Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Лейбниц Г. О приумножении наукО том, что автор решился высказать некоторые соображения относительно приумножения наук, а так как он исследовал и притом разработал новое искусство познания, то oн попытался и его, помня о величии этого дела, сообщить другим на благо усовершенствования искусства Решившись обсуждать предмет, признание важности которого многими имеет всеобщее значение, я был бы лицемером в делах общественных, если бы то, что необходимо для его представления в привлекательном свете и воспламенения людских сердец, оказалось бы утаенным моей речью. Поэтому я полагаюсь на снисходительность благосклонных читателей, если буду вынужден говорить о настоящем деле более высокопарно в сравнении с тем, как я обычно высказываюсь о своих делах, особенно если учесть, что я не присваиваю себе никакой заслуги изобретателя, но лишь разделяю всяческие обязанности указующего или провозвестника. И то, что я в такой степени возвеличиваю, я не столько рассчитываю передать другим, подчинив своей власти, сколько желаю обозначить исключающими заблуждение знаками, чтобы оно могло надежно извлекаться из своих тайников умами более счастливыми. Ибо, как есть большая разница между уделом простого охотника, который выследил следы зверя и обозначил верными метками место его логовища, и славой и блеском великого государя, заловившего в сети зверя, возбуждаемого всеми средствами и гонимого отовсюду, так и я буду считать себя достаточно вознагражденным за свои труды, если когда-нибудь воспламененные моим указанием великие мужи и, что особенно хотелось бы, мужи непредубежденного общества присвоят себе бессмертную славу исполнивших дело восстановления наук (Instaurata scientia). Случилось так — не знаю, правда, в силу какой судьбы, ибо и в мышлении имеет место некая фортуна и божественный промысел,— что мне, когда я был еще почти ребенком. выпали на долю хотя и слабые, но тем не менее плодотворные предвестия некоторого великого искусства1 о котором люди, сколько мне ни приходилось читать и слышать, казалось, даже и не подозревали. Впоследствии я разработал его настолько, насколько это было возможно среди разлада, которому мы, люди, подвержены, и тем самым пришел к тому, что мог охватить верным доказательством его полезность и могущество, которое показалось всем невероятным, а также способ осуществления этого искусства. И я не остановился на общих свидетельствах, но испытал силу этого искусства на многих предметах, и, если говорить как это было, никогда я не затрагивал ничего такого, в чем вскоре благодаря вновь найденным истинам не открывался бы мне новый порядок вещей, откуда рождались обильнейшие плоды. Ибо я признаю, что во всяком деле нужно соединять (насколько это возможно) опыт с разумением (ratio) и что весьма сомнительными выглядят те искусства и те методы, которые не способны продемонстрировать ни творений искусства, ни открытий метода. Поэтому к началам (initia) нашей науки, которую я осмеливаюсь называть всеобщей, я посчитал необходимым добавить примеры (specimina).
О том, что автор, конечно, опасается, как бы это дело случайно не зачахло и что он сам не будет в состоянии завершить его.
Причина же, которая побудила меня обнародовать эти мысли, состоит в том, что я не знаю, хватит ли у меня времени и сил для завершения этого искусства. Отсюда возникло опасение, как бы по моей вине, если в дальнейшем что-нибудь изменится в состоянии людей, не исчезла совершенно всякая память и всякое упоминание о нем, ибо я открыл нечто до такой степени далекое от людских мнений, что даже одареннейшие люди, увлеченные мной, по-видимому, не вполне понимали то, о чем я столь часто ясно высказывался. Поэтому я посчитал, что лучше будет позаботиться о современниках или же — если здесь нас ждет неудача — о потомках и сохранить это дело, приведенное в надежный порядок для времен, возможно более счастливых, чем поставить общественные выгоды ниже собственного тщеславия и отложить сообщение о нем до тех пор, пока от меня зависело бы уготовление себе более великой, а поэтому и более несомненной и бесспорной славы свершением всего дела; впрочем; такого дела, для свершения которого я никогда, пожалуй, не стал бы подходящим: ведь я признаю свою слабость не из ложной скромности, и я постоянно ощущаю, насколько превосходят меня многие памятью и остротой ума.
О ток, что он весьма осуждает тщеславие тех, которые создают школу и презирают других, будто они одни способны свершать великие деяния.
Имеется и другая причина, вытекающая из , наблюдения человеческих деяний и из природы дарований нашего века. Причина состоит в том, что, если бы я даже смог отнять славу у других, я посчитал бы это наименее благоразумным, ибо, не говоря уже о том, что с лишением надежды на славу у многих совершенно гаснет жажда свершения похвальных дел, я с очевидностью вижу, как все те, пусть даже выдающиеся мужи, которые домогались себе великого вмени, создавая новые учения и основывая школу, столкнувшись с завистью и общественной ненавистью, лишались подлинного спокойствия и затруднялись в дальнейшем продвижении, нанося вред общему делу не только в том, в чем они лишились возможности двигаться дальше, но и в том, что они уже свершили, поскольку даже истинные учения, запятнанные ненавистью к школе и секте, оказывались некоторым образом опороченным и презираемыми2. Этому злу ничего лучшего не противопоставить, чем такое положение, когда своего рода остракизму подвергались бы те, которые жаждут первенства в науках и которые то ли оттого, что они выучились изощреннее высмеивать других, то ли оттого, что научились искуснее других укрывать похищенное, ставят всех других ниже себя3, как если бы они сами все открыли своими силами или же между ними и другими смертными существовала бы непомерная дистанция. Между тем часто величайшие открытия обязаны своим происхождением малейшим случайностям, и — если говорить всю правду — они не столько обязаны нашим талантам, сколько фортуне, т.е. божественной милости, и нечасто что-либо великое можно начать и свершить в одиночку. Поэтому частные люди в будущем лучше позаботятся и о себе, и об обществе, если они, довольствуясь своими претензиями на то — как бы им принадлежащее, что они первыми либо наблюдали с помощью чувств, либо действительно доказали, — что обычно оказывается немногочисленным, если оно большой важности, в остальном не будут и древними пренебрегать, и не будут стараться умалить заслуги современников, и не будут пытаться расшатывать общепринятые мнения из-за одних лишь словесных и формальных соображений в пустой надежде, что впоследствии только к ним будут обращаться все другие. Но если говорить о том, к чему они могут побудить себя для собственной пользы, то пусть они лучше спокойно предпочитают указания верного пути, которыми никто не пренебрегает, чем становятся деспотическими правителями, которых по большей части презирают подлинные таланты. Пусть они подумают о том, что повсюду в государстве, в частных домах и школах, в академиях и коллегиях есть люди великого усердия и учености, великой скромности и мудрости, которые, будучи поглощены своими заботами или испытывая препятствия со стороны установленных порядков, нравов или партий, не могут следовать тому и исполнять то, что они видят и чего желают; и лучше, конечно, иметь их покровителями и пособниками, чем, как это обычно делают новаторы (nova tores), отталкивать их несправедливым отношением.
О том, что благодаря этому искусству элементы наук могут быть, подобно Евклидовым, приведены в такое состояние, что их больше не смогут поколебать никакие новаторы, зато их можно будет, сохраняя честь изобретателей, неустанно приумножать.
Указанную тактичность решил соблюсти и я, и, хотя, предаваясь множеству разнообразных и не совсем бесполезных размышлений, которые еще в юности доставили мне на этой сцене немало аплодисментов, я, может быть, случайно нашел материю для построения некоей системы науки, скорее изящной, чем несомненной (certae), едва ли согласной с какой-либо из существующих, все же я решил избрать совершенно иной путь, и я покажу способ, в силу которого прежний путь может представиться совершенно запутанным и непроходимым, если кто-нибудь в будущем не отважится без чудес произвести на свет учителя рода человеческого. Насколько же превосходно будет служить на пользу дела указание необходимости создания упомянутого искусства (что я теперь и делаю), посредством которого, если оно однажды будет создано, известные истины будут приведены в такое незыблемо прочное состояние, что их не смогут поколебать никакие новаторы, а в философии в такой же мере будут искоренены секты, в какой они отсутствуют в геометрии; ведь мы не видим, чтобы одни были евклидовцами,; другие — архимедовцами, а третьи — аполлониевцами, поскольку Архимед, как и Аполлоний, ставил своей целью не ниспровергать принципы (elementa) предшественников, а обогащать их. Тем; не менее за великими талантами их заслуги сохранятся невредимыми и незатронутыми, а слава, если и .станет более скромной, зато будет более справедливой и долговечной, и не нужно будет им, как теперь, бояться, не применят ли паче чаяния к ним самим когда-нибудь другие те же методы, с помощью которых они собирались сбросить с подмостков своих предшественников. И в то время как новаторы обычно лишь скупо упоминают других, так что создается впечатление, что только они одни являются мудрыми, я, напротив, предложил бы, чтобы, когда общими усилиями будут установлены принципы философии (Elementa Philosophia) и других известных человеку наук, сумму которых выявит искусство, начала которого мы здесь»; излагаем, ко всякой сколько-нибудь значительной идее ^ были присоединены имена тех, кто ее впервые открыл, доказал и наиболее удачно разъяснил. Ибо, если полагается верить тому, что в своем месте будет показано, такие принципы не меньше, чем «Начала» Евклида, станут| достоянием потомков и будут увековечены, потому что мужам столь достойным не могут быть воздвигнуты памятники более прочные и прекрасные. Такое положение вещей будет стимулировать соревнование будущих людей, и любые самые превосходные дарования тоже захотят обессмертить свои имена, поставив их благодаря своим выдающимся открытиям рядом с прославленнейшими изображениями предков, а что-то вроде благочестия будет в каждую эпоху заботиться о том, чтобы эти сокровища рода человеческого, если и менее обильные, то во всяком случае неприкосновенные и не засоренные ничем пустячным, передавались следующему поколению и потомкам.
О том, что многое из того, что принято в науках, — истинно, верно и неопровержимо, но требует своего дальнейшего развития соединенными в одно усилиями всех времен и народов.
Что эти мои советы, разумеется, совершенно беспристрастны и настолько же сообразны с общественной пользой, насколько далеки от личного тщеславия, не будет отрицать ни один доброжелательный и сведущий человек. Тем не менее, чтобы было более ясно, с какой честной и свободной от корысти и честолюбия страстью я предаюсь этому делу, я не только опустил свое имя4, но и пожелал приобщить всех к этой как бы никому не принадлежащей и общественной собственности. И в то время как некоторые требовали, чтобы им поверили, что они одни только способны довести до конца то, что они предлагали, и, пользуясь тем аргументом, что города, построенные единым усилием, выглядят привлекательнее, чем те, которые строились в течение долгого времени, пытались убеждать людей, что старое здание наук должно быть разрушено вместе с полным уничтожением — как они сами говорили — всех предрассудков и, начиная с самых оснований, воздвигнуто новое5. В противоположность им, удостоверившись в человеческой слабости и в том, насколько бывает трудно начать и исполнить что-либо значительное в одиночку, и в том, как много дел нам предстоит свершить, прежде чем мы сможем законно похвастать тем, что благодаря нашим усилиям кое-что добавилось к человеческому счастью, я счел за лучшее, чтобы усилия всех веков и народов соединились в одно. Другими словами, чтобы, во-первых, то, что было добыто до нас, было старательно собрано и возвращено в общественную казну; во-вторых, чтобы никто из тех, кто ныне способен внести свой вклад или своим талантом, или усердием, или фортуной, также не оставался в пренебрежении; я особенно стал желать этого, после того как понял, что громадная часть тех мнений, которые дошли до нас от предков и стали общепринятыми, оказывается истинной и правильной, если эти мнения попадают в руки подобающего истолкователя, а не ловкого софиста, и что везде, где отсутствуют доказательства, они могут быть восполнены, благодаря чему ложное само собой станет явным, и что желать уничтожения всех предварительных мнений под тем предлогом, что нужно расчистить место для истинной науки,— все равно что желать ниспровержения государства ради того, чтобы была введена лучшая форма правления.
О том, .что нельзя отрицать, что наш век превосходят все предшествующие в отношении познания природы. Но мы не должны слишком обольщаться относительно того, что мы-де уже исполняли главное, ибо недостаточно скапать, что все производится фигурой и переместительным движением, если не объясняется, о каких именно фигурах и движениях идет речь, и немного следует воздавать гипотезам, прежде чем из них не смогут, быть выведаны предсказания и конкретные результаты в медицине и практических науках.
В то же время я не хотел бы, чтобы ученые в. талантливые люди, которые заражены новыми идеями, подумали, что я преклоняюсь перед общепринятыми мнениями, или же одержим суеверным благоговением перед древними, или стараюсь умалить заслуги прославленных мужей нашего времени — в отношении которых я не отрицаю, что они нередко могут считаться равными древним и даже их превосходить, — ибо я более всего желаю, чтобы сказанное выше было понято относительно вещей метафизических и гражданских (civilis), а также всех тех, которые в большей степени зависят от разумения, чем от опыта, и которые скорее должны совершенствоваться и доказываться, чем опровергаться; а что касается более узкого познания природы, то здесь необходимо признать, что изобретательность современников в постановке экспериментов и в покорении природы с помощью машин математиков должна быть поставлена значительно выше умозрений о природе у схоластиков, чего я не могу отрицать, если не желаю сам осудить своих бесконечных ночных бдений, отданных математическим и физическим занятиям; так что если, согласно молве, китайцы говорят, что только они одни видят обоими глазами, европейцы же одноглазы, а остальные народы слепы, то, по моему мнению, несколько иначе поворачивая сказанное, можно было бы утверждать, что схоластики в специальной физике были слепы, современники одноглазы, но никто из смертных до сих пор не представляется достаточно зрячим в этой науке и что важнейшее здесь все еще остается тем, что должно быть сделано и чего нужно ждать только от соединенных, но иначе, чем до сих пор, усилий. Однако то, что я говорю в похвалу тем, которые предаются ныне экспериментам и доказательствам, я не хочу относить на счет тех, кто лишь заменяет одни мнения другими и, принося клятву верности некоему новому учителю, пусть даже мужу великому6, необычайно довольны собой, когда они, получив вдруг неиссякаемый дар речи, с легкостью расправляются с величайшими л наиболее сокровенными творениями природы и, по-видимому, считают, что они прекрасно объяснили причины вещей, лишь только вывели на свет божий какие-нибудь слишком неопределенные и не вполне отчетливо представляемые движения и фигуры. Ведь что толку много говорить о корпускулах, которые не годились бы для представления частиц природы? По этому поводу я вспоминаю, как один язвительный человек не без юмора говорил, что еще не ясно, какими дозами атомов можно будет изгонять лихорадку, но уже ясно, что химиками будет наверняка предписана формула такого рода: возьми побольше шариков первого элемента, поменьше грубой материи (materia striata), добавь тонкой материи, сколько надо, смешай, и получится золото. И подобно тому как когда-то вздорные учителишки пользовались скрытыми качествами и способностями, а также магнетической силой, антиперистасией7, симпатией и антипатией и наводящими формами, для того чтобы создать у толпы мнение о своей учености, так и сегодня я вижу, как повсюду малосведущие люди, особенно юнцы и другие непросвещенные, которые не желают взять на себя труд поразмыслить и не испытывают ревностного стремления к истине, зло насмехаются над школами и учителями, над всей древностью, которой они не знают, и добиваются, если угодно небесам, громкой репутации глубокой учености, трезвоня только об этих фигурах и движениях, тогда как у них самих качества оказываются не менее скрытыми, чем у схоластиков. Именно потому я и считаю, что новые идеи, подхваченные без большого труда такого рода людьми, служат им для болтовни о философии и споров с другими, а впоследствии, когда они сталкиваются с необходимостью вести свои дела, заниматься науками и медицинской практикой, разрешать трудные вопросы и распутывать конкретные казусы, этими идеями наносят себе большой вред. Ибо мало помощи от этих заимствованных мнений, они бесполезны, даже когда истинны, если случайно не попадают к людям скромным и не притязающим на аплодисменты и превосходство над другими, но...8 ищущим истину и чистосердечно признающимся в том, сколь много еще не сделано, а поэтому и более подходящим для продолжения дела. А их, что мне небезызвестно, сегодня, после того как великими мужами был зажжен новый свет, больше, чем когда большинство философов вращалось во тьме бессодержательных терминов. Но указанному злу, всходящему от тех дарований (особенно незрелых), которые больше склонны к легкости. и проворству языка и суждения, чем к подлинному труду, познания, — злу, которое является не менее опасным для прогресса, чем был когда-то безмерный авторитет школ, было бы оказано противодействие, если бы в будущем солидные и ученые мужи не ставили слишком высоко какие-нибудь выдумки, кроме тех случаев, когда или имело бы место очевидное доказательство, или же данная гипотеза характеризовалась бы какой-то необычной простотой и изяществом и служила бы для вполне ясного объяснения многого, ибо в этом случае она была бы полезна до тех пор, пока продолжались бы поиски действительной истины. И необходимо прежде всего оценивать идеи по их результатам, т.е. по тому, можно ли из той или иной гипотезы вывести выдающиеся открытия или что-либо полезное и на основании ее предсказывать истины, ранее неизвестные. Это должно быть признано в отношении системы пифагорейцев, Гарвеека кровообращения, pugiles химиков9, Галилеевой суппозиции ускоренного движения, закона преломления Снелиуса и Декарта, открытий Торичелли, Паскаля, Герике и Бойля, связанных с воздушными явлениями. Если в народе говорят, что врача славят прогнозы, то хотелось бы, чтобы это распространялось также и на философов, и они тогда только заслуживали бы особого доверия, когда оказывались бы способными силой своего разумения предсказывать опыты, никем до этого не поставленные. Но такого рода положения не изобретаются с легкостью и экспромтом, а требуются предварительные коллективные усилия многих, прежде чем здание науки будет доведено до такой высоты, чтобы оно смогло достигнуть самой вершины истины, откуда можно было бы — как с высочайшей горы — созерцать облака, потоки ветра и метеоры, лежащие под ногами явления природы, широко открытые взору и упорядоченные в прозрачном свете.
О том, что в свою очередь нужно остерегаться, как бы нам не стать чрезмерными эмпириками, поскольку мы еще не достаточно умеем использовать опыты и не делаем из них выводов, которые могут быть сделаны.
Однако, как во всяком деле любая неумеренность наносит вред, так и в случае пристрастия к опытам. Ибо, не говоря уже о том, что предающиеся им часто склонны испытывать презрительное отношение к занятиям политическим, а также к изучению исторических наук и древности и что они нередко разделяют мнения, опасные для самой веры (о чем мы вскоре будем говорить), я хотел бы, чтобы выдающиеся мужи подумали, насколько мало делается и может быть сделано в будущем с помощью одного лишь эмпирического метода, если продолжается простое накопление кучи наблюдений и из них не выводятся никакие заключения. Ибо если исследование природы направляется прежде всего на признание славы Творца в удивительной красоте вещей и в достойных своего изобретателя машинах, а затем на сохранение здоровья и умножение удобств человеческой жизни, то следует признать, что не познается эта гармония вещей и не раскрываются причины сокровенных действий природы, покуда имеется лишь беспорядочный хаос разрозненных фактов; и не представляют большой ценности труды в медицине и механических искусствах, если мы гоняемся лишь за чем-то несущественным и неплодотворным или же всегда оказываемся в порочном кругу, нагромождая опыты только для того, чтобы доказать либо само по себе,, истинное, либо доказуемое априори из определенных оснований, либо ранее достаточно доказанное. При этом я вспоминаю, как прославленные мужи открыто заявляли, что они не желают ставить опыты, которые имели бы применение в технических искусствах, и как некоторые из всего своего опыта многоплановой и прекрасно поставленной работы выводят одно только то заключение, что в любом случае явления природы должны быть объяснимы механически, т. е. посредством величины, фигуры и движения. Я думаю, такое решение когда-то могло требовать доказательства, но сейчас математический ход природы больше не может ставиться под вопрос и относится к уже доказанному; и настало время, чтобы мы наконец попытались постигнуть, каким же именно движением, какими фигурами или какими весовыми отношениями, мерами и числовыми пропорциями определяются вещи, ибо то, что Бог все наделил этими свойствами, было признано даже древними10, А если кто еще не принимает этого, пусть и не пытается убедиться в этом никакими опытами, исключая те, где им смогут специально показать искусство природы (artificium naturae), что сейчас, по-видимому, и следует делать и что в полной мере может быть сделано, такими замечательными мужами, наделенными столь великим талантом и обладающими такой подготовкой (apparatus), которые, как я полагаю, воспримут этот мой призыв к справедливому и доброму делу, продиктованный стремлением к общественной пользе и касающийся их собственной славы, которая была бы более великой и более прочной, если бы они стремились производить (насколько это в их силах) своим гением и своим авторитетом скорее нечто великое, нежели легковесное.
О том, что особенно следует остерегаться, как бы аж своими занятиями математикой и физикой мы не позабыли о благородных науках я не пренебрегли (не без угрозы для благочестия) вопросами метафизики и морали, особенно если, объясняя природу только механически, мы вовсе удалим конечные причины.
Но если плохо упорядоченное эмпирическое исследование наносит вред или, во всяком случае, является малополезным, ясно, что гораздо вреднее злоупотребление занятиями физикой и математикой вообще, когда люди, презирая и громя метафизику и науку о морали, из-за того что они плохо уяснили замыслы прославленных мужей, осуждающих это злоупотребление, с каким-то слепым рвением все объясняют с помощью механизма (per machinum) и, пренебрегая конечными причинами и формами, как видно, уводят других от признания и почитания божественного провидения, а самого Бога или упраздняют в нашем мире, или же, лишив его разума (intellectus) и воли, превращают в какую-то всеобщую бессознательную природную силу, или мировую душу11. Поэтому тот, кто, отдавшись исключительно исследованиям природы и математическим исследованиям, полностью игнорирует вопросы истории и древности, а также вопросы метафизические, подвержен большой опасности усвоения превратных мнений о религии. Эта опасность особенно велика сегодня, при наличии стольких нечестивцев, а также самомнения молодежи, которая, кроме того, пользуется чрезмерной свободой путешествовать и общаться с кем угодно. Происходит часто так, что невинные, когда они лишены своей невинности, оказываются злыми, а те, кто слишком верил, — неверующими. Так, люди вначале воображают себе, что Бог действует в этом мире, как ремесленник в своей мастерской, который что-то исправляет, что-то усовершенствует, что-то двигает. И если вдруг случается что-нибудь значительное и необычное, они сразу же каким-то чудесным образом прибегают к Богу, минуя всякий установившийся порядок природы, и даже считают, что это было бы недостойно благочестивого мужа, если бы кто-нибудь попытался объяснить тот способ, каким порождаются метеоры, кометы и другие чудеса природы, особенно если речь идет о небесных сферах. Потому-то физик Анаксагор слыл нечестивцем, что, объясняя природу. упразднял тем самым богов. И у поэта самое большое различие между благочестивым и безбожником состоит в том, что для одного из них Юпитер мечет молнии, а для другого — это просто бесцельные (caeci) сверкания, несущиеся с облаков и сопровождающиеся пустым грохотом, которые устрашают души людейl2. И у того же поэта: кто смог познать причины вещей, тот преодолел все страхи, повергнув к ногам своим и неумолимый рок, и рев ненасытного Ахерона, будто бы и в самом деле познание причин несовместимо со страхом перед божеством. Поэтому, когда люди, нередко здравые, и особенно юноши, которым незадолго перед тем, в детском возрасте, старушки внушали, что мир полон чудищ и привидений, немного спустя, приобщившись к подлинному свету природных явлений, видят, что многое из того, что народ обращает в суеверие, может быть выведено из своих естественных причин, в их душах происходит поразительная перемена. Но, убедившись на стольких примерах, что предметы естественные могут быть объяснены механически, и с легкостью заключая о том, что те явления, которые кажутся особенно поразительными (как образование плода), происходят на совершенно той же основе, хотя и могли до сих пор быть неадекватно истолкованы нами из-за слишком большой многосторонности, они начинают сомневаться относительно всякого провидения. Ибо если равномерное движение звезд может быть объяснено так же, как и движение соломинок, плывущих в потоке водоворота, если удивительное строение животных получается из исходного состояния материи силой какой-то механической необходимости (necessitas machinalis) (а эти два предмета — движение звезд и строение животных — обычно особенно горячо отстаиваются как доказательства того, что природа есть дело разума — opus intelligentiae), что же тогда еще остается, чем могли бы убедить себя такие люди, не ведающие никаких других вещей, кроме естественных, в существовании провидения высочайшего Божества? Итак, когда люди, в других отношениях неиспорченные, начинают взвешивать все это, они вдруг оказываются как бы захваченными вихрем и, как будто лишившись проводника, при затухшем факеле, который, казалось, до сих пор так или иначе освещал им дорогу, устремляются в бездну сомнения и бесчестия, особенно если они видят, что дерзость дурных людей часто в этой жизни оказывается более удачливой, чем скромность благонравных. К тому же они слышат, как солидные авторы серьезно внушают, чтобы в вопросах физических мы воздерживались от конечных причин13, или, что сводится к тому же, от усмотрения божественного промысла в порядке вещей; а с другой стороны, слышат, как сами богословы повсюду нападают на тех, кто устраняет субстанциальные формы и реальные качества и пытается все выводить только из фигуры и движения. Когда же еами физики, хотя бы ошибочно, убеждаются, что эти мнения являются самыми истинными, а многие богословы со всей решительностью заявляют, что эти мнения вступают в противоречие с благочестием, и клеймят их как самые зловредные, отсюда легко получается, что любой, кто посвятил себя исключительно математике, физике и медицине, доверившись в вопросе о механических свойствах вещей себе и новым философам, своим сторонникам, а поэтому вверяя высочайшее провидение более рачительным богословам, укрепляется в нечсстивости.
О том, что согласие знания с благочестием достигалось бы, если бы было доказано, что телесные явления могут объясняться не только механически, или с помощью действующих причин, но и с помощью причин конечных, и что сами принципы механики являются метафизическими. Необходимо восстановить в правах общеизвестное учение о субстанциальных формах, притом не отвергая совершенно ни одного аспекта этого учения, включая и ту часть, которая развивалась схоластикой и которая, по-видимому, является особенно презираемой.
Таким образом, распутать этот столь трудный узел и одинаково справедливо воздать и благочестию и разуму (ratio recta) должно представляться одним из величайших стремлений человеческой жизни. Ибо стремление заставить людей погасить для себя свет разумения под предлогом веры или вырвать себе глаза, чтобы лучше видеть, ведет прямо к тому, что и самые одаренные мужи вскоре становятся или откровенными нечестивцами, или, во всяком случае, лицемерами, какими, мне думается, были когда-то аверроисты, отстаивавшие двойственность истины. От подозрения в этом не свободны и сегодня те, кто утверждает, что даже истинно доказанное должно подчиняться вере якобы под тем предлогом, что Бог мог бы произвести даже противоречивое, тогда как лучше было бы им принять за установленную истину, что ничто не может быть истинно доказано, если оно противоречит вере, итак, мне кажется, что я достиг этой великой желанной цели—согласия знания с верой, и, конечно, одна из главных причин моего писания та, что представляется необходимым содействие столь славным дарованиям, рискующим своим спасением на самом рубеже истины. Поэтому покажем, что поистине все в телах производится механически, но сами принципы науки механики и всей физики не есть механические или математические, но метафизические; что природа тела никоим образом не полагается в протяжении, но в некотором понятии, не менее ясном и значительно более плодотворном; что во всяком теле есть некоторая субстанциальная форма и что она действительно механически действует, или, лучше сказать, является ближайшей причиной того, почему природа механически действует, но что в специальном объяснении природных явлений нет никакой необходимости упоминать об этом и достаточно, чтобы они всегда дедуцировались из установленных законов движений. Я также покажу, что для всех природных вещей может быть представлено двойное основание, а именно: и от ближайшей действующей причины, и от причины конечной, и что в вопросах физических оба этих основания весьма плодотворно сочетаются и часто посредством конечной причины можно предсказать то, что посредством действующей причины еще не достаточно познано и еще не могло бы быть открыто; что все совершается ради духов, что существует Бог и что он не только является физически совершеннейшим, но и (что как раз недостаточно признают новые философы) обладает нравственностью и является нравственно наилучшим, что духи (mentes) по природе бессмертны. Наконец, — и это является вершиной человеческого познания, да и человеческого стремления — что мир есть наилучшее государство, монархом которого по истине и по праву будет совершеннейший из духов — Бог; что если однажды твердо установлено, что всем позволено14 быть счастливыми, то никто не может быть несчастным, кроме как по собственной вине. Исходя из этого, когда-нибудь можно будет понять — хотя некоторым, усвоившим исключительно мнения современников, это покажется весьма парадоксальным, — что в сочинениях перипатетиков, схоластиков, св. Фомы и Других, особенно более ранних философов, которые писали комментарии на Ломбардца15 или Аристотеля, содержится больше истинного, чем обычно кажется, им не столько недостает истинности, сколько способа изложения; а также что формы и качества должны быть по праву возвращены в философию, правда не - для конкретного понимания природы, а для глубочайшего постижения принципов вещей, и что никто не достигнет высочайшей вершины истины, если не займется самой метафизикой. Посему признаюсь, что, не будучи тем, кто руководствуется в данном случае каким-либо стремлением создать секту или школу, кто по профессии и не философ, и не медик, и не математик и кто большую часть своего времени отдал занятиям весьма отличным от тех, которые здесь мною рекомендуются, я не считаю вообще ни одну из частей образования достойной пренебрежения и не жду чего-либо великого от тех, которые, предаваясь точным наукам, остальное упускают из виду. Однако все время до этого я рассуждал только о физических и математических, а также метафизических исследованиях, с которыми тесно связаны медицина, механика и естественная теология (theologia naturalis), так что теперь пора наконец перейти, как я считаю, к учению об обществе и к гуманитарным наукам. Ибо, как, на мой взгляд, очень ошибаются те политики, которые пренебрегают физическими и математическими исследованиями, так же я сужу и о тех вздорных философах и математиках, которые осуждают, как якобы бесполезные, благородные науки (bonae litterae) и все то, что служит украшению жизни и учености. Чтобы яснее увидеть это, я скажу кое-что как об ошибках политиков, так в равной мере и об ошибках философов. О том, что политики сами должны содействовать физическим и математическим исследованиямИ вот я вижу, что образованные люди нередко грешат в отношении изящной словесности и чтения древних или, обратившись к наукам политическим, оттого что они приучены к более поверхностным рассуждениям, с трудом могут решиться на то, чтобы довести до конца длинную цепь требующих внимания истин, сохраняя необходимое постоянство духа. Хотя это можно простить тем, кто, будучи обременен заботами или отягчен возрастом, с полным основанием исследует то, что может усладить утомленный дух легким очарованием. Правда, если существуют разумные люди, те по крайней мере должны были бы более тонкими исследованиями содействовать им, а не слишком изощренным и нетерпеливым, которые избегают, словно какой-то опасности, всяких глубоких размышлений и которые то, что сами не могут постичь с первого взгляда, объявляют мудреными пустяками. Признаться, эти последние нередко бывают людьми одареннейшими, обладающими проворным и острым умом, а потому и более пригодными для тех занятий, которые не требуют большого времени и больше нуждаются в живом уме, чем в аккуратном рассмотрении. Но как показывает опыт, если такие дарования, пылкие, но поверхностные, пыл которых, как пламя от соломы, не направляются каким-нибудь более возвышенным умом, они нередко совершают величайшие ошибки, что незамедлительно отзывается большим ущербом государству и всем тем, кто доверил им достаточно важные дела. Ведь даже в тех случаях, когда речь идет о заключении договора, о церемониях выборов, об арбитрах и тех, кто берет на себя обязанности посредников и нейтральной стороны, о мерах предосторожности, которые называются гарантиями, об амнистии, субсидиях, военных лагерях и других поводах для такого рода общественных собраний и человеку изобретательному обычно нетрудно принимать решения, имеются все же примеры, когда настолько многое должно быть рассмотрено и сопоставлено, что тому, кто пожелал бы исполнить свой долг, а не предоставить дело случаю или решить его как бы бросанием жребия, потребовалась бы тщательнейшая оценка и почти математическая строгость, особенно когда в вопросах войны и мира, государственной жизни и судебного расследования должно быть установлено, от чего зависит общественное благо и где ошибка может оказаться роковой и гибельной. Особенно же в этом великом искусстве нуждаются те, которые посылаются от более слабых к более могущественным и которые не силой, но искусством должны защищать свое. Кроме того, государственные мужи имеют дело не только с договорами, должностными выборами, субсидиями и другими проблемами, доводимыми до всеобщего сведения и подчас легкопостижимыми для проницательного человека, но и нередко с проблемами экономики, торговли, мануфактурного производства, а также с проблемами военной науки. А эти проблемы поистине всюду покоятся на расчетах и физических и механических принципах и являются более существенными и более необходимыми для поддержания государства. Когда же они правильно решены, государство держится собственной силой, а упомянутые ранее проблемы, такие, как вопрос о договорах и другие такого же рода вопросы, больше зависят от внешних факторов и в свою очередь предполагают хорошо поставленные домашние дела; этим они напоминают мне ристания, которые очень полезны и, конечно, великолепны, но требуют здоровых и хорошо! подготовленных людей. Поэтому очень ошибаются политики, если они полностью пренебрегают естественными науками, которые кажутся им весьма незначительными и весьма запутанными. Ибо отсюда происходит, что немалое число из них, к великому вреду для государства, только и воображают об этих науках, что они больше имеют внешней респектабельности и помпезности, а нередко и тщеславия и не требуют размышления, но могут быть постигнуты внезапным усилием гения; а на те занятия, которые касаются улучшения внутригосударственных дел, облегчения бремени народа, или содействия в сохранении и приумножении состояния, смотрят еще более пренебрежительно. А если бы монархи и другие высокопоставленные мужи подумали, насколько они и их близкие; бывают несчастны всякий раз, когда их поражает болезнь, как часто они зависят от самых нелепых мнений людей, не знающих природы и славящихся только бойкостью языка если бы они воскресили в памяти, как часто видели они своих близких и друзей (я не говорю уже о женах и детях), гибнущими во враждебных руках; наконец, если бы он4 узнали, насколько нетрудно было бы устроить все значительно надежнее и как много мы имели бы уже сейчас прекрасных открытий, если бы они достаточно предавались огласке и воспринимались людьми или если бы они была собраны и взаимно упорядочены для удобного их использования, Тогда они, конечно, рассудили бы, что выдающийся медик не может быть куплен ни за какое золото, и сам| охотно обратили бы немалую часть своих доходов н( исследование природы. О том, что в свою очередь философы не должны пренебрегать изучением благородных наукТеперь, когда мы закончили апологию физиков перед люды ми более благородного (как его называют) образования (doctrina), покажем в свою очередь, что и у философов и у математиков изучение гражданской и священной истории, а также изящной словесности и античности не должно быть в полном пренебрежении Впрочем, не на том основании, что знание ораторского искусства и поэзии, а также различных изречений и примеров является украшением речей в собраниях и придав! большую эффектность сочинениям, а скорее на том основании, что история есть зеркало божественного провидения и представляет нам Бога облеченным нравственностью, поскольку он проявляет себя не только как первоисточник (.principium) вещей (как в метафизике и в математике), не только как изобретатель удивительных машин, (machinae) (как в физике), до и как управитель (rex) духов в этом мировом государстве. И он проявляет себя так, как будто он один из наших близких, т.е., следовательно, некий Дух, к нам наилучшим образом расположенный; каким-то образом он раскрывает человеческому роду свою бесконечную благость и в отношении руководства империями, и в отношении сокращения наших путей к спасению, ибо истины, отвлеченные от материи, по-видимому, указывают на присутствие Бога или на бесконечную силу (amplitude) идей, проистекающих, как из источника, из его сущности; история природы (historia naturae) указывает на его мудрость в создании универсума, а гражданская история, в которую я включаю и современную, указывает на его неограниченную (exuberantissima) волю. А поскольку христианская религия (в сравнении с которой ни одна другая из всех когда-либо и где-либо известных религий — насколько простирается познание времен и народов — не является более священной и в своей простоте более возвышенной и более подобающей философу) отличается не только поражающим знатоков превосходством своих догматов, но и беспримерным происхождением, к которому, очевидно, действительно каким-то особым образом было непосредственно причастно провидение — правитель мира, то отсюда следует, что доказательство стольких истин не может быть достигнуто иначе, чем через историю. Ведь история служит благочестию и из нее может быть доказана истинность нашей религии, о чем кое-что сказано в данном разделе.Является бесспорным фактом, что один только древнейший народ иудеев, избранный Богом среди других народов-идолопоклонников, сохранил в неприкосновенности в силу какой-то удивительной тайны провидения культ высочайшего Божества, что посланные ему Богом пророки давно предсказывали будущее пришествие из этого народа Мессии, возродителя погрязшего в грехах рода человеческого. И вот явился человек, если можно назвать его человеком, не упоминая при этом божественной добродетели, к которомy удивительно подходили все предсказания пророков, но оттого, что он не проявил нисколько земного великолепия (поскольку и не должен был этого делать), не был принят своими. Но тем не менее он поразил души всех чудесными деяниями и известным учением, которое было выше тог на что способен человек, и перед которым померкли мнет философов Греции, но которое вместе с тем было до такой степени просто, что было доступно пониманию любого плебея. В течение трех лет это солнце сияло народам, и тех, кого он учил при жизни, он искупил смертью своей будучи невиннейшим, принес себя в жертву Отцу. Но он оставил учеников. Это были люди из самого простонародья неграмотные и неимущие, которым, несомненно, один только дух Учителя придавал силу. Слыхал ли кто когда-нибудь что-либо более чудесное? Несколько жалки рыбаков, происходящих из захолустья Иудеи, из народа, презираемого всем миром, уповая только на умершего Учителя и вдохнув в себя необычайный пыл его и доньи живущих речей, среди всеобщей ненависти, среди огня и камений бросили вызов не оружием, но словом и прим ром своей жизни всей мудрости Греции и всей мощи процветавшей тогда Римской империи. Кто бы осмелился сказать о них, действующих с такой ревностью, с таким единодушием, проповедующих нечто совершенно суров и трудное для испорченных людей, а именно требующих от сильных презрения к богатству и любви к несчастным, от угнетенного народа терпения по отношению к тиране ищущих не власти, не наслаждения, а испытаний, мученичества и смерти, которая могла бы засвидетельствовать искренность души, — кто осмелился бы сказать о них, что все они обманщики? А вдруг все же другие были обмануты апостолами или апостолы — Христом? Но что проку был апостолам с таким усердием призывать к столь неблагодарным делам или зачем бы они стремились обмануть, не ожидая никакой награды, не имея никакой надежды, кроме надежды на будущую жизнь, если бы они в будущую жизнь не верили? Неужели же столько людей дошли до такого упрямого и притом изощреннейшего безумия, чтобы рад столь бесполезного учения неизменно стремиться принят жесточайшую смерть, не обнаруживая ни в жизни, н в факте своей смерти ни малейшего признака пусть да» глубоко затаенного лукавства. А если обманул Учитель, oн должен был владеть искусством, конечно превосходящим человеческие возможности, с помощью которого он убедил бы столько тысяч людей в своей божественности и заставил бы поверить не кого-нибудь, а своих постоянных спутников и ближайших свидетелей своей жизни, что он совершил столько чудес, и притом вдохнул в них такую силу убеждения, что, утратив Учителя, а с ним и всякую человеческую надежду, эти жалкие люди, ставшие благородными не от рождения или воспитания, но исключительно от слов Господа, казалось бы, робкие и малодушные при его жизни, поднявшись тотчас после его смерти, с обретенными вдруг силами понесли через народы с верной угрозой гибели для себя это удивительное учение и, несмотря ни на что, в продолжение немногих лет безмерно приумножили свою секту. Пусть переберут все случаи политического обмана и все приемы риторического искусства и пусть объяснят нам чудо такого убеждения! Кроме того, имели место также чудотворные деяния самих апостолов, не уступавшие деяниям Христа. Пусть кто-то примет их за сплошные сновидения, коль скоро мы уже устранили выше вероятность лжи. Если же кто согласился бы, что ни Христос, ни апостолы не были обманщиками и что чудеса, ими содеянные, были совершены так, как они сами об этом сообщали, но решил бы, что им постоянно представлялся счастливый случай для убеждения людей при исцелении больных и что эти исцеления на самом деле были следствием самовнушения и воображения в уже убежденных людях; что юноша, который казался умершим, на самом деле как раз в тот момент, когда его воззвал к себе Христос, пришел в себя из состояния забытья16; кто, повторяю, так решил бы, хотя это было бы насилием над фактами и мало правдоподобно, тот, если он допускает, что миром правит провидение, вынужден был бы, как ни странно, признать, что все было заранее скоординировано так, чтобы быть в точности согласным с предоставляемой Христу свободой действий. А одного этого чуда было бы достаточно, чтобы снискать столько же доверия к христианской религии, сколько можно было бы снискать от самих чудес Христа и апостолов, так как оно одно своими достоинствами охватывает все эти чудеса. Ибо, если Бог не есть обманщик, как же он может мыслиться изобретателем стольких хитростей для нашего легковерия, ради того, чтобы мы не смогли выразить своего несогласия с законами здравого смысла и им самим данного разума? А кто отрицает провидение (хотя естественной историей оно во всяком случае подтверждается, а с помощью отвлеченных от материи истин метафизики доказывается абсолютно), воображая, что сам по себе случай, и притом благоприятный, содействовал христианской религии; кто поручает случаю все то, что вообще обычно отличает истину от вымыслов,— тот беспрецедентно и неправдоподобно, против всех правил благоразумия измышляет нечто невероятное, что (если| быть до конца последовательным) могло бы быть обращено и против всего того, в чем мы уверены как в наиболее прочном и, как обычно говорят, нравственно достоверном. С равным правом можно было бы отрицать, что когда-то жил Цезарь Август, что ныне существует государство китайцев, так как указанные утверждения не являются метафизически достоверными. Но для доказательства нам достаточно и того, что тот, кто признает провидение, должен признавать и божественность христианской религии. Об использовании истории для признания провидения в смене империй и сохранении церквиНо не только согласием пророчеств оракулов, подтвержденных результатами, и не только предполагающим сверхчеловеческое искусство происхождением этой религии, но и последующим ее успехом удостоверяется благоволение и причастность к ней творца вещей — Бога. Среди убийств и терзаний в цирках христиане не сомневались, что даже и на земле Христос будет торжествовать победу над бесчестием. И он неожиданно справил триумф, когда, испробовав крайние средства в последних гонениях, неверие исчерпало свой яд. И вот эти ученики рыбаков, безоружные, не обученные ни одному из человеческих искусств, в конце концов подчинили Христу все, что было на земле великого и прекрасного. Я не говорю здесь о душе Константина, но обращаю внимание на эффект Константинова знамени (Labarum)17 и на столь великое превращение вещей. Словно для того Бог и подчинил римлянам большую часть мира, чтобы через их посредство одним ударом отсечь голову нечестию. Там же, где народы становились христианами, римское государство, как бы уже сослужившее свою службу, начинало расшатываться. И это при участии Бога, призвавшего с крайнего севера варваров, чтобы прежде дикий, а теперь кроткий Сикамбр18 склонил голову перед Христом и победители Римской империи были побеждены Римской, или Христианской, церковью. Эту загадку божественного плана, как оказалось разрешимую, не смогли разгадать жившие и страдавшие в период варварских вторжений св. Отцы, когда они подвергались нападкам со стороны язычников, приписывавших крушение римского благоденствия пренебрежению к культу древних богов. Когда же в наказание за грехи перерождавшихся христиан, впавших в роскошь и земные удовольствия, Бог выпустил на них с юга, как львов из клетки, сарацин, он своевременно противопоставил им германские племена франков и аллеманов, созванных из религиозных стран мира, чтобы тогда, когда христианская религия оказалась на краю пропасти, когда уже была заполнена сарацинами Азия и Африка, когда империя греков была поражена неисцелимой раной, когда были уничтожены готы в Испании, Карл Мартелл с помощью собранных отовсюду еще молодых людей наиболее воинственных племен в прославленном на века сражении остановил ворвавшихся через Пиренеи и морем в Галлию сарацин. Эта победа действительно утвердила имя христианина, ибо ни в Риме, ни в Константинополе не решался тогда сколько-нибудь существенно исход дела. Если же сарацины пришли бы немного раньше или позднее, т. е. после Карла Великого или до Мартелла, плохо пришлось бы Европе. Но Богу, разумеется, были известны причины такого направления событий. После этого поражения дела сарацин стали ухудшаться, и европейцы в свою очередь пошли на них. Но тот факт, что к ним присоединилась новая подмога с Кавказских гор и из азиатской Скифии, сделал для нас победу сомнительной: имело место такое положение, что любая из наций, находившаяся на периферии мира, извлекалась из своего захолустья. Так, нашим народам, отошедшим от прежней доблести, в свою очередь стали угрожать племена турок и татар, особенно когда оттоманский род присоединил к себе почти весь магометанский мир, а европейцы в угоду изучению наук и почитанию более утонченной жизни отказались от мужества предков. И может быть, давно уже мы подпали бы под господство варваров, если бы вовремя не пришло на помощь неизвестное раньше искусство воспламенения пороха, в чем я, в противоположность тому как думают многие, усматриваю необычайную милость провидения. Отсюда известные затяжки войны, так, в одной только покоряемой Венгрии турки заняты уже более века. Но мне даже сейчас не ясно, близок ли этот роковой день для врагов, ибо, по-видимому, есть еще время для того, чтобы они или были побеждены, или направлены на путь истинный, прежде чем нечестие на погибель вере вооружится всей переданной им наукой европейцев. Однако закончим эту мысль, препоручив будущее Богу, поскольку мы заметили, что в то самое время, когда благодаря троякому открытию: магнитной коробки, воспламенения пороха и типографского искусства — менялся облик дел человеческих, перед нами раскрылся новый мир и бесчисленные народы были приведены к культуре; что вскоре нашим глазам, вооруженным неизвестной доселе трубой, открылись в беспредельном эфире другие миры и мы еще лучше узнали о величии божественных дел, так что, если говорить в шутку, кажется, что поистине жив другой Тифий! Добавлю также, что за один этот век философии и математическим наукам прибавилось больше света, чем за все другие века. Поистине создается впечатление, что все это несет с собой человеческому роду какую-то новую власть над природой вещей, особенно если когда-нибудь будет доведено до совершенства это орудие (organum) нашего мышления, что еще больше усилит проницательность нашего ума, чем изобретение телескопа усилило остроту зрения. Но нам достаточно и того, что этим небольшим отступлением был дан образец истинного применения истории для рассмотрения милости провидения и для побуждения душ к почитанию Бога, особенно же когда было признано, что из истории может быть и должна быть доказана истинность христианской религии. О том, что для целей исторических доказательств необходимо преподавание по образцу науки элементов древностей, т.е. критического искусства, а также о его применении к вопросам религии.Но поскольку нашим рассуждениям, которыми мы подтвердили христианскую истину, может быть оказано противодействие только теми, кто не знает наших наук (именно по этой причине трудно спорить с иудеем, или турком, или варваром, и было бы еще труднее с ними спорить, если бы книги иудеев не свидетельствовали в пользу Мессии, а Коран турок — в пользу Христа19), постольку даже человек талантливый, но лишенный твердой эрудиции и посвятивший свой талант предметам слишком легким, может незаметно для себя попасть в такую беду, что станет наши превосходнейшие истины подвергать сомнению и приравняет их к бабушкиным сказкам язычников или же к легендам наивных монахов, от которых, конечно, так же легко отличить твердо установленные учения, как легко отличить с помощью взвешивания золото от орихалка20; то этим еще яснее показывается, насколько было бы полезным изучение языков и древности. И я действительно хотел бы, чтобы элементы древности, или элементы критического искусства, преподавались наподобие какой-то науки, которая покоится на некоторых собственных доказательствах, и именно таких, которые могли бы убеждать противников. За основу были бы взяты те остатки древности, которые все еще могут быть доступны, восприятию, а именно древнейшие пергаменты и надписи на мраморных плитах и монетах (я не буду здесь касаться того, как заботливые люди повсюду сохраняют остатки убранства статуй, колец, ваз и т.п.). Необходимо будет перечислить все реликвии такого рода, которые сохраняются еще и поныне, особенно те, которые для данного предприятия являются наиболее важными; необходимо составить историю рукописей, на основании которых изданы древние книги, с присоединением указаний на соответствующие эпохи, чтобы по этим указаниям можно было бы распознавать те или иные подлинные памятники письменности. Ведь уже легко будет доверять греческой и римской истории, а особенно истории священной, когда предварительно будет показано, что книги, которые имеются, являются подлинными и часто современными самим событиям. Далее, что они правдивы по крайней мере в том, что касается существа событий, неопровержимо докажет или согласие этих книг между собой, или же их согласие с надписями на мраморе и монетах. Когда же эти книги древних [авторов] будут в целом выявлены, книгам, принятым церковью за канонические, легче будет поддержать свой авторитет, так как они, будучи, во-первых, подлинными, незатронутыми и, насколько это касается сути, безупречными, постигаемыми нами сегодня непосредственно из версий и комментариев древних, будучи, наконец, благодаря тому, что они в себе содержат, и благодаря тем авторам, которыми они подтверждаются, божественными и особой милостью провидения к поучению рода человеческого предназначенными, получат еще одно подтверждение от вышеупомянутых памятников. Такая же критика будет чрезвычайно полезной и в отношении писаний св. Отцов, чтобы люди нашего времени получили возможность обращаться к свидетельству неискаженной древности. Когда немногословная и простая религия не сделала еще из себя искусства и не имел еще титула благочестия смертоносный Марс, а Купидон не имел еще устрашающих скипетров...21 критерием служили не только указания учителей, но и общенародное благо. Ибо совершенно очевидно, что, чем больше кто-либо отличается твердостью эрудиции в вопросах священных и знанием церковного прошлого, тем более склоняется он к тому, что церкви должен быть возвращен мир, и тем отчетливее осознает, что для обеспечения христианскому миру столь великого блага людям часто не хватает только желания. А кто у св. Отцов бывает редким гостем или обращается к ним за советом лишь при случае, для подтверждения своих предрассудков, тот-то и оказывается обычно более упрямым в спорах и более сговорчивым в деле морали. А лучше было бы, если бы было наоборот; так как указанные святейшие мужи, более близкие к апостольским временам и отстаивавшие истину скорее своей жизнью и самой смертью, чем криками и партиями, призывали души праведников перейти от праздного любопытства к божественной любви, к уважению других, к самоусовершенствованию и исправлению нравов. О том, что не должны быть в пренебрежении и другие сферы человеческой образованности (stiidia hiimanitatis) и где речь идет о чудесах красноречия и силе поэтического искусства.С другой стороны, хотя я и думаю, что главное применение гуманитарных наук заключается в том, чтобы они использовались для доказательства и истолкования христианской веры на основе прошлого, однако я и не могу и не желаю отрицать, что они служат благочестию и общественной пользе многими другими способами. Найдется ли что-нибудь более действенное, чем красноречие, чем поэзия, которая кажется каким-то более возвышенным красноречием и как бы языком ангелов? Ведь эти искусства побуждают людей к любви к Богу, к презрению земных благ, к героическим доблестям, к принятию самой смерти во имя справедливости, во имя общественного блага. Они рисуют нам все уродство пороков, они воспевают красоту добродетелей, дабы эта красота завладела людскими душами. Возвышенные медитации мистических богословов, эти замечательные гимны, которые приводят души праведников к почти экстатическому состоянию, проникновенные канцоны, способные облагородить почти всю аудиторию, заимствуют свои краски, которые в них привлекают, и свою силу, которой они потрясают, у этих двух искусств. И было бы невредно, если бы правители народов позаботились о том, чтобы некоторые одаренные люди, отобранные и способные к этому по природе, с детства совершенствовались тщательным обучением, направленным как раз на то, чтобы когда-нибудь принести пользу своим красноречием. Тогда бы в их лице они имели могущественнейшее средство для управления народами, ибо часто в деле подавления мятежей, утешения несчастных, в тех случаях, когда нужно, чтобы душа пришла в себя от потрясений, для поднятия духа перед лицом общественных несчастий, красноречие способно сделать больше, чем сила, больше чем само разумение. Сценическая поэзия, превратное употребление которой повсюду порицается, могла бы стать школой для народа, если бы она сочинялась, исходя из интересов государства. О вкусе древнихВсякий, кто занимался чтением древних писателей, признает в них нечто более великое и более достойное выдающегося таланта, чем то, что встречается в нынешних книжках, то ли потому, что у современных авторов нередко обнаруживается рабское подражание, то ли потому, что многие из них, по-видимому, не возвышают души над своим веком и, довольствуясь кратковременным успехом, во всяком случае не заботятся о вкусе потомков. Думается, что тех и других можно сравнить с двумя типами низкосортных художников, ибо упомянутые подражатели кажутся подобными художникам, которые, предаваясь исключительно созерцанию античных статуй, не обращаются к самой натуре и, ни во что не ставя свой талант, насилуя природу, составляют лишь центоны22 из чуждых линий; а тех, небрежных и беспечных, можно сравнить с другим родом художников, которые, совершенно презрев прекраснейшие памятники древних, редко в своих картинах достигают такого же величия духа, при этом имеют страсть к чему-то готическому или плебейскому23, не будучи расположены когда-нибудь создать произведения, которые были бы во вкусе всех веков. Древним же, вероятно, не был чужд этот вкус, ибо они и сегодня так же сильно нравятся. Кто из такого множества поэтов написал что-нибудь такое, что было бы соразмерно величию Вергилия? Кто из сведущих людей не знает, насколько здраво и ясно (не говоря уже о том, насколько изящно) пишет Цицерон о самой философии24? Настолько здраво и ясно, что при чтении его мне иногда казалось достойным сожаления, что этому человеку, способному столь превосходно и излагать и доказывать любые мнения, не были достаточно известны лучшие мнения. Ведь даже Сенека, хотя у него можно найти много прекрасного и остроумного, все же, если к нему обратиться после чтения Цицерона, кажется и легковесным, и напыщенным. А в отношении Плиния Старшего нужно признать, что его труд является беспримерным, подобный которому никто в наш век никогда не отваживался предпринять. А если бы многие другие века имели своего Плиния! Ведь какое множество сведений он сообщает о всей совокупности вещей и наук, имевших место в его время! И если бы он не погиб, насколько продвинулись бы древние в исследовании природы, пусть даже, с другой стороны, достаточно известно, и этого нельзя отрицать, что он часто грешил неосведомленностью в делах, поспешностью извлечения фактов из памяти или чрезмерным доверием к своим переписчикам, а в изложении того, что особенно заслуживало быть сохраненным и переданным потомству, был слишком краток.
О философии древних, где речь идет о создателях корпускулярной философии и о Пифагоре.
Величайшие заслуги принадлежат древним и особенно грекам также и в науках. Древнейший писатель Мосх Финикийский, по-видимому, был изобретателем атомов25, или, вернее, той философии, которая объясняет явления природы движением невидимых частиц материи. У Лаэрция26 имеется место, относящееся к последователю той же философии Левкиппу, где последний пытается объяснить происхождение земного мира (orbis terrae) и прямо вводит некие вихри, из которых механически производит, даже тяжесть, так что приходится удивляться, что Аристотель при таком свете предпочел оставаться слепым. И я не сомневаюсь, что Демокрит, муж, достойный удивления, обладавший таким познанием геометрии и таким знанием природы, отличавшийся настолько обстоятельным суждением и настолько тщательной расчетливостью, что Витрувий, производя свои эксперименты, ссылался на него как на авторитет, — что Демокрит самым ясным образом изложил многое из того, что сейчас или нам неизвестно, или что мы вынуждены исследовать заново. Но эти писания погибли, потому что были не по вкусу толпе, которой больше нравятся легковесные пустяки. Я считаю по меньшей мере достойными внимания частые утверждения Демокрита о том, что в телесных вещах в действительности существуют только пространство и материя (или, как он сам говорил, пустое и неодушевленное (vacuum el inane)), а также фигуры и движения материи; все же остальные качества существуют только nomj, т.е. — что лишь немногие понимали — не по природе, но по установлению или по мнению. Таким образом, он установил то, что внушают нам современники, а именно что звуки, цвета, теплота и другие чувственные качества суть не истинные вещи, но феномены, зависящие от положения того, кто ощущает, и от среды,— феномены, подобные радуге. Тяжесть и отклонения атомов и другие нелепости, по-видимому, должны быть приписаны не Демокриту, а Эпикуру, который хотя и был несравненно легковеснее Демокрита, однако легче нашел последователей. Нет никакого сомнения, что величайшим из людей был Пифагор. Его целью было призвать людей к нравственному усовершенствованию, а его школа скорее была подобна ордену благочестивых, чем множеству слушателей. Его замыслы были нацелены на улучшение общества, поскольку в то время государства находились под гнетом разного рода тираний или управлялись предприимчивостью невежественных плебеев; он же стремился к тому, чтобы дать народам правителей, умудренных в его философии и вооруженных спасительными идеями. Поэтому истины более важные он^ скрывал под формой мистерий, чтобы они только тем становились известны, кого он приближал после своеобразного испытания пятилетним ученичеством. Этих обычно обучал сам Пифагор, остальных же он чаще поручал своим ученикам. Непосвященные слушатели приобщались только к экзотерическим беседам, которые были рассчитаны на их понимание и вместе с тем были полезны для житейской практики. И для них авторитет Пифагора и это aAtev ?fa27 были вместо разума; а те, которые оказывались способными на большее, назывались математиками, и им поручались причины вещей и доказательства, ибо всякое точное познание относительно любого рода вещей называется математикой, что для латинян означает науку. И покуда был жив сам Пифагор, его планы были небезуспешными, так как многие города Италии или Великой Греции управлялись его соратниками и учениками. Но когда, возможно после смерти учителя, они переродились и, из-за того что заботились только о людях своей секты, сами вызвали против себя ненависть, они были низложены народными восстаниями. В области физики Пифагору не принадлежит ничего, ибо я сомневаюсь, принадлежали ли самому Пифагору учения Тимея из Локр или Окелла из Лукании, первое из которых изложено Платоном, а второе — Аристотелем. А из того, что он замышлял более глубокого, я бы назвал систему мироздания, приписываемую древними Пифагору, которая была разработана Аристархом Самосским и, по-видимому, была не чужда великому Архимеду и которую спустя столько времени где-то у берегов Балтийского моря, к величайшему счастью, вновь вызвал к жизни Николай Коперник28. Что же касается теории чисел и геометрии, известно, насколько выдающимся был здесь Пифагор. Ему же приписываются и элементы теории музыки.
О той великой пользе, которую можно извлечь из философии Платона в отношении познания Бога и души
О Платоне мы можем говорить нечто более достоверное, поскольку его сочинения сохранились. И его нужно изучать по этим сочинениям, а не по Плотину и Марсилио Фичино, которые, стараясь везде говорить о чудесах и мистике, испортили учение этого мужа29. И меня поражает, что ученые обращают на это мало внимания. Не без удивления перед человеческим тщеславием я заметил, что последующие платоники всё, что учитель говорил прекрасного, ученого и твердого о добродетелях и справедливости, о государстве, об искусстве определения и разделения, о познании вечных истин, о понятиях, прирожденных нашему духу, замалчивают; а то, что у него оказалось двусмысленным и гиперболическим, когда он давал волю своему гению, воздействуя на поэтическое восприятие, то, что он говорил о мировой душе, об идеях, существующих вне вещей, об очищениях душ и Флегетонте30, о пещере отраженных теней и тому подобном, охотно подхватывается этими хорошо известными учениками, искажается и отягощается многими новыми фантазиями. Бесспорно, Плотин, Ямвлих, Порфирий, Филострат, да и Прокл и другие пифагорейцы и платоники тех времен полностью предавались суевериям и постоянно рассуждали о чудесах оттого ли, что они заблуждались, или для того, чтобы снискать себе уважение, или из зависти к христианам, с которыми они конфликтовали. Если же какой-нибудь достойный читатель обратится к самому Платону, он вынужден будет признать у него совершенно святейшие нравственные предписания, глубочайшие размышления и действительно вполне божественный способ высказывания, который хотя и возвышен, однако предпочитает максимальной ясности простоту, и, признав это, испытает великое удовольствие. Поэтому меня часто удивляло, что никто еще не выступил, кто бы представил систему платоновской философии. Ведь и Франческо Патрици, человек незаурядного таланта, предварительно испортил свой ум чтением псевдоплатоников. У Платона же самым замечательным (если не говорить о менее важном) является его утверждение, что дух есть субстанция, обладающая самодвижением, или, что то же самое, свободная и сама себя побуждающая к действию, т.е. начало активности, в противоположность материи, которую он признает лишенной самостоятельной активности, в известной мере неопределенной и имеющей больше видимости, чем реальности, ибо многие свойства тел, такие, как тепло, холод, цвета, скорее суть феномены, чем истинные качества, и, как говорил Демокрит, существуют nemw, а не qAdei31. Поэтому Платон с полным основанием переориентировал мышление с этих смутных понятий на чистые понятия и утверждал, что всякое [подлинное] знание есть универсалии вечных вещей, т.е. что его предметом скорее являются эти вечные сущности, чем связанные с материей и случайностью единичные вещи, которые находятся в постоянном изменении. С полным основанием он утверждал, что чувства сообщают нам скорее иллюзии, чем истины, что дух заражен знанием единичного, находится под влиянием телесного и различных аффектов и только путем ясного познания вечных истин он способен абстрагироваться от материи и достигнуть совершенства. Что есть в нашем духе врожденные идеи, которые представляют универсальные сущности, а поэтому наше знание есть припоминание; наконец, что наше совершенство должно быть связываемо с какой-то причастностью Богу. Все это, если его правильно истолковывать, действительно является очень верным и чрезвычайно полезным, и мне неизвестен философ, который более верно, чем Платон, рассуждал бы о бестелесных субстанциях, так что, конечно, достойно сожаления, что столь возвышенные, столь верные учения так долго пролежали под спудом каких-то нагроможденных над ними ненужностей.
О том, в чем философия Аристотеля заслуживает одобрения, а в чем — порицанияУчение Аристотеля настолько известно, что не должно было бы помешать краткости нашего изложения. Но поскольку суждения об этом муже так сильно разнятся между собой и многие, особенно юноши, оказываются среди стольких немеющих перед ним хвалителей сбитыми с толку, мы в согласии с нашей умеренностью выскажем то, что, я полагаю, способно одинаково удовлетворить всем мнениям. Известно, что Аристотель когда-то считался врагом веры32, а впоследствии, когда он был допущен в школы, пользовался таким уважением, что ни одно другое учение не казалось более подходящим для защиты положений веры. Его не только Аверроэс, но и св. Фома и другие замечательные мужи считали чудом человеческой гениальности, и его же повсюду сегодня высмеивают даже дети. Выскажу то, что представляется мне, т.е. тому, кто с ранних лет приобщился к учению перипатетиков, кто, достигнув зрелости, отнюдь не поверхностно изучил Аристотеля, кто при этом уже ребенком упражнял независимость мнений, а впоследствии увлекался математическими науками и экспериментами. К тому же, оказавшись вне академий и следуя весьма отличному от академического образу жизни, я не принадлежу к числу тех, авторитет которых зависит от отношения к Аристотелю, и меня нельзя оценивать в сравнении с теми, кто не знает учения древних и доктрин, принятых в школах, и кто, чтобы не показаться слишком несведущим, их высмеивает. Итак, сначала я установил, что Цицерон и св. Фома, а также другие достойнейшие люди вовсе не несправедливо восхваляли Аристотеля. То, что он писал о нравственности, весьма прекрасно и добыто из жизненного опыта, а также чрезвычайно полезно для юристов, а потому должно быть признано теми молодыми людьми, которые собираются приступить к общественным занятиям, пусть даже оно не учит человека той возвышенной добродетели, которую, по-видимому, представляли себе Платон и Эпиктет и которая близко соответствует достижению христианского совершенства. И это тем менее удивляет меня, что наука о морали — это дитя метафизики, и кто не лучшим образом думает о божественном провидении и бессмертии души, тот вынужден слишком большое значение придавать этой жизни. А в политике и риторике Аристотель царствует полновластно, оставив далеко позади себя всех древних, сведения о которых дошли до нас. Кажется, что и в человеческие аффекты он также заглянул достаточно глубоко. В «Органоне» же он действительно дал образец большого таланта, способного к открытию сокровенных истин и доказательств. Ибо если им, как сам я думаю, впервые были открыты известные теоремы о формах высказываний и силлогизмов, то нужно признать, что он совершил великое деяние, заложив первоначальные основы той науки, которая некоторым образом оживляет и делает достоверными все остальные науки. Однако о самом искусстве открытия и доказательства он имел, кажется, не достаточно ясные представления, что обнаруживается в его «Вторых аналитиках», утверждения которых являются весьма темными и неясными и не подкрепляются никаким светом примеров. Вследствие этого многие перипатетики, люди, не лишенные познаний, когда им казалось, что они не находят у самого Аристотеля ни одного примера какого-то доказательства, превозносимого Аристотелем в качестве важнейшего, думали, что философ собирался предложить некую идею более высокой науки, которая оказывалась-де выше человеческого понимания. В этом я с ними не согласен, ибо я мог бы представить бесчисленные примеры доказательств, которым соответствуют правильно понятые аристотелевские установки (conditiones), хотя сам Аристотель, возможно, недостаточно понимал их силу, поскольку там, где особенно велика была возможность доказательства, он почти ничего не доказывает и повсюду показывает себя не очень сведущим в вопросах математики. Физика Аристотеля состоит из трех частей: общей, средней и специальной. Общая физика содержит составленные слушателями книги его лекций. Хотя они и весьма неясно написаны и подчас в них встречается кое-что пустое, сомнительной тонкости, все же следует признать, что в основном в них содержатся превосходные идеи. И даже если я умолчу о том, что и пресловутые формы, повсюду ныне презираемые, имеют в сущности своей кое-что истинное, я высоко ставлю прежде всего его утверждение, что деление продолжается до бесконечности, и высказывания против атомов и пустоты. Положения этих восьми книг, изложенные геометрическим способом, издал незаурядный математик Абдиас Трей, хотя он, кажется, не скрывает, что его доказательства кое-где более слабы. Средняя физика Аристотеля, содержащая в себе книги «О возникновении и уничтожении», «О небе и метеорах», к которым можно добавить книгу «Об ощущении и ощущаемом» и другие подобные книги, представляет весьма незначительную ценность. Ибо желание объяснить все подлунное, исходя из четырех первичных качеств и комбинаций производных от них элементов, более приличествует забаве гения, чем серьезной науке, особенно если учесть, что он не объяснил, в чем состоит внутренняя природа этих качеств. И тем не менее эта выдумка настолько понравилась Галену, что он заразил ею всю медицину. Правда, нельзя отрицать, что идея четырех элементов содержит в себе нечто истинное, ибо во всяком случае верно, что мы чувственно воспринимаем четыре огромные телесные стихии: огонь, который разносит с собой солнечный свет; воздух, который окружает этот наш шар, и, конечно, воду и землю, на которые разделяется поверхность земного шара. Но приписывать одним телам прирожденную тяжесть, другим — легкость, подлунным телам — движение от центра и к центру, небесным — круговое; утверждать, что небесные тела лишены всякого изменения; составлять весь мир, подобно луковице, из нескольких покровов (pelliculae)33, или нескольких хрустальных сфер, обращающихся вокруг самих себя, к каковым-де небесным сводам (uraniscum), как золотые окаймления наших колесниц, прикрепляются звезды, блуждающие для тех, кто внизу, и неподвижные для всевышнего, приставлять к этим сферам разумные духи, (интеллигенции), единственной функцией которых является вращать их наподобие мельничных жерновов; наконец, связывать высший из разумных духов и интеллигенцию, удостоенную имени Бога, с последней сферой или первым двигателем — все это, разумеется, во многих отношениях абсурдно и недостойно философа, а божественного величия и вовсе недостойно, так что, по мне, стеклянный шар Архимеда обнаруживает больше красоты и таланта, чем все аристотелевское небо. Трудно поверить, чтобы Аристотель всерьез так думал, но, поскольку он хотел создать школу, постольку он решил смело заявить в отношении этих вещей, что никаких подтверждений того, что это ложно, никогда не будет найдено людьми. И хотя в вопросах метафизических и в последнем из физических он правильно добирается до первого двигателя, делает он это мало сообразно своим принципам. Ведь если элементы могут сами собой стремиться вверх или вниз, почему бы и сферы сами собой не приводились в круговое движение? Потому-то некоторые из учеников добавляли к остальным девятую подлунную интеллигенцию, которая, дескать, приводит в движение элементы; а некоторые думали, что этот действующий в нас разум, о котором Аристотель писал, что он приходит извне и является отделимым, есть либо указанная интеллигенция, либо душа подлунного мира. Но я думаю, что Аристотель писал об этих вещах между прочим, вовсе не имея надежды раскрыть истину. То, что он оставил относительно души, и глубже и, добавлю, более истинно. Однако все это кажется более темным и менее полным и Завершенным. И это учение об активном разуме (intellectus agent) заслуженно вызывает то подозрение, что Аристотель якобы только общий всем ум признавал бессмертным, а собственную душу каждого — смертной. Наконец, то, что философ дал в специальной физике, прежде всего относительно происхождения и частей животных, содержит в себе много прекрасного, чему и сам Гарвей придавал большое значение. Отсюда явствует, что он был выдающимся дарованием и имел высокие заслуги в тех науках, которым он серьезно предавался.
О том, что в отношении предписаний стоиков, касающихся добродетелей, нужно следовать за предписывающими только в том, что остается в силе. О том, что воскресили наши современники, и о том, что от тех, которые не уверены в будущей жизни, не может быть получено ничего лучшего.
По-видимому, не вполне достойно думали о машине универсума (Uneversi Machina) также и стоики; однако, с другой стороны, они намного яснее высказывались о провидении как правителе, а судьба для них была, как я полагаю, не чем иным, как порядком, предписанным провидением. Ибо как же они еще связывали Бога с судьбой, если они верили, что он располагает и управляет вещами? Признаюсь, однако, что мы не можем судить об их доказательствах достаточно точно, а поэтому нужно принять более доброжелательные интерпретации. А моральные предписания Стой были, кажется, как раз теми, которые воскресили в наше время некоторые выдающиеся люди. А именно, они учили, что добродетель состоит в том, чтобы мы во всем действовали согласно с разумением и чтобы никакие потрясения не смогли заставить нас изменить этой установке. Что мы будем счастливы, даже когда на нас обрушатся все несчастья, если будем думать, что мы правильно пользуемся нашим духом (animus), который один только находится в нашей власти, и что мы также потому должны быть довольны, что бессмысленно было бы терзать себя понапрасну. Я признаю, что в каком-то смысле все это верно, и не сомневаюсь, что посредством упражнения можно добиться того, чтобы потеря внешних вещей и самые страдания тела если не меньше чувствовались, то во всяком случае оказывали меньшее на нас влияние и не приводили дух в замешательство, покуда он владеет собой. Ведь почему бы разумение, укрепленное дисциплиной, не могло достигнуть того, чего подчас могли достигать наслаждение местью и неоправданная доверчивость псевдомучеников, а именно радости среди мучений? И это имело бы место, даже если мы уничтожались бы с разрушением тела. И ничего лучшего не могло быть предложено теми философами, даже новыми, которые лишь устанавливают отделение души от тела, но, помимо этого, ничего о будущей жизни сказать не решаются, чем то, что допускали и упомянутые философы, стоики, согласно которым, кажется, душа после смерти возвращается к началу34 мира или соединяется с другим телом, ничего не помня о деятельности, совершенной в предыдущем теле, подобно тому как материя тел остается той же материей, сменяя свои формы. Ибо никакие субстанции в мире не являются преходящими, преходящими являются их модификации. Однако такой способ сохранения души — а подобно этому и полено сохраняется, когда его сжигают, — ничуть не лучше ее уничтожения. И те, кто предлагает такое бессмертие, не имеющее никакого отношения к руководству жизни, кажутся мне подобными Эпикуру, который, упразднив провидение, оставил богов, хотя для их почитания уже не было никакой причины. Тем не менее они заслуживают похвалы за то, что придумали способ, который позволял все же некоторым оставаться в какой-то мере удовлетворенными, исходя из указанных допущений, — способ, отличающийся только по названию от той безмятежности духа, которую проповедовал Эпикур. Но если кто, доверившись божественному руководству, всерьез будет думать о том, что бессмертная душа, находящаяся в руках и под защитой Бога, может только сама себе причинять вред и что Бог тем, кто его любит и кто почитает добродетель, предуготовил величайшее счастье, — тот, обретя дух, не только довольный среди всех бедствий, но и радующийся всему тому, что совершается легче и полнее уже теперь, на земле, проведет такую счастливую жизнь. Кажется, что и стоики то и дело склонялись к этому, на что, по-видимому, хотя и весьма неясно, указывают некоторые высказывания Эпиктета, императора Антонина и Сенеки. Платон же выразил то же самое гораздо более ясно.
О пользе древней философииИтак, я слегка коснулся всего, что есть в философии древних прекраснейшего и полезнейшего для руководства жизни, поскольку очевидно, что они тоже заглядывали в глубинную сущность вещей. Ведь когда Платон говорит о Боге, уме и идеях, Аристотель — о непрерывности и полноте, Левкипп и Демокрит — о механической философии и вихрях материи, последователи Пиррона — об обмане чувств, Пифагор и Аристарх — о системе мира, стоики — о добродетели и перипатетики — о государстве, они высказывают нечто такое, чтение чего доставит подготовленному читателю великую пользу и великое наслаждение и что, как мы видим, наши современники возродили и упорядочили. Однако я думаю, что было бы не слишком осмотрительно, если бы юный читатель, еще не обученный тому, как определять наилучшие мнения, опрометчиво приобщался к чтению через книги древних философов, а поэтому я бы хотел, чтобы какой-нибудь сведущий философ составил краткий обзор древней философии, который мог послужить введением к такому чтению и в котором содержалось бы только наилучшее и наиболее истинное, наиболее прочное в своей основе.
О превосходных открытиях, которые оставили нам древние математике; о тех из них, которые до сих пор не опубликованы; о науках (artes) древних, насколько это касается того, что они в своих сочинениях по геометрии дали нам пример неопровержимых рассуждений.
Очевидно, что греки в математических науках превосходили других. Известно, что Пифагор разработал науку о числах, установил принципы (elementa) геометрии и теории музыки. Говорят, что Платон был первооткрывателем такого анализа, в котором искомое предполагается как бы уже найденным и, исходя из этого, происходит переход к данным. А что это правда и древним было небезызвестно то искусство, которое сегодня называют алгеброй, и геометрическое исчисление с помощью букв, которое ныне вошло в употребление, доказывает не только то, что они дали в учении об отношениях и пропорциях, и не только «Арифметика» Диофанта, но и открытие и постановка ряда весьма трудных задач, к которым, по-видимому, они не могли легко прийти иначе, чем осуществляя с помощью конических сечений и линии конхоид или циссоид нахождение двух средних пропорциональных и трисекцию угла. Поэтому представляется, что они обладали знанием о «местах» (loci), или кривых линиях, и это хорошо демонстрируют Аполлоний и Папп. Но поскольку они не уделяли должного внимания тем построениям, которые требовали для своего исполнения не линейки и простого циркуля, а сложных инструментов, постольку они меньше внимания уделяли трактовке линий более высоких порядков. А той, более специальной геометрией, которая состоит в употреблении неделимых и бесконечных для измерения криволинейных фигур и которая совершенно отлична от общеизвестного анализа и алгебры, владел один только Архимед. Но он намеренно утаил этот метод, и, право же, никто из древних, насколько известно, не разрешил ни одной проблемы с помощью Архимедова искусства, за исключением, пожалуй, того, кто открыл квадратриссы. Однако это искусство не могло ускользнуть от проницательности людей нашего века. Но если бы даже древние не оставили нам ничего другого, кроме «Начал» Евклида, они все же заслуживали бы от человеческого рода большего уважения, чем может казаться толпе. Из всех деяний европейцев ничто так не поразило китайцев, как эти неопровержимые доказательства, ничего подобного которым они не видели и о которых многие и из наших эрудитов, никогда их внимательно не рассматривавших, имеют не большее представление, чем слепые о цветах. Ведь многие, как я ви»чу, воображают себе, что геометры открывают теоремы посредством проб и опытов, и сам Иосиф Скалигер, человек, поражающий своей ученостью и отнюдь не несведущий в геометрии, полагал, что квадратура параболы была открыта Архимедом благодаря случайному взвешиванию деревянной параболы и лишь потом было найдено доказательство. Отменно сказано! Отсюда происходит, что те люди, которые мало касались этого поприща, имеют недостаточное понятие о том, что есть истина и что есть доказательство, и склоняются к скептицизму, довольствуясь легковесными восприятиями. Поэтому мы должны быть чрезвычайно благодарны древним за то, что они оставили нам строго написанные книги. Не будь их, я уверен, что мы имели бы какую-то вероятностную и «эмпирическую» геометрию более низшего разряда, которой я, помнится, пользовался на свой страх и риск еще ребенком, когда хотел получить квадратуру круга, думая, что его сегменты пропорциональны описанным прямоугольникам — мнение, которого я долго придерживался, покуда не занялся этими исследованиями серьезно. Такой же была та геометрия, которой пользовались кардинал Кузанский, Оронций Финейский и другие полугеометры. Она была полна ошибок и спорных утверждений, и, возможно, людям тогда не больше пришло бы на ум, что в геометрии можно писать доказательно, чем сегодня им приходит на ум то, что мною теперь впервые будет показано, а именно что подобный неопровержимый способ рассуждения имеет место во всякой аргументации и что в философии со спорами можно покончить так же, как и в геометрии, — посредством исчисления. Но вернемся к математическим сочинениям древних, перечисление которых, поскольку их число достаточно велико, не имеет смысла, особенно если учесть, что эту область ученые мужи давно уже освоили. Стоит напомнить о том, что было бы, по-видимому, желательно, чтобы все из того, что остается еще неизданным, постепенно появлялось на свет. Меня удивляло, что среди изданных древних теоретиков музыки был опущен Птолемей, который может считаться их главой. В конце концов Птолемея опубликовал достославный Джон Валлис, освободив меня от этой мысли, на которой, если бы когда-нибудь нашлось время, ради упражнения, дабы прерванные исследования греческих наук полностью не прекратились, я собирался сосредоточиться, ободряемый Маркардом Гудием, который, приобретя почти невероятную подготовку в самой изысканной учености, великодушно представил свой «Кодекс». До сих пор ожидают своей очереди сочинения Герона, и их было бы небесполезно свести в одно собрание. Все еще ждет своего издателя и вождь древних арифметиков Никомах из Геразы, на которого другие писали комментарии. Мы ждем от Исаака Фоссия завершения географии древних, а от Петра Даниэля Гуэция — астрологических сочинений предшественника Птолемея — Ветция Валента. Оба они — люди выдающейся учености. Можно было бы в какой-то степени пролить свет и на геодезию древних (о которой имеется небольшая неизданная книга Герона), и на тех писателей, которые составили описания управляемых территорий36. Далее, если бы мы посчитали, что и в других науках многие древние нас превосходили, то по части знания воинского искусства мы стоим значительно ниже. Ведь, даже если не касаться того, что связано с открытием пороха, во всех остальных отношениях мы далеко отстоим от них, в чем убеждались и великие полководцы нашего времени по прочтении Полибия и Цезаря. Но это происходит не потому, что, предпочитая стройность разнообразным фигурам, мы превозносим наши построения, ибо создается впечатление, что, чрезмерно предаваясь упражнениям, относящимся к искусству, мы пренебрегаем упражнениями того, что дано нам от природы, — упражнениями, с помощью которых древние воины приобретали крепость и гибкость своих членов и благодаря которым нас и поныне устрашают турки, хотя они и не знают тактического искусства, которым древние отличались не меньше, чем наши. Но кто сможет сказать о наших воинах то, что сказал Цицерон о римлянах...37 что для них шлем, щит и оружие представляют не большую тяжесть, чем сами члены тела? Что мы превосходим древних в искусстве живописи, ваяния или зодчества, не отважутся утверждать даже люди наиболее сведущие в этих искусствах. О том, что у римлян были к тому же и замечательные машины, можно судить не только по Герону и Витрувию и по грандиозным военным сооружениям, но и по тем знаменитым чудодейственным спектаклям, которые они, по описаниям, устраивали. А если бы сохранилась книга Стратона из Лампсака о металлических машинах, тогда еще легче было бы судить о том, что сделали древние в сравнении с нами. Но этого и других утраченных творений древних, которые отчасти перечислены Гвидо Панциролло и список которых можно легко продолжить, я не могу здесь касаться. И несомненно то, что древние высказали об округлости земного шара, что они оставили после себя относительно острова Атлантида и островов Блаженных, границ Африки и Восточной Индии, воодушевляло наших аргонавтов. Известно, что сочинения Марко Поло, доставленные из Италии, прибавили духу португальцам. А если бы имелось сообщение монаха Козьмы, который уже во времена Юстиниана добрался до китайцев38, — сообщение, которое было извлечено Эмериком Бигоцием из библиотеки Медичи и которое опубликовал Февеноций — человек, отличающийся редчайшей ученостью в поразительно широком круге вопросов и достойный похвалы за великое рвение в делах общественных,— если бы оно имелось, то все это могло бы стать известным гораздо раньше. Мы по справедливости оцениваем и хронологию, составленную по затмениям и другим признакам, которая, если даже не может быть очень полезна для точного различия исторических событий, все же представляет прекрасную вещь. И вообще о всех тех, кто почитает только свою эпоху, можно справедливо сказать то, что сказал египетский жрец о греках: они всегда остаются детьми, тогда как от соединения достижений древних с нашими успехами человеческое познание, по-видимому, все больше и больше мужает.
О ТОМ, ЧТО АВТОР РЕШИЛСЯ ВЫСКАЗАТЬ НЕКОТОРЫЕ СООБРАЖЕНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ПРИУМНОЖЕНИЯ НАУК, А ТАК КАК ОН ИССЛЕДОВАЛ И ПРИТОМ РАЗРАБОТАЛ НОВОЕ ИСКУССТВО ПОЗНАНИЯ, ТО ОН ПОПЫТАЛСЯ И ЕГО, ПОМНЯ О ВЕЛИЧИИ ЭТОГО ДЕЛА, СООБЩИТЬ ДРУГИМ НА БЛАГО УСОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ ЭТОГО ИСКУССТВА В VII томе у Герхардта это произведение напечатано в разделе «Всеобщая наука. Характеристика» под №VIII, обозначено как не имеющее заголовка. Всего там напечатано двадцать различных произведений на латинском, французском и немецком языках. Публикуемое здесь — самое обширное. Интерес к принципам «всеобщей науки» (в самых ранних своих работах автор именовал их «универсальной наукой») и «реальной характеристики» Лейбниц пронес через всю жизнь, начиная с юношеской диссертации «О комбинаторном искусстве» (1666). О содержании публикуемой ниже работы можно судить по заголовку предшествующей небольшой работы Лейбница — «Вильгельма Пацидия [как помним, это псевдоним автора] начала и примеры всеобщей науки, или О восстановлении и приращении наук на благо публики» (сходны заголовки и всех предшествующих работ на лативском языке, и некоторых последующих на французском и немецком). Эти заголовки говорят об определенном влиянии на Лейбница Фрэнсиса Бэкона. Как правило, работы этого цикла не датированы автором. О времени написания данной работы мы можем судить лишь косвенно — по ее содержанию. А оно свидетельствует о зрелости мысли автора, о сложившихся научных и философских интересах. На страницах произведения можно найти едва ли не все существенные положения, характеризующие его отношение к науке, философии, а также к религии не только своего времени, но во многом к науке и философии древности и средневековья. Не впадая в чрезмерное преувеличение, можно утверждать, что в этом произведении дается конспект научно-философской (включая историко-философскую) концепции Лейбница, но, впрочем, без изложения принципов его метафизики, сконцентрированных в его монадологии. Самого термина «монада» мы еще не встречаем здесь. Исходя из высказанных и других соображений, можно считать, что данная работа написана Лейбницем после «Рассуждения о метафизике», вероятно, в самом конце 80-х — начале 90-х годов.
|
|