Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Гомперц Т. Греческие мыслители

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава третья Пифагор и его ученики

1. «Пифагор, сын Мнезарха, предавался исследованию больше всех прочих людей и мудрость свою состряпал из многознайства да из нечистых уловок». Эти слова да еще другая, уже знакомая нам, укоризна, брошенная ему тем же Гераклитом, являются почти единственными свидетельствами современника о деятельности человека, которому поклонялась многочисленная толпа учеников и которого потомство почитало, как полубога. Сын резчика по камню Мнезарха, родившийся, вероятно, в семидесятых годах VI века на острове Самосе, славившемся в ту пору обширной торговлей, мореходством и преуспеваниями в искусстве, является одной из своеобразнейших личностей не только в Греции, но и в целом свете. Выдающийся гений математики, творец акустики, ученый, совершивший переворот в астрономии, и вместе с тем основатель религиозной секты и братства, более всего приближающихся к средневековым рыцарским орденам, исследователь, богослов и реформатор нравов - он соединяет в себе целое богатство разнообразных и подчас противоречивых дарований. Трудно
108
выявить его истинный образ из сплетения преданий, разрастающихся все гуще по мере удаления от источника. До нас не дошла ни одна строка, написанная им, да и вообще может считаться почти установленным, что он не прибегал к письменной передаче своих мыслей и что его влияние на окружающих основывалось на силе его слова и примера.
Заслуживающее доверия предание называет его учеником Ферекида. Несомненно, что все те разнообразные познания, из которых сложилось его многогранное и блестящее научное образование, он приобрел в своих дальних странствиях (вероятно, немало приукрашенных и преувеличенных впоследствии легендой). Да и как иначе мог бы он утолить свою жажду познания в эпоху, сравнительно столь бедную литературными памятниками, и как мог бы заслужить хвалу, бессознательно заложенную в порицании эфесского мудреца? Было бы странно, если бы столь горячий адепт математики не посетил ее родину - Египет, куда еще и два столетия спустя Демокрит, Платон и Евдокс направлялись ради той же цели. Наконец, никак нельзя оспаривать того, что из жреческих обычаев Египта он заимствовал многое такое, что впоследствии стало отличительной чертой его пифагорейского союза. Недаром историк Геродот, являющийся в данном случае правдивым свидетелем, не задумываясь, называет «орфиков и служителей Вакха - пифагорейцами и египтянами», вполне определенно указывая на общий источник центрального в религиозном учении пифагорейцев верования в переселение душ. Мы не знаем, видел ли также Пифагор золотые купола Вавилона; но весьма вероятно, что жаждущий познания эллин посетил и эту твердыню древней культуры и воспринял хранящиеся там местные и чужеземные предания. Достигнув зрелого возраста, он покинул родину, находившуюся в то время под властью Поликрата, и направился в Южную Италию, где его реформаторские стремления нашли самую благодатную почву. В Кротоне, славя-
109
щемся здоровым местоположением, искусными врачами и могучими атлетами, городе, на месте которого растет теперь дикий бурьян и об имени которого напоминает лишь название жалкого рыбачьего поселка Cortona, развернул он свою многостороннюю деятельность. Ахейская колония была только что разбита в борьбе со своим давнишним соперником, богатым Сибарисом; унизительное покорение подготовило души к этическим, религиозным и политическим преобразованиям, и реформатор-пришелец широко использовал такое настроение. Он основал свой орден-союз, объединивший как мужчин, так и женщин, разграничил степени посвящения и, мудро распределив по градации тяжесть выполнения орденских правил, распространил его влияние на самые широкие круги. Быстрое возвышение города, ознаменовавшееся установлением строгого аристократического правления и проявившееся в военных победах, было плодом реформы, в скором времени захватившей и другие города Великой Греции - Тарент, Метапонт, Каулонию и др. Однако реформа не могла не вызвать отпора: борьба классов неизбежно должна была обостриться после того, как аристократическая партия, сплотившись благодаря особенным догмам и ритуалам в братство, тесно объединенное верованиями и образом жизни, стала еще надменнее, чем прежде, относиться ко всей массе своих сограждан, составляя как бы отдельный народ в своем народе. К требованию об увеличении политических прав примешивался протест против вторжения чужеземца с его невиданными новшествами, а также личная обида тех, которые желали войти в братство, но не были в него приняты. Катастрофа, столь же страшная, как та, которая положила конец существованию ордена тамплиеров, разразилась в Кротоне над пифагорейским союзом, все члены у которого, по преданию, погибли в огне на одном из своих собраний (около 500 г. до н.э.). Сведения об этой катастрофе слишком смутные, чтобы можно было ре-
110
шить определенно, пал ли ее жертвой и сам Пифагор, или же его тогда уже не было в живых. Та же участь постигла филиальные отделения ордена. После того еще встречались приверженцы пифагорейства, но пифагорейский союз был уничтожен. В греческой метрополии Беотия приютила последних представителей этой школы, и великий Эпаминонд в юности обучался у них; другие перекочевали в Афины, где они подготовили слияние пифагорейства с учениями других философских школ, особенно сократовской. В конце концов, пифагорейство, естественно, распалось на составные элементы, которые только волей могучей личности могли быть связаны в цельную систему, хотя и лишенную внутреннего единства. Строго научная часть его учения - физико-математические дисциплины перешли в ведение специалистов-исследователей, тогда как религиозные и суеверные догмы и ритуалы сохранились в кругу орфиков.
2. К первой из этих двух областей относятся бессмертные заслуги этой школы. Благоговейно склоняемся мы перед гением людей, впервые указавших путь к постижению сил природы и к окончательному господству над ними. Но сперва нам следует сделать замечание общего характера. И в древности, и в новые времена не раз и не без основания укоряли пифагорейцев в необузданной фантазии и отсутствии трезвости. Тем утешительнее сознание, что если господство чувства и воображения и ими порожденное пристрастие к красоте и гармонии и являлись порой помехой научному исследованию, то, с другой стороны, они же в значительной степени, оплодотворили и окрылили его. Пифагор с горячим рвением отдавался музыке, которая в среде его последователей навсегда сохранила первое место как лучшее средство возвышения и укрощения страстей. Не отдавайся он так страстно этому искусству, он, конечно, никогда не дошел бы до своего важнейшего и самого богатого ре-
111
зультатами открытия - установления зависимости высоты тона от длины колеблющейся струны. Монохорд, на котором он производил свои опыты, легшие в основу физики звука, «состоял из натянутой на деку одной струны, которую, благодаря передвижному бруску, можно было делить на различные части и таким образом получать от одной и той же струны и высокие и низкие тона». Велико было изумление равно сведущего как в математике, так и в музыке исследователя, когда этот элементарный опыт внезапно открыл ему чудесную закономерность в области, казавшейся совершенно закрытой для научного исследования. Не умея еще определять колебания, лежащие в основе каждого отдельного звука, он все же измерением вещественной причины звука - колеблющейся струны - подчинил строгому закону и низвел в область пространственных измерений то, что доселе казалось совершенно неуловимым, непостижимым, как бы призрачным. Таких легких побед немного в истории науки. Ибо в то время, как в других областях - вспомним хотя бы законы падения и движения - основные законы явления скрыты так глубоко, что могли быть выделены из других и обнаружены лишь с помощью искуснейших приемов наблюдения, - здесь достаточно было самого простого опыта, чтобы выявить важный закон, управляющий огромной областью явлений природы. Расстояния звуков (кварта, квинта, октава и т.д.), с точностью различаемые до сих пор лишь тонким и развитым ухом музыканта, который, однако, не мог передать знание их другим людям или свести их к ясным, доступным разуму причинам, были приурочены теперь к точным и четким числовым отношениям. Так было положено основание механике звука - какая другая механика могла казаться после этого навеки недостижимой? Велико было восхищение, вызванное этим чудесным открытием; несомненно, оно немало способствовало тому, чтобы пифагорейская метафизика преступила все грани благоразумия. От
112
этой самой светлой точки пифагорейского учения всего лишь один шаг до самой темной, до мистики чисел, на первый взгляд кажущейся столь нелепой и безумной. Самое неуловимое явление - звук - как бы оказалось чем-то пространственно-измеримым. Пространство же измеряется числом. Как легко было принять это число - воплощение внезапно угаданной, всю природу объемлющей закономерности - за самую сущность, за сердцевину мира! Припомним тщетные, ибо противоречащие одна другой, попытки ионийских физиологов найти первостихию, единое неизменное начало, лежащее в основе всего изменяющегося. Гипотезы Фалеса и Анаксимандра не могли надолго успокоить мысль; но лежащее в их основе общее стремление найти неподвижный полюс среди потока явлений могло, и должно было, пережить все неудачные разрешения этой задачи. И вот изумленному взору Пифагора и его учеников открылись многообещающие дали всеобщей закономерности природы, связанной с числовыми отношениями. Неудивительно, что этот формальный первопринцип на время оттеснил материальный и вместе с тем встал на его место в качестве некоторого quasi-материального начала. Вопрос о первосущности как бы отпал, или, точнее, он принял новый облик. Ни огонь, ни воздух, ни начало, включающее в себе все материальные противоположности, как «беспредельное» Анаксимандра, не признаются более сущностью мира - на опустевший престол возводится теперь воплощение мировой закономерности, само число. Не только предшествующая эволюция проблемы первостихии, о которой мы только что упомянули, привела пифагорейцев к тому, чтобы видеть в числе помимо выражения всеобщих отношений еще и - что нам кажется необъяснимым извращением естественных понятий - глубочайшую сущность мира; - на это наводил их еще и другой ход мысли. В исследованиях этой школы качество вещества играло несравненно меньшую роль, чем его пространствен-
113
ные формы. Между тем возраставшая привычка к абстрактному мышлению побуждала считать понятие тем более основным и ценным, чем оно было отвлеченнее шее и оторваннее от конкретной действительности. Мы обладаем способностью в уме отвлекать от тел замыкающие их плоскости и от плоскости - ограничивающие ее линии, или, выражаясь точнее, отвлекаясь от телесного и от плоскостного, мы можем созерцать линии и плоскости, как если бы они воистину существовали самостоятельно. Пифагорейцы, как об этом ясно свидетельствует Аристотель, приписывали этим абстракциям не только полную, но даже большую реальность, чем тем конкретным вещам, от которых они были отвлечены. Тело, так рассуждали они, не может существовать без ограничивающих его плоскостей, тогда как они могут существовать без него. Таково же, по их рассуждению, отношение линий к плоскостям и, наконец, точек, из которых образуются сами линии, к линиям. Точку же - эту наименьшую единицу пространства, которая отвлечена не только от высоты и ширины, но и от длины и, следовательно, от всякой пространственности, эту абстракцию, не имеющую вообще отношения к протяженности, а лишь к определению границ - они отождествляли с единицей, т.е. с элементом счисления. В силу этого число явилось им как бы некой основной сутью, какой мир вещей не только представляется мышлению, но из которой он реально возник, составлен, построен, и притом таким образом, что линия, состоящая из двух точек, приравнивается двоице, плоскость - троице, а тело - четверице. Это заблуждение было закреплено одной особенностью греческого языка и образа мышления, которая, как ни невинна была она в своем истоке, является, однако, опасной в своих последствиях. И мы еще, следуя обычаю наших эллинских учителей, говорим теперь если не об «овальных» или «циклических», то все же - о «квадратных» и «кубических» числах; мы подразумеваем под этим лишь то, что между этими
114
продуктами и их факторами существует то же отношение, что между числовыми выражениями одноименных плоскостей и тел и числовыми выражениями ограничивающих их линий. Но вряд ли будет слишком большой смелостью утверждать, что этот оборот речи не мог не сбить с толку умы, не привыкшие к абстрактному мышлению. Разве трудно было принять параллелизм двух рядов явлений за их тождество? Разве пространственное тело не могло показаться по существу тождественным тому числу, которое выражает количество заключающихся в нем единиц пространства? И в таком случае разве число не должно было или не могло предстать, по крайней мере, как некий принцип, или, как мы еще теперь говорим, как «корень» плоскости и затем тела? И, в особенности, разве выражение: «возвести число в куб» не называло собой ложного представления, будто тело, т.е. реальная вещь, возникает из числа, как нечто составное возникает из своих элементов? А разве в таких сбивающих с толку оборотах речи не заключается уже, как в семени, все, или, по крайней мере, большая часть пифагорейского учения о числах?
Большая часть, говорим мы, ибо одна часть этого учения, и притом самая поразительная, на первый взгляд, по крайней мере, не подходит под это объяснение. К числу сведены были не только вещи внешнего мира, но и мир духа. Так, любовь и дружба, в качестве гармонии, находящей свое высшее проявление в октаве, отождествлялись с числом восемь, здоровье - с числом семь, справедливость - с квадратным числом, что последнее, вероятно, потому, что понятие возмездия - равным на равное - напоминало образование из двух равных факторов. Вероятно, сходные сим связи по ассоциации идей соединяли понятия с соответствующими им числами и в тех случаях, в которых мы уже больше не можем проследить этой связи. Но что же, в конце концов, Означает эта исполненная великой серьезности игра мысли? Что подразумевали
115
пифагорейцы, утверждая, что и в области духа и этики число составляет истинную сущность всего? Ответ на это будет таков: после того как число было возведено в высший тип реальности в царстве тел, естественно было подчинить тому же типу и другие реальности - а такими в ту эпоху, как еще и долго потом, считались понятия, рассматриваемые нами теперь как абстракции. Как нам ни трудно себе это вообразить, но несомненно, что пифагорейцы стояли как бы перед некой дилеммой: или отвергнуть само существование здоровья, добродетели, любви, дружбы и т.д., или же признать основной их сущностью то же, что считалось зерном всей остальной реальности, а именно число. Не следует также забывать о тех чарах, которые, как на то указывает история религий, заключаются в числе не только для суеверной массы, но и для самых утонченных и сильных умов; легко себе представить, с какой одурманивающей силой атмосфера этих всеобъемлющих абстракций охватывает того, кто или безраздельно пребывает на этих высотах, или же не находит им достаточно сильного противовеса в других занятиях и других способностях. Святость троицы выступает перед нами уже у Гомера в тех молитвах, которые в одном призыве объединяют триаду богов (Зевса, Афину и Аполлона). В культе предков, выделяющем из общей массы отца, деда и прадеда как тритопаторес (триада отцов), как и в числе очистительных жертв, обрядовых приношений, поминовений усопших, в числе граций, парк, муз и т.д., это число, так же как его квадрат - девять, занимает у греков и италийцев первенствующее положение, не менее чем у восточной ветви арийцев - не говоря уже об индуистской Тримурти (троице Брахмы, Вишну и Шивы) и родственных представлений - троичности первосущностей у орфиков и Ферекида. И когда пифагорейцы обосновывают святость этого числа тем, что оно вмещает в себе начало, середину и конец, то этот аргумент оказывает некоторое влияние и на высокораз-
116
витый ум Аристотеля. Не без удивления встречаем мы в умозрениях Джордано Бруно и Огюста Конта сильные отголоски пифагорейской метафизики числа. Место, которое в этой последней принадлежит троице, четверице и декаде, у Огюста Конта в позднейшей, религиозной фазе его, переходит к четным числам. Наконец, один из отцов естествознания в XIX веке, Лоренц Окен, не задумываясь поместил среди своих афоризмов следующее положение: «Все, что реально, что полагаемо, что конечно - создалось из чисел; или точнее: все реальное - не что иное, как число». После этого нас не должно удивлять в устах Пифагора чудодейственное учение о том, что в единице, монаде, заключены обе глубочайшие, образующие первооснову мира, противоположности неограниченного и ограниченного, что из их смешения, произведенного гармонией, возникли числа, составляющие сущность всех вещей и, следовательно, весь мир, причем нечет соответствует ограниченному, а чет - неограниченному, что, затем, декада являет собой совершеннейшее число, ибо составляет сумму четырех первых чисел (1+2 + 3 +4) и т.д., и т.д. Так же нам нечего дивиться на зародившееся в Вавилоне и жадно подхваченное и высоко чтимое пифагорейцами учение о «таблице противоположностей», посредством которого из мирообразующего контраста ограниченного и неограниченного возникает целый ряд из девяти других противоположностей - противоположностей покоя и движения, нечета и чета, единого и многого, правого и левого, мужского и женского, прямого и кривого, света и тьмы, добра и зла, квадрата и прямоугольника. Отсюда еще в раннюю пору возник туман, который в уме стареющего Платона уже обволок собой его светлое учение об идеях и окутал тьмой многие умозрительные течения последующего времени. Когда утомленный древний мир к началу нашего летосчисления собрал воедино множество положительных систем, неопифагорейство примешало к этой смеси долю мистики - ту пряность, ко-
117
торая одна могла сделать это нелакомое блюдо сносным для пресыщенного вкуса вырождающегося века. Итак, - спросит нас удивленный читатель, - первые «точные» исследователи были вместе с тем и первыми, оказавшими наибольшее влияние мистиками? Именно так. Это удивление, однако, обнаружит недостаточное знакомство с особенностями математического ума. Правда, что острая ясность мысли, доходящая порой до одностороннего непризнания мировой загадки, является плодом индуктивного исследования, которому светит своим немеркнущим светочем наука о пространстве и числе. Однако в научной деятельности пифагорейцев опыт и наблюдение занимали сравнительно скромное место, отчасти потому, что искусство эксперимента вообще находилось еще в младенческом состоянии, отчасти же потому, что математические дисциплины не достигли еще достаточного развития, чтобы в полной мере служить основой физическим исследованиям. Кроме приведенного уже акустического основного опыта, мы не знаем других экспериментальных достижений Пифагора, тогда как заслуги его в области геометрии и арифметики (припомним теорему, носящую его имя, и обоснование учения о пропорциях) никем не оспариваются. Между тем односторонний математический ум носит своеобразную печать. Чистый математик всегда склоняется к безусловным суждениям. Да и как могло бы быть иначе? Ему знакомы только либо удачные, либо неудавшиеся доказательства. Понимание оттенков, тонкое различение, гибкость, присущая историческому уму, совершенно чужды ему. (Кстати, можно отметить полярную противоположность между Гераклитом, отцом релятивизма, и абсолютизмом «математиков»). Отношение математического ума ко всей области вероятного и недоказуемого в полной зависимости от случайностей темперамента и воспитания. У него нет мерила для оценки религиозных и других народных преданий. Иной раз в своей гордыне разума он радикально от-
118
вергает их все, как «нелепость», иной раз вольно подчиняется ярму предания. В конце концов, гордое строение этих наук слагается из многих этажей; опытное основание, на котором они покоятся, исчезает под высоко вознесшимися башнями, - оно слишком невелико объемом, сознание так рано осваивается с ним, что его эмпирическое происхождение легко забывается. Поэтому-то случается, что представителям этих научных отраслей строгая последовательность и замкнутость учения слишком часто заменяют собой недостаток внешних обоснований; слишком часто строгость дедукций совмещается в их головах с субъективным произволом в установлении предпосылок. Припомним также и то, что основание пифагорейской школы было положено в век господства благочестия, что сам Пифагор был движим религиозными побуждениями не менее, чем научными, что обаяние его личности заключалось не только в ее импонирующей силе, но и в том сиянии, которым так часто осеняют чело преуспевшего новатора провозглашение новых учений и введение чуждых обычаев, - и тогда мы поймем многое, что нам казалось непонятным. Старшие пифагорейцы, славившиеся своими суеверными склонностями и недостатком критики, были тяжеловесными и неуклюжими умами. Больше, чем другие ученики они клялись словами своего учителя: «он сам сказал» (autos epha) - этот излюбленный их возглас был для них магическим щитом, который отбрасывал все нападки противника и отгонял все сомнения. Укоряли их также и в том, что они искажали явления природы в угоду заранее принятым взглядам и домыслами заполняли пробелы своей системы. Живя и пребывая в своей науке чисел, они, по словам Аристотеля, «соединили и приладили друг к другу все то, что в числах и гармониях, по их мнению, соответствовало состояниям и частям неба и вселенского мирового строя. Если же где чего недоставало, они прибегали к некоторому произволу, лишь бы внести полное согласие в свою
119
теорию. Я подразумеваю, например, то, что, признав число десять - совершеннейшим и вмещающим полноту всех чисел, они провозгласили, что и движущихся небесных тел также десять; однако же в действительности видимы только девять тел, вот они и выдумали десятое - противоземлю». Еще резче отмечает этот свойственный им прием тот же Аристотель в следующих словах: «Далее построили они вторую, противопоставленную нашей, землю, которую они называли противоземлей, причем они искали своих теорий и объяснений, не согласуясь с известными теориями и излюбленными взглядами своими, и воображали себя, таким образом, как бы соустроителями Вселенной».
3. Однако, чтобы вполне оценить справедливость этого суждения, следует сперва бросить взгляд на астрономию пифагорейцев. Именно на этом поле их деятельности ярче всего выступают как слабости, так и положительные качества их метода исследования, и здесь они всего теснее сплетаются между собой, порой соединяясь в нерасторжимое целое. Как мы можем припомнить, уже Анаксимандр мыслил землю отделенной от ее мнимой подставки, свободно реющей в пространстве и занимающей центр Вселенной. По-видимому, ни сам Пифагор, ни его ближайшие последователи не подвергли сомнению ни недвижимое равновесие земли, ни ее центральное положение. Но в то время как Анаксимандр лишь в том отошел от господствовавшего прежде представления о Земле, как о плоском диске, что мыслил ее в цилиндрической форме, Пифагор пошел далее. Он признал и возвестил шарообразную форму Земли. Мы не могли бы сейчас сказать, чему мы более всего обязаны этим важным достижением: правильному ли толкованию явлений (главным образом, закругленной формы земной тени, различимой в лунном затмении), или тому необоснованному положению, что, ввиду сферической формы неба, та же форма должна быть присуща и отдельным
120

небесным телам, или же, наконец, предрассудку, в силу которого им подобает «совершеннейшая» форма тел, т.е. сферическая. Как бы то ни было, этим был сделан новый, значительный шаг в направлении истинной, коперниковой теории Вселенной. Ибо шаровидная форма была приписана не только Земле, но без сомнения также и Луне, чьи фазы, быть может, более всего способствовали установлению правильного взгляда, и Солнцу, и планетам, - таким образом, было устранено исключительное и привилегированное положение нашего небесного тела. Оно стало светилом среди светил. Вместе с тем шаровидная форма наиболее способствовала его движению в мировом пространстве. Кораблю, если можно так выразиться, была придана самая удобная для плавания форма, якоря отрезаны, - недоставало только мощного импульса движения, чтобы двинуть его из мирной гавани. Давление более точно изученных фактов в соединении с постулатами школы доставили этот импульс и вместе с тем привели к построению астрономической теории, которая, как бы часто она ни осмеивалась, все же рассмотренная при ясном свете, пролитом на нее непредубежденным исследованием нашего времени, является в наших глазах одним из своеобразнейших и гениальнейших творений эллинского духа.

 

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел философия












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.