Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Винер Н. Кибернетика и общество

ОГЛАВЛЕНИЕ

О ФИЛОСОФСКИХ И СОЦИАЛЬНЫХ ИДЕЯХ НОРБЕРТА ВИНЕРА

После второй мировой воины возникла новая научная и техническая область – кибернетика. Название это перенято у французского физика Ампера. Еще в 1834 году, пытаясь дать всеобъемлющую классификацию наук, он назвал так предполагаемую науку об управлении человеческим обществом (древнегреческое слово “кибернетес” означает рулевой, кормчий).

Кибернетика – это учение об управляющих устройствах, о передаче и переработке в них информации. Она использует некоторые результаты математической логики, теории вероятностей, электроники, использует количественные аналогии между работой машины, деятельностью живого организма, а также некоторыми общественными явлениями. Аналогии эти основываются на том, что как у машины (например, счетной), так и в организме и обществе имеются управляющие и управляемые составные части, связанные передаваемыми сигналами, встречается обратная связь и т. д. Центральным понятием здесь является “информация” – последовательность сигналов, передаваемых от передатчика к приемнику, накопляемых в запоминающем устройстве, обрабатываемых и выдаваемых в виде готовых результатов. Так и наш мозг обрабатывает сигналы органов чувств, которые он получает при посредстве центростремительных нервов.

Понятно, что все эти аналогии не полны, приблизительны. Тем не менее их количественная сторона дает возможность построить цельную теорию информации и связи, применимую в существенно различных областях – в автоматической технике, языкознании, в физиологии, психологии, в управлении предприятиями, планировании и т. п. Типичными для кибернетических устройств являются быстродействующие электронные вычислительные машины. В отличие [c.5] от большинства прежних машин, которые заменяют мускульную работу человека, эти машины выполняют важные функции умственного труда. По словам Маркса, предвидевшего их появление, они являются “органами человеческого мозга, воплощенной силой науки”.

Кибернетика – эта высшая ступень автоматизации – вместе с ядерной энергией, реактивным двигателем и искусственными материалами образует основу новой промышленной революции, принципиально новой технической эры.

Возникновение кибернетики было подготовлено предшествующим развитием науки и техники. Значительный вклад внесли в него русские и советские инженеры и ученые, в том числе такие всемирно известные ученые, как И.П.Павлов и математик А.Н.Колмогоров. Однако лишь по время второй мировой воины кибернетика была обоснована как самостоятельная научная дисциплина выдающимся американским математиком Норбертом Винером и его другом мексиканским физиологом Артуром Розенблютом.

Винеру принадлежат работы но теории вероятностей и статистике, по рядам и интегралам Фурье, по линейным пространствам Банаха, по теории потенциалов, теории чисел, теоремам Таубера, квазианалитическим функциям, интегралу Лебега и другие. Он много занимался прикладными проблемами – прицельностью зенитной артиллерии, телефонной связью и радио, радаром, вычислительными и аналитическими машинами, автоматическими заводами, электроэнцефалографией, изучением патологических судорог (клонуса) и т. д. Винер, ныне профессор математики Массачусетского технологического института, широкой публике стал известен как автор книг “Кибернетика” (1948), “Бывший вундеркинд” (1951), “Я – математик” (1956) и предлагаемого вниманию читателя труда. В то время как первая книга содержит общедоступное изложение основ новой научной дисциплины, а вторые две автобиографичны, данная книга задумана в плане широкого обобщения. Для лучшего понимания се особенностей следует ознакомиться с личностью автора.

Норберт Винер – сын профессора славистики Гарвардского университета. Бурные события времени – мировые войны, нацизм, зверства Ку-клукс-клана, борьба в Испании [c.6] и Китае, маккартизм н атомная истерия – оказали заметное влияние на его жизненный путь.

Принадлежа к американской буржуазной интеллигенции, Винер страдает той двойственностыо, половинчатостью, эклектичностью воззрений, которая столь характерна для этой общественной группы.

Будучи вынужденным продавать плоды своей мысли, он не может, как человек науки, не восставать против порядков, при которых травят мысль и знание. Винер не может сочувствовать общественным порядкам, позволяющим оценивать человека по цвету кожи, форме носа, языку, на котором он говорит, ущемлять свободу научного творчества, создавать опасность разрушительной войны и гибели культуры.

И вместе с тем его образ жизни, его материальные интересы, традиции, воспитание, которое он получил, – все это крепко привязывает его к буржуазии. Частная собственность на средства производства, эксплуатация труда миллионов, существование нескольких десятков фамилий миллиардеров, которые держат в своих руках львиную долю национального дохода США, представляются ему естественными явлениями. Он верит в буржуазную демократию, не замечает и не желает замечать, что она – рай для богатых, ловушка и обман для трудящихся. Он верит клевете против коммунизма, против Советского Союза и его внешней политики мира, клевете обильно распространяемой американской пропагандистской машиной, да и сам не прочь присоединить к ней иногда свой голос. И это несмотря на то, что в свое время он одобрял борьбу испанских патриотов против фашизма, китайских коммунистов против японских интервентов и гоминдановцев и не принимал участия в работах, связанных с атомным вооружением.

Эта неустойчивость и непоследовательность взглядов, столь характерная для мелкобуржуазной психологии, распространяется у Винера не только на понимание социальных явлений. Она оказала свое влияние и на его понимание методологических проблем естествознания и математики. Многие высказывания Винера неприемлемы для нас – одни неприемлемы потому, что они просто неверны, другие потому, что являются недомолвками. Мы хотели бы, чтобы читатель проникся тем же чувством сожаления, которое мы испытываем при чтении этой книги. Наблюдая, как капиталистический строй калечит и уродует столь светлые умы, [c.7] давшие так много для науки, можно ли не проникнуться еще большей ненавистью к капитализму!

Переход от “мирной” к империалистической стадии капитализма сопровождался бурным развитием науки, в особенности физики, но вместе с тем вызвал ее кризис, причем необходимость отказа от механистического детерминизма классической физики играла немаловажную роль в этом кризисе.

Классическая физика предполагала, что явление А1, задано своими характеристиками в момент t1 точно или по крайней мере может быть задано с произвольно большой степенью точности. Поэтому, зная соответствующий физический закон, мы можем точно вычислить, какой вид А2 примет это явление в любой последующий момент t2. Однако статистические идеи, нашедшие свое завершение в квантовой физике, рассматривают всякое явление А1 как заданное. в момент t1 лишь с определенной вероятностью Р1,то есть с определенными погрешностями характеристик. Зная соответствующий физический закон, мы можем вычислить лишь, что в последующий момент t2 оно примет вид А2 с определенной вероятностью Р2. Очевидно, что наше знание увеличилось, обогатилось знанием связи между вероятностями Р1 и Р2. Следовательно, ни о каком индетерминизме не может быть и речи, ибо здесь лишь один вид детерминизма сменился другим, более содержательным, учитывающим диалектическое единство необходимости и случайности.

Рассматриваемое понятие вероятности является не субъективной мерой нашего ожидания, а объективной категорией, мерой перехода возможности в действительность. Непонимание этого обстоятельства, столь широко распространенное среди математиков, естественников, а тем более среди буржуазных философов, как видно, разделяет и Винер. Иначе – чем объяснить тот факт, что он сближает взгляды Гиббса, Лебега, Фрейда и св. Августина на том основании, что последний усматривал в строении Вселенной “элемент случайности; это органическое несовершенство можно рассматривать, не прибегая к таким сильным выражениям речи, как зло” (9). Яснее нельзя показать, что метафизическое противопоставление необходимости случайности в конце концов приводит к мистическим спекуляциям.

Сюда же примыкают замечания Винера о возрастании энтропии Вселенной и сомнение в “действительном существовании Вселенной как целого” (10). Нестрого доказано, что [c.8] понятие “возрастания энтропии” или так называемой “тепловой смерти” применимо лишь к той или другой части Вселенной, но не к Вселенной в целом, а поэтому Винер не прав, говоря, что Вселенной в целом “присуща тенденция к гибели” (10), будто “очень вероятно, что вся окружающая нас Вселенная умрет тепловой смертью” (30).

Само понятие “Вселенная в целом”, по-видимому, включает в себя все существующее. Следовательно, оно является лишь особым аспектом понятия материи. Распространять на такие понятия любые закономерности, выведенные из наблюдений над отдельными частными объектами, не всегда допустимо, ибо это иногда приводит к абсурдным следствиям. Нелепо, например, говорить применительно ко Вселенной в целом о выделенных направлениях в пространстве, о направлении развития и др. Мы наблюдаем всегда лишь ограниченную часть Вселенной (в наше время в радиусе 2 миллиардов световых лет). Экстраполяции далеко за эти пределы, как правило, не могут быть обоснованы. Теория относительности учит, что явления, удаленные от нас столь далеко, что свет, идущий от них, не может достигнуть нас, пока мы существуем, помогут быть нами познаны. Но отсюда не следует, будто существуют миры, не взаимодействующие между собой. Кроме того, цельность Вселенной не обязательно должна сводиться к взаимодействию ее частей. Единство Вселенной состоит в ее материальности, в том, что при бесконечном богатстве различий все ее части вечно изменяются, превращаются, подчиняются таким общим законам, как закон сохранения и превращения энергии и подобные ему.

Покончив с этими вводными замечаниями, перейдем теперь к истории кибернетики. Винер излагает очень убедительно сходство в обмене информацией и в управлении между живыми организмами или внутри организма, с одной стороны, и между машинами или в самой машине – с другой (13–14). О различии между ними он говорит глухо. Между тем это различие крайне существенно, игнорирование этого различия ведет к недопустимому отождествлению работы машины с деятельностью живого организма, к нелепым и вредным измышлениям, о чем сам Винер и дальнейшем предупреждает (32).

Сочтя нужным предпослать самому изложению зарождения кибернетики целый экскурс в историю физики, Винер дал неверную трактовку теории относительности, именно ту, которую распространили ее позитивистские [c.9] популяризаторы. Прежде всего смысл нулевого результата знаменитого эксперимента Майкельсона – Морли вовсе не состоит в том, что “просто нет способа определить движение материи через эфир” (17), как выражается Винер, а в том, что эфира не существует. Винер теории относительности даст субъективистские истолкования, сводя относительность к покоящимся или движущимся наблюдателям (17). Часть вины за это падает на самого Эйнштейна, который, находясь под влиянием философии Маха, употреблял этот образ при изложении своей теории. В последний период своей жизни Эйнштейн отошел от махизма, в течение многих лет боролся против него, подчеркивал объективный характер теории относительности, указывал, что ее название мало соответствует ее содержанию. Требуя, чтобы физические законы были инвариантны относительно движения системы отсчета, независимы от движения наблюдателя, эта теория придает им новую ступень философской абсолютности, приближает нас к адекватному познанию природы. Однако Винеру важно другое – подкрепление субъективного идеализма научным по видимости аргументом. Он признает это сам, говоря, будто, согласно новым воззрениям физики, “мир, как действительно существующий, заменен в том или ином смысле миром, каким его случается обозревать, и старый наивный реализм физики уступает место чему-то такому, с чем бы мог охотно согласиться епископ Беркли” (18). Поистине ценное признание, хотя оно и куплено ценой наговора на современную физику!

В главе “Прогресс и энтропия” Винер использует некоторые данные семантики. Сама по себе семантика – учение о значении слов – крайне важна для философии и любой конкретной науки. Однако бессмысленно рассуждать о сходстве и различии между “машиной” и “живым организмом”, если мы не уяснили себе с самого начала, что следует понимать под “машиной” и что под “живым организмом”. Заявление Винера, будто эту проблему “мы в нраве решать то так, то иначе, в зависимости от того, как нам будет удобнее” (31), изменив соответственно понятие “жизни”, не выдерживает критики. Идя по этому пути, нетрудно отождествить такие понятия, как “белый” и “черный”, “добро” и “зло”, “пролетарий” и “капиталист”, – чем и пробавляются некоторые семантики. Удивительнее всего, что сам Винер, признавая необходимым отграничить понятие “жизни” так, чтобы оно не включало в себя явления, “имеющие туманное [c.10] сходство с жизнью в нашем представлении о ней” (32), вслед за тем предлагает “избегать таких сомнительных понятий, как, например, “жизнь” (32). Хороша была бы наука при подобном подходе! Ясно, что значение слов определяется не понятиями удобства, а соответствием слова тому, что оно обозначает, – действительности. Так и слово “жизнь” обозначает не что угодно, а исторически сложившуюся особую форму движения материи, а именно белковых тел, постоянно обновляющих свои химический состав путем питания и выделения, способных к росту и размножению. Включение в понятие “живого” машин или некоторых астрономических явлений на том основании, что всем им присуще убывание энтропии, не более обоснованно, как считать стулья и столы четвероногими потому, что у них, как у кошек и собак, по четыре “ноги”. Сам же Винер пишет, что когда он сравнивает живой организм с машиной, то он “ни на минуту не допускает, что специфически физические, химические и духовные процессы жизни в нашем обычном представлении о ней одинаковы с процессами в имитирующих жизнь машинах” (32). Это не мешает ему употреблять в дальнейшем без оговорок такую антропоморфную терминологию, как “научающие машины”, “механизм ищущий свое предназначение путем процесса научения”, “теория научения для машин”, “человек – специфический тип машины”, “машина, возможно, имеет ощущения” и другие (см. стр. 39, 68, 75, 91, 96), способные сбить с толку многих читателей.

Поучительны также размышления Винера о “трудности понимания ученого толпой”. Само это противопоставление является следствием индивидуалистического способа мышления, характерного для буржуазного интеллигента. Он пробивает себе дорогу, “делает свою научную карьеру” в одиночку, полагаясь всецело на свое личное дарование. Солидарность и дисциплинированность, присущая рабочему классу, ему чужда. Они пугают его, в своем анархическом мышлении он не способен понять, что они сознательны, добровольны, и видит в них угрозу своей мнимой “свободе”. Массы трудящихся,, которым он обязан всеми благами, самой возможностью заниматься наукой, он третирует, как “толпу”, не доросшую до понимания труда ученых, для которой “больше интереса представляют индивидуальные противники, чем такой противник, как природа” (31). Впрочем, возможно, что Винер под “толпой” понимал здесь некоторые продукты обработки комиксами, кровавыми [c.11] “боевиками” бульварной литературы, кино, радио и желтой прессой. В таком случае мы не станем спорить с ним.

Весьма охотно Винер повторяет разного рода высказывания некоторых западных мыслителей, сеющих настроения обреченности человечества. Как известно, этот прием со времен Шопенгауэра и Ницше весьма популярен среди апологетов империализма. Поскольку все труднее становится изображать капиталистический строй благодеянием для человечества, то оправдывают его тем, что, мол, дурно, гибельно все существующее. Возможно, что под влиянием англичанина Джинса Винер замечает, что “очень возможно, что жизнь представляет собой редкое явление, во Вселенной; что она ограничена, по-видимому, рамками солнечной системы или даже... только рамками Земли”. Но Джинс, пропагандировавший это утверждение, которое лишь наукообразно воспроизводит церковную догму о привилегированном положении нашей планеты как единственной, удостоившейся внимания бога, был посрамлен развитием астрономии. Последняя доказала существование наряду с нашей системой других планетных систем. С вероятностью, сколь угодно близкой к достоверности, можно утверждать, что в вечном круговороте материи в неподдающемся воображению множестве звездных систем (и в том числе и в нашей Галактике) существуют множества планетных систем, в которых вновь и вновь создаются условия, напоминающие те, которые когда-то на Земле с неизбежностью привели к зарождению жизни. Таким образом, “духовный пессимизм профессионального ученого”, о котором Винер замечает, что он “чужд эмоциональной эйфории среднего человека, и в частности среднего американца”,– со стороны естествознания ничем не обоснован. Этот пессимизм отражает в конечном счете оправданное чувство страха перед неминуемой гибелью того строя, с судьбами которого чувствует себя связанной избранная верхушка буржуазной интеллигенции. Здесь, как и во многих других случаях, Винер непоследователен. Он способен выступить против подобных пессимистических настроений, как обусловленных “только нашей слепотой и бездеятельностью”, и тут же, двумя строками ниже, предвещать “конечную гибель нашей цивилизации”, заявлять, что “простая вера в прогресс является не убеждением силы, а убеждением покорности и, следовательно, слабости”. [c.12]

Рассматривая отношение последователей различных религии к идее прогресса, Винер ставит на одну доску с ними и коммунистов, которые “верят, что рай на земле не наступит без борьбы”. Не правда ли, странно, что, ратуя за семантический подход к терминам, Винер не заметил различия между слепой верой приверженцев религиозных догм и мистических откровений, с одной стороны, и уверенностью, основанной на знании законов общественного развития, которая присуща сторонникам научного коммунизма – с другой. Нельзя не отметить, что изображение коммунизма как разновидности религиозной веры составляет один из излюбленных приемов как религии, так и антикоммунистической пропаганды.

Винер попутно отмечает, что в Соединенных Штатах не осуществлен “идеал” свободного общества, в котором “барьеры между индивидуумами и классами не слишком велики”. Причину этого он усматривает в расовом неравенстве. Между тем тот факт, что “расовое превосходство белых не перестает быть символом веры большей части нашей страны” (т. е. США), вызван не биологическими, а классовыми причинами – теми же самыми причинами, которые вызывают превращение американской демократии в пустой звук. Прибыли миллиардеров и миллионы безработных, дворцы фабрикантов смерти и смерть в трущобах бедняков, все средства власти – насилие, обман и подкуп – на одном полюсе общества и прикрытое видимостью “свободы” бесправие – на другом,– вот те настоящие барьеры, о которых Винеру следовало сказать. Угроза уничтожения остатков демократических прав, исходит от капиталистических монополий. В других случаях Винер способен найти слова уничтожающей критики, например, по отношению к фашистам, стремящимся, как он говорит, к “построенному по образцу муравьиного общества человеческому государству”. К сожалению, этот дар слова покидает его, когда дело касается оценки классовых противоречий в капиталистическом обществе.

При всем этом мы, конечно, с удовлетворением встречаем всякую прогрессивную мысль Винера. Нас радуют его правильные взгляды на зависимость духовной деятельности от физиологического развития живого организма. Но нас огорчает, когда мы видим, что он считает возможным эклектически объединять локковскую теорию ассоциации, которая хотя и материалистична, но механистична, с теорией [c.13] условных рефлексов И.П.Павлова, дающей подлинно научное объяснение высшей нервней деятельности животных и человека. Это тем более досадно, что сам Винер выступает против механистического отождествления мозга со счетно-цифровой машиной, указывая, что такое отождествление справедливо критикуется физиологами и психологами. Во всем этом, как видно, мало последовательности. Тем не менее с общим выводом, к которому приходит здесь Винер, нельзя не согласиться. При современном состоянии науки о физиологических основах психики высказывания физиологов и психологов о различиях между поведением живых организмов и функционированием машин должны быть столь же осторожными, как и высказывания математиков, физиков и инженеров о сходствах между ними. Приходится, однако, констатировать, что подобную осторожность далеко не всегда соблюдают и те и другие. Неточные высказывания часто встречаются и у философов, пишущих о кибернетике.

Рассматривая историю и содержание языка, Винер неправильно представляет его социальную природу. Он не понимает, что язык возник из звуковой сигнализации наших животных предков тогда, когда их стадо постепенно превратилось в первобытный трудовой коллектив. Для целенаправленного, согласованного действия этого коллектива понадобился язык как средство взаимного общения. Эта решающая роль труда в процессе происхождения человека и его языка ускользнула от внимания Винера. Он неправомерно говорит о “языке” животных и считает, что у птиц имеются элементы понимания своего языка. Еще раньше он говорил о “муравьином обществе” в том же смысле, как и о человеческом, хотя термин “общество” применим к животным лишь условно. Идеалистическое, идущее от Канта, понимание Винером природы языка ярко выражено в его утверждении, будто “интерес человека к языку, по-видимому, является врожденным интересом к шифрованию и дешифрованию”, между тем как “не в натуре животного разговаривать или испытывать потребность в разговоре”, или будто “у примитивных групп размер общества... ограничен трудностью передачи языка”. В действительности все обстояло наоборот: размер примитивной группы, зависевший от условий ее материальной жизни, и в первую очередь от источников питания, определил и сферу распространения ее языка. [c.14]

Может показаться, что мы критикуем Винера слишком придирчиво. Однако это не так, ибо мы останавливаемся здесь лишь на некоторых важнейших его ошибках. Ошибки эти вовсе не безобидны. Так, исходя из своего неправильного понимания языка, Винер приходит к выводу, что “современные средства сообщения” делают “мировое государство” неизбежным, давая тем самым наглядный пример того, как ложные методологические установки в казалось бы чисто “академической” области могут быть использованы для обоснования самых реакционных политических идей.

Утверждая, что передача сигналов звуковых, световых, по телеграфу или радио “не влечет за собой передвижения ни крупицы материи”, Винер не желает считаться с тем, что свет и радиоволны представляют собой форму материи, качественно отличную от ее корпускулярной формы, от вещества, не говоря уже о звуковой передаче, обусловленной движением вещественной среды (например, колебания воздуха), и о телеграфе, где действует электрический ток – передвижение частиц вещества – электронов по проводу. Философский смысл этого высказывания Винера ясен. В духе современного энергетизма оно упраздняет материю. На высказываниях вроде “физическая индивидуальность личности не состоит из материи, из которой она сделана”, нет, пожалуй, нужды останавливаться.

Но как уже было сказано выше, у Винера наряду с подобными ведущими к мистике высказываниями (физическое не состоит из материи) встречаются и правильные суждения. Так, несмотря на полное непонимание сущности пра-иа, его экономических, классовых корней, несмотря на подход к нему с позиций буржуазного либерализма, Винер тем не менее дает любопытное описание буржуазного права, заявляя, что “в законодательстве наблюдаются случаи, когда не только допускается, но и поощряется обман”, что, конечно, далеко не дает достаточно правдивую характеристику подлинной двуликости буржуазной Фемиды.

Эти редкие и слабые прозрения перемешаны у Винера с двусмысленными и политически реакционными идеями. Он, например, ставит знак равенства между Советским Союзом и Соединенными Штатами, приписывая обоим стремление к мировому господству. Это не вяжется с тем, что он сам страничкой дальше без особой симпатии пишет о “стандартном американском критерии: цена вещи измеряется товаром, на который она будет обменена на свободном рынке”, [c.15] подчеркивая, что эту “официальную доктрину ортодоксии для жителей США становится все более опасным подвергать сомнению”, хотя эта доктрина и “не представляет всеобщей основы человеческих ценностей”, не соответствуя ни доктрине церкви, ни доктрине марксизма, которая “оценивает общество с точки зрения реализации им известных специфических идеалов человеческого благосостояния”.

Казалось бы, раз так, раз “доктрины” СССР и США противоположны, то и цели их внешней политики не одинаковы (первая –социалистическая, мирная, вторая – империалистическая, захватническая), но Винер не догадывается об этом. Между тем ему, ученому, следовало бы исходить из фактов. Не США, а СССР сократил свои вооруженные силы, не СССР пытается окружить США военными базами, а наоборот, не СССР отказывается от запрета атомной войны, от прекращения испытаний атомных бомб, от заключения договора о ненападении, не советские политические деятели и не советская печать ведут пропаганду “превентивной войны”, не Советской Союз поддерживает колониализм и т. д. И если Винер отсюда заключает, что “врагом в настоящий момент может оказаться Россия”, то возможно лишь одно из двух: либо логическая машина, при помощи которой он пришел к этому выводу, страдает тяжелым дефектом, либо вложенные в нее программы представляют собой софистическую логическую схему, противоречащую научным законам логического мышления.

По-видимому, сам Винер начинает это замечать. Он пишет, что “врагом еще более является наше собственное отражение в мираже”, называет рассуждения о возможном нападении на США “призраком” и под конец резко критикует пагубные последствия политики “с позиций силы”. Но как бы справедливо ни было все, что говорит Винер о растлевающем влиянии засекречивания науки, исправить положение можно только путем прекращения гонки вооружений, посредством установления подлинно мирных, дружественных отношений между странами с различной идеологией, при безусловном соблюдении принципа равноправия.

Говоря о роли интеллигенции и ученых в современном мире, Винер резко критикует систему образования США, приводящую к тому, что “получение ученых степеней и выбор того, что возможно рассматривать как карьеру в области культуры, по-видимому, считается более вопросом социального престижа, чем делом глубокого импульса творчества”. [c.16]

Рассматривая “первую и вторую промышленные революции”, Винер, хотя и дает в общем правильную и живую картину технического развития, почти не вскрывает собственно экономические причины этого развития. Можно не останавливаться на многочисленных других ошибочных высказываниях Винера. Отметим лишь, что Винер социалистическую индустриализацию поносимого американской пропагандой “коммунистического Китая” и попытку индустриализовать некоммунистическую Индию объявляет “жестокой формой эксплуатации труда и детей”, приравнивая ее к эксплуатации, царящей в южноафриканских алмазных рудниках. Интересно, что Винер – надо полагать, не ведая того,– повторяет политико-экономические “идеи” нациста Клаггеса, который в 1934 году в книге “Идея и система” “обосновывал” возврат при помощи электропривода к домашней промышленности от больших фабрик, “деморализующих” рабочих. Расписыванием рая, к которому будто бы должна привести подобная система, занимались, как известно, многочисленные мелкобуржуазные “благодетели” пролетариата.

Возможно, для разнообразия Винер тут же дает злую, но справедливую критику содержания американского радиовещания, служившего, как говорит Винер, “мыльной опере” и “балаганному певцу”, превратившемуся в “национальный показ колдовства”.

К какому же выводу приходит Винер? Что, по его мнению, принесет “вторая промышленная революция” человечеству? Безработицу и кризис, какого не знала еще история, а также гарантированные и быстрые прибыли,–отвечает он, имея, понятно, в виду капиталистический мир. Эта революция, признает Винер, “является обоюдоострым мечом”, она может быть использована и на благо человечества и для его уничтожения. Где же выход? Винер – оптимист, но, увы, его оптимизм опирается на “благоразумие” представителей деловых кругов, которые якобы понимают социальные обязанности, лежащие на них. К этому выводу Винер пришел в данном, втором издании книги, после того как принял участие в двух крупных совещаниях с бизнесменами (в первом издании он смотрел куда мрачнее на будущее). Но мы убеждены, что если и впрямь эти господа решили немного укротить свои аппетиты, то во всяком случае не из чувства социальной ответственности. Рост безработицы, вызванный ростом автоматизации, породил в них страх, что они [c.17] могут потерять все. В этом вся разгадка их поведения. Лишь социалистическая революция может использовать новую технику “на благо человека, в интересах увеличения его досуга и обогащения его духовной жизни, а не только для получения прибылей и поклонения машине, как новому идолу”. Пожелания же Винера, уповающие на “прорастание корней добра” хотя и благи, но не надежны.

Рассматривая некоторые коммуникативные машины и их будущее, Винер цитирует доминиканского монаха Дюбраля, всерьез допускающего, что в будущем управляющая машина, накапливающая статистическую информацию, сможет заменить “машину государственного управления” и даже управлять общественными делами всего человечества. Как правильно указывает Винер, эта “машина для управления” невозможна, ибо она не в состоянии учесть огромную сложность поведения людей. Если бы она была возможна, замечает он, то представляла бы собой в современном обществе громадную опасность, так как могла бы быть использована для групповых корыстных, властолюбивых целей. Из этого, однако, не следует, будто игорные машины, учитывающие случайные явления и построенные по принципу упреждающей машины, например определяющей действенность огня зенитной артиллерии, не могут быть с пользой применены для решения задач планирования, для военно-стратегических задач и т. д., то есть что кибернетика не применима в социальных науках. Эти верные размышления Винер сопровождает критикой хвастливых заявлений о научном и техническом превосходстве США и всей системы политики Соединенных Штатов, которую он сравнивает с “машиной, не обладающей способностью познания”, со злым джином.

Но правильные замечания сопровождаются у Винера реакционными политическими высказываниями. Винер приемлет философию теории игр фон Неймана и Моргенштерна, согласно которой политика, язык и вообще связь есть игра, основанная на блефе, на применении любых средств обоими партнерами, чтобы ввести друг друга в заблуждение. Иначе говоря, правило буржуазной морали “человек человеку волк” возведено здесь в общсчелопеческнй принцип. Затем Винер повторяет избитые бредни, придуманные еще русскими белогвардейцами периода интервенции на счет фанатизма “солдат креста или молота и серпа” о коммунистах, из-за своей преданности коммунизму якобы “непригодных [c.18] для высших боев науки”. Великие достижения советской науки посрамили весь этот вздор. Читая у Винера, что “всем воинам коммунизма против дьявола капитализма присущ неуловимый эмоциональный оттенок манихейства” (то есть учения, согласно которому все зло происходит от сознательного преступного намерения дьявола, придумывающего всяческие хитрости), нельзя не рассмеяться над этой наивностью понимания социальных проблем.

Для того чтобы стать математиком, Винер немало потрудился, основательно изучил эту науку. Как это видно из его сочинений, он значительно менее основательно ознакомился с философией. Что касается политической экономии и социологии, то здесь его знания крайне поверхностны. Тем не менее он берется высказывать здесь категорические суждения по труднейшим проблемам. Винер не понимает, а может быть, и не желает понять, что маккартизм – это явление, вытекающее из самой сущности господства империалистических монополий. Диктатуру пролетариата, власть трудящихся, направленную на благо народа, Винер приравнивает к тирании фашистов и магнатов капитала, называет социалистические страны “тоталитарными”, их строй – “деспотическим”.

И если Винер прав, заявляя в конце книги, что “общество, попадающее в зависимость от веры, которой мы следуем не свободно, а по приказу извне, в конечном итоге обречено на гибель вследствие паралича, вызванного отсутствием здоровой растущей науки” – и мы присоединяемся к этому положению, – то ему следовало бы основательно подумать над тем, насколько “свободно” он сам пришел к споим суждениям о коммунизме. Разумеется, мы не собираемся утверждать, будто ему продиктовали эти суждения господа из Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности или будто он произносит их из страха передней. Ничего подобного. Субъективно он действует по “свободному убеждению”, не подозревая, что его социальное положение наложило ему шоры на глаза, а идеологическая атмосфера, в которой он живет, создает такие “помехи”, что доходящая до него информация о действительности до неузнаваемости искажена.

Читатель, ознакомившийся с книгой Винера, получит яркое представление о глубоко противоречивом характере умственного мира многих современных ученых капиталистических стран. Он увидит, насколько шатки их философские [c.19] и социальные идеи, насколько далеки они от того научного метода, при помощи которого сами они добиваются и своей области успехов, порою самых замечательных. Загадка этого противоречия, как известно, давно разгадана. Работая в своей специальной области, естественники стихийно придерживаются материализма, но как только они переходят к философским и социальным обобщениям, они пользуются канонами худших идеалистических концепций.

Поразительные достижения кибернетических устройств столь сильно повлияли на некоторых буржуазных философов, что они стали ошибочно отождествлять их работу и работу мозга. Иные договорились до того, что если бы только удалось построить достаточно сложную кибернетическую машину, то она полностью заменила бы человеческий мозг. С другой стороны, некоторые приверженцы религии заявили, что занятие кибернетикой грешно, ибо бог наделил мыслящим духом лишь человека, а не мертвую материю.

Ошибались и некоторые наши философы, которые отрицали за кибернетикой право на существование, называли ее “лженаукой” как раз на том основании, что на ней паразитирует идеализм.

Между тем очевидно, что между машиной, пусть самой совершенной, и мозгом имеется качественное различие. Мозг состоит из живых клеток, является продуктом естественной эволюции, работает согласно биохимическим закономерностям. Машина же построена человеком из электронных трубок или полупроводников, работает по заданной человеком программе, согласно законам электродинамики. Машина не обладает чувствами, волей, сознанием. Но вместе с тем между машиной и мозгом нет и абсолютного разрыва. Не только потому, что они лишь разновидности единой материи, но и потому, что в самой материи, как говорил В. И. Ленин, заложена способность, до некоторой степени сходная с ощущением, – способность отражения. Именно это обстоятельство объясняет, почему машина может имитировать работу нервной системы, почему даже неполадки машины имитируют нервные расстройства. Эта внешняя, количественная, формальная аналогия не даст возможности указать раз и навсегда границу тех мыслительных процессов, которые можно будет нам переложить на машину. Отрадно, что Винер, несмотря на все свои философские заблуждения – сам он считает себя экзистенциалистом, – не поддался [c.20] увлечению теми беспочвенно-фантастическими или попросту шарлатанскими преувеличениями, которые так широко распространены в связи с кибернетикой на Западе.

Кибернетика, объединяя прежде далекие друг от друга области человеческого знания, такие, как математика и физиология, техника и биология, имеет большое синтезирующее значение для науки. Но еще значительнее ее влияние на развитие человеческого общества в целом. Это влияние, однако, различно в разных общественно-экономических формациях. В условиях капитализма введение кибернетических устройств, усиленной автоматизации производства, транспорта, бытовых услуг, управленческих, плановых, учетных, расчетных работ приводит к значительному сокращению рабочих и служащих, резко усиливает безработицу, подрывает самые основы капиталистического строя. В условиях социализма, напротив, кибернетические устройства способствуют освобождению человека от бремени утомительного, однообразного физического и умственного труда, приводят к резкому сокращению рабочего дня, делают возможным всестороннее развитие творческой деятельности человека. Если сам социалистический уклад превращает труд из неприятной необходимости в жизненную потребность, то кибернетическая техника способствует превращению трудящегося из придатка машины, вынужденного повиноваться темпам конвейера, в инженера или техника-наладчика. Но этого не понимает Винер, склонный, как и многие другие его собратья, некритически возводить в универсальный принцип, якобы верный для общества в целом, те болезненные последствия, которые неизбежно приносит с собой рост автоматизации при капитализме.

Опровергая неверные высказывания Норберта Винера, мы, по-видимому, кое-где отступили от принятого холодно-равнодушного “академического” топа. К этому вынудил нас сам Винер. Особенно трудно воздержаться от выражения эмоций, когда мы сталкиваемся с клеветой на дело освобождения человека от всякого гнета, идеал, ради которого миллионы лучших людей отдали свою жизнь. Но наша критика не означает, будто мы в какой-либо мере хотим умалить научные заслуги “создателя кибернетики”. Тем более мы не желаем бросить тень на личность Винера.

Мы считаем, что мирное сосуществование – это единственная разумная политика не только между государствами противоположных социально-политических систем, но и [c.21] единственно разумный вид взаимоотношении между научными работниками противоположных идеологических лагерей. Поэтому мы приветствовали бы, если бы начатое здесь обсуждение получило продолжение. Конечно, мы не воображаем, будто в результате подобной дискуссии кто-либо из нас сумел бы переубедить другого, особенно в основных вопросах. Но, несомненно, наука выиграла бы от нее. Ибо истина рождается в споре, конечно если спор ведется аргументами, а не ударами “больших палок”, а тем более не взрывами водородных бомб.

Э. Кольман
[c.22]


Памяти моего отца Лео Винера,
бывшего профессора славянских языков
в Гарвардском университете,
моего самого близкого наставника
и дорогого оппонента.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Идея вероятностной Вселенной

Начало XX века представляет собой нечто большее, чем просто веху, отмечающую конец одного столетия и начало другого. Еще до того, как совершился политический переход от мирного в целом XIX столетия к только что пережитому нами полувеку войн, произошло действительное изменение взглядов. Оно, по-видимому, прежде всего проявилось в науке, хотя вполне возможно, что факторы, оказавшие влияние на науку, самостоятельно привели к тому заметному разрыву между искусством и литературой XIX века и искусством и литературой XX века, который сейчас наблюдается.

Почти безраздельно господствовавшая с конца XVII до конца XIX века ньютоновская физика описывала Вселенную, где все происходит точно в соответствии с законами; она описывала компактную, прочно устроенную Вселенную, где все будущее строго зависит от всего прошедшего. Экспериментально подобную картину мира никогда нельзя целиком ни подтвердить, ни опровергнуть; и она в значительной степени относится к числу тех представлений о мире, которые дополняют опыт и вместе с тем некоторым образом представляют собой нечто более универсальное, чем это возможно подтвердить опытным путем. Нашими несовершенными опытами мы никогда не в состоянии проверить, возможно ли подтвердить до последнего знака десятичной дроби тот или другой ряд физических или иных законов. Однако, согласно ньютоновской точке зрения, приходилось излагать и формулировать физику так, словно она в самом деле подчинялась подобным законам. Теперь эта точка зрения появляется больше господствующей в физике, и ее преодоление больше всего способствовали Людвиг Больцман в Германии и Дж. Виллард Гиббс в Соединенных Штатах. [c.23]

Оба этих физика нашли радикальное применение новой вдохновляющей идее. Использование в физике введенной главным образом ими статистики, возможно, не было совершенно новым делом, так как Максвелл и другие физики рассматривали миры, состоящие из очень большого числа частиц, которые по необходимости нужно было исследовать статистически. Однако именно Больцман и Гиббс ввели статистику в физику гораздо более радикальным образом, и отныне статистический подход приобрел важное значение не только для систем большой сложности, но даже для таких простых систем, как индивидуальная частица в силовом поле.

Статистика – это наука о распределении, и рассматриваемое этими современными учеными распределение было связано не с большими количествами одинаковых частиц, а с какой-либо физической системой с различными начальными положениями и скоростями. Другими слонами, в ньютоновской системе одни и те же физические законы применяются к многообразию систем, исходящих из многообразия положений и имеющих многообразные моменты. Новые статистики представили эту точку зрения в новом снеге. Они сохранили принцип различения систем по их полной энергии, но отвергли то предположение, что посредством прочно установленных каузальных законов, несомненно, возможно без всяких ограничений отличить и раз и навсегда описать системы с одной и той же полной энергией.

Действительно, в работах Ньютона содержалась важная статистическая оговорка, хотя физика XVIII века, которая жила Ньютоном, и игнорировала ее. Никакое физическое измерение никогда не является точным; и то, что мы должны сказать о машине или о другой динамической системе, в действительности относится не к тому, что мы должны ожидать, когда начальные положения и моменты даны с абсолютной точностью (этого никогда не бывает), а к тому, что мы можем ожидать, когда они даны с достижимой степенью точности. Это просто означает, что мы знаем не все начальные условия, а только кое-что об их распределении. Иначе говоря, функциональная часть физики не может избежать рассмотрения неопределенности и случайности событий. Заслуга Гиббса состоит в том, что он впервые дал ясный научный метод, включающий эту случайность в рассмотрение.

Историк науки напрасно ищет единую линию развития. Прекрасно задуманные исследования Гиббса были, однако, [c.24] плохо выполнены, и завершить начатый им труд пришлось другим. Положенная в основу его исследований догадка состояла в следующем: обычно физическая система, принадлежащая к классу физических систем, продолжающего сохранять свои специфические черты класса, в конце концов почти всегда воспроизводит такое распределение, которое она показывает в любой данный момент во всем классе систем. Иначе говоря, при известных обстоятельствах система проходит через все совместимые с ее энергией распределения положения и моментов, если время ее прохождения достаточно для этого.

Однако это последнее предположение не является ни истинным, ни возможным в каких-либо системах, кроме простейших. Тем не менее существует другой путь, приводящий к тем результатам, которые необходимы были Гиббсу для подкрепления своей гипотезы. По иронии истории этот путь очень тщательно разрабатывался в Париже как раз в то время, когда Гиббс работал в Нью-Хейвене; и лишь не ранее 1920 года произошло плодотворное объединение результатов парижских и нью-хейвенских исследований. Как полагаю, я имел честь помогать рождению первого дитяти этого объединения.

Гиббс должен был иметь дело с теориями измерения и вероятностей, которым было уже по крайней мере 25 лет и которые во многом не соответствовали его запросам. Однако в то же самое время в Париже Борель и Лебег разрабатывали теорию интегрирования, которая, казалось, была противоположна идеям Гиббса. Борель был математиком, уже приобретшим себе репутацию в теории вероятности, и обладал отличным чутьем физика. Он проделал работу, ведущую к этой теории измерения, однако не достиг той ступени, когда ее можно было бы завершить цельной теорией. Это сделал его ученик Лебег – человек совершенно иного склада. Он не обладал чутьем физика и не интересовался физикой. Тем не менее Лебег решил поставленную Борелем задачу. Однако он рассматривал решение этой задачи лишь как создание инструмента для исследования рядов Фурье и других разделов чистой математики. Когда оба этих ученых были выдвинуты кандидатами во Французскую академию наук, между ними произошла ссора, и только после бесчисленных взаимных нападок они оба удостоились чести быть принятыми в Академию. Борель продолжал подчеркивать важность работ Лебега и своих собственных как инструмента для исследований в физике; но полагаю, что именно я в 1920 году первым применил интеграл Лебега к специфической физической проблеме – к проблеме броуновского движения частиц.

Это произошло много лет спустя после смерти Гиббса; и его работы в течение двух десятилетии оставались одной из тех загадок науки, которые приносят плоды даже в том случае, когда кажется, что они не должны приносить их. Многие строили догадки, значительно опережавшие свое время; и это не менее верно в математической физике. Введение Гиббсом вероятности в физику произошло задолго до того, как появилась адекватная теория того рода вероятностей, которые ему требовались. Однако я убежден, что вследствие всех этих нововведении именно Гиббсу, а не Альберту Эйнштейну, Вернеру Гейзенбергу или Максу Планку мы должны приписать первую великую революцию в физике XX века.

Результатом этой революции явилось то, что теперь физика больше не претендует иметь дело с тем, что произойдет всегда, а только с тем, что произойдет с преобладающей степенью вероятности. Вначале в работах самого Гиббса эта вероятностная точка зрения зиждилась на ньютоновском основании, где элементы, вероятность которых подлежала определению, представляли собой подчиняющиеся ньютоновским законам системы. Теория Гиббса была, по существу, новой теорией, однако перестановки, с которыми она была совместима, оставались теми же самыми, которые рассматривались Ньютоном. Дальнейшее развитие физики состояло в том, что был отброшен или изменен косный ньютоновский базис, и случайность Гиббса выступает теперь по всей своей наготе как цельная основа физики. Верно, конечно, что в этом вопросе предмет еще далеко не исчерпан и что Эйнштейн и в известной мере Луи де Бройль утверждают, что строго детерминированный мир является более приемлемым, чем вероятностный мир; однако эти великие ученые ведут арьергардные бон против подавляющих сил младшего поколения.

Одно из интересных изменений, происшедших в физике, состоит в том, что в вероятностном мире мы уже не имеем больше дела с величинами и суждениями, относящимися к определенной реальной вселенной в целом, а вместо этого ставим вопросы, ответы на которые можно найти в допущении огромного числа подобных миров. Таким образом, [c.26] случай был допущен не просто как математический инструмент исследований в физике, но как ее нераздельная часть.

Это признание наличия в мире элемента неполного детерминизма, почти иррациональности, в известной степени аналогично фрейдовскому допущению глубоко иррационального компонента в поведении и мышлении человека. В современном мире политической, а также интеллектуальной неразберихи естественно объединить в одну группу Гиббса, Зигмунда Фрейда и сторонников современной теории вероятностей как представителей единой тенденции; но я все-таки не хотел бы настаивать на этом. Пропасть между образом мышления Гиббса –Лебега и интуитивным, однако в некотором отношении дискурсивным, методом Фрейда слишком велика. Все же в своем признании случая как основного элемента в строении самой вселенной эти ученые очень близки друг другу, а также традиции св. Августина. Ибо этот элемент случайности, это органическое несовершенство можно рассматривать, не прибегая к сильным выражениям, как зло – негативное зло, которое св. Августин охарактеризовал как несовершенство, а не как позитивное предумышленное зло манихейцев.

Эта книга посвящена рассмотрению воздействия точки зрения Гиббса на современную жизнь как путем непосредственных изменений, вызванных ею в творческой науке, так и путем тех изменений, которые она косвенным образом вызвала в нашем отношении к жизни вообще. Таким образом, нижеследующие главы в равной мере содержат как элементы технических описаний, так и философские вопросы, где речь идет о том, что нам предстоит сделать и как мы должны реагировать на новый мир, противостоящий нам.

Повторяю, нововведение Гиббса состояло в том, что он стал рассматривать не один мир, а все те миры, где можно найти ответы на ограниченный круг вопросов о нашей среде. В центре его внимания стоял вопрос о степени, до которой ответы относительно одного ряда миров будут вероятны по отношению к другому, более широкому ряду миров. Кроме того, Гиббс выдвигал теорию, что эта вероятность, по мере того как стареет вселенная, естественно, стремится к увеличению. Мера этой вероятности называется энтропией, и характерная тенденция энтропии заключается в ее возрастании.

По мере того как возрастает энтропия, вселенная и все замкнутые системы во Вселенной, естественно, имеют тенденцию [c.27] к изнашиванию и потере своей определенности и стремятся от наименее вероятного состояния к более вероятному, от состояния организации и дифференциации, где существуют различия и формы, к состоянию хаоса и единообразия. Во вселенной Гиббса порядок наименее вероятен, а хаос .наиболее вероятен. Однако в то время как вселенной в целом, если действительно существует вселенная как целое, присуща тенденция к гибели, то в локальных мирах направление развития, по-видимому, противоположно направлению развития вселенной в целом, и в них наличествует ограниченная и временная тенденция к росту организованности. Жизнь находит себе приют в некоторых из этих миров. Именно исходя из этих позиций, начала свое развитие наука кибернетика. [c.28]

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел Наука












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.