Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Ортега-и-Гассет Х. Вокруг ГалилеяОГЛАВЛЕНИЕЛекция первая. Галилеизм историиВ июне 1633 года, в Риме, семидесятилетний Галилео Галилей был принужден встать на колени перед Трибуналом святой Инквизиции и клятвенно отречься от учения Коперника — концепции, сделавшей возможной современную физику. Итак, минуло ровно триста лет с тех пор, как произошло это прискорбное событие, которое, по правде говоря, означало нечто гораздо большее, чем результат догматических споров внутри Церкви или. мелких групповых интриг. Сегодня я приглашаю моих слушателей почтить память Галелея и вместе со мной попытаться развернуть некоторые темы, связанные со спецификой мыслительной деятельности его эпохи. Мы чтим память Галилея, поскольку нас интересует его личность. Но почему она нас интересует? Очевидно, по причинам, весьма отличным от тех, по каким Галилей интересовал Галилея. Каждый человек, хочет он того или нет, интересуется самим собой, так или иначе оценивает себя по той простой причине, что каждый человек есть субъект, главный герой собственной неповторимой жизни. Ведь никому не дано прожить за меня мою жизнь; только я на свой страх и риск должен пройти ее до конца, испытав в полной мере, все ее радости и печали, испив всю ее горечь и ликование. То, что каждый человек интересуется самим собой, не требует, следовательно, особого объясне- Ortega y Gasset Jose. En torno a Galileo. Esquema de las crisis. Espasa-Calpe, S. A. Madrid, 1965. 233 ния. Однако такое объяснение необходимо, когда речь идет о нашем интересе к другому человеку и — тем более — когда этот другой не является современником. На первый взгляд кажется, что наши интересы, восторги, любопытство — нечто спонтанное и хаотическое, лишенное четкой структуры. Но на самом деле это вовсе не так. Наша экзистенция есть органическое целое, и каждый из ее элементов занимает определенное место, играет свою роль и выполняет свою миссию. Галилей интересует нас не просто так и не случайным образом — не просто как «он и мы» лицом к лицу, как человек интересует человека. Стоит только отрефлексировать нашу уважительную оценку его личности, как мы увидим, что он заслуживает куда большего. Галилей занимает строго определенный квадрант, который обозначает большой отрезок прошлого: начало Нового времени. Новое время — это система идей, оценок и устремлений, которая утвердилась именно благодаря Галилею и с тех пор питает и поддерживает наше историческое бытие. Следовательно, наш интерес к Галилею не столь уж бескорыстен и альтруистичен, как это сначала могло показаться. У истоков нашей современной цивилизации, которую от всех прочих цивилизаций отличают строгие естественнонаучные знания и наукоемкая техника, стоит личность Галилея. Итак, Галилей — составная часть нашей жизни, причем часть настолько важная, что можно вести речь о таинственной роли Галилея как ее родоначальника. Поговаривают, и, пожалуй, не без оснований, что сегодня все эти конститутивные принципы Нового времени испытывают серьезный кризис. И в самом деле, есть немало поводов подозревать, что европеец «сворачивает свои палатки», покидая территорию Нового времени, на которой он «стоял лагерем» в течение трех веков, и начинает новый исход в иное историческое пространство, к иному типу экзистенции. Это означало бы следующее: земли Нового времени начинаются у ног Галилея и кончаются у наших ног. Мы стоим уже на иной земле. Но в таком случае личность великого итальянца приобретает в наших глазах весьма драматический интерес; в таком случае наш интерес к нему преследует еще более «корыстные» цели. Ибо если мы действительно переживаем глубокий исторический кризис, если мы действительно оставляем одну эпоху и входим в другую, — для нас очень важно четко уяснить: 1) что представляла собой та система 234 жизни, с которой мы расстаемся; 2) что это значит — жить в ситуации исторического кризиса; 3) как и чем заканчивается исторический кризис и начинаются новые времена. Галилеем и Декартом завершается главный для европейской судьбы кризис, — кризис, длившийся с конца XIV века и не закончившийся к началу XVII века. На исходе этого кризиса, как водораздел, как высокая гряда между двумя эпохами, и возникает фигура Галилея. Вместе с Галилеем новый человек вступает в новый мир. Нам крайне важно уяснить себе суть этого кризиса и этого вхождения. Любое вхождение в какое-то место, любой выход из того или иного замкнутого пространства более или менее драматичны, иногда настолько, что появляются всевозможные суеверия и ритуалы, связанные с «порогом» и «притолокой». Римляне верили в существование особых богов, от которых зависят загадочные последствия нашего «входа» и «выхода». Бога «выхода» называли Абеона, бога «входа» — Адеона. Так вот, если отвлечься от языческих богов и воспользоваться вполне христианским словом «патрон» (в смысле «хранитель», «хозяин»), то совершенно справедливым будет назвать Галилея патроном абеона в нашем выходе из Нового времени, патроном одеона, нашего вступления в трепещущее тайной будущее. Каждый, кто приступил к исследованию отрезка европейской жизни с 1400 по 1600 год, убеждается в том, что это самый смутный и на сегодняшний день совершенно неизученный, в сравнении с остальными, период нашей западной истории. В 1860 году Якоб Буркхардт опубликовал свою книгу «Культура итальянского Возрождения». Впервые слово «Возрождение», со времен Вазари наполнявшееся весьма неопределенным смыслом, приобретает строгое значение как дефиниция исторической эпохи. Это была первая попытка разъяснить и упорядочить то, что три века хранилось в памяти в бессистемном и хаотическом виде. В который уже раз я убеждаюсь, что познание не сводится к сумме сырых фактов и голых дат. И факты, и даты, разумеется, полезны, но они не суть реальность, они не обладают сами по себе реальностью и именно поэтому не могут передать ее нашему рассудку. Если бы познание сводилось к отражению в ходе мыслительной деятельности той реальности, которая «сидит» в фактах, подобно благоразумной девице, поджидающей будущего супруга, запершись дома, — наука была бы весьма приятным и удобным занятием, и человек уже тысячелетия назад открыл бы все наи- 235 важнейшие истины. Однако реальность отнюдь не подарок, который человеку преподносят факты. Веками факты движения звезд были даны людскому взору, и, однако же, то. что эти факты являли человеку, не было реальностью. На против, все это несло в себе загадку, проблему, тайну. перед лицом которой человек трепетал от страха. Итак. факты являются нам как фигуры иероглифического письма. Вы замечали парадоксальное свойство этих фигур? Во всем блеске они демонстрируют нам свои изящные начертания, но эта их изящная форма нужна им как раз для того, чтобы озадачить, смутить нас. Иероглиф как бы говорит нам: «Ты видишь меня хорошо? Отлично, только то, что ты видишь во мне, не есть моя подлинная реальность, Моя реальность, моя суть—вне меня, она скрыта за мною. Чтобы добраться до нес, ты не должен доверять мне, не должен путать меня и мою реальность и принимать меня за нее; напротив — ты должен интерпретировать меня, и это подразумевает, что в качестве истинного смысла иероглифа тебе надлежит найти нечто весьма отличное от того, что являет фигура его начертания». И в самом деле, наука есть интерпретация фактов Сами по себе факты не дают нам реальности, напротив — они прячут ее; другими словами, они озадачиваю; нас проблемой реальности. Если бы не было фактов — Hе было бы и проблем, тайны: не было бы ничего сокровенного, что надлежит рас-крыть, про-явить. Слово alelheia, которым греки именовали истину, означает «открытие», те есть «совлечение покровов», скрывающих нечто. Факты укрывают реальность, и, пока мы в плену их бесчисленны; полчищ, в нашем сознании путаница и хаос. Чтобы раскрыть реальность, нужно на какое-то время вытеснить факты из нашего восприятия, чтобы остаться наедине с нашим рассудком. Затем, на свой страх и риск, нам следует вообразить реальность, сконструировать воображаемую реальность как чистый вымысел. И тогда в тишине и уединенности нашего внутреннего воображения мы сможем уяснить, какой аспект, какие видимые фигуры, — одним словом, какие факты могли породить эту воображаемую реальность. Далее, выходя из уединенности нашего воображения за пределы чистого и изолированного сознания, мы начинаем сравнивать факты, которые порождены сконструированной нашим воображением реальностью, с объективными фактами вокруг нас. Если они сочетаются друг с другом, значит, мы расшифровали иероглифическую за- 236 пись, раскрыли ту реальность, которую факты заслоняют, сокрывают. Вся эта работа называется наукой, и, как следует из сказанного выше, она складывается из двух различных операций. Первая имеет характер чистого творческого воображения и связана с высшей субстанциальной свободой человека; вторая, напротив, связана с тем, что не есть человек, со всем, что его окружает, с фактами и данностями. Реальность — это не данность, она не есть нечто данное, дарованное; напротив, реальность — это конструкция, создаваемая человеком из наличного, данного материала. Растолковывать все это в принципе нет особой нужды: каждый, кто занимается наукой, и так должен быть в курсе дела. Вся современная наука ничем иным и не занималась, и ее творцы отлично знают, что в какой-то момент надлежит повернуться спиной к фактам и явлениям, отстраниться от них и предаться чистому воображению. Например, тела, получившие ускорение, двигаются с различными скоростями и дают бесконечное многообразие форм движения — одни стремятся вверх, другие вниз, и все они описывают самые разные траектории. Мы теряемся перед лицом столь безмерного многообразия и, несмотря на обилие наблюдений относительно отдельных фактов движения, так и не можем раскрыть истинную его суть. Что же в подобной ситуации предпринимает Галилей? Вместо того чтобы блуждать в дебрях фактов, взяв на себя роль их пассивного наблюдателя, он пытается вообразить себе генезис движения тел, получивших ускорение, cujs motus generationem talem constitua. Mobile quoddam super planiim horizontale proiectum mente concipio omni secluso impedimenta. Так начинает Галилей фрагмент IV своей последней книги, озаглавленной «Диалог о новых науках», или Discorsi e dimostrazione in lorno a due niiove sclenze attenenti a la Mecanica ed ai movimenti locali. Эти «новые науки» суть не что иное, как новейшая физика. «И постиг я благодаря моему разуму истинную причину поступательного движения в горизонтальной плоскости, лишенного каких-либо препятствий». Иными словами, речь идет о воображаемом движении в идеальной горизонтальной плоскости, свободном от каких бы то ни было препятствий; однако все эти препятствия и помехи, которые Галилей в своем воображении убирает на пути движения, 237 существуют как факт, поскольку всякое наблюдаемое тело движется, одолевая препятствия, наталкиваясь на другие тела и испытывая толчки с их стороны. Следовательно Галилей начинает с попытки конструировать реальности идеальным образом, с помощью разума. И только когда эта воображаемая реальность готова, он начинает исследовать, факты — или, лучше сказать, начинает исследовать, в каком отношении к воображаемой реальности стоят эти факты. Я убежден, что давно уже ожидаемый расцвет исторических наук не за горами, если историки решатся наконец mutatis mutandis* занять по отношению к историческим фактам ту же позицию, что и Галилей—по отношению фактам физического мира. Если они поймут наконец, что наука (разумеется, любая наука об объектах—материальных или духовных) в равной мере есть дело как наблюдения, так и воображения и что первое невозможно без второго, — одним словом, поймут, что наука есть конструирование. Подобный образный характер науки (по меньшей мере отчасти) делает ее сестрой поэзии. Однако между воображением Галилея и поэта есть существенная разница: пер · вое отличают строгость, точность. Траектория движения и горизонтальная плоскость, рожденные его мышлением,—строго математические фигуры. Но историческая материя по своей сути не имеет ничего общего с материей и математической. Следует ли отсюда, что история не есть конструирование, то есть наука, и что она обречена быть чем-то вроде поэзии? Или же мы согласимся, что воображение, даже не будучи математическим, придает исторической науке ту же конструктивную четкость, какую механика сообщает физике? Возможна ли квазимеханика истории? Не будем сейчас развивать эту тему. Но мне все же хотелось бы высказать некоторые предельно общие соображения, которые, на мой взгляд, делают возможной историю как строгую науку. Дабы не ввязываться в бесплодные дискуссии с философами, историки обычно цитируют определение Леопольда фон Ранке, одного из капитанов историографии, который С соответствующими поправками (лит.). 238 разрубил гордиев узел споров вокруг проблемы формы исторической науки следующими словами: «История стремится изучать wie es eigentlich gewesen ist — как на самом деле все было». На первый взгляд эта фраза звучит нормально, однако в контексте споров, ее породивших, ее значение довольно бессмысленно. «То, что было!» «То, что случилось, что произошло!» Как это? Неужто история занимается реконструкцией солнечных затмений, имевших место в прошлом? Очевидно, что нет. Фраза слишком закругленная. Она подразумевает, что в истории речь идет обо всем, что было, случалось, происходило с человеком. Но именно это и кажется мне бессмыслицей — при всем моем уважении к Ранке, которого я считаю одним из величайших строителей исторического знания. Ибо данное определение означает, в сущности, что с человеком много всего происходило, бесконечно много, и что эти происшествия по своему действию часто напоминали черепицу, отколовшуюся от крыши дома и проломившую череп случайному прохожему. Человеку отводится одна-единственная роль, — роль стенки, отражающей удары судьбы. В таком случае функция истории — регистрация и описание этих ударов в их последовательности. Но это означало бы превращение истории в голый и абсолютный эмпиризм. Человеческое прошлое имело бы вид бессвязной суммы отдельных мелких фактов и событий, лишенных формы, структуры и внутренней закономерности. Однако очевидно, что все, что с человеком случается и происходит, происходит и случается в рамках его жизни и становится ipso facto событием человеческой жизни. Иными словами, каждое конкретное событие не есть грубый эмпирический факт, изолированный от других и кажущийся самодостаточным; его истинное бытие, его реальность — вне его и связаны с тем, что означает данное событие в жизни конкретного человека. Один и тот же материальный факт в различных человеческих судьбах может иметь самые различные степени реальности. Упавшая с крыши черепица может стать решением всех проблем для потерявшего себя и отчаявшегося прохожего, а может вызвать катастрофу вселенского масштаба, если проломит череп основателю империи либо юному гению. Человеческий факт, следовательно, никогда не есть нечто случившееся и происшедшее в чистом виде, это функция человеческой жизни — индивидуальной либо коллективной; каждый такой факт является составной частью 239 целостного организма фактов, где каждый отдельный элемент играет свою динамичную и активную роль. И в самом деле, единственное, что происходит с человеком, — это жизнь. Все прочее — внутри и в рамках его жизни, вызывает в ней те или иные реакции, в ней приобретает ценность и значение. Стало быть, реальность каждого конкретного факта, события не в нем самом, а в нераздельной целостности каждой индивидуальной жизни. Так что если, вслед за Ранке, мы хотим, чтобы история изучала, как все было на самом деле, в действительности, у нас есть одно-единственное средство: поместить каждый отдельно взятый голый факт в органическую и целостную систему жизни, в которой этот факт имел место и которая его оживила. Точно так же историограф не в состоянии даже прочесть и понять отдельно взятую фразу того или иного документа, пока не соотнесет ее с целостным контекстом всей жизни автора документа. Уже на своем первичном, простейшем уровне история есть герменевтика, то есть интерпретация, что означает включение каждого отдельного факта, события в органическую структуру жизни, жизненной системы. В свете подобных рассуждений совершенно очевидно, что история перестает быть простым изучением того, что было, и становится чем-то более сложным, а именно исследованием человеческих судеб как таковых. Ее предмет, следовательно, не есть изучение всего того, что произошло с людьми; ибо, как мы уже видели, то, что произошло с кем-либо, можно понять, только если знаешь его жизнь в целом. Однако история, сталкиваясь с бесчисленным множеством человеческих судеб, оказывается в той же ситуаци·,. что и Галилей, изучавший движение тел. Тела движутся столь разнообразно, что из их движения тщетно пытатьс" уяснить себе суть движения. Если движение не имеет сущностной структуры и всегда тождественно чистой варя ативности единичных движений тел, физика как наук,'. невозможна. Поэтому Галилею не остается ничего другого, как приступить к построению схемы движения вообще Применительно к конкретным видам движения данная схема всегда должна «работать», и благодаря наличию такой общей схемы мы узнаём, чем и почему реальные виды движения отличаются друг от друга. Очевидно, что дым, поднимающийся в небо из трубы деревенского дома, и камень, 240 падающий с башни наземь, несмотря на внешнюю противоположность обоих явлений, в сущности, имеют под собой одну и ту же реальность. Иными словами, дым идет вверх именно по той причине, по какой камень падает вниз. Итак, история как изучение человеческих судеб оказывается невозможной, если богатейшая фауна последних не имеет под собой единой сущностной структуры, если, вообще говоря, жизнь человека ? века до Рождества Христова и ? века н. э. в своей основе не одна и та же — как и жизнь Ура Халдейского и Версаля эпохи Людовика XV. Все дело в том, что каждый историк приступает к тем или иным датам, фактам, уже имея в своем сознании (неважно, отдает он себе в том отчет или нет) более или менее четкую идею человеческой жизни вообще; иными словами, представление о том, каковы характеристические особенности человека с точки зрения необходимости, возможности и какова общая линия его поведения. Прочитав в том или ином документе нечто для себя новое, он задумчиво скажет себе: это невероятно, Потому что этого не могло с человеком произойти — человеческая жизнь исключает вероятность определенных типов поведения. Более того, он идет дальше. Он объявит нереальными те или иные деяния какого-то человека не потому, что они нереальны в принципе, а потому, что они вопиющим образом противоречат остальным фактам его жизни. И тогда он скажет: это нереально для человека ? века, хотя вполне могло бы произойти с человеком XIX века., Вы замечаете, как историк, самым враждебным образом настроенный по отношению к философии, декретирует реальность либо ирреальность того или иного факта, подчиняя его некой верховной инстанции — собственной идее человеческой жизни как целостности, как организма? Моя единственная просьба к историкам — чтобы они всерьез относились к тому, что сами же делают, что практически выполняют, и, вместо того чтобы конструировать историю наощупь, не отдавая себе в этом отчета, стали бы конструировать ее сознательно, исходя из четкой идеи о существовании в нашей жизни некой общей, единой структуры, которая одинаково проявляет себя в любом пространстве и в любом времени. Именно тогда, когда речь идет о понимании смутных времен — подобных Возрождению, — весьма необходимо иметь под рукой ясную и четкую схему жизни и ее сис- 241 темообразующих функций. Иначе не понять глубоко и серьезно ни Возрождения, ни сути исторического кризиса вообще. В противном случае было бы непростительным, что в столь кратком обзоре мы уделили так много места рассуждениям о схеме человеческой жизни. 242 Лекция втораяСтруктура жизни — субстанция историиНа предыдущей лекции я попытался объяснить, что любая наука о реальности (телесной или духовной) должна быть определенной конструкцией, а не простым зеркалом фактов. И как раз потому, что физика Галилея отважилась быть таковой, она сложилась в образцовую науку, ставшую эталоном познания для всего Нового времени. То же должна сделать и история; создать свою конструкцию мира. Ясно одно: между физикой — в ее сложившемся виде — и историей — какой она призвана быть — существует единственное сходство: обе конструируют мир. Все остальные признаки физики для истории несущественны. Возьмем, к примеру, точность. Пресловутая точность, то есть свойственная физике строгость подхода, вовсе не проистекает из конструктивного метода как такового; она навязана физике предметом, масштабностью. Таким образом, точно не само физическое мышление, а лишь предмет — физический феномен. Именно поэтому элегические жалобы на извечную неточность истории не что иное, как самое обыкновенное quid pro quo*. И нам пришлось бы глубоко сожалеть, будь все наоборот. Ведь если бы история — наука о человеческих жизнях — была бы или могла бы быть точной, то и люди неизбежно обратились бы в некие камни, физикохимические тела — не более. Но тогда не существовало бы ни истории, ни физики, поскольку камни «счастливее» людей и не нуждаются в науке, чтобы быть собой, то есть камнями. Человек, напротив, это суще- Здесь: недоразумение (лат.). 243 ство в высшей степени странное, и, чтобы быть самим собой, он должен сначала выяснить, что это значит. Другими словами, человек обязан спросить себя, что такое все существующее и что такое он сам. Именно в этом отличие человека от камня, и дело не в том, что мы якобы обладаем сознанием, а камень — нет. В конце концов можно представить себе разумный камень, однако ему нет нужды решать задачу собственного бытия, поскольку бытие дано ему в завершенности раз и навсегда. Чтобы быть камнем, последнему не приходится всякий раз решать вопрос о самом себе, спрашивая: «Что я должен сейчас делать?», или: «Чем я должен быть?» Подброшенный кверху, наш воображаемый камень, не нуждаясь в выяснении каких-либо вопросов, а значит, не утруждая себя пониманием, просто бы полетел вниз, к центру Земли. Одним словом, будь у камня сознание, оно бы никогда не являлось составляющей сто бытия, не принимало бы в последнем никакого участия, служа чисто посторонней, внешней добавкой. Напротив, суть человека — это неизбежность усилий, направленных на познание, науку, поскольку он во что бы то ни стало стремится решить загадку собственного бытия, для чего и нужно ответить на вопрос о сущности вещей, среди которых он обречен быть. Да, человек принужден познавать, так или иначе напрягать разум — в этом, несомненно, и состоит его удел. И наоборот, называть человека разумным, рациональным животным, животным знающим, или homo sapiens, рискованно. В самом деле, давайте спросим себя: «Неужели человек, даже гениальный, выдающийся, действительно разумен (во всей значимости этого слова)? Неужели его понимание абсолютно? Неужели он действительно обладает целостным и непоколебимым знанием?» Положительный ответ, конечно, проблематичен и вызывает сомнения. А вот сама человеческая потребность в познании не подлежит ни малейшему сомнению. Нельзя судить о человеке по его способностям, поскольку не доказано, что они действительно дадут результаты, на которые претендуют. Словом, способности нельзя считать заранее адекватными той грандиозной задаче, которой так или иначе занят человек. Скажем иначе: человек отдает себя познанию не просто потому, что обладает познавательными способностями, умом и т. д., а, наоборот, не имея иного выхода, кроме попытки постичь мир, он мобилизует все имеющиеся в его распоряжении средства, 244 даже если последние не слишком ему подходят. И если бы ум человеческий в самом деле был тем, что обещает это слово, а именно познавательной способностью, то человек постиг бы все разом, не испытывая впредь ни малейших затруднений и не ставя перед собой серьезных и трудных задач. Итак, в какой мере человеческий ум и в самом деле ум, — неизвестно; напротив, задача, неотступно преследующая человека, сформулирована ясно и недвусмысленно. И она неотложна, более того — определяет самого человека. Как мы уже говорили, эта задача называется «жизнью». «Жить» всегда означает пребывать в определенных обстоятельствах, быть ввергнутым — в силу внезапной и непонятной причины — в мир, в окружающее «здесь и теперь». И чтобы жить в обстоятельствах, человек вынужден заниматься каким-нибудь делом, однако важно то, что дело это не навязано его обстоятельствами, как, например, оно навязано граммофону — проигрывать, что записано на пластинках, или звезде — придерживаться своей орбиты. Каждый из нас в каждый миг должен решать, что он будет делать и кем он станет в ближайшем будущем. И выбор этот — без права передачи: никому не суждено выбрать мне жизнь за меня. Даже если я перепоручаю себя кому-то, решение все равно принимаю я сам, когда решаю, чтобы другой мною руководил. Тем самым я не передаю само решение, а лишь меняю его механику: вместо того чтобы задать себе норму поведения с помощью своего умственного аппарата, я использую умственный аппарат другого. Но если, выйдя из аудитории, вы пойдете именно в таком-то, а не в каком-то другом направлении, то сделаете это исключительно потому, что считаете: сейчас нужно идти туда-то; в свою очередь последнее решение — в упомянутое время вам надлежит быть там-то — вы приняли, исходя из последующей причины, и так далее. Человек и шагу не ступит, не предвосхитив — более или менее ясно — всего своего будущего, то есть кем он станет и кем решил быть в жизни. Человек всегда вынужден что-то делать в обстоятельствах. И чтобы определить, что делать, ему неизбежно нужно поставить проблему личного бытия. Не надо быть особо проницательным, чтобы при встрече с ближним заметить, как им управляет тот «подлинный» человек, которым он решил стать и который для него самого 245 остается загадкой. Выясняя вопрос для себя, кем он будет, чем заполнит жизнь, человек неизбежно поднимает и общий вопрос — кем может и должен быть человек. Все это в свою очередь вынуждает представить и сами обстоятельства, мир, окружение. То, что нас окружает, не говорит само по себе, что оно такое. Мы призваны открыть это сами. Уяснение природы вещей, собственного бытия и бытия в целом — и есть интеллектуальная забота, которая, следовательно, не является бесполезным, надуманным довеском к жизни, но так или иначе составляет саму жизнь. Итак, речь не о том, что человек сначала живет, а уже потом, при случае, из любопытства, берет на себя труд выработать какое-то представление о вещах. Нет, жизнь сама по себе диктует необходимость истолкований. Мы неотвратно, в любое мгновение обнаруживаем в себе некие устоявшиеся представления о нашем мире и обстоятельствах. Подобная система устоявшихся мнений превращает наши хаотические обстоятельства в единство мира. Итак, ясно: наша жизнь слагается из двух неотделимые друг от друга измерений, которые я и хочу раскрыть с предельной полнотой. Первое — это существование «Я», «Я» каждого в данных обстоятельствах, с которыми ему абсолютно однозначно суждено считаться. Но первое влечет зг. собой и второе: обязанность человека постичь обстоятель ства жизни. В первом измерении жизнь — подлинная про блема, во втором — усилие, попытка ее решить. Размышляя об обстоятельствах, мы конструируем идею, план архитектуру, проблемы, хаоса, обстоятельств. И эту сие тему, в которую человек превращает окружающее посред ством истолкований, мы называем миром, или универсу мом. Итак, последний вовсе не предзадан, а сформировав нашими представлениями. Мы не сумеем даже отчасти понять жизнь, забыв, чт< мир, или универсум, — это и есть интеллектуальное реше ние, которым человек отвечает на данные, неминуемые ? неизбежные проблемы, воздвигнутые перед ним обстоя тельствами. И здесь необходимо отметить, что, во-первых сами решения зависят от характера проблем, а во-вторых решение тем подлиннее, чем подлинней сама проблема Иначе говоря, мы должны быть ею по-настоящему озабо чены. Если проблема почему-либо перестает восприни маться именно как таковая, то и решение ее, сколь 6?? удачным оно ни было, теряет смысл и перестает играт; свою роль. 246 Это крайне важно подчеркнуть ввиду отчетливо проступающей двойственности человеческой жизни: с одной стороны, человек постоянно углублен в задачу своих обстоятельств; с другой — он всегда вынужден реагировать на эту задачу ее решением. Даже неисправимый скептик живет с какими-то устоявшимися представлениями, и живет в мире, в том или ином истолковании. Мир скептика — «сомнительное»: он живет в пучине сомнений, но этот мир в такой же степени мир (хотя и весьма скудный), что и мир догматика. Вот почему, когда говорят о человеке без убеждений, это метафора. Без устоявшихся представлений вообще нет жизни, ведь и скептик все-таки уверен, что все сомнительно. Когда я сказал, что жизнь, жизнь каждого, — это не что иное, как истолкование самой себя, формирование представления о самом себе и о других вещах, кто-то из вас наверняка про себя возразил, что лично он ни о чем подобном и думать никогда не думал. И он прав, если понимать мои слова только в том смысле, будто каждый собственным и неповторимым способом творит картину мира. К несчастью, а может быть, и к счастью, это не так. Ведь мы живем не только среди вещей, но и среди людей, и не только на Земле, но и в обществе. И общество, где мы живем, уже имеет свое истолкование жизни, некую совокупность идей о мире, набор обязательных для каждого представлений. Тем самым так называемое мышление эпохи составляет неотъемлемую часть обстоятельств, оно окружает, правит нами и в нас живет. Один из главных факторов, определяющих судьбу, — это система представлений, с которыми мы сталкиваемся в жизни. Мы не отдаем себе отчета в том, что помещены в некую структуру с готовыми решениями задач, из которых и состоит жизнь. И стоит только замаячить перед нами одной из них, как мы тут же прибегаем к этой общей сокровищнице, ищем ответ у наших ближних или же в их книгах на волнующие вопросы: «Что такое мир?», «Что такое человек?», «Что такое смерть?», «Что за нею?». А зачастую мы пытаемся выяснить: «Что такое пространство, свет, живой организм?» Однако подобные вопросы, по сути, излишни; ибо уже с момента рождения мы воспринимаем, впитываем (и в семье, и в школе, и в ходе чтения ?; общения) некие коллективные представления. Как правило, они проникают в нас прежде, чем мы ощущаем влияние самих проблем, ко- 247 торые они решают или призваны решать. И когда поставленный жизнью вопрос вызывает подлинную тревогу и мы действительно хотим разрешить его, определить свою позицию, то вынуждены бороться с ним, преодолевая гнет уже усвоенного. Даже язык, с помощью которого мы так или иначе оформляем мысли, — это уже чужое мышление, своего рода коллективная философия, элементарное истолкование жизни, с небывалой силой гнетущей нас. Мы убедились: идея о мире служит планом, которым человек обзаводится, чтобы определиться и воплотить свою жизнь, короче, чтобы ориентироваться в хаосе обстоятельств. Но эта идея, оказывается, дана человеку социальным окружением, это господствующая идея времени. Именно с ней нам и суждено жить, либо приняв ее, либо так или иначе оспаривая. Человек размышляет, приобретает знания, а также изготовляет орудия, предметы, иначе говоря, живет в материальном мире, вооружаясь определенной техникой. Обстоятельства различаются в зависимости от уровня техники, наработанной к моменту рождения человека. Ныне человек не так страдает от материальных трудностей, как в эпоху палеолита. Поэтому он уделяет время другим вопросам. Иначе говоря, жизнь имеет одну и ту же фундаментальную структуру во все времена, но перспектива проблем меняется. Жизнь — это забота, но в каждую эпоху что-то одно беспокоит больше, чем другое. Сегодня нам уже не угрожает оспа, как в 1850 году. И наоборот, нас гораздо больше тревожит парламентский режим, который тогда особого беспокойства не причинял. Едва коснувшись интересующей темы, мы сразу открыли две очевидные истины. 1. Любая человеческая жизнь исходит из определенных устоявшихся представлений о мире и месте человека, их развивает. 2. Любая жизнь протекает в определенных обстоятельствах, которые обеспечены той или иной техникой — мерой господства над материальным окружением. Вот два основных фактора, которые в числе прочего оказывают влияние друг на друга, — идеология и техника. Всестороннее исследование вопроса привело бы нас к раскрытию и всех остальных измерений жизни. Но на сей раз мы ограничимся двумя, поскольку они помогают понять, что человеческая жизнь обладает определенной 248 структурой или что человек вынужден считаться с определенным миром, общий рисунок которого вполне можно набросать. И мир этот, являя нам одни проблемы относительно разрешенными, другие, напротив, острыми и наболевшими, вносит отчетливость и конкретность в борьбу человека за собственную судьбу. История пытается выяснить, что представляли собой разные человеческие жизни, но эти слова обычно неправильно понимались, как будто речь шла об исследовании характера людей. Однако жизнь — не просто человек, то есть не просто живущий; жизнь — это всегда драма, под ударами которой человек приговорен плыть из последних сил, терпя кораблекрушение в мире. История — это не психология, а прежде всего воссоздание структуры драмы, которая разыгрывается между человеком и миром. Живя в мире, встречаясь с ним, люди с различной психологией сталкиваются тем не менее с некоторым общим и неизбежным для них набором проблем, придающим существованию одну и ту же изначальную структуру. Психологические, субъективные различия играют подчиненную роль, внося лишь минимальные отклонения в определяющую схему единой для всех драмы. Приведу пример. Представьте двух людей с совершенно противоположными характерами: одного веселого, а другого печального; при этом оба они живут в мире, где существуют Бог и элементарная техника материальной жизни. (В целом эпохи существования Бога отмечены крайне низким уровнем техники и наоборот.) На первый взгляд можно придать большое значение различию в характерах; но, сравнив нашего весельчака с другим таким же, который, скажем, живет в мире, где нет Бога, а есть высочайшая техническая цивилизация, мы обнаружим: несмотря на тождество характеров, жизни последней пары различаются гораздо больше, чем первой, которая при всей несхожести характеров живет все-таки в одном мире. Истории пора избавиться от психологизма и субъективизма, в которых погрязли сегодня даже самые тонкие исследователи, и признать подлинным назначением реконструкцию объективных условий, в которых находились люди. А потому коренной вопрос истории не в том, как изменялся человек, а в том, как изменялась объективная структура жизни. Каждый живущий действительно погружен в запутан- 249 ный клубок проблем, опасностей, удобств, трудностей, возможностей, которые составляют не его самого, а, наоборот, окружение, где он находится, с которым должен постоянно считаться и в борьбе с которым как раз и заключается его жизнь. Родись любой из нас сто лет назад с тем самым характером и с теми же данными, драма нашей жизни была бы иной. Итак, коренной вопрос истории в уточненном виде звучит так: какие изменения претерпевает жизненная структура? Как, когда и почему изменяется жизнь? 250 Лекция третьяИдея поколенияЛюбую вещь можно понимать двояко: или поверхностно, или глубоко. Когда я говорю, что задача истории — представить жизнь человека в прошлом, то уверен, что для слушателя, внимающего моим словам и повторяющего их про себя, они остаются бессодержательными: он не чувствует в них самой реальности человеческой жизни, иначе говоря, не вникает в суть понятия, а всего лишь пользуется словами, как бессмысленной этикеткой на склянке, гласящей: «Человеческая жизнь»... Такой слушатель как бы говорит: «Конечно, когда я сейчас размышляю при помощи этих слов или читаю, слушаю и произношу их, передо мной на самом деле нет реальности, которую они обозначают, но все-таки я верю в то, что, пожелай я добраться до сути и увидеть стоящую за словами реальность, затруднений не будет. Я пользуюсь словами в кредит, по доверенности, как банковским чеком, но убежден, что при необходимости сумею обменять его в окошке кассы на полновесную звонкую монету. Пока же передо мной на самом деле не мысль, а лишь ее оболочка, абрис, поверхность». Подобные мысли в кредит, или пустомыслие, когда, думая о предмете, не продумываешь его до конца, как раз и есть самый расхожий способ мыслить. Польза слова, материальной опоры мыслей, оборачивается вредом: слово теперь стремится заместить мысль; и если в один прекрасный день нам вдруг захочется воспользоваться запасом привычных мыслей, то мы с прискорбием обнаружим, что мыслей-то у нас нет, а есть лишь обозначающие их слова 251 да связанные с ними смутные образы; иначе говоря, на руках у нас окажутся одни чеки, а не указанная на них сумма. Итак, наш банк обанкротился из-за махинаций, поскольку мы рассчитывали только на свои мысли; а так как последние оказались бессодержательны и пусты, каждый попытался перехитрить свою жизнь и в результате разорил самого себя. На предыдущих лекциях я стремился наполнить реальностью всего лишь два, быть может, самые главные слова из нашего словаря: «человеческая жизнь». И поскольку обозначаемая этими словами реальность — наша, а не просто чья-то, то она вбирает в себя и все остальные. Это реальность реальностей. И все, что так или иначе стремится стать реальным, в любом случае должно состояться в моей жизни. Но жизнь человека — реальность не для внешнего наблюдателя. Другими словами, жизнь каждого не сводится к тому, что я сумел разглядеть в ней, наблюдая ее со стороны, со своей точки зрения. Напротив, то, что вижу я, вовсе не ваша жизнь, а часть моей собственной. Сейчас мне представился случай обрести в вашем лице слушателей, и я вижу вас перед собой в разных проекциях; вы — мои студентки и студенты и в то же время взрослые самостоятельные люди, дамы и господа. И потому, обращаясь к вам, я должен прежде всего отыскать слова, понятные всем; иначе говоря, я вынужден с вами считаться, иметь дело, следовательно, и сейчас, в данную минуту вы — часть моей судьбы, моих обстоятельств. Но я четко сознаю, что жизнь любого из вас — это вовсе не то, чем она кажется мне, не внешняя ее обращенная ко мне сторона; нет, ваша жизнь — это то, что каждый проживает в себе, про себя и ради себя. И я сейчас — только звено в цепи ваших обстоятельств, составная часть вашей судьбы. Жизнь каждого из вас заключается на данный момент в необходимости меня слушать. Пусть кто-то пришел сюда не за этим, а по какой-нибудь иной причине, из тех, что я мог бы, но не хочу называть. Как бы там ни было, ваша жизнь состоит сейчас в том, чтобы как-то считаться с моими словами. И даже тот, кто, сидя здесь, не слушает меня, вынужден болезненно напрягаться, стараясь изо всех сил отвлечься от моего голоса и сосредоточиться на чем-то еще. Сколько раз доводилось нам поступать именно так, ища защиты от двух новых врагов человечества — радио и граммофона! 252 Итак, реальность жизни не в том, чем она кажется наблюдателю извне. Наоборот, она открыта лишь тому, кто видит ее изнутри, открыта всякому, кто переживает ее, пока сам ею живет. И задача познать другую, не нашу жизнь обязывает смотреть на нее не с нашей, внешней точки зрения, а со стороны самой этой жизни или того, кто ею живет. Вот почему я говорил, что жизнь — драма в буквальном смысле. Реальность жизни иная, чем, например, у этого стола, чья суть в том, чтобы наличествовать. Нет, человек должен в каждое мгновение созидать свою жизнь сам, в напряженном чередовании радостей и неудач, никогда не уверенный в себе до конца. Разве слово «драма» не самое точное выражение? Ведь драма — не какая-то наличествующая вещь, это вообще не вещь в строгом смысле слова, ибо се бытие не статично. Драма происходит, случается и всегда с кем-то; это то, что происходит с человеком, если оно происходит. Но, даже постулировав то, что стало теперь, по-видимому, вполне очевидным, что человеческая жизнь—это всегда драма, мы, как правило, приблизительно истолковываем данную формулу, понимая ее в том смысле, что в жизни бывают драмы или что жизнь подвержена различным превратностям: у нас могут заболеть зубы, или мы вдруг выиграем в лотерею, или нам нечего есть, или мы внезапно влюбились, или испытываем неуемную потребность стать министром, или veils noils студентами университета и т. д. и т. п. Все перечисленное означает всего лишь, что в жизни нередки драмы, большие или малые, грустные или веселые, но это вовсе не значит, что жизнь, по сути и по преимуществу, не что иное, как драма. В данном случае речь именно об этом. Ведь все происходящее происходит потому, что со всеми нами случилось одно: жизнь. Не живи мы, и ничего бы не происходило; напротив, поскольку мы живем, и только поэтому, с нами случается все остальное. И это неповторимое и главное «происшествие», эта причина всего остального — жизнь — отвечает одному, в высшей степени оригинальному условию: мы всегда можем ее оборвать. Человек в любой момент может прекратить существование. Конечно, грустно говорить здесь о том, что человек волен уйти из жизни. Но как это ни грустно, а сказать об этом необходимо. Ведь в этой возможности, и только в ней, состоит суть всей нашей жизни, она не дается нам; нет, это мы сами ее находим, точнее, обнаруживаем себя в ней, 253 встречаясь с самими собой. И все же, пребывая в жизни, мы вполне бы могли от нее отказаться. И если не делаем этого, то лишь потому, что хотим жить. Что же получается? Если все, что с нами произошло, как мы убедились, произошло потому, что нам довелось, то есть случилось, жить, и так как, желая жить, мы не отвергаем этот главный случай, то, очевидно, и все остальное, происходящее — даже самое невыносимое и неблагоприятное для нас — отвечает нашему желанию, — желанию жить. Человек — это неукротимая воля к бытию — абсолютное стремление быть, поддерживать существование, — но стремление быть собой, то есть осуществить собственное, неповторимое «Я». Но этот вопрос имеет две особенности: тот, кто определен своим стремлением быть, кто состоит из этого стремления, уже, очевидно, существует, а иначе он не мог бы к чему-либо стремиться. Это первое. Однако что собой представляет это существование? Мы уже сказали: стремление быть. Прекрасно! Но ведь стремиться к бытию может лишь тот, кому оно не гарантировано, кто постоянно сомневается, будет ли он существовать в следующий момент или нет, станет ли он таким или этаким, существуя именно так или же как-то иначе. Следовательно, наша жизнь — это стремление быть как раз потому, что в основе своей она воплощает предельную незащищенность и неуверенность. Вот почему мы всегда что-то делаем с целью хоть как-то упрочить для себя жизнь, и прежде всего истолковываем обстоятельства; в которых приходится жить, а также самих себя — какими мы стремимся быть в них, то есть очерчиваем горизонт, внутри которого нам суждено жить. Такое понимание — часть «наших убеждений», всего, в чем мы глубоко уверены и за что сознательно держимся. Совокупность этих предельных убеждений, которую нам удается создать, обдумывая наши обстоятельства, — это своего рода плот среди бурного и загадочного моря обстоятельств. И это — мир, жизненный горизонт. Отсюда вывод: чтобы жить, человек — так или иначе — должен мыслить, вырабатывать убеждения. Другими словами, жить — значит реагировать на нашу абсолютную незащищенность, создавая надежность какого-то мира, то есть веря, что мир таков, каков он есть, чтобы сообразовать с ним нашу жизнь, чтобы жить. Это второе. На одной из лекций мы с вами отвергли определение человека как homo sapiens, сочтя его рискованным и опти- 254 мистическим. Что может знать человек? Человечество сегодня не может не внушать тревоги с этой точки зрения. Ибо если мы и можем что-то утверждать достоверно, так это об абсолютном незнании человека, что ему делать, и особенно цивилизованного человека Старого и Нового Света. Пожалуй, нам ближе сейчас другое, старое определение, согласно которому человек — это homo faber, существо производящее или, как говорил Франклин, животное, изготовляющее орудия, animal inslrumenflficum. Однако понимать эти слова надо в том строгом смысле, о котором их авторы и не помышляли. Они утверждают, что человек способен производить орудия, инструменты, полезные, облегчающие жизнь предметы. Не спорю, способен... Но разве реальность определяется тем, на что мы способны и без чего тем не менее могли бы обойтись? Сегодня никто из нас не изготовляет орудий в привычном понимании слова, и, однако, все мы—люди. Повторяю, мы вправе придать старому определению куда более строгий смысл: человек всегда, в любую минуту, живет в соответствии с тем, каким для него предстает мир. Вот вы, например, пришли сюда и слушаете меня, поскольку, согласно вашим представлениям о мире, приход сюда в это время — поступок осмысленный. И в своем действии, в том, что вы пришли на лекцию, сидите здесь и вслушиваетесь в мои слова, вы воплотили собственное представление о мире, то есть создали этот мир самостоятельно, придали ему определенную значимость. Другие ваши действия в другом месте обозначали бы то же самое: вы всегда будете поступать, полагаясь на существование мира, Вселенной, в которую верите и которую осмысливаете. Только в данном конкретном случае все это еще ясней и однозначней: ведь многие из вас пришли сюда в надежде услышать что-то новое о мире и в надежде вместе со мною этот мир — хотя бы в каком-то его измерении, сфере или области — обновить. С той или иной степенью активности, своеобразием и энергией человек создает мир, постоянно творит его, и, как мы уже убедились, такой мир, или Вселенная, не более чем схема, истолкование, разработанные человеком с целью утвердиться в жизни. Итак, будем считать, что мир — это прежде всего орудие, изготовленное человеком, а процесс изготовления и есть сама человеческая жизнь, бытие. Человек рожден создавать миры. Вот почему, друзья мои, существует история — посто- 255 янное изменение в жизни людей. Возьмите любую дату в прошлом, и вы всегда обнаружите там человека в собственном мире, словно в доме, построенном им для укрытия. Такой мир оберегает субъекта при встрече с проблемами, которые неизбежно ставят перед ним обстоятельства, привнося в жизнь немало опасного — неразрешимого и неминуемого. И жизнь человека, его жизненная драма будет развиваться по-иному в зависимости от перспективы, абриса проблем, баланса очевидностей и сомнений, которые составляют его мир. Сейчас, например, мы уверены, что Земля не может столкнуться с какой-то звездой и при этом погибнуть. Но откуда такая уверенность? Просто мы убеждены, что мир достаточно разумен и развивается по законам астрономии, которая уверяет, что в рамках нашей жизни вероятность подобного столкновения практически равна нулю. Больше того, астрономы, люди необычайно милые, в точности подсчитали, сколько лет отделяет нас от момента, когда одна из звезд все-таки столкнется с Землей и уничтожит ее. Искомое число равняется одному биллиону двумстам трем годам. Так что у нас с вами еще есть время. Теперь представим, что природные явления внезапно вошли в противоречие с законами физики. Другими словами, что мы перестали верить в науку — единственное, кстати, во что еще верит современный европеец. В таком случае мы неизбежно столкнемся с миром иррациональным, непроницаемым для просвещенного разума, а ведь только он гарантировал известное господство над материальными обстоятельствами. Ipso facto наша жизнь, вся ее драма в корне изменится, полностью преобразится, и мы очнемся уже в ином мире. Дом, где мы только-только расположились, рухнул бы, и не осталось бы ни малейшей опоры, на которую можно было бы опереться: на человечество вновь обрушилось бы вселенское бедствие, от века грозившее и на протяжении тысячелетий державшее его в жестоком плену, — космический ужас, страх перед божественным Паном, великая паника. Должен сказать, картина эта не гак далека от реальности. Сегодня цивилизованное человечество содрогается от ужаса, о котором лет тридцать назад оно и не подозревало. Ведь лет тридцать назад люди верили, что живут в мире беспредельного и беспрерывного экономического прогресса. За последние годы все вокруг изменилось: вступающая в жизнь молодежь вдруг оказалась в мире эко- 256 номического кризиса, поколебавшего всякую уверенность в благополучии, и кто знает, какие нежданные и немыслимые перемены не сегодня-завтра подстерегают человечество. Подведем итоги. В основе любого исторического построения лежат два принципа. 1. Человек постоянно творит мир, создает горизонт жизни. 2. Всякое изменение мира, горизонта, преобразует и структуру жизненной драмы. Тело и душа человека, тот психофизиологический субъект, который живет, могут и не меняться. А жизнь меняется, поскольку меняется мир. Ибо человек — это не душа и тело, а его жизнь, очерк его жизненной задачи. Итак, более точный смысл понятия истории — изучение форм и структур, обретаемых человеческой жизнью с момента ее зарождения. Вы можете возразить мне, что жизнь непрерывно меняет структуру. Если мы говорим, что человек постоянно творит мир, то, следовательно, он тоже постоянно меняется, а значит, и сама жизненная структура должна так же неуклонно претерпевать изменения. Строго говоря, это так. Готовясь к нынешней лекции, я вынужден был самым тщательным образом продумать, как я понимаю исторический мир. Последний составляет лишь часть моего мира и тоже изменился к этому моменту в некоторых своих деталях. Я даже надеюсь, что моя лекция немного изменит мир, где вы жили, еще не переступив порог этого здания. И все-таки общая архитектура Вселенной, где и вы, и я обитали вчера, осталась без перемен. Каждый день вещество, из которого сделаны стены нашего дома, меняется, хотя бы отчасти, и тем не менее мы с полным правом утверждаем, если только никуда не переехали, что живем на прежнем месте. Впрочем, не следует преувеличивать точность этих оценок, иначе не избежать ошибки. Если перемены, происходящие с миром, в который я верю, не коснулись его основных конструктивных элементов и общий чертеж сохранен, человеку кажется, что изменился не сам мир, а лишь кое-что в этом мире. Приведу, однако, одно, в высшей степени очевидное, соображение, которое прояснит, какого рода перемены следует считать подлинным изменением горизонта, или мира. История не занимается жизнью отдельного человека, и, даже задумывая конкретную биографию, историк сталкивает- 257 ся с тем, что жизнь его героя переплетена с жизнями других, a те в свою очередь — еще с чьими-то жизнями; иначе говоря, каждая жизнь ввергнута в определенные обстоятельства коллективной жизни. И этой коллективной, анонимной жизни, с которой встречается каждый из нас, тоже соответствует свой мир, свой набор убеждений, с которыми так или иначе приходится считаться и индивиду. Более того, у этого мира коллективных верований — обыкновенно называемого «идеями эпохи», «духом времени» — есть одна особенность, которой начисто лишен мир индивидуальных верований· он значим сам по себе, помимо и даже вопреки нам. Мое убеждение, каким бы твердым оно ни было, значимо только для меня. Но идеями времени, носящимися в воздухе, убеждениями живет некий анонимный субъект, которого никто из нас не представляет в своей конкретности. Этот субъект — общество. Подобные идеи сохраняют значимость, даже если я их не приемлю. Их категорическую требовательность я чувствую, сколько бы ни отрицал ее. Они налицо, они стоят передо мной с неотвратимостью, скажем, стены, которую я должен — волей-неволей — учитывать, поскольку мне не пройти сквозь нее, а нужно безропотно искать дверь или же посвятить жизнь ее прошибанию. Как бы там ни было, дух времени, значимый мир сильней всего воздействует на жизнь каждого не просто потому, что он налицо, что я пребываю в нем и в нем же вынужден двигаться и существовать, но потому, что на самом деле большая часть моего мира, моих верований коренится в коллективном их наборе, совпадает с коллективными верованиями. Дух времени, идеи эпохи, по существу и в подавляющем большинстве, живут во мне, стали. моими. Человек с малых лет впитывает убеждения своего времени, иначе говоря, включен в общеобязательный мир. Все эти немудреные соображения в конечном итоге проливают свет и на перемены собственно исторические, отчетливо указывая, какого рода трансформации действительно меняют мир, а значит, и структуру жизненной драмы. Человек, как правило, вплоть до двадцати пяти -лет только учится, усваивает знания, которые передает ему социальное окружение — учителя, книги, разговоры. Именно в эти годы человек узнает, что такое мир, сталкивается с предуготованным ему миром. Последний — всего лишь система обязательных на данный момент убеждений. Она формировалась в далеком прошлом, а некоторые ее 258 простейшие компоненты унаследованы даже от первобытного строя. И именно части этого мира, важнейшие его составляющие каждый раз по-новому истолковываются людьми, олицетворяющими зрелость эпохи, ими переосмысливаются и корректируются на научных кафедрах и страницах газет, в ходе правительственных дебатов, в литературе и искусстве. В силу того, что человек постоянно реконструирует мир, взрослые люди внесли в предначертанный ими горизонт те или иные перемены. Юноша сталкивается с таким миром в свои двадцать пять лет и устремляется жить в нем на свой страх и риск, то есть опять-таки стремится его создавать. Но так как ему приходится ломать голову над уже готовым миром старших по возрасту, его тема, проблемы, сомнения отличаются от аналогичных проблем, пережитых в свое время этими, теперь уже взрослыми людьми, которые в дни юности тоже задумывались о мире своих старших современников, теперь уже стариков, и т. д. и т. д. Если бы речь шла об одном или о немногих молодых людях, ищущих место в мире взрослых, то перемены, которые подытоживали бы их размышления, оказались бы очень скромными (может быть, и значимыми в каком-то смысле, но не универсальными). И говорить, что их деятельность привела к изменению мира, было бы неверно. Но в том-то и дело, что речь идет не о нескольких молодых людях, — речь идет обо всех в этом возрасте, о молодежи в целом, которая в определенные временные периоды превышала по численности взрослых. Каждый молодой человек способен воздействовать лишь на какую-то одну точку жизненного горизонта, но вместе они повлияют уже на весь горизонт, весь мир: одни — на искусство, другие — на религию, на ту или иную науку, промышленность, политику. Перемены в каждой точке горизонта могут быть незначительными, и все-таки они изменят общий строй мира, и, когда спустя несколько лет в жизнь пробьется следующая поросль юных, мир как целое будет уже иным. Простейший факт человеческой жизни состоит в том, что одни умирают, а другие идут им на смену, иначе говоря, живущие следуют друг за другом. Любая человеческая жизнь, по сути, лежит между жизнями предков и потомков, как бы переходя от одних к другим. Для меня в этом простейшем факте заключается неизбежная необходимость перемен в структуре мира. Некий автоматический меха- 259 низм непреложно ведет нас к тому, что за определенное время рисунок жизненной драмы меняется, словно в театре одноактных пьес, где ежечасно ставят новую драму или комедию. Это не значит, что на сцене все время появляются новые актеры: тем же исполнителям приходится разыгрывать другие сюжеты. Нынешний юноша — его душа и тело—может и не отличаться от вчерашнего, но его жизнь сегодня неизбежно иная, чем она была вчера. Итак, мы нащупали причину и ритм исторических перемен: они — в том неотрывном от любой человеческой жизни факте, что последняя всегда протекает в известном возрасте. Жизнь — это время, как показал Дильтей, а ныне подтвердил Хайдеггер. И время не космическое и, следовательно, не бесконечное. Нет, оно ограниченное, конечное, а потому подлинное и неотвратимое. Человек в любой момент жизни находится в определенной возрастной фазе. Возраст — это постоянное пребывание человека в отрезке отпущенного ему недолгого времени; он всегда либо в начале своего жизненного пути, либо движется к его середине, либо миновал полдороги, либо подходит к концу. Короче, он — ребенок, юноша, взрослый или старик. Стало быть, любая историческая современность, любой «нынешний день», по сути, включает в себя три временных пласта; другими словами — настоящее всегда обогащено тремя главными измерениями жизни, которые соседствуют в нем, как в доме: и неразрывные, и, в силу исконных различий, непримиримо враждебные друг другу. Одним ныне двадцать лет, другим — сорок, третьим — шестьдесят. И факт, что три этих разных образа жизни обречены быть одним и тем же «сегодня», с избытком выражает драматизм, конфликт и борьбу, характеризующие само содержание истории и любого современного существования. Отсюда — подспудная проблематичность всякой на первый взгляд однозначной исторической даты. 1933 год кажется нам единственным в своем роде, но ведь этот год переживают юноша, зрелый муж и глубокий старик, так что дата устанавливается, образуя три разных значения и вместе с тем объединяя их, то есть знаменуя единство трех возрастов в одном историческом времени. Все мы современники, все живем в одном времени и обстановке, в одном мире, но участвуем в их формировании по-разному. Ведь по-настоящему совпадаешь только со сверстником. Современник и сверстник — это разные вещи: в истории их давно следует разграничивать, различая единство возраста и единство време- 260 ни. Три разных жизненных возраста, сошедшихся в одном внешнем, хронологическом времени, сосуществуют. Я бы назвал это глубочайшим анахронизмом истории. Благодаря такой внутренней неустойчивости все кружится, меняется, движется и течет. Будь современники еще и сверстниками, история бы окаменела, застыла в некой окончательности, лишившись возможности сколько-нибудь серьезного обновления. Итак, общность сосуществующих в одном кругу сверстников составляет поколение. Иначе говоря, понятие поколения изначально объединяет два признака: единство возраста и наличие жизненных контактов. На нашей планете и сегодня проживают группы людей, отрезанные от остального мира. Очевидно, индивиды одного с нами возраста, входящие в подобные группы, все же не принадлежат к нашему поколению, поскольку они абсолютно исключены из нашего мира. А это в свою очередь означает, что каждое поколение, во-первых, занимает свое место в историческом времени, то есть заявляет о себе в мелодии человеческих поколений точно вслед за другим, подобно тому как всякая нота в песне звучит в строгой зависимости от предыдущей; а во-вторых, оно обладает своим местом в пространстве. В любой момент круг человеческого сосуществования достаточно широк. В начале Средневековья территории, известные своими историческими связями со славных времен Римской империи, оказались по разного рода причинам разобщены; каждая погрузилась в себя и замкнулась в себе. Наступила эпоха распада, раздробления сообщества. Почти каждое хозяйство было предоставлено исключительно себе. Отсюда то чудесное разнообразие человеческих укладов, которое положило начало нациям. Напротив, во времена Римской империи единое сообщество простиралось от Индии до Лиссабона, Англии и за рейнских земель. То было время однообразия, и, хотя трудности сообщения делали единство совместной жизни весьма относительным, я бы рискнул, отвлекаясь от частностей, сказать, что сверстники от Лондона до Понта составляли тогда одно поколение. ' И не надо путать жизненную судьбу, структуру жизни тех, кто принадлежит к поколению времен единства и всеохватности, и тех, кто входит в поколение эпохи узких связей, разнородности и рассеяния. Есть поколения, предназначенные разрушить изоляцию, оторванность своего народа, включить его в духовное содружество с другими народами, в гораздо более широкое человеческое единство 261 и, покончив с обособленной, так сказать, домашней историей, вывести последнюю на бескрайний простор истории всемирной. Общность даты рождения и жизненного пространства — вот, повторяю, исходные признаки поколения. Оба означают глубинную общность судьбы. «Клавиатура» обстоятельств, на которой сверстникам суждено сыграть Апассионату собственной жизни, в своей фундаментальной изначальности всегда одна и та же. Такая исходная тождественность судеб порождает вторичные совпадения, образующие единство жизненного стиля сверстников. Как-то я сравнил поколение с «караваном», в котором человеку отведена роль пленника и вместе с тем тайного добровольца, счастливого собственной участью. Он шествует в атом караване, преданный поэтам-сверстникам, типу женщины, царившему во времена юности, и даже особой походке, принятой тогда среди двадцатипятилетних. Порою мимо проходит иной караван, чуждый ему и непохожий на. него внешне, — это другое поколение. Быть может, праздник и перемешает их всех, но в повседневном существовании они, даже сойдясь, четко разделены на две несовпадающие группы. Каким-то странным образом каждый индивид всегда распознает членов своего сообщества, подобно тому как муравьи по запаху различают собратьев. Один из горьких жизненных уроков, который рано или поздно выносит всякий по-настоящему восприимчивый человек, — постижение той тайны, что мы самой датой рождения прикованы к известной возрастной группе, к известному стилю жизни. Поколение — это целостный жизненный образец или, если хотите, некая мода, налагающая неизгладимый отпечаток на индивидов. У некоторых нецивилизованных народов сверстники каждой возрастной группы узнают друг друга по татуировке. Стиль рисунка, нанесенного на кожу во времена отрочества, навечно отпечатался на их бытии1. В «нынешнем дне», в каждом «сегодня» сосуществуют взаимосвязи нескольких поколений; и те отношения, которые складываются между ними — в зависимости от разных возрастных признаков, — образуют динамическую систему со своими силами притяжения и отталкивания, совпадения и несогласия, которые составляют на каждый миг реаль- 1 См. мою статью «К. истории любви» (Obras completas, t. III). 262 ность исторической жизни. Используя идею поколений как метод исторического исследования, мы лишь проецируем данную структуру на любое прошлое. В противном случае нам никак не раскрыть подлинной реальности человеческой жизни в каждую эпоху. Метод поколений позволяет увидеть данную жизнь изнутри, в ее непосредственности. История — это реализация возможностей в настоящем. Поэтому история — оживление прошлого, и отнюдь не метафорическое. Поскольку жизнь всегда протекает в горизонте современности, в настоящем, необходимо переселиться из нынешнего мира в мир предков и увидеть их не со стороны — как тех, чей путь завершен, а как бы в их становлении. Уточним. Как уже было сказано, поколение — это общность людей одного возраста. Но как ни странно, многие исследователи уже не раз пытались a llmine* отвергнуть метод поколений, выдвигая при этом то остроумное возражение, будто люди рождаются каждый день; стало быть, людьми одного возраста должны, строго говоря, считаться лишь те, кто родился в тот же день. Поэтому понятие поколения провозглашается надуманным и произвольным, то есть не отражающим реальности, а, наоборот, искажающим ее. Но ведь историку требуется точность не математическая, а историческая, и подмена одной другой ведет к ошибкам наподобие только что приведенной. А иначе мы договоримся до того, что будем считать сверстниками тех, и только тех, кто родился в один и тот же час, а еще лучше — в одну и ту же минуту. Между тем понятие возраста соотносится, конечно, не с математической, а с жизненной реальностью. Возраст несводим к какой-либо дате. Общество у первобытных, нецивилизованных народов еще до того, как люди научились считать, было разделено (а кое-где и поныне остается разделенным) на возрастные классы. Этот простейший жизненный факт на самом деле сам собой задает форму социальному целому, вычленяя в нем три или четыре группы людей по длительности пребывания в них человека. Внутри жизненного пути человека возраст — это заданный образ жизни. В рамках жизни он образует как бы некую С порога (лат.). 263 отдельную жизнь со своим началом и концом. Так, когдато начинается и заканчивается молодость, подобно тому как когда-то начинается и заканчивается жизнь. Образ жизни, который свойствен каждому возрасту, исчисленному внешне, в единицах космического, а не собственного жизненного времени — времени, отмеряемого часами, — длится несколько лет. Молодыми бывают не один год; и нельзя считать молодым только двадцатилетнего, но никак не двадцатидвухлетнего. Молодыми мы остаемся какое-то количество лет, как и взрослыми бываем на протяжении определенного космического времени. Итак, возраст — это не дата, а некая «зона дат», и в одном возрасте (жизненном и историческом) сосуществуют не только те, кто родился в один и тот же год, но и те, чьи даты рождения относятся к одной зоне. Задумавшись над тем, кого вы считаете своими сверстниками, людьми своего поколения, вы тотчас обнаружите, что не знаете точного возраста (числа лет) своих ближних, но могли бы очертить верхнюю и нижнюю границы их лет· и установить таким образом, что имярек — из другой эпохи; он либо еще молод, либо уже старик. Итак, исходя из одной лишь строго математической хронологии, возраст нам не определить. Но сколько всего насчитывается человеческих возрастов и каковы они? В былые годы, когда из математики еще не выветрился окончательно дух жизни, — в Древнем мире, в эпоху Средневековья и даже на заре Нового времени — над этим замечательным вопросом ломали голову и мудрецы, и простаки. Существовала целая теория возрастов, и, скажем, Аристотель не поленился посвятить ей несколько блестящих страниц. Бытовали мнения на все вкусы: человеческая жизнь делилась и на три, и на четыре возраста, но порой ее разбивали и на пять, и на семь, и даже на десять возрастных периодов. Шекспир в комедии «Как вам это понравится?» придерживается деления жизни на семь возрастов: ...Весь мир театр. В нем женщины, мужчины — все актеры. У них свои есть выходы, уходы, И каждый не одну играет роль. Семь действий в пьесе той... Далее дается характеристика каждого из возрастов. Так или иначе, удержалось, однако, только деление на 264 три и на четыре возраста. Оба стали каноническими в Греции, на Востоке и у древних германцев. Аристотель придерживался более простого варианта: юность, зрелость (или akme) и старость. А басня Эзопа, вобравшая в себя восточные мотивы, и древнегерманская сказка, которую оживил своим пером Якоб Гримм, повествуют о четырех возрастах. «^Захотел Бог, чтобы люди и звери жили одинаковое время, тридцать лет. Но звери сочли, что для них такой срок слишком велик, а человеку, наоборот, этого показалось мало. Вот тогда они и договорились между собой, что осел, собака и обезьяна сложат свои лишние годы вместе и отдадут человеку. И вот с той поры живет человек до семидесяти лет. В первые тридцать лет человек бодр, здоров, весел, с радостью трудится и умеет наслаждаться жизнью. Но затем наступают восемнадцать ослиных лет: в этот промежуток человек сменяет одно бремя другим, добывает хлеб, чтобы кормить других, а награда ему за труд — толчки да пинки. Вот и черед двенадцати лет собачьей жизни пришел: сидит себе человек в углу да ворчит, а укусить-то не может: зубов нет. Миновала и эта пора, и кончается жизнь десятью обезьяньими годами: человек теряет рассудок, лишается последних волос на голове и зачастую становится посмешищем для детей из-за своих чудачеств!» Эта сказка, чей горький гротескный реализм хранит легко узнаваемый отпечаток Средневековья, в сжатом виде демонстрирует, что понятие возрастов изначально относится к этапам жизненной драмы, и они представляют собой не даты, а образы жизни. В жизнеописании Ликурга Плутарх приводит три стиха, каждый из которых, по всей видимости, исполнялся одним из трех разных хоров: Старики: Когда-то были мы могучи и сильны! Юноши: А мы сильны теперь — коль хочешь, испытай! Мальчики: Но скоро станем мы еще сильнее вас! Я подробно остановился на этом вопросе, подкрепив его вышеприведенными цитатами, чтобы вы увидели, сколь глубоко и как давно вошла эта тема в круг жизненных забот человека. Однако до сих пор понятие возраста рассматривается исключительно в рамках отдельной жизни. Отсюда некоторая неуверенность при выделении и в характеристике возрастов: мальчики, юноши, старики — у Плутарха; 265 юноша, зрелый муж, человек преклонных лет, дряхлый старец — в басне Эзопа; юный, взрослый, старый — у Аристотеля. На следующей лекции мы попытаемся рассмотреть возрасты и продолжительность каждого из них в рамках истории. И решающий голос здесь не за нами, а за самой исторической реальностью. 266 Лекция четвертаяМетод поколений в историиКаждое мгновение жизни человек живет в мире убеждений. Большинство из них являются общими для всех людей одной с ним эпохи; это дух времени. Последний мы называем значимым миром, подчеркивая тем самым не только его реальность, которую придают ему наши убеждения, но и тот простой факт, что он так или иначе навязан нам в качестве главнейшего ингредиента наших обстоятельств. Подобно тому как любой из нас сталкивается с собственным телом, которое досталось нам случайно и мы обречены пребывать в нем и жить с ним, человек сталкивается и с идеями своего времени и вынужден жить с ними и в них, хотя бы даже в парадоксальной форме — наперекор. Этот значимый мир — «дух времени», ориентируясь на который и в связи с которым мы живем, соотнося с ним простейшие действия, — составляет переменный момент человеческой жизни. Если изменяется мир, то изменяется и сюжет жизненной драмы. Серьезные преобразования структуры человеческой жизни в гораздо большей степени зависят от изменения мира, чем от изменения характера и прочих особенностей психологического склада. Поскольку же темой истории является не сама человеческая жизнь (это предмет философии), а ее изменения, модификации, то именно значимый мир — каждый его момент — служит основным историческим фактором. Но этот мир изменяется с каждым новым поколением, поскольку предыдущее оставило в нем какой-то свой след, изменило его в большей или меньшей степени по сравнению с тем, каким оно его застало. Мадрид, который известен нынешним двадцатилетним, даже чисто внешне отличается от того города, где мне пришлось пережить мой расцвет, мое двад- 267 цатилетие. Еще больше изменилось с тех пор все остальное. Облик мира сегодня иной, а значит, наша жизненная структура тоже иная. Все это побудило меня заявить еще в 1914 году, а затем и повторить в одной из моих книг в 1921 году, что поколение — ключевое понятие истории. Об этом, кстати, никто в Европе в те времена еще не сказал. Всего несколько лет назад искусствовед Пиндер (ссылаясь на мои высказывания, которые он сверх всякой меры расхваливает, не сумев, однако, их правильно истолковать) выпустил книгу Проблема поколений, в которой фактически впервые обратил внимание историков на этот вопрос. Все предыдущие размышления на сей счет, за исключением сумбурной и противоречивой книги Оттокара Лоренца, а также процитированного здесь сочинения Дроммеля, которого, несмотря на всю его важность, никто не знает, были крайне поверхностны и лапидарны. Мною же был предложен новый — и по существу, и по форме — метод поколений в историческом исследовании. Однако из-за свойственной от природы нерасторопности, в силу которой я часто просто излагаю свои мысли, не торопясь их публиковать, мне пришлось дожидаться этого курса, с тем чтобы публично огласить мои взгляды. Как я уже сказал, Пиндер, при всем благожелательном ко мне отношении, не понял самой сути моих воззрений. И это не вина его, а беда, поскольку главы, переведенные на немецкий язык, не передавали моих мыслей полностью. Более странным кажется мне тот факт, что Пиндер прошел мимо моего различения современников и сверстников, ключевого в цитируемых им разделах!. В отличие от существующих теорий поколений и даже от традиционного и древнейшего взгляда на них я рассматриваю поколения не как последовательность, а как своего рода полемику одного с другим, в самом серьезном смысле и отнюдь не кокетничая с этим словом, как нынешние молодые люди. Ведь молодежь по наивности считает, что жизнь каждого нового поколения — даже чисто формально — подразумевает схватку с предыдущим, и, придерживаясь этого мнения последние пятнадцать лет, она совершает ошибку гораздо более тяжкую, чем можно себе вообразить. Мало того, ошибку, не 1 Об «инстинкте сверстничества» я уже рассуждал в эссе «Государство, юность и карнавал», которое затем было опубликовано в моем журнале El Espectador под заглавием «Спортивное происхождение гоударства». См.: Obras completas, l. III. 268 только пустившую глубокие корни, но и чреватую катастрофическими последствиями, причем именно для самой молодежи, поскольку пережившие юность уже не ведают катастроф. На мой взгляд, полемика не означает только лишь отрицание. Напротив, исконно свойственная поколениям полемика, понимаемая как историческая норма, и есть своеобразная преемственность, обучение, сотрудничество, развитие достигнутого. Итак, идею поколений и поныне смешивают с родословной, то есть с биологическим или, пожалуй, даже с зоологическим рядом: дети, отцы, деды. Все истории древних народов, например древнееврейского, основаны на родословных. Обратимся к Евангелию от Матфея: «Родословие Иисуса Христа, Сына Давидова, Сына Авраамова. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его» (Матф. 1:1,2) и т. д. Древний историк, таким образом, помещает Иисуса Христа на известную высоту общечеловеческой судьбы, которая измеряется генеалогическими поколениями. Подобный подход подразумевает острейшее чувство, что человеческая жизнь включена в рамки гораздо более широкого процесса, внутри которого она всего лишь некая стадия. Индивид приписан к своему поколению, причем важно само место во временном ряду — оно не у-топично и не у-хронично, но, напротив, находится строго между двумя другими поколениями. В нашей личной жизни поступок, который мы совершаем в данный момент, а значит, и то, что мы сами собой представляем в этот момент, занимает необратимый промежуток в конечном времени, которое отведено существованию. Точно так каждое поколение представляет собой некий важный, неизменный и необратимый интервал исторического времени — жизненного пути человечества. Человек глубоко историчен, вот почему я и сказал на первой лекции, что жизнь прямо противоположна утопии и ухронии, — она есть обреченность существования на определенное «здесь» и единственное и неповторимое «теперь». То настоящее человеческой судьбы, настоящее время, в которое мы живем, точнее сказать, которое и есть мы (я имею в виду жизнь каждого из нас), — таково именно потому, что оно отягощено настоящим всех прежних поколений. Если бы все прошлые настоящие времена были иными, если бы иной была структура жизни этих поколений, иным оказалось бы и наше с вами положение. В этом смысле каждое человеческое поколение вмещает в себе все 269 предыдущие, оно есть как бы экскурс всемирной истории. И в этом смысле следует признать, что прошлое — это настоящее, что мы суть его итог, а то настоящее, в котором мы живем, — производное от прошлого. Последнее в таком случае всегда актуально, поскольку служит недрами, основою современности. Вот почему, в сущности, безразлично, приветствует или освистывает предшественников каждое новое поколение, — скажем, в любом случае оно всегда содержит их в себе. Представим себе поколения не в горизонтальном срезе, а вертикально — скажем, в виде живой пирамиды из акробатов, когда одни стоят на плечах у других. Как правило, те, кто образует ее вершину, с наслаждением испытывают свое превосходство над другими. Вместе с тем им нельзя забывать, что они — пленники тех, кто стоит внизу. Нужно уяснить себе, что прошлое не уходит бесследно, что мы не висим в воздухе, а стоим на чужих плечах, другими словами, находимся во вполне определен ном прошлом — на пути, пройденном человечеством до сего времени. Сам этот путь, бесспорно, мог быть иным, но, раз он явился таким, каков есть, он бесповоротен, pea лен. Таково наше настоящее, где мы, так или иначе, обре чены плыть, выбиваясь из последних сил, терпя жизненное крушение. Даже смешение исторического и генеалогического понятий (дети, отцы, деды) скрыто содержит признание, что поколение все-таки выражает подлинную историческую связь, а значит, действительно служит ключевым методом исторического познания. Поэтому неудивительно, что единственная книга, посвященная чрезвычайно важной проблеме поколений — сочинение Оттокара Лоренца, — еще более ее запутывает, придерживаясь генеалогической теории, которая, как и следовало ожидать, свела на нет могучие усилия автора. Толкуя поколения как родословные, историки неизбежно подчеркивают в них мотив преемственности. Поэтому Гомер, совпадая в своих намерениях с Библией и, повторяю, со всеми древнейшими историческими памятниками, сравнивает поколения с опадающей осенней листвой, на смену которой весной приходит свежая. Последовательность, смена... Такого рода взгляды получили широкое распространение оттого, что понятие поколения формируется, с точки зрения индивида, в субъективной, семейной перспективе: дети, отцы, деды. Столь же субъективна и сама идея возрастов, на которую опирается подобное представ- 270 ленис. Так, под молодостью подразумевается определенное состояние духа и тела, которое в корне отлично от состояния духа и тела в старости. Но при таком подходе человек сводится исключительно к телу и душе, а как раз против данного заблуждения направлена вся моя философия. Человек — это прежде всего его жизнь, его жизненный путь во времени, максимально протяженном. Следовательно, возраст, как мы убедились на предыдущей лекции, — всего лишь один из этапов такого пути, а вовсе не состояние человеческих духа и тела. Есть люди, завершающие свой долгий жизненный путь в полном телесном здравии, абсолютно одинаковом для юности, зрелости и старости. Что касается умственных способностей, то эта тенденция имеет еще более очевидный, отчетливый характер. Всем хорошо известно, что умственная зрелость наступает где-то к пятидесяти годам. В нашем случае этот возраст следовало бы считать юностью ума. Однако на самом деле все иначе. Человек, наделенный неувядающей физической юностью, как и любой другой, прошел неизбежные этапы своего существования. Несмотря на молодость тела, он все же перешагнул пору зрелости и даже успел состариться. Аристотель считает, что akme, или телесный расцвет, наступает между тридцатью и тридцатью пятью годами, и с какой-то странной скрупулезностью определяет период интеллектуального расцвета, akme пятьюдесятью одним годом. И здесь, попутно отметим, Аристотель впадает в извечное заблуждение, которое к тому же менее всего простительно для него. Суть ошибки — в сведении человека к биологическому организму, то есть к той душе и к тому телу, с которыми человек живет. Установление того факта, что главное в человеке—его жизнь, остальное — второстепенно, другими словами, что человек — это драма и судьба, а не вещь, проливает неожиданный свет на интересующую проблему. Возрасты—тоже состояния, но состояния не организма, а главным образом всей нашей жизни, своего рода отдельные этапы, которые и составляют суть наших жизненных забот. Вспомним: жизнь есть то, что мы вынуждены создать, поскольку мы вынуждены создать собственную жизнь. И каждый возраст — это особый тип жизненного созидания. На первом этапе человек постигает мир, в котором он очутился, — таковы детство и период телесной юности, длящийся до тридцати лет. Именно тогда человек начинает самостоятельно реагировать на окружающий мир, выраба- 271 тывает новые идеи о проблемах мироздания, то есть о науке и технике, о религии, политике, промышленности, о социальных системах. Он, как и другие люди, распространяет подобные открытия, а также объединяет собственные идеи с идеями своих сверстников, вынужденных сходным образом реагировать на мир, с которым они сталкиваются. И вот в один прекрасный день наши сверстники вдруг обнаруживают, что обновленный мир — результат их усилий — превратился в мир значимый. Такова всеми признанная реальность, то, что повелевает всюду — в науке, религии, искусстве и т. д. С этого момента начинается новый жизненный этап: человек поддерживает созданный им мир, управляет им, распоряжается в нем, защищает его. Защищает постольку, поскольку некоторые молодые люди, уже перешагнувшие тридцатилетний рубеж, тоже начинают реагировать на этот новый, значимый мир. Мы установили, таким образом, что в нашей жизни существует этап, играющий наиважнейшую роль в истории. И ребенок, и старик практически не принимают в истории участия: первый — еще, а второй — уже. Однако даже в годы первой молодости человек все-таки не занимается позитивной исторической деятельностью. Его историческая, гражданская роль зачастую пассивна. Он всего лишь совершенствуется в профессии и науках, проходит военную службу. То, в чем ребенок и юноша усматривают для себя жизненную активность, еще не достигает собственно исторического уровня, всецело принадлежа к сфере личного. Это в высшей степени эгоистический жизненный этап. Юноша живет исключительно для себя. Он ничего не создает и не проявляет никаких забот о коллективном. Он лишь играет во все это, развлекаясь, например, изданием журналов. Другими словами, молодой человек порою с таким самозабвением и героизмом играет в заботу о коллективном, что неискушенному в тайнах человеческой жизни подобная деятельность может показаться вполне достоверной. В действительности последняя — только предлог для занятий самим собою, принуждающий к тому и других. Юноше еще недостает стремления по-настоящему отдаться делу, посвятить себя ему, то есть целиком и полностью служить чему-то, лежащему за пределами его «Я», — хотя бы даже скромной задаче содержать семью. Итак, историческую реальность в каждый момент составляют, по сути, жизни людей в возрасте от тридцати до шестидесяти. И здесь я подхожу к центральному пункту. 272 До сих пор этап от тридцати до шестидесяти лет — то есть период развитой исторической активности человека — понимался всецело как одно поколение, единая и однородная жизненная стадия. Виной тому — неадекватное видение, своего рода оптика, схватывающая в ряде поколений лишь то, что отвечает критерию последовательности, преемственности. Давайте исправим и эту ошибку. Представим себе человека в возрасте около тридцати лет, который занимается, скажем, наукой, а точнее, уже постигшего науку в ее устоявшемся виде и утвердившегося в значимом научном мире. Кто же в таком случае поддерживает действительный уровень науки? Бесспорно, люди между сорока пятью и шестьюдесятью годами. Итак, между нашим молодым человеком и тем, кто представляет общепринятое, устоявшееся знание (знание, уже имеющееся, воспринимаемое всеми и усвоенное им, тридцатилетним), лежит промежуток в пятнадцать лет. От тридцати до сорока пяти лет длится этап, когда человек, как правило, обретает новые мысли; по крайней мере именно в эту пору он закладывает основы собственного оригинального мировоззрения. В дальнейшем имеет место лишь полное развитие идей, выработанных в период от тридцати до сорока пяти лет. То же самое происходит и в политике. От тридцати до сорока пяти лет человек борется за известные гражданские идеалы, за новые законы и социальные институты. И в то же время ведет борьбу с теми, кто стоит у власти, — как правило, с людьми в возрасте от сорока пяти до шестидесяти лет. Аналогичные процессы мы наблюдаем в искусстве. Но разве не то же происходит в еще одной — гораздо более важной, чем до сих пор представлялось, — сфере, изучением которой так необходимо дополнить новую историческую науку? Речь идет о той стороне человеческой жизни, которую определяет другой великий изначальный человеческий фактор, определяющий жизнь наряду с возрастом: различие по полу и его динамику, проявляющуюся в любви. Итак, от тридцати до сорока пяти лет длится этап, когда мужчина по-настоящему интересует женщину. Как и почему — вот нескромные вопросы, отвечая на которые мне пришлось бы прочесть целый курс лекций, и рано или поздно его придется прочесть, причем не где-нибудь, а именно здесь, в университете, поскольку речь идет об одной из самых значительных и серьезных тем человеческой 273 жизни и ее истории. Как же иначе! Рассуждая об истории и о поколениях, мы как будто бы говорили до сих пор лишь о мужчинах, словно женщин — а ведь их так мало! — и вовсе не существует, словно они вообще не принимают никакого участия в истории, тысячелетиями ожидая, что их час пробьет лишь с завоеванием избирательного права. Действительно, та история, которая писалась до сих пор, в принципе была мужской, подобно известным зрелищам, предназначенным «только для мужчин». Но дело в том, что наиболее действенное, постоянное, непосредственное и радикальное участие женщин в истории находит свое воплощение именно в любви. Замечу мимоходом (и это лишь подтверждает мою мысль о том, что для поколения вовсе не обязательно совпадение в датах рождения), что женщины одного поколения всегда — и отнюдь не случайно — чуть моложе мужчин того же поколения, — факт более важный, чем можно подумать на первый взгляд1. Вернемся, однако, к нашей теме. Мы видим: историческую реальность во всей ее полноте создают люди, находящиеся на двух разных жизненных этапах, каждый из которых длится пятнадцать лет. Во-первых, это люди от тридцати до сорока пяти — возраст начала, творчества и полемики; во-вторых, это люди от сорока пяти до шестидесяти—период господства и правления. Вторые живут в мире, который сами создали, первые еще только начинают создавать свой мир. Трудно представить себе две столь несхожие жизненные задачи, столь разные жизненные структуры. Перед нами два поколения, и — как это ни парадоксально с обыденной точки зрения — суть их в том, что они одновременно целиком и полностью погружены в историческую реальность, а значит, обречены явно или тайно бороться друг с другом. Итак, главное не в том, что одно поколение сменяет другое, а в том, что как современники — пусть и не сверстники — они сосуществуют. И здесь я хочу внести существенную поправку в сказанное раньше: главное в жизни поколений отнюдь не то, что они сменяют друг друга; главное — это их взаимопересечение, перехлест. Любой период времени характеризуется сосуществованием двух поколений, которые действуют одновре- 1 Тот, кто заинтересуется моим истолкованием особой роли женщин в истории, может найти некоторые соображения на сей счет в написанном мной послесловии к книге Виктории Окампо «От Франчески до Беатриче» или в моих «Этюдах о любви». 274 менно и со свойственной им активностью, влияя на одни и те же явления, принимая во внимание одни и те же проблемы, и которые, имея разные возрастные показатели, движутся в разных направлениях. А что же можно сказать о тех, кому за шестьдесят? Неужели они не играют никакой роли в исторической реальности? Играют, но почти незаметную. Достаточно, что тех, кому за шестьдесят, очень мало по сравнению с людьми других возрастов, и в этом смысле само их существование — нечто исключительное. Именно такой характер принимает и их участие в истории — обычно исключительное. Старик — по определению, переживший других, и если он действует, то только как тот, кто выжил. В одних случаях человек преклонных лет продолжает участвовать в истории, поскольку являет редкий пример бодрости духа, еще позволяющей ему порождать новые идеи или действенно защищать старые. В других же — обыденных — случаях к старику прибегают за помощью именно потому, что он уже не живет этой жизнью, а пребывает как бы вне ее, чуждый свойственной ей борьбе и страстям. Этот старик — обломок жизни, которая окончилась пятнадцать лет назад. Вот почему тридцатилетние, сталкиваясь с жизнью, сменившей прежнюю, зачастую обращаются за поддержкой к старикам, ища у них помощи в борьбе с людьми у власти. «Герусии», сенаты и т. п. изначально являлись органами, вынесенными за пределы реальной жизни, к которым 'обращались за советом именно потому, что они неактуальны, то есть потому, что они уже перестали быть подлинной s исторической реальностью. ? Итак, с важной для истории точки зрения человеческая : жизнь делится на пять возрастов, каждый продолжительно^стью по пятнадцать лет: детство, юность, вступление в жизнь, господство в ней и старость. К подлинной истории относятся лишь два зрелых возраста: вступление в жизнь и господство. Я бы сказал, что историческое поколение жи; вет пятнадцать лет становления плюс пятнадцать лет прав!ления. ; Но чтобы понятие поколения стало строго научным, следует определить главное, а именно между какими хронологическими датами располагается одно поколение. Мы знаем, что его срок — пятнадцать лет. Отлично. Но все-таки как конкретно разделить на группы по пятнадцать лет годы исторического времени? Как всегда, первое, что приходит в голову, — начать 275 отсчет от личной, частной перспективы каждого человека. Ведь человек всегда стремится считать себя центром мироздания, пупом земли, а ежели он, паче чаяния, к тому же испанец, это справедливо вдвойне. Итак, некий юный слушатель, пожелав узнать, к какому поколению он принадлежит, и взяв за точку отсчета себя самого, узрит здесь три возможных варианта. Предположим, что нашему молодому человеку исполняется в этом, 1933 году тридцать лет. Но поскольку, как мы сказали, поколение не дата, а «зона дат» — и сегодня мы определили ее продолжительность в пятнадцать лет, — то наш юноша никак не может понять, относится ли его нынешняя дата (тридцатилетие) к прошедшим либо к наступающим пятнадцати годам или же она лежит посреди «зоны дат» его поколения, имея с обеих сторон два временных отрезка протяженностью в семь лет каждый. Иными словами, рассматривая эту проблему в индивидуальной перспективе, человек достоверно не знает, начинается или кончается поколение с его возрастной даты или же последняя достигла центрального временного отрезка поколения. Таково косвенное подтверждение объективно-исторического, а не частного характера понятия поколения. Как мы убедились, существенным моментом в данном случае является факт, что любое поколение возникает между двумя другими, каждое из которых в свою очередь граничит еще с одним, и так далее, раз за разом. Другими словами, понятие поколения неизбежно подразумевает весь поколенческий ряд. И вполне очевидно, что определить зону хронологических дат, соответствующую одному поколению, можно только через целостность всего ряда. Как этого достичь? Предлагаю историкам следующий метод. Необходимо прежде всего выделить некий длительный исторический промежуток, в течение которого произошло существенное изменение человеческой жизни, не вызывающее сомнений, весьма очевидное и радикальное. Итак, возьмем за исходный некий исторический момент, когда человек живет спокойно, будучи вписан в известную картину мира. Например, 1300 год, эпоху Данте. Всматриваясь в последующее время, мы отчетливо осознаём, что европеец постепенно утрачивает прежнюю уверенность в своем мире. На еще более позднем этапе мы обнаружим, что мир этот рушится и человек уже не знает, чего именно ему следует держаться. Продолжив мысленно наше движе- 276 ние во времени, мы подойдем к другой дате, когда человек вновь обретет спокойствие. Он снова утвердится в устойчивом мире и безмятежно пребудет в нем несколько веков. Подобный панорамный обзор позволяет воочию увидеть три эпохи: Средние века, характеризующиеся вполне полнокровной жизнью вплоть до 1350 года, Новое время, которое обрело свою полноту к 1630 году, и между ними — эпоха смятения. Средние века не представляют сейчас интереса для нас, и мы просто берем их за точку отсчета. Эпоха смятения, как явствует из названия, не позволяет вынести скольконибудь достоверной оценки. Новое время, наоборот, со всей отчетливостью обнаруживает постепенное, непрерывное развитие известных принципов жизни, впервые сформулированных в конкретную историческую дату. И эта дата — определяющая во всем ряду дат, составляющих Новое время. Именно тогда выходит на арену поколение, которое впервые вырабатывает и трактует новые идеи во всей ясности и полноте их смысла. Это не поколение предшественников или, напротив, преемников. Я его называю решающим. Великое созревание Нового времени, касающееся философии и фундаментальных наук, о которых идет речь, локализуется абсолютно точно: это период от 1600 до 1650 года. Именно в рамках данного этапа надлежит выделить решающее поколение. Для этого необходимо подыскать фигуру, которая бы наиболее ярко выражала существенные черты указанного исторического периода. В нашем случае такой фигурой, несомненно, является Декарт. Истории едва ли известен другой обновитель столь решительного и цельного склада. Другими словами, тот, кто сумел осуществить обновление в столь зрелой и взвешенной форме, что ныне у нас есть все основания назвать его безупречным. Итак, мы имеем эпоним «решающего поколения», и все остальное теперь — дело сугубо математического автоматизма. Запишем дату, когда Декарту исполнилось тридцать лет: 1626 год. Этот год будет датой Декартова поколения — исходной точкой, служащей для того, чтобы зафиксировать справа и слева от нее другие точки отсчета, прибавляя или вычитая группы по пятнадцать лет. Так, дата ближайшего предшествующего поколения—1611 год, — год поколения Гоббса и Гуго Греция; далее ему предшествует 1596 год, кстати сказать, год поколения Галилея, Кеплера и Бэкона (ничего себе поколенье!); затем 277 выпадает год 1581-й — поколение Джордано Бруно, Тихо Браге, а также наших соотечественников — Сервантеса, Суареса и скептика Санчеса; далее отстоит 1566 год — поколение Монтеня, Бодино; еще дальше 1551-й — год поколения без сколько-нибудь заметных исторических фигур. Для поколения наличие великих людей необязательно, хотя об отсутствии таковых нельзя не пожалеть. Сама человеческая жизнь не становится менее реальной от этого, сохраняя своеобразный и неповторимый облик, независимо от своего величия или посредственности. На каком основании мы сгруппировали людей в каждом из перечисленных поколений, учитывая тот факт, что все они родились в разные годы? Ведь годы 1626-й, 1611-й, 1596-й и т. д. я назвал годами поколений, а не людей. И только в исходном случае мы избрали датой поколения «тридцатилетие» вполне конкретного человека. Итак, очутившись в 1626 году, мы говорим: эта дата образует центр «зоны дат», которая соответствует решающему поколению. Значит, к ней должны были бы принадлежать все, кому исполнилось тридцать семью годами позже или же семью годами раньше этой даты. Например, философ Гоббс родился в 1588 году. В 1618-м ему исполнилось тридцать лет. Его тридцатилетие опережает тридцатилетие Декарта на восемь лет. Следовательно, Гоббс граничит с поколением Декарта: будь эта разница на год меньше, и Гоббс бы принадлежал к Декартову поколению. Но математический автоматизм неожиданно заставляет нас отнести его к предыдущему, другому поколению. Так чего же мы хотим этим добиться? Чтобы математический автоматизм со свойственной ему глупостью и абстрактностью определял историческую реальность? Ни в коем случае! Этот точный ряд поколений служит своего рода визиром, который мы наводим на исторические факты, чтобы увидеть, могут ли они быть охвачены и упорядочены с помощью такого измерительного прибора. Представьте себе, что мы потерпели неудачу. Например, сравнив Гоббса с Декартом, мы бы вдруг обнаружили, что первый представляет ту же структуру жизни и ту же интеллектуальную установку, что и второй. В таком случае ряд составлен неправильно, и мы должны заново последовательно перебрать его, добиваясь, чтобы сцепление дат совпало с действительной исторической связью, то есть чтобы Гоббс вошел в одно поколение с Декартом. На самом деле пример с Гоббсом полностью подтверждает предложенное 278 нами членение. Математический автоматизм подсказывает, что Гоббс принадлежит к другому поколению и вместе с тем олицетворяет собой ту поколенческую границу, для которой характерно большое сходство с картезианской манерой мыслить. Изучение наследия Гоббса, анализ общей позиции, с которой он трактует проблемы, всецело подтверждает наш прогноз. Гоббс приходит к почти такому же видению вещей, что и Декарт, но это «почти» весьма симптоматично. Дистанция между ним и Декартом минимальна и всегда, во всех вопросах одна и та же. Дело не в том, что Гоббс совпадает с Декартом в одном пункте и не совпадает в другом. Нет. Чтобы уяснить крайне любопытное соотношение между ними, скажем, что они немного совпадают во всем и во всем немного расходятся. Представим себе, будто два человека любуются одним и тем же пейзажем, однако первый стоит на несколько метров выше второго. Итак, речь идет о разнице в высоте положения. Это различие в уровне жизненной позиции я и называю поколением. С тех пор как существует демократия — возьмем этот пример, — каждое поколение вынуждено рассматривать свои проблемы с разных позиций. Демократический опыт поколения, открывшего демократию, значительно отличается от жизненного опыта следующего поколения, жившего уже при демократии, и т. д. И несмотря на то, что все поколения живут в пределах демократического горизонта, исповедуя одну демократическую веру, их позиция различна. Отсюда ясно: не нам судить — по непосредственным впечатлениям, — к какому историческому поколению мы принадлежим. Сама история, воссоздавая реальность прошлого вплоть до наших дней, чеканит подлинный ряд поколений. И эта задача не только не завершена, но еще даже не начата. На мой взгляд, именно ей и должна посвятить себя новая историческая наука. Мы же для понимания нашего времени можем воспользоваться прежде всего общим принципом, согласно которому облик жизни меняется каждые пятнадцать лет. В жизнеописании Агриколы Тацит обронил одну загадочную фразу, которая до сих пор так и не была понята во всей ее полноте. Вот она: Per quindecim annos, grande mortalis aevi spatium — «В течение пятнадцати лет, важного этапа в жизни человека». Эта фраза далеко не случайна: она включена в абзац, где Тацит рассматривает одновременно и жизненный путь человека, и перемены в истории. Я ду- 279 маю, что сейчас ее загадочный смысл в значительной степени прояснился. Итак, учитывая исходную посылку, согласно которой историческая тональность варьирует через каждые пятнадцать лет, попытаемся теперь сориентироваться в современности и даже диагностировать ее, не упуская, однако, из виду, что подлинную достоверность научной конструкции обеспечивает в конечном счете только история. Со всеми оговорками и опасениями, сводящими мои рассуждения к весьма неопределенной гипотезе, я осмеливаюсь утверждать (имея на это все же достаточно причин), что в 1917 году стартовало некое поколение, некий жизненный тип, которые, по-видимому, ? основном исчерпали себя к 1932 году. Общий контур существования этого типа, совпавшего с периодом, неудачно, по-моему, названным «послевоенным», обрисовать нетрудно. Не затрагивая сейчас самой сути вопроса, все же скажу, что если кто-нибудь заинтересовался определенной манерой жизни (к примеру, особенностями мышления в философии или физике, неким единым типом художественных стилей, некими политическими движениями) и хочет узнать ее будущность, то, согласно моей зыбкой гипотезе, ему следовало бы проследить время возникновения интересующего факта и связать последний с 1917 годом. Весьма любопытно, например, что именно в этот год «прорастают» те политические формы, которые получили название «фашизм» и «большевизм». Этим же временем датируется кубизм в живописи, родственная ему поэзия и т. д. и т. д. И вправе ли мы утверждать, что все это безвозвратно ушло в прошлое? На данный вопрос ответит пятнадцатилетие, в которое мы с вами уже вступили.
Ваш комментарий о книге |
|