя цепями холмов, спускающихся от снеговых вершин Калабрийских гор, - там смежил свои усталые очи девяностолетний Ксенофан, воспитав себе последователей, поставивших его во главе школы, оказавшей на потомство могучее влияние. Его бесконечные эпические песни, воспевавшие основание его родного города, богатого смолами Колофона, и заселение Элей, отзвучали и забылись. Но из его глубокомысленной дидактической поэзии и его прелестных элегий, преисполненных искрящегося остроумия и веселящего сердца благодушия, сохранилось кое-что ценное, пробуждающее в нас любовь и уважение к неустрашимому мыслителю и одушевленному глубокой волей человеку. Разумеется, он занес бич своей насмешки над многим, любезным сердцу своего народа. Более всего - над образами богов в эпосе, над обычаями и нравами тех богов, примером которых «Гомер и Гесиод», по его словам, только и научили людей, что «воровству, прелюбодейству и взаимному обману». Вообще, человекоподобие божественного встречает в нем сильнейший протест. Если бы быки, лошади и львы имели руки, чтобы писать картины и ваять статуи, говорит он, они изобразили бы богов в виде лошадей, быков и львов, так же как люди создают их по своему подобию, Не менее враждебно и несочувственно относится он и к другим сторонам народной жизни; то, например, что на долю победителя в кулачном бою и поединке, в беге и езде на колеснице выпадали высшие почести - представлялось ему верхом бессмыслицы. И тем тяжелее гнетет его приниженность собственного положения, когда он сравнивает его со славой, какой народная молва окружала грубых бойцов. Ибо «неправедно отдавать
164
предпочтение телесной силе перед истинной мудростью» и «мудрость наша превыше человеческой и лошадиной силы». Так касается он по очереди всех святынь эллинского мировоззрения, культа силы и красоты не менее, чем почитания превознесенных небесных прообразов земного существования. Прежде чем идти дальше - зададимся вопросом: откуда происходит этот резкий разрыв с народными традициями? Откуда это отклонение от национальных мерил мышления и чувств, пробившее путь дерзновеннейшим новшествам последующего времени?
Ответ на это даст нам тот роковой по своим последствиям момент в истории Греции, свидетелем которого Ксенофону довелось быть в его юношеские впечатлительные годы. Иония склоняется под скипетром могущественного царя, обитатели ее после недолгого сопротивления подчиняются чужеземному игу, граждане лишь двух городов - Фокеи и Теоса - отечеству предпочитают свободу: как могли подобные впечатления пройти бесследно для мировоззрения и жизненной философии подрастающего поколения? Гибель отчизны, утрата национальной независимости всегда призывают сильные души к самопознанию и к преображению. Подобно тому, как в Германии после триумфов Наполеона рационалистическое просвещение и космополитическое направление умов уступило место национальному духу и исторической романтике, - подобно этому и победы Кира над малоазиатскими греками произвели не менее глубокий переворот в эллинском сознании. Нельзя было свалить всю вину в гибельном поражении на восточную изнеженность и роскошь. Правда, и колофонец укоряет вверху стоящую тысячу» своих сограждан, «перенявших от лидян бесполезную пышность и красующихся на площадях, облекшись в пурпур и умастившись маслами». Но его
пытливый ум не мог на этом успокоиться. Зоркому исследованию подверг он и нравственные мерила поведения, и народные идеалы, их провозвестников и их
165
источники. Что мудреного, что его трезвый здоровый ум и характер склонны были видеть корень зла в самой обмирщенной религии и в ее носительнице - эпической поэзии (слишком знакомой ему как рапсоду) и что вследствие этого он оторвался, хотя с болью в сердце, от отечественного предания? Таким образом, Ксенофан отвернулся не только от обесславленного отечества, но и от его исконных идеалов. Для его разрушительной критики в высшей степени благотворной оказалась его беспримерно долгая странническая жизнь (которую сам он определял в 67 лет) и, вследствие этого, необычайная широта его кругозора, обнимающего столь многие времена и страны. Его зоркое суждение беспощадно обличает не только противоречия, несообразности и непристойности пестрого эллинского сказания о богах и героях; он заглядывает глубже, туда, где переплетаются корни антропоморфического религиозного творчества, своим противоречивым многообразием разрушающего порой свою собственную работу. Он знает, что негры творят своих богов черными и курносыми, а фракийцы своих - голубоглазыми и рыжеволосыми. Почему же думать нам, что одни лишь греки правы, а фракийцы и негры заблуждаются? Ему известен плач египтян над Осирисом не менее, чем плач финикийцев над Адонисом. Он осуждает и тот и другой, и в них - родственные им греческие культы. «Выбирайте одно из двух, - взывает он к тем, кто оплакивает умерших богов, - или оплакивайте их, как смертных людей, или же чтите, как бессмертных богов». Таким образом, он первый пользовался методом косвенных нападок и взаимных опровержений, опирающихся на сравнения и аналогии, - методом, оказавшимся столь могущественным в руках Вольтера и Монтескье в их борьбе с положительными догматами и вероучениями.
2. Видеть в речах мудреца из Колофона простое осмеяние религии было бы, конечно, так же неоснова-
166
тельно, как искать одно это осмеяние и в рассуждениях фернейского мудреца. И Ксенофан также чтит «высшее существо». Ибо «единый Бог есть высший как среди людей, так и среди богов, ни образом, ни помыслами не подобный смертным». Он не творец Вселенной, не всемирный или сверхмирный бог, а - если не по букве, то по смыслу его речей - Мировая Душа, Вселенский Дух. «Озирая весь небесный строй, - говорит Аристотель, очевидно передавая слова философа, а не собственный вывод, - Ксенофан нарек Божеством по единое». «Куда бы ни залетала моя мысль, все разрешается для меня в некое Единство» - такие слова влагает ему в уста автор осмеивающей его учение сатиры, поэт Тимон флиазиец (около 300 г. до н.э.). Когда сам мыслитель говорит о своем верховном боге, что он правит всем силой духа», то это как бы указывает нa дуалистическое мировоззрение. Однако, наряду с этим мы встречаем выражения, не вяжущиеся с этим представлением. «Он весь видит, весь слышит и весь мыслит» - в этих словах, правда, отрицается присутствие у божества человеческих органов чувств и мышления, но никоим образом не утверждается оно непространственным существом. И если далее говорится: «вечно пребывает он недвижным на одном месте, и всякое движение ему чуждо», то эти определения как раз и характеризуют его, как нечто пространственно протяженное, как Вселенную, можем мы добавить, которая, в качестве Целого, остается неподвижной и неизменной при всех изменениях и передвижениях ее частей. При этом мы не можем удержаться от улыбки, поймав яростного противника антропоморфизма на неожиданных антропоморфических реминисценциях: так, неизменный покой Всебожества обосновывается тем, что «не достойно его туда и сюда спешить». Ведь это означает, что высшее существо должно уподобляться не хлопотливо мечущемуся туда и сюда, запыхавшемуся слуге, а в величавом покое восседающему на престоле царю!
167
Колебание в представлениях Ксенофана о высшем существе между духом и материей может быть подтверждено еще другим образом. Дуалистический теизм совершенно чужд как предшественникам Ксенофана, так и его современникам и потомкам. И первосущность Анаксимандра, одновременно материальная и божественная, и одаренный разумом Огонь Гераклита не должны нас ни больше, ни меньше поражать, чем Бог-Природа нашего мудреца. В совокупности доктрин его учеников нам не найти и следа учения о творце мира, или о закономерно правящем мастере, или, еще менее того, о небесном отце, личным вмешательством осуществляющем свою заботу, или, наконец, о ниспосылающем награды и кары судии. Между тем кому пришло бы в голову считать метафизиков-элатов учениками Ксенофана, если бы они расходились с ним, бывшим в несравненно большей степени богословом, нежели метафизиком, в основном пункте учения о божестве. Вместе с тем его пантеизм не столько является смелым новшеством, сколько дальнейшим развитием народных религий, обусловленным возрастающим сознанием единства жизни природы и повышением нравственных требований. Эта религия во все времена в корне своем была главным образом почитанием природы, и потому, может быть, было бы уместнее говорить о возврате, нежели о дальнейшем развитии. Реформатор является здесь не в меньшей степени и реставратором. Под фундаментом храма, разрушенного им, он наталкивается на другое и древнейшее святилище. Сбрасывая самые поздние, специфически греческие, воплотившиеся в эпосе Гомера и Гесиода, религиозные пласты, он тем самым обнажает первичный общеарийский пласт - сохранившуюся во всей своей чистоте у индусов и особенно у персов природную религию.
С этой же точки зрения мы должны рассматривать и спорный вопрос о том, признавал ли Ксенофан наряду со своим Всеединым Существом и отдельных бо-
168
гов. Литературные свидетельства, значение которых теперь не признается, отрицают это. Несомненно, однако, что подлинные выражения мыслителя, и в особенности его толкование отношения верховного бога к подчиненным, подлинность которого засвидетельствована перифразой Еврипида, решают этот вопрос в положительном смысле. Это отношение не должно мыслиться нами наподобие отношений властителя к своим подданным; в противоположность произволу выступает здесь господство законов, таким образом, в этих словах мы, кроме того, можем усмотреть более или менее ясное признание господства всеправящего, закономерного порядка. Вместе с тем нет внутренних оснований, которые могли бы поколебать это убеждение. Можно быть уверенным, что ни к чадам Латоны, ни к белорукой супруге Зевса колофонец не воздевал молитвенно рук. Ибо, если «смертные мнят, что боги зачаты и что они обладают их (смертных) чувствами, голосом и подобием», то это-то и является и его глазах злейшим заблуждением, бороться с которым он считает себя призванным. Однако же стремление обездушить и обезбожить саму природу столь же чуждо его образу мышления, как и направлению его предшественников и современников, орфиков, которые, столь же настойчиво подчеркивая единство мировой власти, нисколько не отрицали, однако, множественности божественных существ. И Гераклит наряду со своим мыслящим Первоогнем признавал подчиненных ему отдельных богов, даже Платон и Аристотель не пожертвовали своего верховного Божества богами небесных светил: исключительный и строго последовательный монотеизм всегда представлялся греческому духу безбожием. Величайшим чудом было бы, если бы Ксенофан, исполненный глубокой, но эллинской религиозности, в столь ранний период явился и этом отношении исключением. Итак, многое побуждает нас (и ничто не препятствует нам) думать, что он почитал, как божества, великие силы природы. Не
169
первым монотеистом был глава элейской школы, а скорее возвестителем нового пантеизма, отвечавшего воззрению на природу своих соотечественников и обогащенного знаниями своего времени.
3. Этим, однако, не исчерпывается значение такого, выдающегося человека. Поэт и мыслитель, он был вместе с тем и первоклассным исследователем. Таковым величает его - или поносит - младший современник его, Гераклит. Это и не должно нас удивлять. Не та же ли жажда познания вложила ему в руки страннический посох и многие десятки лет без устали гнала его «мыслящий дух по всем пределам Греции»! Несомненно, что он при этом скорее искал, нежели избегал крайних границ широко раскинувшейся цепи колоний. Ибо именно на этих передовых постах эллинской цивилизации, в египетском Наукратисе или в скифской Ольбии носитель национальной поэзии являлся столь же желанным гостем, каким в наши дни немецкий поэт является в Сен-Луи или в Нью-Йорке. Благодаря этому в эпоху, когда личное ознакомление обогащало несравненно больше, чем книжное знание, ему были открыты все возможности собрать и использовать богатую жатву знания. Из отдельных научных дисциплин главным образом геология причисляет его к своим старейшим адептам. Насколько нам известно, он первый извлек правильные и широкие выводы из факта нахождения ископаемых останков растений и животных. В поздних третичных пластах знаменитых сиракузских каменоломен он нашел отпечатки рыб и, вероятно, водорослей и в древнейшей третичной формации острова Мальты - разнообразных раковин морских конфилий. Он выводил отсюда неизбежность превращений, которые земная поверхность должна была претерпеть в минувшие эпохи, и притом, в качестве антикатастрофиста, - как бы мы сказали теперь после Чарльза Ляейлля, - он считал эти превращения не результатом единичных, мощных пере-
170
воротов, а плодом постоянных, неизмеримо малых процессов, лишь постепенно накопляющих великие изменения. Он провозглашал медленную, постепенную периодическую смену суши и моря - взгляд, напоминающий собой учение о круговороте, встреченное нами у его предполагаемого учителя, Анаксимандра; с этой идеей Ксенофан соединял аналогичную теорию постепенного, естественного развития человеческой культуры: «боги не все открыли смертным от начала; но сами они, ища, находят постепенно лучшее». В этих словах мы не можем не услышать голоса научного духа, который вносит в образ колофонского мудреца новую и значительную черту.
Сделаем еще раз краткий обзор этапов пути этого замечательного человека. Тягостные юношеские переживания рано пробудили в нем сомнение в благости и долговечности народного предания, в особенности религиозного. Столкновение с бесчисленными вероучениями, нравами и обрядами различных племен и народов в течение семидесятилетней страннической жизни углубили и укрепили эти сомнения и доставили ему мощные средства их для защиты. Расчистив себе таким образом путь, религиозный реформатор избрал то направление, которое диктовалось ему одновременно его собственными нравственными идеалами, инстинктами, которые можно было бы назвать унаследованными и атавистическими, и, наконец, результатами научного образования его времени. Дух его, чуждый всякому грубому насилию и исполненный прекрасной человечности и любви к справедливости, влечет его к устранению из народных верований всего того, что не отвечает этому высокому требованию. почитание природы, передававшееся каждому эллину как бы с молоком матери и достигающее высшего своего выражения во всякой поэтически и религиозно настроенной личности, в соединении с признанием закономерности Вселенной, которое Ксенофан разделяет со своими наиболее передовыми современ-
171
никами, приводит его к такому представлению о верховном Божестве, которое рисует его единой, проникающей Вселенную, правящей ею наподобие того, как душа правит телом, оживляющей и движущей ее, но вместе с тем неразрывно связанной и спаянной с ней первичной силой. Ко всем этим импульсам, однако, присоединяется еще и другой - его глубокий, созревший и окрепший на критике мифических образов, дух истины. Он побуждает его осудить принятое богословие не только по причине его нравственной несостоятельности, но и по причине его недостаточной фактической обоснованности. Ходячие учения - так, по-видимому, рассуждает он - говорят о высших предметах не только то, чему мы не должны верить, но еще и то, чему верить мы не можем. Его отталкивает от них не только малая ценность утверждаемого ими, но и произвольность их утверждений. Такие морально невинные, но фантастические и противоестественные создания, как «гиганты, титаны и кентавры», он с суровостью клеймит как «измышления древних». И далее, он учит не только иному, чем его предшественники в богословии, - он учит меньшему, чем они. Он ограничивается немногими основными понятиями, не доводя их при этом до окончательного и точного выражения. «Пи о чем, - так сетует Аристотель, - Ксенофан не высказался с отчетливой полнотой». Но воздержание простирается и далее того. В вечнопамятных строках он оспаривает всякую вообще - а в том числе и заключающуюся в его собственных учениях - догматическую определенность и, так сказать, снимает с себя всякую ответственность за выходки догматизирующих учеников своих. «Достоверного знания, - так провозглашает он, - о богах, о том, что я называю целым природы, никто никогда не имел и не будет иметь; и если бы даже кому-нибудь и случилось высказать истинное, он сам бы того не знал; ибо над всем царит мнение». Эти памятные слова нам еще не раз придется встретить. Прежде всего у одного выдающе-
172
гося пионера здравых естественнонаучных методов, у близкого к Гиппократу, - если не тождественного с ним - автора сочинения «О древней медицине», который начинает с этих именно слов великого мудреца свою проницательную критику натурфилософского произвола. Но об этом дальше. Мы можем заключить наше изложение тем наблюдением, что Ксенофан, подобно всем истинно великим людям, соединял в себе глубокие, как бы взаимно исключающие друг друга противоположности, а именно: упоенное божеством вдохновение и трезвейшую, остро прозревающую границы человеческого познания ясность мысли. Он одновременно и сеятель, и жнец. Одной рукой он забрасывает семя, из которого вскоре возникает видное дерево в лесу греческого умозрения, другой - точит лезвие топора, предназначенного для того, чтобы подрубить как этот, так и много других мощных стволов.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел философия
|
|