Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Катастрофическое сознание в современном мире в конце ХХ века
Под редакцией: Шляпентоха В., Шубкина В., Ядова В.
(ПО МАТЕРИАЛАМ МЕЖДУНАРОДНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ)
Часть I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в СССР
Позитивная оценка страха, о чем говорилось ранее, базировалась на его интерпретации как стимула для социально и культурно одобряемого поведения. Вторым важным моментом было то, что страх оказалось возможным использовать для целей мобилизации трудовых усилий и производственной деятельности.
Некоторые политические режимы в обществах, в которых совершался драматический социальный сдвиг от традиционных к современным формам социальной жизни, культуры, отношений, форм труда и образа жизни, попытались направить мобилизующую функцию страха на цели развития.
Фактически, это в определенном смысле означало актуализацию ресурсов, сложившихся в условиях традиционного общества, для достижения новых нетрадиционных целей.
Могла ли опора на мобилизационные возможности страха способствовать модернизации страны? Иными словами, можно ли было, используя страх, получить дополнительный приток социальной энергии населения, достаточный, например, для превращения “страны аграрной в страну индустриальную”?
Случай России дает некоторые ответы на эти вопросы. Он показывает амбивалентность страха, используемого в мобилизационных целях, границы мобилизации, основой которой является страх. Он показывает также глубокое несоответствие внешнего принуждения и нажима задачам общественного развития современных обществ. Этим обозначаются и границы властных возможностей государственного принуждения, и ограниченные мобилизационные возможности страха.
Массовые страхи как условие и предпосылка мобилизации
Условием и предпосылкой использования страха для целей мобилизации тоже был страх — перед разрушением самих основ социальной жизни.
Российская империя рухнула в 1917 году. Вскоре после этого истощенная, воевавшая к тому времени третий год страна погрузилась в пучину хаоса. Крах государства и его структур разрушил нормальную повседневную жизнь населения. Последовавшие затем большевистская революция и гражданская принесли новые ужасные бедствия. Слова “Россия погибла” были не просто словами, за ними стояла кошмарная реальность социального коллапса.
В ситуации бедствия, тем более если ситуация социальной катастрофы затягивается на много лет, видимо, не будет преувеличением предположение, что страхами страдает все население страны. Рост массовых страхов есть нормальная реакция на дезорганизацию социальной жизни. Прежде других нарастание социальной нестабильности ощущают активные группы населения — политические и интеллектуальные элиты. Чутким барометром общественных настроений являются художественная интеллигенция, журналисты. Общество еще не вступило в полосу бедствий, но в воздухе как будто что-то носится. Общественные службы еще функционируют и жизнь движется как обычно, но в то же время как будто у гигантской социальной общественной “машины” отказали тормоза и скоро все покатится кувырком.
Российская империя с начала ХХ века вошла в состояние нестабильности. Исторический материал свидетельствует о масштабном нарастании дезорганизации, разрухи, социальной дифференциации населения, а также усиливавшемся кризисе власти. Многие в России в начале века были напуганы разрушением патриархальной жизни, наступлением каких-то неизвестных опасностей. Государство пыталось одновременно опереться на активность пробуждающихся широких слоев общества и подавить эту активность силой. В массах было сильно отчуждение от государства и его представителей. Имело хождение представление о начальстве как источнике катастрофы, всяческих бедствий. Противоречивая деятельность государства и недоверие к нему со стороны широких масс подрывали основы социального порядка. Революция и крах старого режима казались неизбежными. Все были недовольны: и власть, которой приходилось отбиваться от террористов, и часто бастовавшие рабочие, и крестьяне. Большая часть русской интеллигенции, как известно, ожидала радикальных изменений с радостью. Она не только чувствовала “запах грозы”, носившийся в воздухе, но и была ее активным транслятором и продуцентом (как тут не вспомнить хрестоматийную “Песнь о Буревестнике” Максима Горького). Все это осложнилось внешнеполитической катастрофой первой мировой войны.
Революция и крах режима возможно и переживались некоторыми как праздник, однако они несли с собой дезорганизацию нормального порядка жизни и массовые страхи. Старая российская государственность погибла в атмосфере масштабного их роста. В своих воспоминаниях В.К.Зворыкин, эмигрировавший в США и названный там “отцом телевидения”, писал перед самым падением монархии: “Разруха, имевшая место в мирной жизни и прежде, теперь заметно усилилась. Если раньше всех волновало положение на фронте, сейчас никто не сомневался, что война проиграна. Каждый чувствовал приближение чего-то неизведанного и опасного, неясно было лишь, когда и как это случится” (1). Характерно, что томительная и тревожная атмосфера неопределенности людьми переживалась особенно тяжело. Однако вряд ли это было ожидание бедствий и катастроф. Люди надеялись, что разрешение неопределенности улучшит их состояние. “Многие считали, — продолжает Зворыкин, — что чем раньше произойдет неизбежное, тем лучше. Общим настроением стало: “Что бы ни случилось, все будет лучше, чем сейчас” (2).
По-видимому, людям, привыкшим жить в ситуации устоявшегося и возможно во многих своих проявлениях тягостного социального порядка, невозможно было представить, что будущее может нести с собой не обязательно новый порядок, но чаще (либо сперва!) усиление дезорганизации и беспорядка. Как бы ни был плох старый режим, но его крах немедленно привел к росту антисоциального поведения. Население оказалось перед лицом еще больших страхов и еще больших беззаконий.
Социально-психологическая атмосфера, сложившаяся в СССР после установления большевистского режима, может быть понята при учете того, что сам большевистский переворот был элементом социально-политической, хозяйственной, военной и т.д. катастрофы, связанной с крахом исторической государственности. Гибель накопленной элитарной культуры, ее носителей, крах традиционного образа жизни имели массовые масштабы. Жизнь в Советской России, по крайней мере в первые десятилетия после 1917 года, была разрушена. Результатом стало вхождение катастрофизма в повседневную жизнь каждого человека. Люди боялись грабежей и бандитов, но в неменьшей степени они опасались представителей государственной власти, зачастую руководствовавшихся в своих действиях “революционным чувством” и “революционной справедливостью”.
Страх и гнев — хорошо известная психологам “связка” общественных чувств. Революция и гражданская война вывели общество “за порог” нормальной повседневной жизни и разрушили его. Атмосфера бедствий: хаос, разруха стали фоном и предпосылкой последующего государственного террора. Газеты того времени дают достаточный материал для такого вывода. Например, в газете “Воля народа” (2 декабря 1917 года) поэт П.Орешкин пишет о том, что в повседневное, бытовое явление превратилось “хамство, убийства, грабительства, наглая ложь; черный как сажа звон вторит красному звону”. На следующий день писатель М.Пришвин записал в своем дневнике о том, как просто решается пустяковый спор в трамвае: “Перестаньте, я вас застрелю!”. Писатель Александр Грин писал 30 декабря в газете “Наши ведомости”: “Убийство стало неотъемлемой частью духовного нашего сознания — его окраской”. Максим Горький в своей газете “Новая жизнь” писал 21 декабря: “Нигде человека не бьют так часто, с таким усердием и радостью, как у нас на Руси” (3)
Часть населения надеялась на новую власть, однако другая часть не ждала ничего хорошего (4).
Люди испытывали постоянный страх за свою жизнь и жизнь близких. Вот выдержка из письма некоего П.Шевцова Ленину, написанного в декабре 1918 года. “Ваш портрет на фоне, словно взрыва и пожара — сегодня навел меня на решение сказать, что дело обстоит плохо: революция на краю бездны; морем разливанным разливается по Руси... контрреволюционный расстрел. Смертная казнь!.. угроза “к стенке!” стала криком ребят на улицах, кругом подавленное состояние. Люди говорят о “произволе обнаглевших и разнуздавшихся отбросов интеллигенции — называя их провокаторами и жандармами” (5). Видный чекист Я.Петерс пишет, что под влиянием “слухов о массовом терроре” обывательская масса, мелкая и крупная буржуазия завыла самым настоящим образом”. Он же говорит о страхе в обществе (6).
Человеческая жизнь почти ничего не стоила. Не только голод, болезни, государственный и криминальный террор преследовали жителей. Разочарование в коммунистических идеях привели к нарастанию количества самоубийств среди молодых активистов (7). У крестьян отбирали хлеб (8). Города голодали. В письмах 1917-1920 гг. эта тема звучит постоянно. На почве голода случались и забастовки. Силен был страх перед эпидемиями: свирепствовали болезни времен бедствий — сыпной и возвратный тиф.
Этот повседневный кошмар усиливал чувство ненависти и постоянно побуждал к поиску врагов. Сначала это были бывшие хозяева жизни (дворяне, помещики, представители старой власти) и богатые соседи, потом евреи (9). В одной из сводок ОГПУ 1926 сообщалось: “среди железнодорожников, особенно Псковского участка, распространяются слухи о близкой войне. Монтер электростанции “Дно” Гурченко говорил рабочим: “С наступлением войны нужно перебить евреев и коммунистов, только после этого можно будет наладить хорошую жизнь”(10). В этом же документе рабочие Житомирской электростанции говорили между собой: “Эх, кабы война началась, вооружившись лопатами и дубинами, мы бы сделали чистку по-своему”. Один из безработных кричал: “Да здравствует война — бей жидов, спасай Россию” (11). Приводился ряд высказываний о желании устроить еврейский погром (12).
Чрезвычайно важным для понимания динамики массовых чувств и настроений является то обстоятельство, что повседневная жизнь протекала в атмосфере всеобщего озлобления и люди сами были его носителями (13). Страх, гнев и всеобщее озлобление — те массовые настроения, которые, накопившись за годы социального хаоса, побудили население России согласиться с режимом “сильной руки” как гаранта восстановления социального порядка.
Тоталитарный политический режим как средство мобилизации
Тоталитарный политический режим в России ставил масштабные цели модернизации страны. В звездные часы СССР рассматривался как претендент на мировое господство. После победы над Германией и создания ядерного оружия СССР стал признанной сверхдержавой.
Его агрессивность и антикапиталистический идеологический напор, активность на мировой арене и стремление распространить свое влияние на другие страны были постоянной головной болью западных обществ.
Тоталитарное управление базировалось на страхе. Население и элиты должны были бояться прежде всего для того, чтобы стало возможным длительно поддерживать в обществе особое состояние мобилизации. В социальной жизни развитых демократических обществ в мирное время такое состояние не возникает вовсе. Отдельные элементы его могут складываться в условиях природных или технологических катастроф и существовать чрезвычайно небольшие отрезки времени.
В СССР, особенно в годы большого террора, по-видимому, не было таких людей, которые не несли бы в себе ту или иную форму страха. Как известно, параноидальными страхами страдал и сам диктатор.
Теперь выяснилось, что тоталитарный политический режим в обществах догоняющей модернизации не может долго удерживать свою власть. О нестабильности тоталитарных режимов писала и Ханна Арендт (14). Среди причин внутреннего краха подобных режимов немалую роль сыграли лимитированные возможности использования страха для целей мобилизации населения.
Мобилизационные возможности такого режима ограничивают адаптационные механизмы, которые не перестают действовать даже в чрезвычайных условиях. Наступает своеобразная усталость от страха. Ее начинает испытывать как население, так и элиты. Страх становится привычным. Соответственно, как основа стабильности политического режима страх изживает сам себя. Он перестает быть функциональным, т.е. служить тем целям, ради которых культивировался. Соответственно, ослабевают и карательные органы, и политические режимы, которые держались на страхе.
В этой связи чрезвычайно интересно проследить те социально-психологические механизмы, которые на несколько десятилетий удерживали советское население в состоянии страха.
Важнейшей составляющей этих механизмов было катастрофическое сознание.
Катастрофа как бедствие и орудие справедливости:
два лица советского катастрофизма
В стране сформировались два основных связанных друг с другом облика культуры катастрофизма. Первый, агрессивно-праздничный, тоталитарно-репрессивный, был характерен для периодов мобилизации в доминирующей культуре на общесоциальном уровне. Второй был оборотной стороной этой праздничности и выражался в жертвенно-пассивной реакции репрессируемых групп. Катастрофизм их сознания нес в себе согласие играть роль жертвы в “исторической инициации” рождении нового общества (литературные произведения писателей тех лет много могут рассказать об этом, достаточно только почитать А.Платонова).
Общая характеристика катастрофизма этого периода — мифологичность, идеологичность, включенность в основной миф, посредством которого управляющие структуры организуют общество на всех уровнях государственного управления. Вертикальная мобильность в это время была очень высока (П.Сорокин писал об этом как об общей черте восходящей фазы революции — 15). Это обстоятельство также способствовало социальной мобилизации, ибо открывало для активных людей из социально поддерживаемых социальных слоев значительные перспективы (и опасности попасть в мясорубку террора).
В условиях отсутствия свободной печати и других демократических свобод страхи часто принимали форму слухов. Соответственно, отсюда и гиперболизация, обрастание фантастическими вариантами, иррациональность, присущие слухам как одной из важных форм устной культуры (см. гл. 1).
Возможность длительного существования советского катастрофизма базировалась на позитивной мировоззренческой оценке социальных катастроф (в особенности, революции и революционного насилия, классовой розни и классовой борьбы) населением и особенно — институционализированном выражении подобного мировоззрения в государственной идеологии. Даже люди, “назначенные” жертвами, во многих случаях находились во власти господствующего мифа. Тайное несогласие (разговоры “на кухне”) начало “проговариваться” достаточно поздно, когда механизм террора ослаб. В “звездные часы” сталинской диктатуры большинством населения советское мировоззрение было принято. Классовая ненависть и классовая борьба положительно оценивались как орудие справедливости, высшей правды. Утверждение этой высшей правды совпадало с массовым и повседневным избиением тех людей, которые изобличались как носители зла.
Вряд ли идеология, предложенная большевиками, охватила бы общество с такой быстротой, если бы она апеллировала только к рациональной составляющей общественного сознания. Но она не менее, если не более сильно апеллировала к массовым эмоциям и чувствам.
Давно замечено, что, несмотря на яростный атеизм и отрицание традиционного православия, большевистская идеология включала сильные религиозные обертоны. Еще Бертран Рассел писал о привнесении Марксом в социализм идей еврейского мессианизма, о сходстве коммунистической партии с церковью, видении марксистами революции как Второго Пришествия, а коммунизма как миллениума.
В растревоженной, переживающей драматические социальные и политические сдвиги стране с бедным и неграмотным населением милленаристские или эмоционально близкие к ним идеи могли породить (и действительно породили) мощный ответный импульс. Предложенная большевиками идеология была усвоена массами прежде всего в своих (псевдо)религиозных милленаристских аспектах. Обещание “нового неба и нового царства” для избранных, четкие указания, позволяющие отличить “избранных” (пролетариат) от “грешников” (буржуазия), трудный путь к новой жизни по новым, справедливым законам — все это не могло не импонировать в ситуации войны, разрухи, голода, морального упадка, распада страны, краха политического режима и социального порядка в целом.
В результате сформировалось весьма специфическое общество, в основе идеологии которого лежала идея мировой катастрофы. Эта идеология была своеобразной секулярной религией, имевшей сильные милленаристские обертоны. Вполне в соответствии с подобного типа верованиями, представление о грядущей катастрофе было двойственным. С одной стороны, значительная часть населения была убеждена, что страна окружена враждебными государствами, которые готовятся уничтожить “первую в мире справедливую власть рабочих и крестьян”. Это ожидание не было рациональным, ибо крестьяне-мигранты и жители деревень воспринимали вторжение в страну “мирового капитала” мифологически как поголовное уничтожение населения какими-то вполне фольклорными носителями зла. С другой стороны, само грядущее всеобщее побоище должно было стать — это обещала идеология — всеобщей катастрофой для сил зла; катастрофой-испытанием, через которую “все прогрессивное человечество” должно было пройти, и выйти из нее обновленным. Капиталисты, буржуазия (т.е. грешники) в этой очистительной войне должны были быть уничтожены, а советское население и “мировой пролетариат” (новые праведники) уцелеть, чтобы очищенными войти в новый прекрасный мир.
Это удивительное общество тем самым считало предстающую катастрофическую схватку чем-то абсолютно неизбежным. Вся повседневная жизнь, вся внутренняя и внешняя жизнь общества были сосредоточены на идеях грядущей роковой битвы. Население находящейся в изоляции страны было уверено в необходимости поддерживать политику властей, направленную на подготовку к будущей вселенской катастрофе. Нужно было закупать оружие, ресурсы, захватывать новые территории, чтобы улучшить свои позиции в предстоящих боях, поддерживать потенциальных союзников и т.д. Нацеленность на борьбу против окружающих врагов определяли всю жизнь, все ее культурные, социальные, экономические механизмы.
Даже такие ценности, как личная совесть каждого, должны были быть подчинены этой, по сути, единственной задаче. Подобная идеология создавала безграничную основу для террора, оправдывала его. Космический характер предстоящей схватки оправдывал превращение личности в средство подготовки к победе. Для личности и ее развития такие убеждения были реальной катастрофой. В массовом терроре, где погибли десятки миллионов, личная вина как таковая не была реальной проблемой для правосудия, для общества. Все, включая разрушаемую повседневность, было подчинено иррациональной задаче — победе в космической схватке добра и зла. Здесь можно видеть как реально беспредельный охвативший общество катастрофизм внес катастрофу в каждый дом, превратив повседневность миллионов в ад.
Высшего накала катастрофизм достиг во времена большого террора, когда вся повседневная жизнь была пронизана страхом перед скрытыми врагами и одновременно перед карательными органами (16).
Советский катастрофизм характеризовался распадом на, казалось бы, различные, но тесно связанные друг с другом формы страха. Это прежде всего максимизация космического страха перед мировым злом, способным принимать любую личину — от белых до мирового империализма. Как мифологические оборотни, проявления зла могли бесконечно менять свой облик. В зависимости от политического момента, интересов правящего слоя в разряд этих внушающих страх сил попадали “кулаки”, “враги народа”, бесчисленные “шпионы”, “диверсанты”, “болтуны”, рассказывающие анекдоты, “бывшие”, “затаившиеся”, “остатки враждебных классов”, “фашисты”, “империалисты”, “сионисты”, националисты и вообще кто угодно. Постоянное их “существование” способствовало поддержанию всеобщего страха перед “кознями”, “вредительством”, “диверсиями”, “убийцами в белых халатах”, пытающимися сорвать всякие планы “построения светлого будущего”. Катастрофа как бы постоянно висела над советскими людьми, проникая в душу каждого; казалось, что страх перед катастрофой был результатом космических козней.
Этот массовый страх перед мировым злом, распространившийся в обществе, постоянно культивировался политической властью, которая старалась использовать и усиливать его для собственных целей. Катастрофизм массового сознания в постреволюционном, глубоко дезорганизованном российском обществе, оправдывал установление тоталитаризма, оправдывал любой произвол власти. Катастрофизм здесь стал орудием государственного произвола, массового террора. Опасность катастрофы, возможность стать жертвой произвола в самых иррациональных формах пронизывала катастрофизмом каждый миг жизни. Об этом свидетельствует знаменитый анекдот того времени. Ночью раздается стук в дверь. Все в ужасе, ожидая что это “сталинские соколы”. Дедушка, как самый храбрый, идет открывать. Радостный, он возвращается. “Не беспокойтесь. Все в порядке. Это пожар”.
Страхи советского времени
Массовое сознание в тоталитарной России было катастрофичным, ибо люди годами жили в ожидании катастрофы, причем ожидание одной катастрофы сменялось ожиданием другой.
Главным мировоззренчески-идеологическим страхом было ожидание смертельной схватки с капитализмом. Здесь находилось смысловое “ядро” советской идеологии и “оборонного сознания” населения. Конкретизировался этот мировоззренческий страх в страхах перед войной. Страх этот приобретал разные формы.
В 20-е годы ждали преображения всей планеты — мировой революции, т.е. всеобщей катастрофы планетарного характера.
В 30-е все население было убеждено в неминуемости новой войны (17).
В 40-е произошла реальная катастрофа.
В 50-е — 60-е боялись атомного Апокалипсиса.
Постоянно поддерживался, то затухая, то обостряясь, страх перед голодом. Особенно боялись его в деревне. Страх голода переплетался со страхом перед войной.
Страх перед враждебным окружением был патологическим. Современный комментатор, анализируя один из бредовых проектов борьбы с внешним врагом, пишет: “в стране имели место “политические страхи и приступы клаустрофобии, десятилетия взаимного недоверия и изнуряющего противостояния двух сверхдержав” (18).
Был ужасный страх перед иностранцами, шпиономания. Иностранная валюта в восприятии населения была демонизирована. Люди никогда не видели иностранных денег, и они представлялись им не просто платежным средством, но почти “орудием дьявола”. Уже после смерти Сталина в годы хрущевской оттепели, когда страх стал спадать, два молодых “валютчика” (Рокотов и Файбышенко) были расстреляны с грубым нарушением закона по прямому указанию рассердившегося Хрущева. Более чем вероятно, что если бы их правонарушение не касалось “валюты”, дело приняло бы иной оборот.
Главным “внутренним” страхом был страх перед государством, особенно могущественной тайной полицией. Боязнь КГБ была всеобщей. Иными словами, всемогущего тайного ведомства боялись не только те, кто имел основания бояться. Перед КГБ и его сотрудниками трепетало все население. Принадлежностью к КГБ гордились еще во времена Брежнева, ибо это было знаком силы. Например, в компании сослуживцев руководитель одного из отделов стал демонстрировать свое удостоверение тайного осведомителя КГБ. В ответ его начальник показал свое. Ирония заключается в том, что дело происходило среди интеллигентской элиты — в Министерстве культуры РСФСР и оба считались известными деятелями культуры, обладали учеными степенями, были авторами многих произведений. Примерно то же отношение можно было наблюдать у простого народа. Достаточно было намекнуть, например, партнеру по какой-либо частной сделке, что связан с “органами”, чтобы занять выигрышную позицию. Страх населения перед тайной полицией защищал причастных к ней, с ними предпочитали не связываться.
Образ КГБ был демонизирован и такая демонизация поддерживалась, видимо, сознательно для увеличения власти этой организации. Комитет наделялся чертами всепроникающей, всевидящей, всезнающей и всемогущей сущности (19).
Государственный террор как повседневность: использование
катастрофизма для налаживания дисциплины труда
Политическая элита в СССР использовала страх, заложенный в официальной идеологии. Она также эксплуатировала страх населения перед властью как таковой, добиваясь подчинения и послушания. Страх перед политической властью в советском обществе не был равномерно распределен среди всех слоев населения.
Некоторые группы населения боялись больше других. Элиты — больше, чем простой народ. Богатые больше, чем бедные. Интеллигенция больше, чем рабочие. Этнические меньшинства, особенно некоторые, больше, чем русское большинство. Некоторые этнические группы, преследуемые Сталиным в различные периоды его правления, ощущали себя в особой опасности. Перед войной это были поляки, корейцы, греки; в течение войны — немцы, крымские татары, калмыки, чеченцы и некоторые другие северокавказские группы; после войны — евреи.
Существовал также огромный страх среди крестьян во времена коллективизации и позже в процессе упрочения колхозов (20).
Существование массового принудительного, рабского труда в сложном обществе больших городов, индустриального производства с его сложной организацией, создавало образ жизни, сам являющийся повседневной катастрофой. Шло постоянное подавление личности, наступление на нее гигантского государства. В 1939 году для колхозников был установлен обязательный минимум трудодней. Его невыполнение грозило исключением из колхоза, что в те времена означало потерю источников существования. В 1940 всякий выпуск недоброкачественной продукции был приравнен к вредительству. В 1938 году было принято постановление об упорядочении трудовой дисциплины. За три опоздания или иные проступки в течение месяца предусматривалось обязательное увольнение, выселение покинувших предприятие из ведомственных квартир в течение десяти дней. В 1939 была введена трудовая книжка, фиксировавшая прием и увольнение на работу, служебные проступки и поощрения. Каждый работник обязан был иметь трудовую книжку, одну-единственную за всю свою трудовую жизнь, без записи в которой он не мог быть уволен и принят на другую работу. Отсутствие подобной книжки означало глубокое социальное неблагополучие человека. Перерыв в работе более двух месяцев прерывал непрерывный трудовой стаж работника, лишая его, в частности, права на оплату дней, пропущенных по болезни. Такой перерыв морально тянулся за работником всю его жизнь, требуя объяснения в отделах кадров в случае новых устройств на работу.
Тем не менее система трудовой повинности заработала не сразу. Неэффективность этих мер привела к Указу Президиума Верховного Совета СССР “О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений”. В среднем рабочее время удлинялось на 33 часа. Ужесточались наказания. Прогул, расцениваемый властями как произошедший “без уважительных причин”, карался исправительно-трудовыми работами по месту службы до шести месяцев с удержанием до 25 % заработной платы. Самовольный уход с работы наказывался тюрьмой от двух до четырех месяцев. Дело рассматривалось в пятидневный срок, приговоры приводились в исполнение немедленно. Руководителю предприятия разрешалось увольнять рабочих и служащих в строго ограниченных случаях: при болезни, выходе на пенсию, зачислении на учебу. Руководители предприятия за нарушения этих предписаний привлекались к суду. Одновременно поднялась удушающая идеологическая волна митингов трудящихся, выражавших “полное одобрение и поддержку” этих мероприятий, сопровождаемых разжиганием страха перед войной, перед кознями империализма. Развернулась широкая кампания посадок. Судили не только “рядовых рабочих и служащих”, но и директоров, которые недостаточно активно поддерживали Указ. За первый месяц было возбуждено более 100000 дел.
В июне 1940 года состоялся очередной пленум ЦК партии. На нем было решено, что главной задачей всех партийных организаций в отношении промышленности является обеспечение руководства и контроля за осуществлением мероприятий по переходу на 8-часовой рабочий день, семидневную рабочую неделю и запрещению самовольного ухода рабочих и служащих с работы.
На первый план выдвигалась задача ужесточить спрос за применение указа с руководителей предприятий. Один из авторов того времени писал в газете, что их судили за то, что “они не хозяева дела...что не насаждают дисциплины, хотя бы ценой репрессий, за мягкотелость и слюнтяйство..”. Прокурор СССР был снят с работы как не обеспечивший контроль за проведением в жизнь указа. 5 августа “Правда” выступила с передовой статьей. “Покровительство прогульщиков — преступление против государства”. В ней осуждались “гнилые либералы” — руководители предприятий, работников судов. Страх беспрерывно нагнетался. 10 августа 1940 появился указ о том, что дело о прогулах и самовольном уходе с предприятий и из учреждений будет рассматриваться без участия народных заседателей. Второй указ ужесточал ответственность за мелкие кражи на производстве: вместо увольнения — год тюрьмы. “Обложив таким образом все ходы и выходы, государство начало охоту за прогульщиками по регулярным правилам массовых репрессий, уже не раз обкатанным и безжалостным. К 15 сентября 1940 года по стране в целом было рассмотрено в связи с применением указа от 26 июня более одного миллиона дел. Таким образом, если за первый месяц действия указа в суды попало свыше ста тысяч дел о нарушении трудовой дисциплины, то за полтора последующих — 900 тысяч” (21).
Вот всего несколько примеров, показывающих методы налаживания трудовой дисциплины, применявшиеся в те годы. Рабочий воронежской типографии Ф.Денисов был осужден к двум месяцам исправительно-трудовых работ по месту службы с удержанием 15% заработной платы за опоздание на 24 минуты. Его производственный стаж составлял в этой типографии 50 лет. Он ни разу не допустил брака, прогулов, опозданий, неоднократно премировался. Он пришел на работу к 16 часам, забыв, что в связи с переходом на восьмичасовой рабочий день начало смены перенесли на 15 часов 30 минут. Работница Харьковского тракторного завода оставила дома пропуск. Ей пришлось вернуться. В результате за опоздание на 50 минут суд приговорил ее к двум месяцам исправительно-трудовых работ с удержанием 20% зарплаты. Лениградская работница, мать пятерых детей, возвратилась из отпуска после родов, обратилась к руководству предприятия с просьбой о расчете. Дирекция отказала и в увольнении, и в предоставлении ее ребенку места в яслях. Она была вынуждена совершить прогул и получила четыре месяца тюремного заключения. Осужденными оказались те, кто проболел больше двух дней. Суды, лишенные народных заседателей, все реже исследовали обстоятельства дела, все чаще подтверждали решение администрации.
“Многочисленную категорию осужденных составляли пострадавшие из-за плохой работы транспорта, не сумевшие купить билеты, чтобы вернуться из отпуска, и т.п. Часто рабочие и служащие опаздывали потому, что не были вовремя оповещены администрацией об изменении графика работы... Еще одну типичную категорию составляли осужденные, не явившиеся на работу по причине тяжелых заболеваний членов их семей, несмотря на то, что о факте болезни свидетельствовал листок нетрудоспособности. Было известно немало случаев, когда суды отвергали всякие ссылки на болезнь, престарелость только потому, что у обвиняемого не было соответствующего медицинского удостоверения. Кстати, получить медицинскую справку становилось все труднее, поскольку на врачей тоже распространялось обвинение в либерализме и покровительстве; широко освещались случаи их привлечения к судебной ответственности. Иногда запуганная администрация не принимала справки от врача, направляя дела на заболевших в суд — пусть, мол,” там разбираются” (22).
Одновременно усиливались масштабы сверхурочных работ. На пленумах профсоюзов приводились примеры, когда рабочие не покидали цехов по несколько суток подряд. “Нередко рабочих принуждали выполнять задания в недопустимых условиях труда, на неисправном оборудовании. Отказавшихся, чтобы неповадно было остальным, отдавали под суд как прогульщиков”(23).
Террор как средство укрепления дисциплины использовался и в деревне. Здесь зачастую почти неограниченную власть осуществлял председатель колхоза. Крестьянин 70 лет из Вологодской области дал в 1990-91 гг. интервью. Он говорил о 30-х годах: “Если ученик не вышел на работу, то председатель колхоза лишал всю семью пайки на пятидневку. Председателем был Пачезерцев такой. Многие крестьяне, теперешние колхозники, были на него в обиде. Но люди боялись, что он мог сделать все что угодно, вплоть до раскулачивания, высылки, поэтому ничего не говорили”. Председатель “чувствовал себя как царь и Бог, поэтому вершил что хотел и как хотел”(24).
Ослабление катастрофизма по мере ослабления советской власти
Тоталитаризм не мог существовать бесконечно. Его институты не могли долго выдержать напряжение. За годы советской власти, весьма кратковременной по меркам исторического времени, имели место различные попытки сохранения основ советской системы. Делались попытки отойти от катастрофизма во всех его формах, искать принципы эволюционного развития. Период после 1953 года до первого съезда народных депутатов СССР в 1989 году был наполнен преодолением катастрофизма, надежд на будущее. Однако последующий отрезок существования СССР был ознаменован смесью тревог и надежд, тревожным предчувствием, что далеко не все будет хорошо. События августа 1991 означали начало нового постсоветского периода истории России, и одновременно нового периода в развитии катастрофического посттоталитарного сознания в России.
В постсталинскую эпоху страхи значительно уменьшились. Тем не менее страхи перед КГБ и войной продолжали циркулировать в обществе, хотя они и приобрели ослабленные формы.
На закате советского периода появилась возможность изучения негативно оцениваемых социальных и культурных процессов, публиковать результаты анализа сознания советского человека. Социологические исследования того времени дают в этой связи некоторый ограниченный материал. Например, необычная для того времени публикация неожиданно обнаружила серьезные факторы, свидетельствующие об остроте межнациональной ситуации в союзных республиках (25). В проведенном исследовании, охватившем студентов нескольких десятков вузов в 13 союзных республиках, 8 автономных, выяснилось, что 74% опрошенных указали на существование проблемы межнациональных отношений, в том числе 32% отметили, что она стоит “очень остро”. 49% отметили, что они сталкивались с недружелюбным отношением к себе из-за своей национальной принадлежности в различных жизненных ситуациях, особенно часто в общественных местах — 46% на улице, в транспорте, магазинах, на рынке и т.д. Исследователи отмечают, что “здесь срабатывает феномен массового сознания, когда раздражение, накапливаемое в магазинных очередях, автобусных давках, обрушивается прежде всего на “чужаков”(26). Авторы отнесли эти явления к причинам, коренящимся как в политико-экономических, так и в языково-культурных и исторических областях” (27).
Моральная оценка тоталитарных страхов может быть только сугубо отрицательной. Люди длительное время, некоторые всю свою жизнь, провели в условиях, которые трудно назвать достойными человека. Государственный террор был логическим продолжением катастрофических процессов, происходящих в обществе, их институционализацией. В этом смысле советская система, во всяком случае до поворота к упадку, была обществом воплощенной катастрофы. Она могла существовать лишь постоянно истребляя некоторую часть населения, повседневно разрушая нравственность, разум, человеческие отношения, создавая химеры как в культуре, так и в системе отношений людей.
Функционально, тоталитарные страхи показали свою амбивалентность. С одной стороны, в условиях бездействия рыночных механизмов они были важной “движущей силой”, помогая поддерживать хозяйство в рабочем режиме административными методами управления. Страх “положить партбилет” некоторое время работал не хуже “невидимой руки рынка”. Вместе с катастрофическим сознанием, воодушевленным картинами последней смертельной битвы перед окончательной всемирной победой добра (мирового пролетариата) над злом (мировым капиталом), тоталитарные страхи помогли создать советскую промышленность, построить города. Роль дисциплины в создании современных обществ, по крайней мере после работ М.Фуко, отрицать невозможно. Тоталитарные страхи, несомненно, дисциплинировали население, помогая поддерживать порядок в обществе. Государственный террор “приструнил” и криминальные элементы. Причем тоталитарные страхи выполняли свою мобилизующую роль в объективно сложной ситуации: после коллапса исторической государственности антисоциальная стихия захлестнула страну, породив бандитизм, воровство, полное разрушение производственной дисциплины, бытовое хамство. Кроме того, в стране была сильна аномия, что также имело объективные причины. После революции в города хлынула многомиллионная крестьянская масса, во многом утратившая свою традиционную нравственность и не освоившая новые нормы городской жизни.
С другой стороны, страх не мог заставить людей делать товары качественными. Он также атомизировал общество, развивал в людях подозрительность; наряду с “укрощением” преступников, он “укрощал” также и конструктивные проявления личной инициативы. Страх людей быть замеченными, “высунуться” обрекал общество за серость и застой.
Таким образом, мобилизующая функция страха в условиях модернизирующихся обществ может быть использована для получения определенного результата. Однако глубокая архаичность интерпретации страха, использованной советским тоталитарным политическим режимом, была одной из причин, которые привели этот режим к краху. Достигнутые впечатляющие успехи в деле модернизации России оказались временными. Советский способ догоняющей модернизации, использующий террор, страх и насилие как средство для развития промышленности, науки, технологии и образования, упустил из виду источники этого развития. Оказалось возможным нацелить терроризированное население на выполнение поставленных государством, политической властью ограниченных, хотя и очень масштабных задач. Однако оказалось невозможным обеспечить нормальное социальное воспроизводство. Более того, источники развития оказались серьезно подорванными. Результатом стал глубокий кризис, в том числе пришло понимание амбивалентности использования мобилизационной функции страха.
Катастрофическое сознание, развившееся в специфических условиях России, стало одним из ярких проявлений кризиса общества и всех его структур. Более того, этот тип сознания не только отражал и выражал общественные недуги и беды. Он оказался самостоятельным фактором, вызывающим, ускоряющим, провоцирующим реальные социальные катастрофы.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел социология
|
|