Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Шкуратов В. Историческая психология

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть первая. Историческая психология как наука

Глава II. Три способа конструирования исторического мира

КУЛЬТУРНАЯ ПСИХОЛОГИЯ США (ИСТОРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ В ШИРОКОМ ПОНИМАНИИ). Культурная психология США находится в теоретическом родстве с предыдущими направлениями. Она также является выражением интереса к истории, попыткой перестроить психологическую науку с помощью исторического знания. Культурная психология США ставит себя в оппозицию к сциентизму кросс-культурных представлений и когнити-визма. Истоки и состав движения пестры. В становлении направления, например, заметно участвуют выходцы из бывшего СССР, придавая ему окраску американо-российского синтеза. В представлении Дж. Брунера [Bruner, 1986, 1990], культурная психология должна придать психологическому изучению человека гуманитарный характер. Бру-

нер подвергает критике когнитивизм, одним из основоположников которого он сам является. Влиятельнейшему течению американской психологической мысли достается совсем немного похвал (главная: когнитивизм спас американскую психологию от бихевиоризма, вернул ей человеческое лицо) и много едких упреков. Автор разочарован в современном когнитивизме: есть пышные плоды, но исходная идея оставлена. Брунера беспокоит падение интеллектуального статуса психологии. В ней преобладает дух «аккуратных маленьких исследований». «Широкое интеллектуальное сообщество склонно все больше игнорировать наши журналы, которые кажутся со стороны преимущественно состоящими из интеллектуально неудовлетворительных мелких работ, каждая - ответ на пригоршню подобных же мелких исследований» [Bruner, 1990, р. XI]. От «запечатывания» в узкоспециальные темы может спасти только великая допозитивистская традиция, вечные вопросы философии, откуда черпали вдохновение все выдающиеся умы психологии: Пиаже - от Канта, Хомский - от Декарта, Выготский - от Гегеля и Маркса. Можно было бы возразить, что среди властителей современной эпохи значатся не только Ницше, Пирс, Конт, Витгенштейн, Гуссерль, Кассирер, Фуко, но и Фрейд, Юнг, Морено, т. е. такие психологи, которых не отнесешь к исполнителям «аккуратных маленьких исследований». Справедливость, однако, требует признать, что, во-первых, у этих авторитетов весьма сложные отношения с «академической, научной, эмпирической психологией», с которой Брунер ведет дискуссию, а, во-вторых, они стали достоянием массовой культуры, а Брунер озабочен мнением высоколобой элиты.

Значительная доля вины за измельчание психологии, как было сказано, возлагается на когнитивную науку. Ей, разумеется, удалось наладить контакты с гуманитарными дисциплинами, так что появились зоны междисциплинарного синтеза, но в целом произошло уклонение от исходного импульса под влиянием успеха и внезапно

пришедшего от информатики и электроники заказа. Акцент стал сдвигаться со значения на информацию, с конструирования человеческих смыслов на передачу фактов. Собственно психологическое содержание исследований было потеряно. Ключевым фактором этого сдвига было введение вычисления как направляющей метафоры и вычислимости как необходимого критерия хорошей теоретической модели. Очень скоро когнитивные процессы были уравнены с компьютерными программами. И на эту платформу смогли вернуться даже теоретики и практики S-R научения. Сложился союз между рационализмом и сугубым эмпиризмом; по сциентистскому презрению к обыденным представлениям новый альянс превзошел «дикий» бихевиоризм.

Но компьютерная метафора не имеет ничего общего с целями психологического исследования. В чем таковое заключается? Где искать его смысл? Действительным предметом психологии является ум (mind), порождающий значения. Об этом было заявлено на заре «когнитивной революции» и к подобному пониманию психологии следует вернуться. «В этом духе, - пишет Брунер, - я предложил восстановить создание смыслов (meaning-making) как центральный процесс для оживления когнитивной революции. Я думаю, что понятие «значение», определенное таким принципиальным образом, воссоединило лингвистические конвенции с сетью конвенций, которые оставляют культуру» [Bruner, 1990, р. 64-65].

Однако воскресить прошлое невозможно, и реставрационный проект Брунера ложится на новый фон. В последние десятилетия XX в. гуманитарное человекознание, поддержанное историей ментальностей, вытесняет позитивистский сциентизм. То, что тридцать лет тому назад называлось когнитивной наукой, сейчас будет звучать как «культурная психология».

«Культурная психология уже по определению должна быть занята не "поведением", но "действием", его интенционально обоснованным дубликатом, и, более специфически... действием, определенным в культурной позиции и во множественно взаимодействующих интенциональных состояниях участников» [Brunei-, 1990, р. 19].

Теоретический ход автора состоит в сведении культурно-исторических штудий всевозможного толка (В. Дильтей, Л.С. Выготский и французская школа «Анналов» удостаиваются равной похвалы за внимание к историогенезу значения) и учений об интенциональности сознания, за исключением подхода, помещающего символические акты внутрь индивидуального ума. Необходимо отметить, что, по Брунеру, новая наука о человеке должна кардинально отличаться по своей общественной ориентированности от существующей. Обращение к этнометодологии, заимству-ющей приемы обыденного сознания, сопровождается критикой сциентизма и научного снобизма. Ученый не может быть свободным от жизненных ценностей, он не возвышается над культурным нормотворчеством, а участвует в нем. Поэтому, как можно понять мысли Брунера, культурная психология имеет в обыденном сознании не только свой объект, сколько фундамент, и выступает не разобла-чителем и ментором, а идеологом и демократическим критиком общества, в котором существует.

Несколько иной вариант культурной психологии предлагает М. Коул [Cole, 1995а,б]. Автор совершил поворот от полевых кросс-культурных исследований к теории «культурной медиации». Промежуточной стадией была экспериментальная проверка С. Скрибнер и М. Коулом [Scribner, Cole, 1981] выводов Э. Хэйвлок о становлении логического мышления древних греков. Результаты, полученные авторами в Западной Африке в целом не подтверждали ключевых мыслей эллиниста на решающее влияние письменности на познание и о принципиальном различии интеллектуальной деятельности в дописьменной и письменной культурах. В книге «Психика. Культура. История» [Шкуратов, 1990] мы определили эти затруднения как смешение гуманитарной интерпретации и экспериментального эмпиризма. Особенностью нынешней «социокультурно-исторической психологии» М. Коула, поддержанной коллегами [Е. Eckensberger, 1995; D. Edwards, 1995], является отказ от дихотомии «личность - культура» в пользу теоретической центральности культурного действия. В этой американо-российской теории деятельности, обоснованной ссылками на А.Н. Леонтьева и Дж. Дьюи, отсутствует акцент на производственной активности и постулируется равнозначность всех артефактов.

ПРОГРАММА ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ В «ПСИХОЛОГИЧЕСКИХ ФУНКЦИЯХ И ТВОРЕНИЯХ» И. МЕЙЕРСОНА. Это течение является попыткой академических психологов освоить исторический материал. Французским ученым И. Мейерсоном (1888-1983) в книге «Психологические функции и творения» (1948) психология была определена как изучение истории. Психологическая ветвь исторической психологии, в отличие от исторической, возникает как генетическое исследование: ее цель в исходной трактовке - проследить развитие процессов и свойств в социальном макровре-мени, а не воссоздавать человеческий облик отдельных периодов прошлого. Основной задачей психолога, занятого историческими исследованиями, является адаптация аппарата своей науки к потребностям анализа совершенно необычного для экспериментального познания . атериала. Психолог должен обратиться к материалу ку уры, изучать человека конкретной страны и эпохи, а не абстрактное существо, лишенное примет места и времени. «Психология животных стала научной после того, как стала изучать, с одной стороны, поведение в экспериментальных условиях, с другой стороны - поступки, характерные для каждого вида, живущего в условиях собственной среды. Таким же образом объективная психология человека должна начать с анализа поведения, но поведения, характерного только для человеческого уровня. Между тем то, что отличает человека от остальных видов, направлено на созидание мира творений, который представляет собой материальные объекты, воспринимаемые и как преходящие, и как система значений, имеющих психологический смысл» [Meyerson, 1948, р. 20].

Программа, предложенная И. Мейерсоном, была вариантом объективной (новой) психологии, выделяясь необычными для науки о психике методами и объектом исследования. Идеи, развиваемые французским ученым, были в ряде моментов созвучны теоретическим принципам школы Л.С. Выготского - А.Н. Леонтьева, экспериментально-психологической по методам и объекту.

Французский ученый считает, что психика проявляется в единстве с порождаемыми ею культурными продуктами и, следовательно, анализ генетических последовательностей объективации человеческой активности дает указание на природу и динамику последней.

Мейерсон наследовал убеждение своего учителя П. Жане в том, что строение человеческой психики отражает обстоятельства ее складывания в ходе исторического развития, и задачу «создать генетическую психологию, которая будет полной историей поведения и психологических функций человека» [1948, р. 19], но предполагал сделать это довольно необычным для психолога способом: отказавшись от концептуально-методического аппарата психологии. Последнее обстоятельство объясняет устойчивую социологическую и культурологическую ориентацию этой ветви исторической психологии.

Единственным для психологии способом объективного и всестороннего анализа человека, по И. Мейерсону, является выход в широкий мир конкретной человеческой деятельности, мир человеческих творений. Ход рассуждений ученого таков: мы ничего не можем сказать о психике как таковой, как о «вещи в себе». Человеческая личность всегда в чем-то объективирована: в психических реакциях, поступках, социальных иерархиях, творениях искусства, орудиях труда и т. д.

Анализ трансформации знаковых операций и значений не является для психолога самоцелью. Последний, по Мейерсону, за изменениями символической стороны социального опыта должен увидеть работу и самоизменение «духа».

Психические объективации могут быть исследованы, во-первых, методом конституированных серий, а во-вторых, методом сходящихся серий. В первом случае предварительно установлено, с каким социокультурным или психологическим явлением мы имеем дело и определена генетическая последовательность этапов. «Конституированные серии» - это не что иное, как исторические последовательности развития языка, науки, искусства, литературы и прочих объективаций, заимствованные психологом из исторической лингвистики, истории науки, искусствоведения, литературоведения и т. д.

И. Мейерсон верит, что специфика отдельных областей человеческого знания обусловлена тем, что в ней объективирована определенная психологическая функция. Когда психолог сталкивается с внешней историей «серии», ему задан вектор развития духовной активности. Его задача состоит в том, чтобы написать «внутреннюю историю серии». Рекомендации к написанию «внутренней истории» ученый не дает, но как показывают его собственные опыты в этой области, дело сводится к вполне традиционной трактовке исследователем того психического содержания, которое открывается за литературными, философскими, религиозными и другими фактами. «Работа психолога в области, уже подготовленной специалистами, состоит в том, чтобы исследовать значение и операции в соответствующих им культурных формах, чтобы сгруппировать их в устойчивые психологические функции, чтобы увидеть, как создаются эти функции, как осуществляется усилие духа в истории изучаемой дисциплины» [Meyerson, 1948, р. 89].

Можно взять, например, историю грамматической категории. Развитие речи в индоевропейских языках вскрывает богатый психокультурный комплекс одушевления

129

космоса, слабое распространение имен животных заставляет думать о верованиях, породивших эти причины.

Построение генетической серии представлений о любви дает нам важные указания на структурные изменения этого чувства - от слабого расчленения духовного и физического начал в древнем эпосе до вычленения интеллектуального элемента в романтической любви средневековья.

Второй метод связан с изучением «работы духа» в разнородных культурных последовательностях и их взаимо-влияниях.

Какова, например, общая основа литературы и политико-моральный мысли XVII в.? Это - идеальный человеческий тип эпохи, общая духовная структура века.

То, что предлагает Мейерсон, есть соотношение диах-ронного и синхронного анализов в историческом исследовании. Объектом конкретного изучения в его школе выступает психологическая функция. Этим понятием французские исторические психологи пользуются чрезвычайно широко. Функция - это любое направление изменения, психологический характер которого можно предположить, спецификация «духа» на уровне психологической конкретности.

Ученый принципиально отказывается дать определение и перечень психологических функций. Это связано с тем, что дефиниции и классификации современных ему авторов слишком близки к обыденному языку, это - «коллекции эмпирических фактов на основе плохо уточненных критериев» [Meyerson, 1948, р. 88]. Более точные понятия может дать только исторический анализ.

В понимании И. Мейерсона психологическая функция близка к тому, что П. Жане называл тенденцией: то, что «в процессе трансформации, и несмотря на эти трансформации, проявляется на протяжении всей психологической эволюции» [Meyerson, 1948, р. 137].

Положения «Психологических функций...» воспроизводятся единомышленниками И. Мейерсона и спустя десятки лет после выхода книги. Уточнения касаются в ос-

новном различий между психологическим генетизмом и глобализирующей историей ментальностей. «Эта история функций не является историей ментальностей: преобладающих установок и представлений в обществе, классе, эпохе. Она имеет отношение к процессам, порождающим действия и ментальности» [Malrieu, 1987, р. 438]. Генетическая последовательность, по мнению сторонников истории функций, включает ментальные феномены во все более сложные отношения системной диалектики, которую другие подходы не могут открыть: «Гипотеза истории психологических функций редко встречается в доминирующих направлениях. Все допускают эволюцию поведения, представлений, чувств, трансформации в истории процессов желания, запоминания, интеллектуальных операций и конструкций «Я»... Их затруднение связано с постулируе-мыми фундаментальными психологическими инвариантами (глубокими синтаксическими структурами, базисными структурами действия, психоаналитическими комплексами), которые составляют и координируются во все более сложные системы» [Malrieu, 1987, р. 443].

В глазах сторонников программы Мейерсона гибкое соответствие между психикой и продуктами человеческой активности не учитывается в должной степени ни сторонниками доктрины психической эволюции, ни «упрощенным марксистским пониманием, останавливающимся перед понятием базиса, направляющего надстройку, и забывающим спросить, как же «человек создает историю» [Malrieu, 1987, р. 448].

КОНКРЕТНО-ИСТОРИЧЕСКИЕ РАБОТЫ ШКОЛЫ. Самые крупные достижения в развитии исторической психологии последних десятилетий связаны с работами ученика И. Мейерсона - Ж.П. Вернана. В теоретических статьях Вернан в духе своего учителя обосновывает историко-генетическую науку. Его конкретные исследования посвящены Древней Греции.

Ж.П. Вернан анализирует то, что в «Психологических функциях...» намечается: социально-политический контекст исторических этапов психики. Мейерсоновский «дух» заменяется у него социологической терминологией.

В историко-культурологической работе Вернана психологический план декларируется следующим образом: «Что касается религиозных фактов: мифов, ритуалов, символических представлений - и философии, науки, искусства, социальных институтов, фактов техники или экономики, то мы всегда их рассматриваем в качестве творений как выражение организованной ментальной активности. В этих творениях мы искали то, что есть сам человек, того человека, древнего грека, который не может быть отделен от социальных и культурных условий, которых он одновременно и создатель, и продукт» [Vernant, 1965, р. 97]. Под влиянием структурализма задача психолого-исторического исследования формулируется как единство трех этапов:

1) формально-семиотический анализ текста (мифа), его синтаксис и логика;

2) семантически-содержательный;

3) социокультурный, где выявляются способы классификаций, кодирования и декодирования в их историческом контексте и общественных задачах.

Завершенная процедура должна давать не только декодирование мифа, но и его понимание, его «собственную логику» двусмысленности, противоречия, полярности, которая противоположна бинарной логике логоса. В описании различных сторон должно быть найдено единство «человеческого факта» (мотив, отмеченный в ментальной истории): «Мы не пытаемся объяснить трагедию или свести ее к некоему числу социальных условий. Мы пытаемся уловить во всех ее измерениях феномен неразрывно социальный, эстетический и психологический. Проблема не в том, чтобы свести один аспект к другому, но в том, чтобы понять, как они сочленяются и комбинируются, чтобы составить единый человеческий факт...» [Vernant, 1972, р. 93].

Но как прийти к синтетическому видению явления без аналитического выделения его сторон, не использовав способов структурной дифференциации - развитых социологического, эстетического, психологического языков? Применение описательных средств психологии с самого начала затруднено отрицательным отношением И. Мейерсона и его последователей к «спекулятивной» «эклектической» терминологии науки о психике и к философской терминологии и стремлением построить историческую психологию на эмпирической основе. В то же время введение внутреннего плана культурной деятельности осуществляется на основе идей П. Жане о «тенденциях», выражающихся через развитие цивилизации, или идей А. Делакруа о соотношении языка и мышления. Классическая книга А. Делакруа «Язык и мышление» вошла одним из главных теоретических компонентов в «Психологические функции и творения» Мейерсона и являлась предметом размышлений для Вернана во время исследований генеза древнегреческой мысли. Философско-лингвистические рассуждения Делакруа о языке как о «человеческой функции», превосходящей свое лингвистическое выражение, реализующейся в нормах речевой деятельности, транскрибируются на страницах «трилогии» Вернана о движении от мифа к логосу в утверждение о присутствии «человека как он есть» в знаковых последовательностях культурных творений.

В 1970-1980-х гг. социологизирующая разработка истории была потеснена семиотическим анализом культурных явлений, а конкретные достижения школы используются для критики марксистского историзма с постмодернистских позиций'". Поворот в научном развитии направления отметила книга М. Детьена «Изобретение мифологии» [Detienne, 1981]. В этом остром разборе западного мифоло-говедения автор подверг критике и свои ранние работы. Его точка зрения представляет собой переворачивание главного вопроса науки о мифе: в каком отношении находится миф к рассудку. По мнению Детьена, то, что мы подра-

зумеваем под мифологией, рождается вместе с рассудком и является продуктом обработки устных преданий ранней письменностью. Современные этнографы и мифологоведы действуют в рамках «греческой парадигмы», выискивая первоначальный смысл в ими же самими организованном материале. На самом деле навыки устной передачи информации от поколения к поколению, игра «между изобретательной памятью и позабытым» несовместимы с природой письменного текста. Устная традиция формируется как особая социальная память, как мнемическая неспециализированная активность, «которая внедряет воспроизведение поведения человеческого рода и которая, более конкретно, находится в жестах и словах языка. Средства закрепления ансамбля этой памяти берутся из традиции и биологии; она неразрывна с человеческим родом, для которого она играет ту же роль, что генетика в сообществах насекомых» [Detienne, 1981, р. 73].

Письменная память представляет собой столь резкий контраст и разрыв с дописьменной, что Детьен выражает сомнение в способности науки запечатлеть дописьменное состояние человечества. Вопросы касаются того живого опыта, который является целью наук о человеке. Европейская культура породила сверхзадачу улавливания мгновений жизни и адресовала ее психологии. Но схемы, которые были изобретены для фиксации содержания психической деятельности, ставятся под сомнение. Скепсис Детьена отражает методологические веяния постструкту-рализма с его критикой письменного рассудка.

Теоретически оспорив возможность проникнуть туда, где кончается текст, историческая психология мейерсо-новской линии на рубеже 1980-х и 1990-х гг. сконцентрирована на самой письменности. При этом воспроизводится уже известный набор приемов и тем. «Как письменность завоевывает свою автономию? Как утверждается в качестве интеллектуальной практики? Каковы новые объекты, которые она создает? И какие новые возможности предоставляют интеллекту неизданные материалы, которые письменная активность доставляет мысли?» [Detienne, 1988, р. 10].

Историческая психология И. Мейерсона не стала заметным явлением в психологической науке, а ее практическое приложение - антиковедческие труды Ж.П. Вер-нана и М. Детьена - растворяется в истории культуры. Но сама по себе попытка была симптоматичной. Она знаменовала усилие пересоздать внутри новой психологии тот раздел, который проходил по ведомству старой, понимающей психологии. Затруднения, возникавшие при этом, свидетельствовали о том, насколько «новые» психологи отдалились от предмета и документальной базы исторической науки и связали себя с отчетами, лабораторными данными, клиническими анализами и диагнозами.

КРИТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ ФРГ. Еще одно направление исторической психологии возникло в 1980-х гг. в Западной Германии, течение пока находится в стадии создания исследовательских проектов и программ. Участники нового движения - преимущественно психологи - опираются на весь спектр европейской и американской психологической мысли, но, естественно, подчеркивают собственные, немецкие корни. К таковым относятся социология познания К. Маннгейма, труд Н. Элиаса о развитии цивилизации в Западной Европе и критическая теория Франкфуртской школы социальной философии. Исторические психологи ФРГ перечисляют следующие задачи своего направления:

1. Методологические и критические. Как можно выделить психологические признаки индивида из характеристик групп и сообществ, не впадая в анахронизм и не проецируя свои свойства на другие эпохи? В какой степени психологическая критика свойственна психолого-историческим занятиям?

2. Исторические. Выяснить происхождение новоевропейского индивида.

3. Общественно-политические. Как связать историческое строение индивидуальности с сегодняшними общественными и политическими конфликтами?

4. Психологические. В чем историческая суть современного психологического бума?

5. Научно-дисциплинарные. Какие импульсы идут от исторических наук к наукам о психике? [см. Reuter, 1990].

Указанные темы уже поставлены и проработаны другими направлениями, и новым является методологический и критический акцент немецких авторов. Психология современного человека склонна стереотипизироваться, упрощаться, терять исследовательские и гуманистические качества, распространяясь в массовой культуре и приобретая технократических заказчиков. В этом случае она обречена тиражировать примитивные схемы человеческого поведения. Тогда другая, историческая психология может привнести недостающую современному психологу дозу рефлексии, показав истоки, а также преходящий характер его предмета и его успеха. Наука об архаических и классических основах нашей эпохи может сформулировать антитезис буму прагматических психо-технологий и полумагических психотерапий, охватившему общество в конце века.

4. Психоаналитическое направление в исторической психологии

ИСТОРИЯ И ПСИХОАНАЛИЗ. Психоаналитическое направление в исторической психологии является одним из способов приложения доктрины 3. Фрейда к историческому материалу. Эти варианты можно представить так: а) патографическое описание прошлого на основе учения об индивидуальном бессознательном, вне критериев достоверности, принятых в исторической науке (в первую очередь - работы самого Фрейда о Леонардо да Винчи, о происхождении цивилизации, религии и морали); б) глу-

136

бинные толкования коллективных символов (аналитическая психология К. Юнга); в) психоаналитические объяснения социальных институтов и типов личности на основе клинических аналогий (неофрейдизм); г) разработка психоаналитических схем применительно к требованиям документальной обоснованности исследования (психоис-тория). Последний вариант можно отнести к исторической психологии в узком значении слова. Здесь теорию (психоанализ) стремятся соединить с методом (историческая критика документов). Теория психоанализа - психотерапевтическая, т. е. выводит развитие общества из глубинных предрасположенностей человека.

По мнению 3. Фрейда, психика невротика дает ключ к объяснению культуры. Невротик индивидуально изобретает то, что общество давно изобрело, потому что общепринятые способы овладения конфликтами и желаниями ему не помогают. Так, он выдумывает для себя навязчивые и внешне бессмысленные запреты, а это - не что иное, как табу, возникшие в первобытной религии. Эти самодельные, частные ритуалы взрослых людей в современном обществе интересны разве что врачу-психиатру. Но его опыт небесполезен историку цивилизации, тем более, если врач у него особый, вооруженный приемами психоанализа и теорией бессознательных желаний.

Фрейд дал эскиз своей теории происхождения цивилизации в работе «Тотем и табу» (1913). В книге мы прочтем о том, что наука начала века знала о табу, тотемных пиршествах (на которых дикари поедали жертвенных животных - якобы своих предков), первобытных родственных связях и докультурном состоянии человечества. Последнее представлялось как совокупность мельчайших кочующих орд. Во главе каждой стоял самец, монополизировавший женщин и прогонявший подрастающих сыновей. Для перехода к цивилизации необходимо было случиться такому событию: «...в один прекрасный день изгнанные братья соединились, убили и съели отца и положили таким образом конец отцовской орде. ...Для того, чтобы не считаясь с разными предположениями, признать вероятными эти выводы, достаточно допустить, что объединившиеся братья находились во власти тех же противоречивых чувств к отцу, которые мы можем доказать у каждого из наших детей и у наших невротиков, как содержание амбивалентности отцовского комплекса. Они ненавидели отца, который являлся таким большим препятствием к достижению власти и удовлетворению их сексуальных влечений, но и в то же время они любили его и восхищались им. Устранив его, утолив свою ненависть и осуществив свое желание отождествиться с ним, они должны были попасть во власть усилившихся ложных движений» [Фрейд, 1991, с. 331-332].

Нежные движения состояли в том, что братья повинились и установили на будущее два запрета: не убивать отцов и не вступать в кровосмесительную связь с матерями. Кроме того, они учредили праздник, на котором поедают мясо искупительной жертвы. Так появилась культура с ее важнейшими установлениями: религией, моралью, устойчивой семьей.

С тех пор человеческое общежитие избегает распада под ударами бурных желаний, потому что получает контроль над ними. Конфликт влечения и нормы оформлен в не-врозоподобную структуру психики. Что такое культура, как не драма любви и ненависти, вины и раскаяния, поставленная в многочисленных ритуалах, объяснениях, рассказах, художественных изображениях и моральных назиданиях? Культура имеет и «экономическую» суть, поддерживая между людьми баланс жертв и возмещений так, чтобы каждый был компенсирован за отказ от удовлетворения желания, по крайней мере (и преимущественно) иллюзорно.

Картинка «первоначального преступления» произвела на психоаналитическую историографию не меньшее впечатление, чем «экономическая» модель культуры. В «Тотеме и табу» Фрейд колеблется в отношении реальности основополагающего убийства: плохо отличающие явь от своих фантазий дикари могли его и придумать. В

138

поздней работе «Человек Моисей и монотеистическая религия» (1939) он отвечает определенно: да, евреи убили своего вождя и духовного учителя Моисея, а затем приняли его религию единого Бога. Дело не столько в том, что среди культурных сюжетов Фрейда особо привлекало отцеубийство, но и в том, что таким образом он обосновывал историко-генетическую линию психоанализа. «...У Фрейда генетическое объяснение нуждается в реальном источнике; отсюда вытекает страсть Фрейда и его забота, касающиеся как начал цивилизации, так и начала иудаистского монотеизма. Ему нужна вереница реальных отцов, реально казненных реальными сыновьями, чтобы поддержать идею о возвращении реально вытесненного...» [Рикер, 1995, с. 204-205].

В «Тотеме и табу», заявке психоанализа на роль исторической психологии, Фрейд выбирает позицию между психологией народов В. Вундта и аналитической психологией своего отколовшегося ученика К. Юнга. Ассоциа-низм первого - объяснительный, номотетический, второй же склоняется к художественно-интуитивному, идиографическому методу. Фрейд же соединяет «экономику» либидо и анализ индивидуальных случаев. Тем самым он открывает путь не только теории, но и практике исторического исследования. Фрейдизм - доктрина, соединяющая в себе клиническое учение о неврозах и толкование символов, близкое к герменевтике. «Во фрейдизме безусловно совмещаются сциентизм и романтизм» [Ricoeur, 1970, р. 337].

Правда, у Фрейда все-таки нет однозначного ответа на вопрос, изучает ли психоаналитик последствия реального «первоначального бытия» или вымыслы о нем. Поэтому сторонники глубинного исследования прошлого разделились на тех, кто ищет в индивидуальных случаях историческую правду, и тех, кто рассматривает их как подобие художественного творчества. К. первым принадлежат большинство психоисториков.

ПРИНЦИПЫ И ЦЕЛИ ПСИХОИСТОРИИ. Фрейд открыл язык бессознательного, на котором основаны не только сновидения, вымыслы, смысловые ассоциации, но и предположительно вся символическая культура. Поэтому психоанализ претендует на роль универсальной поэтики цивилизации. Тем не менее современная психоистория предпочитает брать учение Фрейда более ограниченно, как теорию человека в обществе.

Отдавая должное культурологическим опытам Фрейда, современные психоисторики склонны отмечать в них погрешности против фактов и отсутствие документальной базы. В то же время навыки психоаналитика, улавливающего глубинные мотивы человеческого поведения, признаются ценными и соответствующими характеру работы историка.

По мнению теоретиков психоисторического направления, глубинное функционирование психики лежит вне логики развития социальных макромасс и составляет автономный слой человеческой истории. В то же время бессознательный опыт индивида нуждается для своего закрепления в символизации и социальных институтах. Поэтому культурно-исторические последствия индивидуального опыта вне большой истории могут разрабатываться средствами документально-биографического анализа. «Психологически обоснованная теория истории должна требовать объяснительных понятий, достаточно широких, чтобы связать частные индивидуальные действия и коллективные события, которые мы называем историей. Дисциплина «психоистория» (ветвь психологии и истории) рассматривает как свою задачу обоснование таких понятий» [Lifton, Olson, 1974, р. 94].

Психоистория возникла из альянса эмпирической историографии и психоанализа с практическими задачами: увидеть психологические истоки, движущие силы крупных общественных процессов, вскрыть личностную подоплеку исторических действий, соединить, в конечном итоге, текущую политику с глубинными бессозна-

тельными механизмами «накоротко», но с учетом соци-ологизированного неофрейдизма и более обоснованно в документальном отношении, чем это делал фрейдизм прежде.

Гибкой отзывчивостью на социальную и политическую конъюнктуру психоистория превосходит параллельные направления. Обслуживание и прогнозирование общественной динамики воспринимается как непосредственная задача, с которой не могут справиться структурно-функциональные теории социологии, социальной психологии, культур-антропологии: «Они не помогают понять неоспоримые достижения в условиях человеческого существования после промышленной революции, объяснить, как люди могут совершать конструктивные политические революции, или объяснить любое недегенеративное изменение», - пишет психоисторик К. Кенистон [Keniston, 1973, р. 148].

Психоистория складывается в США в 1960-х гг. под сильным влиянием двух факторов: французского историка Ф. Арьеса, написавшего книгу о ребенке в феодальной Европе, и Э. Эриксона, американского психоисторика, создавшего психологические биографии Лютера, Гитлера, Ганди, Фрейда.

Э. ЭРИКСОН И ЕГО РАБОТА «МОЛОДОЙ ЛЮТЕР». Эриксон считается создателем первой образцовой психоаналитической биографии - книги «Молодой Лютер. Психоаналитическое историческое исследование» (1958). То, что в 1909 г. Фрейд написал о Леонардо да Винчи, страдает погрешностями против фактов. Эриксон повторяет слова С. Кьеркегора: «Лютер... это пациент исключительной важности для христианства». В силу необычайности случая и потому, что пациент не мог подвергнуться прямому освидетельствованию, биографический очерк, замысленный как глава книги о кризисах переходного возраста, стал книгой.

Как и его соотечественники-коллеги, немецкие эмигранты в США Т. Адорно, Г. Маркузе, Э. Фромм, автор «Молодого Лютера...» соединял психоанализ, текущую политику и экскурсы в европейскую историю. Однако Эрик-сон избежал прямой идеологической ангажированности и остался специалистом по юношеским неврозам, выказывающим интерес и знание истории необычные для практикующего американского психотерапевта. Он прямо включал случаи Лютера, Гитлера, Сталина, Ганди, Фрейда, Шоу, как и обитателей индейской резервации, в свое досье психоаналитика ради создания универсальной схемы жизненного пути личности. Американская же молодежь поры студенческих волнений и сексуальной революции давала основания рассматривать свои возрастные затруднения как двигатель новейшей истории страны.

«Человеческую природу, - пишет Эриксон, - лучше всего изучать в состоянии конфликта, а человеческие конфликты становятся предметом пристального внимания заинтересованных исследователей преимущественно при особых обстоятельствах. Одним из них является клиническая ситуация, в которой в интересах оказания помощи нельзя не превратить страдания в историю клинического случая; другим подобным обстоятельством является историческая ситуация, в которой неординарная личность благодаря своим эгоцентрическим манерам и возникновению у людей харизматической потребности превращается в автобиографию или биографию» [Эриксон, 19960, с. 37].

Книга о Лютере является расследованием того, как одаренный, но основательно озабоченный молодой человек XVI в. превратил свой комплекс в факт европейской цивилизации. Внимание уделяется как собственно комплексу, так и его преобразованию в культурный факт на особом историческом фоне. Фон этот - имперская Германия с деревенской неподвижностью, городским меркантилизмом, деспотической властью отцов и религиозно-идеологической догмой - известен Эриксону не понаслышке (на страницах книги о Лютере появляется и другой

142

германский молодой человек, навязавший миру свои комплексы - Адольф Шилькгрубер).

Лютеровская идентичность формируется в отталкивании от католической идеологии. Всякая доминирующая идеология стремится абсорбировать силу молодого эго. Она воспроизводит старые формы идентичности и препятствует новым. «В этом смысле данная книга посвящена идентичности и идеологии», - заключает Эриксон [там же, с. 48].

Лютер - особый случай. Из-за чрезвычайной одаренности, тяжести переживания детских конфликтов он раз за разом отказывается от институциональных идентичностей (бюргерской, студенческой, монашеской, профессорской). Он облекает свои конфликты в религиозную идентичность, стремится общаться с Богом без посредников. Знаменитый тезис об оправдании только верой становится знаменем борьбы протестантов против церковной иерархии, закрывавшей для верующего прямое общение с Богом. Лютер возглавил и выиграл борьбу за переформулировку веры и реформирование церкви.

Эриксон так формулирует итоговый вывод своей книги: «Я показал, как Лютер, некогда очень напуганный ребенок, открыл для себя через изучение Христовых страстей главный смысл Рождества Христова; и я также отметил, каким образом фрейдистский метод интроспекции поставил внутренний человеческий конфликт под потенциально более надежный, показав зависимость человека - и в любви, и в гневе - от его детства. Таким образом, и Лютер, и Фрейд пришли к пониманию, что в центре - ребенок. Оба они совершенствовали интроспективную технику, позволяющую отдельному человеку постигать свою индивидуальную потенциальность» [там же, с. 452-453]. Вера, которую пытался восстановить немецкий реформатор, была по психологической сути доверием раннего детства. Не сформировавшееся в свое время, оно и было задачей для Лютера, увы, никогда не достигнутой.

ДЕТСТВО И КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЕ ВАРИАЦИИ ХАРАКТЕРА. Сомнения в универсальности социальных и психологических градаций онтогенеза позволили предположить, что выпадение тех или иных этапов развития сказывается на психологическом строении исторических и национальных характеров. «Если, следовательно, определенная ступень или изменение в развитии неизвестны в данном обществе, мы должны будем серьезно допустить, что они просто не имеют места в этом обществе. И если это так, тогда в обществе, где они не имеют места, многие из психологических характеристик, которые мы рассматриваем как результат юношеского опыта, должны быть крайне редки: например, высокая степень независимости от семьи, хорошо развитая идентичность, система убеждений, усвоенных в детстве и, возможно, когнитивная способность к формальным операциям» [Keniston, 1973, р. 148].

Представление о том, что человек, не прошедший обычных для нас стадий развития, не похож на современную личность, и живет в цивилизации, весьма отличной от нашей, стало ориентиром для ряда конкретных психо-исторических исследований. Американец Дж. Демос попытался на основе исторических документов нарисовать картину развития ребенка в поселениях североамериканских колонистов XVII в. [Demos, 1970]. Исследователь отмечает, что отношение к детям, вышедшим из младенческого возраста, было суровым: родители ребенка считали своим долгом «сломить природную гордыню ребенка». По мнению автора, между потрясением второго года жизни и особенностями зрелой психики человека XVII в. существует прямая связь.

К сходным результатам приходит и Д. Хант. Большая часть его книги посвящена анализу уникального документа XVII в. - дневника лейб-медика Ж. Эроара. В нем на протяжении долгих лет описывались события из жизни принца, впоследствии короля Франции Людовика XIII. Особенности личности монарха оказались выводимыми из

144

обстоятельств первых лет его жизни, условия которых были достаточно характерны для всей эпохи. Это позволяет сделать обобщения и проследить, «как семейная жизнь может быть отнесена к вопросам более общей социальной и культурной истории» [Hunt, 1970].

Л. ДЕМОЗ: ДЕТСТВО УНИВЕРСАЛЬНО, НО ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ РОДИТЕЛЯМИ И ДЕТЬМИ ИЗМЕНЧИВЫ. В противовес мнению Ф. Арьеса и его последователей о неуниверсальности детства сформулировал свои психоисторические взгляды Л. Демоз. По мнению этого американского исследователя, различия между ребенком и взрослым известны в любом человеческом обществе. Везде они имеют социальное и психологическое значение. Правда, с детьми в прошлом обходились так, что это вызывает негодование. «История детства - это кошмар, из которого мы только недавно стали выходить. Чем дальше в историю - тем меньше заботы о детях и тем больше у ребенка вероятность быть убитым, брошенным, избитым, терроризированным и сексуально оскорбленным» [De Mause, 1976, р. 123].

К счастью, отношение к ребенку улучшается, а потому совершенствуется и общество: ведь человек, который много претерпел в детстве, плохо проживает свою жизнь. Изменение отношений между взрослыми и детьми - главные двигатели цивилизации. Это положение Демоз назвал психогенной теорией истории. Собственно, теории еще нет, ее надо обосновать в виде следующих гипотез:

Что эволюция отношений родителей и детей составляет независимый источник общественно-исторического изменения, а содержание эволюции состоит в том, что с каждым поколением взрослые все лучше постигают психические состояния ребенка.

Что дистанция между большим и маленьким все время уменьшается, и такое сближение увеличивает тревожность, которую взрослый снижает лучшим уходом за ребенком.

Что чем дальше в глубь веков - тем менее эмоциональны и отзывчивы люди к своему потомству.

Что вся культура и весь психический склад человечества передаются через «узкий тоннель» детства, и преимущественно через способы ухода за детьми [там же, р. 124-126].

Разумеется, Демоз не первый из психоаналитиков, кому пришла в голову идея просмотреть всю всемирную историю с точки зрения заботы о потомстве. Из его предшественников следует вспомнить Э. Фромма, ставившего общественное убийство в зависимость от типа отношений в семье. Но Демоз предполагал создать дисциплину или даже науку об истории детства, основываясь на источниках, доступных исследователю.

Прежде, чем разрабатывать эмпирические материалы, следует определить психологические диспозиции, которыми взрослые руководствуются в отношениях с детьми. По мнению Демоза, их три.

Во-первых, проекция. Маленький человек становится мишенью для вытесняемых из сознания его родителей впечатлений. Он являет собой отражение всего отрицательного, что накапливается во взрослой жизни. Именно преобладанием этого психологического механизма в досовре-менных обществах объясняется незавидное положение там подрастающего поколения.

Во-вторых, возвратное отношение (reversal reaction). Ребенок служит родителю напоминанием о собственном тяжелом детстве. От него ждут участия и любви, недополученных в ранние годы. Так как маленькому человеку трудно соответствовать таким ожиданиям, то на него обрушиваются упреки и побои.

Проекция и возвратное отношение свидетельствуют о психологической незрелости взрослых. Они могут любить своих детей, но затрудняются понять их человеческую уникальность. Иное дело - эмпатия. Это умение «психологически регрессировать» к состоянию маленького человека, затормозив поток собственных образов, воспоминаний, желаний. Только сопереживание вполне постигает существо детства, но и самые грубые, примитивные люди отличают взрослого от ребенка. Естественно, что прогресс истории зависит от побед эмпатии над проективными и возвратными реакциями в семье.

Итак, вооруженный психологической схемой и гуманизмом современного западного человека, Демоз вычле-няет основные стили отношений взрослого к ребенку в европейской истории. Они названы, если не по самой распространенной, то наиболее резкой, шокирующей черте этих отношений, так: инфантицидный (детоубийственный), оставляющий, амбивалентный, навязчивый, со-циализующий, помогающий.

Античности (до IV в. н. э.) соответствует детоубийство. Младенцев топят, замуровывают в горшки, бросают в безлюдном месте. Причины: слаб, плохо кричит (так старейшины отбирали будущих граждан-воинов в Спарте: громкий голос - живи, слабый - в пропасть), нечем кормить, просто не нужен. Греческий историк Полибий (II в. до н. э.) сокрушался, что Эллада обезлюдела, потому что никто не хочет жениться, а если женятся, то избавляются от детей. Хотя раздавались голоса, осуждавшие жестокий обычай, но большинство считало, что может распоряжаться потомством, как и любым другим имуществом. Психологической основой детоубийственного стиля служит проекция. Поэтому ребенок трагически часто становится козлом отпущения и жертвой отрицательных эмоций взрослых.

В 347 г. по настоянию христианской церкви в Римской империи принят закон, запрещавший детоубийство. Но проекция во взгляде на ребенка продолжает преобладать. В IV-XIII вв. распространяется оставляющий стиль. Ребенка отправляют с глаз долой - в подмастерья и приказчики, в пажи ко двору. Демоз считает, что столь широко распространенное правило обучать детей в чужой семье имеет, прежде всего, психологические корни. Изгоняют из семьи, отдавая в монастырь, отправляя в путешествие и паломничество.

При амбивалентном стиле (XIV-XVII вв.) образ ребенка формирует уже и возвратная реакция. Взрослый человек видит в ребенке то хорошее, то дурное. Так проявляется дуализм мировосприятия, свойственный, эпохе. Воспитательная доктрина того времени призывает быть внимательным к душе ребенка, в которой борются Бог и Дьявол. Нельзя потакать шалостям детей, ибо это - гордыня, которую надо сломить, смертный грех для христианина. Наказания, применяемые для обуздания маленького гордеца, столь жестоки, что напоминают пытки.

В конце концов амбивалентность уступает место более ровному, методичному подходу - навязчивому стилю (XVIII в.). В «добропорядочных» семьях к детям очень внимательны. Следят не только за образованием и здоровьем - вникают в поступки, мысли, желания. Ребенок находится под неустанным контролем скрупулезных и рассудочных родителей. Наставления и нотации чередуются с телесными наказаниями за дурное поведение. Такое воспитание иногда наталкивалось на сопротивление и столь закаляло «Я» личности, что делало для некоторых борьбу с авторитетом центральной жизненной задачей. XVIII в. завершился двумя крупнейшими буржуазными революциями: американской и французской.

В XIX-XX вв. преобладает социализующий стиль. Родители участливы к своим детям и стремятся как можно лучше подготовить их к взрослой жизни. Воспитание гуманно в таких пределах, чтобы не «разнежить» маленького человека перед предстоящей ему борьбой за положение в обществе. Взрослый формирует подрастающую личность в соответствии с идеалами человека, принятыми в его среде, и с опорой на педагогическую и психологическую науки.

Наконец, при помогающем стиле (конец XX в.) ребенка уже не «лепят» и не «формируют», потому что превыше всего ценят его индивидуальность. Задача взрослого - обеспечить благоприятные условия для развития маленького человека, в том числе с помощью высоко-

развитой способности эмоциональной регрессии к его состояниям. Проективная и возвратная реакции при этом тормозятся. Осаживать, «ставить на место», назидать, разумеется, легче, чем прислушиваться к душевным движениям ребенка и понимать их, поэтому помогающий стиль не получил до сих пор повсеместного распространения. Его поддерживает наиболее образованная часть общества, затронутая идеями гуманистического воспитания.

ПСИХОИСТОРИЯ 1980 - 1990-х ГОДОВ. Богатый идеями Л. Демоз создает для своей истории детства и отдельную психоаналитическую концепцию. Последняя опирается не столько на источниковедение, сколько на акушерство, так как выводит цивилизацию прямо из материнской утробы. В статье «Фетальное происхождение истории» (1981) американский ученый выдвинул следующие положения: а) психическая жизнь человека начинается с драмы, пережитой его эмбрионом; б) впечатления, полученные до рождения, создают фундамент культуры и общества в любую эпоху; в) травматический опыт бесконечно повторяется в циклах рождения и смерти, он питает групповые фантазии, особенно очевидные в национальной политической жизни.

Л. Демоз скорректировал Фрейда в духе тех психоаналитиков, которые относят первичную травму на счет отношений ребенка с матерью, а не отцом, и отодвигают ее к акту рождения и пренатальному периоду. Соответственно модификации подвергалась и фрейдовская доктрина культуры, в частности, легенда о праистории, изложенная в «Тотеме и табу». Фигура старого вожака, ин-дивидуализирующего сознание своих сыновей-убийц в качестве Сверх-Я, заменена фантазиями о симбиозе плода с материнской плацентой; социальное место эдиповых символизаций, семья, - более широкой группой, коллективом. Последний является метафорой первоначально-

го местообитания человека, куда тот стремится в своих бессознательных желаниях. Психологическая регрессия взрослого к состояниям ребенка опирается на интуицию доиндивидуальной слитности двух человеческих существ.

Разумеется, фантазии внутриутробной нирваны давно известны психоанализу. Однако Л. Демоз сумел показать, как они тиражируются массовой коммуникацией и преломляются в политическом сознании. Поэтому теория групповой фантазии заняла место среди объяснений американской общественной жизни 1980-1990-х гг. Это - влиятельный, но не единственный подход в психоистории. Демоз и его коллеги писали о президентских кампаниях Картера, Рейгана, Буша, Клинтона, о войне в Персидском заливе, о перестройке, крахе коммунистических режимов и посткоммунистической России, о фундаментализме, о судебных процессах, аферах, политических кризисах, с оперативностью публицистики откликаясь на всякую злобу дня. Обильный материал дает коммерческое искусство, особенно продукция Голливуда.

По существу, психоистория пытается стать летописью американской цивилизации. В этом она пользуется приемом сведения регистрируемых и анализируемых фактов к архаической праоснове. В интерпретациях материала ссылки делаются и на «подлинную» архаику первобытных орд, и на индивидуальную (в том числе утробную), и на ту, которую психоаналитик открывает в своем кабинете у пациента. В отличие от клинического психоанализа, психо-история ориентируется на документ, хотя и мало похожий на традиционный, архивный.

Субписьменность, которую фрейдизм открыл на грани знакового и дознакового, психоистория пытается вовлечь в круг источниковедения. Трудность состоит в том, что историческая наука ориентирована на административные, дипломатические, хозяйственные акты, психоанализ же - на личные документы. К своей особой теории психоистория подбирает и создает особые источники, отличаясь этим от других направлении исторической психологии.

За пределами исторической психологии: структурализм и постмодернизм

СТРУКТУРАЛИСТСКАЯ АНТИТЕЗА ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ. Структурализм отказывается от родства с «научной» психологией, но это направление должно быть упомянуто в обзоре исторической психологии. Во-первых, работы ведущих структуралистов (К. Леви-Строса о первобытном мышлении, М. Фуко по истории безумия, наказания, сексуальности) с полным основанием относят к важнейшим достижениям исторической психологии. Во-вторых, теоретические позиции самих структуралистов представляют собой разновидность антипсихологизма - мягкого (Леви-Строс) или жесткого (Фуко). Накладывая ради научной строгости запрет на психологизацию культурного материала, структурализм теоретически разъединяет две составляющие психокуль-турологии, но практически осуществить свой методологический пуризм не может. Об этом свидетельствуют «нелегальные» психологические интерпретации знаменитых структуралистских трудов.

Такой «негативный» синтез психологии и культурологии оттеняет суть «нормального», позитивного объединения этих наук. Теоретически в структурализме представлен только этап «инвентаризации» культурных универсалий, но такая культурология оказывается редуцированной. Психологическая интерпретация прилагается или в виде читательского осмысления предложенного материала, или в творческом развитии самих структуралистов. Так, от жесткого антипсихологизма археологии знания М. Фуко перешел к социологическим объяснениям в книге «Наказывать и надзирать» и к герменевтике «Я» в труде «История сексуальности».

ПОСТМОДЕРНИСТСКОЕ ВЛИЯНИЕ НА СОВРЕМЕННУЮ ИСТОРИЧЕСКУЮ ПСИХОЛОГИЮ. Постмодернизм отрицает современную научную парадигму, в рамках которой, в целом, находятся перечисленные выше исследовательские направления XX в. Постмодернизм в гуманитарном знании - это критика научной составляющей последнего и своеобразное использование этой составляющей. Источник постмодернистских вдохновений - современное художественное экспериментирование. По беллетризующей линии гуманитарной науки постмодернизм возвращается к анахронизмам ранних исторических писаний, предшествовавших романтическому открытию исторического колорита и реалистического принципа социально-исторической достоверности. Делает это он глубоко осознанно, ради избавления от идеологии прогресса, внедренного в европейский культурный обиход соединением художественного историзма литературы XIX в. и философии истории Гегеля и Маркса. В противовес «большим нарративам» классического романа, философской доктрины, научной теории выдвигаются «малые нарративы», создаваемые в порядке пародийной, самоцельной игры автора с письменным текстом. В качестве материалов для своих коллажей постмодернистские художники охотно используют исторические документы, фрагменты философских трактатов и научных исследований (использование «вторичных» культурных материалов имеет важнейшее значение в их эстетике. Роман У. Эко «Имя розы» - хрестоматийный пример такого использования исторических знаний).

Применение постмодернизма в какой-либо иной, помимо критической, функции для науки затруднено, так как нарушает рациональную организацию фактов вокруг требований достоверности и проверяемости. Но постмодернизм охотно вносит в свой актив такие культурологические опыты, в которых он усматривает игру исследователя со своим материалом. На этом основании в круг высоко ценимых авторов попал М. Фуко. Не обойдены

152

вниманием антиковедческие труды Ж.П. Вернана и М. Детьена. В оценке обозревателей постмодернистского журнала «Diacritics» работы этих авторов о хитром мышлении - метисе древних греков - спроецировав на исторический материал поток художественно-научных ассоциаций, хорошо передали характер додискурсивного интеллекта и приблизились к замыслу ницшеанской филологии [Klein, 1986; Harrison, 1986].

Чисто постмодернистские работы в исторической психологии мне неизвестны. Теоретическое применение указанного течения европейской мысли для психологии обоснованно К. Гергеном в работе «Социальная психология как история» [Gergen, 1973] и других его работах.

При неоднозначности эмоциональных оценок постмодернизма (в традиции художественного реализма и философского материализма они резко отрицательны), его логическое место в последовательности форм психолого-исторического знания достаточно очевидно. Как познавательная стратегия постмодернизм происходит от структурализма через промежуточную стадию постструк-турализма. В последнем, наряду с истолкованиями семиотических и культурных структур, этот материал может подвергаться размонтированию через известный прием деконструкции, т. е. акцентуацию смысловой разнородности текста. Постмодернизм имеет дело уже с руинами структур. Соединение же знаково-культурного ряда с интерпретациями (в диапазоне от объяснения до понимания) составляет эпистемологическую коллизию исторической психологии, суть ее конструкции; постмодернизм же означает полную победу интерпретации за счет историко-культурного выстраивания материала. Такова с точки зрения логики форм исторической психологии суть постмодернистской борьбы с большими нарративами. Оставшееся вне историко-сюжетного ряда усилие письменного выражения дает постмодернистский пастиш - самопародию, попурри, составляемое из разных стилевых и культурно-исторических кусков. Но этот квазижанр остается вне собственно исто-

рическои психологии, показывая последствия устранения культурного времени как организующей части психоисто-рического синтеза.

Резюме главы: науковедческая перспектива для исторической психологии

ОПРЕДЕЛЕНИЕ НАУКИ. Разобрав направления исторической психологии, попытаемся оценить их место в более широкой перспективе научного познания человека. За трактовками науки и ее развития обратимся к помощи науковедения.

По определению датского исследователя К. Б. Мадсена, наука - это «социокультурная система индивидов, которые включены в эмпирическое исследование, теоретическое и философское мышление. Она производит научные тексты, которые в их полной версии включают три уровня абстракции: философский макроуровень, теоретико-гипотетический уровень и уровень эмпирических данных» [Madsen, 1985, р. 4].

О науке можно сказать, не адресуясь к ее внутренней структуре, что она есть познание в наиболее организованной, массовой, продуктивно-специализированной, отделенной от других (непознавательных) сторон человеческой психики форме, а также социальный институт, поддерживающий познание внешними (организованными) и внутренними (когнитивными) средствами в качестве самостоятельной силы общества.

Указанные признаки познания четко проявились в Европе с Нового времени, отсюда и стремление сделать определенную фазу развития научной мысли эталоном, даже синонимом науки. Но мало кто рискует утверждать, что до XVII -XIX вв. и вне Европы наука отсутствует. Размах, спе-циализированность, техническая оснащенность, врастание в экономику - все это ее важные, но не определяющие признаки. Не относятся к таковым и конкретные объекты

познания, государственный статус научных учреждений, методы исследований. В различных цивилизациях интеллект пользуется определенными гарантиями и условиями для своих поисков. Когда эти условия создают социальную нишу для познания, а мыслящие люди формируют свое сообщество в пространстве и времени, можно говорить о наличии науки, независимо от того, чем и как занимаются ученые.

Самоцельная, нестесненная пытливость ума - вот чем пользуется и что культивирует в человеке наука, вот для чего она нужна человечеству. Нигде больше получение нового знания не является главной задачей: в религии оно подчинено вере, в искусстве - эстетике, в философии - мировоззрению, в технике - практическому результату. Научная мысль впадает во все сферы жизни и питается оттуда, но она не может раствориться в том, что она окружает, без угрозы потери своей определенности. Показать, как вокруг норм познавательной деятельности складываются сообщества исследователей, пыталось западное науковедение 1960-1970-х гг. Правда, исключительно на материале естествознания Нового времени и XX в.

НАУКА И ПАРАДИГМА. После публикации в 1962 г. книги Т. Куна «Структура научных революций» греческое слово «парадигма» стало одним из главных терминов науки о науке. Работа американского физика и методолога помогла расстаться с представлением о науке как о непрерывном линейном накоплении фактов. По Куну, нормальные (кумулятивные) периоды познания чередуются с революционными (некумулятивными). В последнем случае ученые заняты преимущественно пересмотром своего мировоззрения и приспособлением к нему эмпирических данных. Парадигма (рецензенты насчитали до двадцати толкований термина в книге Куна) - это модель научного восприятия и мышления, вокруг которой объединяются сообщества исследователей. Парадигму обязаны усвоить все желающие войтл в круг специалистов.

Традиция в науке передается иначе, чем в искусстве, философии или религии, хотя, разумеется, существуют общие черты культурной преемственности. «...Научное развитие во многом сходно с развитием в других областях деятельности человека в большей степени, чем часто предполагается, тем не менее существуют и поразительные различия. Например, мы будем, видимо, недалеки от истины, если скажем, что науки (по крайней мере перейдя определенную точку в своем развитии) развиваются не таким образом, как любая другая область культуры» [Кун, 1977, с. 272].

Отсюда важное дополнение в определении ключевого понятия Куна: парадигма состоит из набора постановки и решения специальных проблем. Внешне глубокомысленное и важное научное занятие по внутренней сути оказывается чем-то вроде состязания в составлении ребусов, парадигм и шахматных этюдов. Пока у сообщества есть правила игры и уверенность в решаемости головоломок, его единство не разрушается, а укрепляется борьбой за первенство. Угрозу единству науки несет накопление аномальных случаев, не объяснимых общими правилами и языками. Наступает научная революция, в которой победит тот, кто даст парадигму, вмещающую в себя и спорные случаи, и позволит ученым возобновить общую игру.

Выйдя из кризиса, наука обычно обновляется, возникают новые дисциплины, специальности, методы, а то и другая картина мира (если революция охватывает ключевые области знания). Последовательность движения такова: Нормальная (парадигмальная) наука - кризис - нормальная наука (новая парадигма).

Существуют, однако, области знания, которые еще или вообще не включены в цепь куновских превращений. Не-парадигмальная наука создает впечатление плохо систематизированного описания фактов, лежащих на поверх-

156

ности. Начальные (допарадигмальные) этапы науки, по Куну, представлены античными энциклопедиями, сводами Плиния Старшего, «естественными историями» Ф. Бэкона. Эти обобщения фактов (к ним можно прибавить средневековые и ренессансные энциклопедии, суммы, лексиконы) поражают современного человека смешением практических сведений, научных гипотез и художественных вымыслов.

Допарадигмальных ученых объединяет не столько приверженность согласованным правилам интеллектуальной игры, сколько общая теория поисков, объект: для астрономов - небесные тела, для математиков - числа, для гуманитариев - человек. Ценз исходного образования и профессионализма, в том числе технической подготовки для обращения со сложными приборами и методиками, невелик. Почти любой человек с общим образованием и любознательностью может попробовать. Требуются значительные углубления в тему и более или менее устойчивый круг единомышленников, чтобы не бросать начатое дело на полпути ради очередной попытки, а продолжать «вгрызаться» в материал, передавая факты и навыки работы.

«Вводя этот термин, - пишет Кун, - я имел в виду, что некоторые общепринятые примеры фактической практики научных исследований - примеры, которые включают закон, теорию, их практическое применение и необходимое оборудование - все в совокупности дают нам модели, из которых возникают конкретные традиции научного исследования. Таковы традиции, которые исторические науки описывают под рубриками «астрономия Птолемея (или Коперника)», «аристотелевская (или ньюто-нианская) динамика», «корпускулярная (или волновая) оптика» и так далее. Изучение парадигм, в том числе парадигм гораздо более специализированных, чем названные мною здесь в целях иллюстрации, является тем, что главным образом и подготавливает студента к членству в том или ином научном сообществе. Поскольку он присоединяется таким образом к людям, которые изучали основы их

157

научной области на тех же самых конкретных моделях, его последующая практика в научном исследовании не часто будет обнаруживать резкое расхождение с фундаментальными принципами. Ученые, научная деятельность которых строится на основе одинаковых парадигм, опираются на одни и те же правила и стандарты научной практики. Эта общность установок и видимая согласованность, которую они обеспечивают, представляют собой предпосылки для нормальной науки, то есть для генезиса и преемственности традиции того или иного исследования» [Кун, 1977, с. 28-29].

Можно сравнить научные направления и школы с эволюционными видами, которые адаптируются к среде и конкурируют между собой. Тогда окажется, что «межвидовая борьба» присуща только незрелому, допарадигмаль-ному познанию и периодам распада единой парадигмы. В «нормальной» науке соперничества идей и подходов на удивление мало: ученые здесь консервативны, они не придумывают теории, поглощены исследовательскими головоломками: приспосабливают новые факты к старым объяснениям следующим научным поколениям. Это путь к парадигме: ведь претенденты на открытия будут все более отсеиваться из-за возрастания профессионализма исследований и требований к исходной подготовке.

Я проиллюстрирую мысль Куна двумя образами. Допарадигмальная ученость - это поверхность «гранита знаний», в котором разрозненные группы старателей пробуют пробить ходы. Они ведут нулевой цикл работ. Парадигмальная наука - это уже штольня. Чем больше ее глубина, тем труднее из нее уйти и тем теснее круг работающих. Современному физику или математику даже университетской подготовки для исследовательской работы мало, ему необходимы постоянная специализация и общение с коллегами в своей области.

Здесь необходимо провести различие между допарадигмальной и непарадигмальной науками. У первой есть шансы превратиться в «нормальное» исследовательское предприятие, чего не скажешь о второй. Нетрудно заметить, что энциклопедический всеохват фактов, распределение данных по рубрикам и сюжетам, что по Куну характеризует допарадигмальный, «нулевой» цикл науки, - это приемы книжно-художественного описания. Здесь используется потенциал естественного языка и повествования, то, что доступно всякому книгочею, а не только специалисту.

Большая эрудиция похожа на сокровищницу, она мало помогает в обращении с приборами и стандартными методиками. Намного полезнее она гуманитарию.

Анализ Куна проделан на материале естествознания, которое в Новое время служит воплощением научности. Социальное и особенно гуманитарное знание свести к последовательностям установления и разрушения парадигм затруднительно. Гуманитария отталкивает закры-тость точного, формального изложения. Его как философа и художника влекут вечные темы и незатухающие диспуты.

Испытание и конструирование исследовательских грограмм - дело очень специализированных научных сообществ. «История наводит на мысль, что путь к прочному согласию в исследовательской работе необычайно труден» [Кун, 1977, с. 34]. Другим сферам культуры, особенно искусству, тщательное согласование точек зрения и способов выражения вообще противопоказано под страхом подозрений в неоригинальности, бездарности, плагиате. Австрийский философ и науковед П. Фейера-бенд, выступая против преувеличения места парадигмальности (нормальности) в науке, писал: «Кун прав постольку, поскольку он заметил нормальный, или консервативный, или антигуманитарный элемент. Это подлинное открытие. Он не прав, поскольку он неправильно представляет отношение этого элемента к более философским (то есть критическим) процедурам» [цит. по: Кун, 1977, с. 285].

ДЖ. БРУНЕР О НЕПАРАДИГМАЛЬНОИ НАУКЕ И МЕСТЕ НАРРАТИВА В ПСИХОЛОГИЧЕСКОМ ЗНАНИИ. Дж. Брунер (см. о нем выше) - критик парадигмальной науки в психологии. Он, вложивший немалый вклад в па-радигмальную психологию, проявляет завидную способность подвергать сомнению то, что казалось бы, прочно связано с его именем. По Брунеру, наука о психике почти с колыбели служит примером раздвоения между гуманитарной фразеологией и естественнонаучным стандартом. Поэтому психологам - приверженцам гуманитарного познания человека - приходится искать на стороне: в обыденном сознании, искусстве, науках об истории и культуре и в самой структуре сознания. Ум действует в двух когнитивных режимах. Подобное разделение нашей умственной природы приводит к двум способам познания. Один - «...парадигматический, или логико-сциентист-ский, пытается осуществить идеал формальной математической системы описания и объяснения» [Bruner, 1986, р. 13]. Он устанавливает связи между явлениями априорно. Возникает набор возможных миров (possible worlds), которые затем разрабатываются «наличными умами» на предмет эмпирической правды. Мыслительные процессы задействованы в проблемных ситуациях для проверки гипотез и выдвижения объяснения. Так называемая научная психология, с точки зрения Брунера, слишком узко сконцентрировалась на этих аспектах ума. Существует второй, нарративный способ познания, почти совсем проигнорированный ею. Нарративное познание обеспечивается воображением. Свободные образы фантазии одушевляют мир. Наш ум - неисправимый анимист (что доказывается, например, экспериментами с оживлением движущихся фигурок). Он саминтенционален и населяет все вокруг себя жизненными стремлениями. Поскольку человек - стремящееся и воображающее существо, он - существо рассказывающее.

В рассказе задействованы модели многократного описания мира в аспекте интенциональности. Но нарративная история - это не модель, это - ситуативные установления (instation) модели. Нарративный способ познания, столь же универсальный как парадигматический, наделяет мир смыслами и требует не правды, а правдоподобия. Творческое воображение присутствует в науке в такой же степени, как в искусстве и повседневной жизни. Приоритет (во всяком случае паритетность) нарратива с умозаключением в двух последних сферах культуры не требует долгих доказательств. Сложнее обстоит дело с наукой. Здесь в утверждениях о едином (логико-экспериментальном) методе не пропали нотки аксиоматичности. Брунер не считает возможным отказать тому, что называет нарративным способом познания в статусе формообразующей силы науки. Как же выглядит психология, усвоившая дух и некоторые понятия современной гуманитарной мысли? Об этом отчасти уже было сказано в разделе о культурной психологии США (см. выше). Эта наука - о культурных значениях, создаваемых человеческим умом посредством нар-ратива, своего рода психологическая нарратология, но не высокописьменного, а обыденного сознания.

Нарратив - сквозная тема, обсуждаемая Брунером в его методологических работах. Задача нарратива - обеспечить смысловую преемственность человеческой жизни; движется он в иной нормативной плоскости, чем логическая мысль, которая выбирает между ложью и правдой. Однако нормативные ориентиры в поле повествования есть. «Функция повествования - находить интенциональное состояние, которое смягчает или по крайней мере делает понятной отклонение от канонической культурной схемы» [Brunei-, 1990, р. 49-50].

У нарратива как главного инструмента folk psychology (т.е. культурной ментальности) прослеживается ряд признаков: событийная последовательность (которая отличается от логической последовательности), безразличие к подлинности (вместо этого - создание правдоподобия), согласование отклонения (случая) и нормы, драматизация события, «двойной ландшафт». Последнее означает,

161

что внутри нарратива содержится противопоставление реального и вымышленного. Один из героев знает правду, а другой - нет. Так построены комедия ошибок, история Пирама и Фисбы, Ромео и Джульетты, Иокасты и Эдипа. В самом повествовании помещены интерпретаторы - про-тагонисты. Один задает норму, другой - отклонение.

«Поскольку в истории рассказывают о том, как прота-гонисты интерпретируют вещи и что эти вещи означают ... они включают одновременно культурную конвенцию и отклонение от нее» [Bruner, 1990, р. 52]. Указание на гене-рализующе-индивидуализирующее действие нарратива весьма важно для понимания культурного места последнего. «Почему нарратив служит естественным средством для обыденного сознания? Он (нарратив. - В. III.) имеет дело с потоком человеческого действия и человеческой интенциональностью, он посредничает между каноническим миром культуры и более идиосинкразическим миром желаний, верований и надежд... Он воспроизводит нормы общества, не будучи назидательным и, как совершенно ясно, он обеспечивает основу для риторики, не допуская конфронтации» [Bruner, 1990, р. 52].

Словом, у нарратива масса заслуг перед цивилизацией, и главное - что он отстаивает уникальность каждого человеческого существа, не упуская его из общечеловеческой связи. Рассказ повествует об экстраординарном, описать чистую рутину не удается самой приземленной прозе.

Видимо, можно сказать, что нарратив - антипод обыденности. Как это ни странно на первый взгляд, оплотом современной обыденности надо признать логику, которая обобщает, упорядочивает и поэтому спорит с повествовательной индивидуализацией. Как внутри повествовательных структур соединяются образно-индивидуализирующие и образно-упорядочивающие моменты, Брунер не поясняет, хотя и упоминает структурную антропологию К. Леви-Строса. Можно спросить также, не будут ли различия между сообщениями дописьменной архаики и

типографской продукции столь велики, что разрушат понятие единой нарративной функции? Однако Брунер не занимается исторической типологией текстов и все усилия сосредоточивает на прорисовке фундаментальной пси-хосемантической структуры рассказа.

Ментальное пространство нарратива создается постоянным сопоставлением индивидуальных случаев, о которых повествуется, с нормативными культурными состояниями. Понять, что такое культурная нормативность в повествовании, непросто, поскольку наша деонтология привязана к логическим разделениям истинного -;лож- ного, реального - нереального, существующего -^ яесу-ществующего. Задача же действующих посредством нарра-тива культуры и науки состоит в согласовании индивидуальных состояний, которые надо обозначить (наделить значениями). Но обозначиться интенциональная характеристика может только через включение индивидуального случая в единый контекст общения с другими персонажами и через наделение этого случая качеством отдельности (т. е. околонормативности). Непрерывное осмысление пе-реопределений персонажей относительно друг друга и создает неостановимое движение повествования. Случай - сам по себе явление уникальное и отклоняющееся, а повествование - всегда о происшествиях (случаях). Модель повествования и ее отклоняющаяся иллюстрация создаются в нарративе на ходу. То, что объединяет персонажи внешне, есть сюжетная рамка - норма, а внутри - их культурное сознание (что вместе, возможно, переводится как «ментальность»). «У человеческих существ с их удивительным нарративным даром одна из принципиальных форм поддержания мира есть человеческая способность представления драматизации и объяснения для смягчения обстоятельств, несущих конфликт и угрозу для повседневности жизни» [Brunei-, 1990, р. 95].

Разумеется, редукция конфликтов - это только одно из назначений нарратива (которые, впрочем, можно трактовать и широко, как синоним полдержания социально-

сти). Брунер склонен видеть в нарративе и универсальное стремление человека к воплощению. При этом нарратив как повествовательный текст объединяется со сценарием как росписью ролей. Это позволяет включить в нарратоло-гию излюбленную социальной психологией теорию ролей. Брунер неявно сопоставляет две фундаментальные метафоры человекознания: текст и роль. Текст - не просто субстанция гуманитарной науки. Хотя метафора «человек-текст» уступает в популярности метафоре «человек-роль», как социальная модель жизненного пути текст не имеет себе равных в письменной культуре. Эффективность текстологической метафоры тем выше, чем надежнее она отстраняет нас от ситуации непосредственного общения. Между тем театральная метафора человека-роли (не путать с сюжетными функциями персонажей повествования) вырастает из непосредственной коммуникации. Можно, разумеется, вспомнить, сколько коллизий современного человека держатся на столкновении жесткой сценарной фиксированности ролевого поведения и спонтанности игры, т. е. противоречий письменного и дописьменного. Но Бру-нер вовсе и не пытается это заметить. Для него незаметная подмена текстологических измерений (непреодолимых для классического гуманитария, запертого в своей книжной крепости) схемами ролевой теории означает возврат к экспериментально-эмпирической практике неклассического гуманитария - психолога. Но антиномия психологии и собственно гуманитарности в этом случае остается завуалированной.

Исследования психологов позволяют найти истоки «нар-ративной функции» у антропоидов и детей доречевого возраста. Так, Дж. Брунер на сакраментальное «Что было вначале - слово или дело?» отвечает: логос и праксис культурно неразделимы. Культурная позиция действования вынуждает быть рассказчиком [Bruner, 19901. Можно спросить, какие же рассказы бывают до возникновения языка? В ответ Брунер разъясняет, что есть долингвистическая фаза нарративной функции. Можно предположить идущий от высших приматов

164

поток высокоразвитых биологических языковых диспозиций, «прелингвистическую готовность к значению». Предварительная классификация значений человеку как бы свойственна от природы, но не потому, что у человека есть врожденные идеи и порождающие грамматические структуры (Н. Хомс-кий), а потому, что эволюционно человеческие существа крайне чувствительны к значениям и активно их ищут. «Мы приходим в мир уже оснащенные примитивной формой ментальности (folk psychology)» (Bruner, 1990, p. 73]. Конечно, тезис о социабельности -видового биологического склада Homo sapiens'a не нов. Брунер конкретизирует его до утверждения о биологической заданности основных структур нарративной (культурной) ментальности. В его трактовке, предиспозиция нарратива сводится к нескольким группам биологических приспособительных навыков: а) чувствительности к действиям агента («протагониста»); б) упорядоченности поведенческих актов в линейных последовательностях; в) определению канонических моментов и отклонений от них в коммуникации; г) уточнению позиции партнера по коммуникации (в основном озвученной). С помощью этих «конституентов» нарратив помещается на дискурсивный уровень. «Эти натуральные формы являются дискурсивными единицами, которые выполняют или «прагматическую», или «матетическую»" функцию дискурса» [Bruner, 1990, р. 77].

Что генетически первичнее и, следовательно, фундаментальнее: логическое рассуждение или рассказ? У Брунера не возникает сомнения, что рассказ. «Ребенок сочиняет и понимает истории, испытывает от них удовольствие и страх задолго до того, как он способен действовать с наиболее фундаментальными логическими пропозициями Пиаже...» [там же, р. 80].

Таким образом, Брунер подытоживает свои разногласия со знаменитым швейцарским психологом, учеником которого себя считает. В генетической концепции стадий интеллекта на первом месте логика и логические предиспозиции, которые Пиаже находит уже в инстинкте, и это потому, считает Брунер, что Пиаже исследовал ребенка индустриального общества и абстрагировался от культурно-исторических факторов формирования психики. В «естественной» среде классические эксперименты женевского исследователя по решению логических задач протекают не совсем так, как в психологической лаборатории. Информация эта из первых рук: Брунер

165

сам воспроизводил опыты Пиаже в Африке. В традиционных обществах, где индивидуализированный опыт не противопоставляется коллективной ментальности, испытуемые, решая задачи, ориентировались на ситуацию, на опыт общения и привычные схемы нарратива. Впрочем, то же самое относится и к западному ребенку. Он - участник и персонаж «семейной политики» с первых месяцев жизни. Ребенок начинает постигать намерения других очень рано и расписывает персонажи в семейной драме еще до того, как овладеет логикой. Нарративная и парадигматическая стороны объяснения не сливаются, хотя и пересекаются. «Скорее логический, или парадигматический, подход берется для объяснения пропуска в нарративе. Объяснение дается в форме «соображений», и интересно, что эти соображения часто стоят во вневременном залоге настоящего, чтобы лучше отделить эти соображения от течения событий в прошлом. Но когда соображения используются таким образом, они должны создавать впечатление не только логики, ной правдоподобия, так как нарра-тивные требования еще доминируют» [там же, р. 94].

Из рассуждения Брунера явствует, что дискурсивная логика может появляться для усиления рассказа, для обобщения и разъяснения пропущенных в нарративной последовательности мест; поскольку интенциональные состояния участников определяются динамически, в сюжетном действии, то логика определяет себя в резюме, претендующем на вневременную универсальность. Разведение приоритетов логики и «не-логики» может показаться слишком специальным психологическим местом. На деле речь идет о возможности изучать «примитивную ментальность» не только в далеком прошлом и «среди дикарей», но и в сердце современной цивилизации. Европейская мысль последнего века по-разному сводила современное и архаичное, индивидуальное и коллективное, сознательное и бессознательное, рациональное и аффективное. У Брунера указан весьма точный адрес для исследователей указанных загадок. Это - нарративность, возведенная в трансвременной феномен. Нарратив расширяется до синонима всей символической культуры, по крайней мере, до мимезиса, равномощного логосу.

ОТ ПАРАДИГМЫ К НАРРАДИГМЕ. Трудности переходов, которые выходят за пределы классической науки

(герменевтика, феноменология, экзистенциализм) состоят в том, что они пытаются находиться внутри течения жизни, апеллируя к ней. В то же время эти подходы являются необыденным знанием, претендующим на постижение того, в чем они находятся. В указанных направлениях мысли человеческий опыт перерабатывается в знании на ходу, in vivo, личность демонстрирует процесс своего познания, причем не только субъект-объектного, но и внутреннего, саморефлексивного. Поэтому здесь всегда в той или иной степени отчет о происходящем совпадает с самим исследованием, то есть превращается в рассказ о происходящем. Коллизия имеет и теоретико-познавательный, и жизненно-сюжетный аспекты. Для такого быстрого, текущего вида знания наиболее подходят сплавы науки и литературы. Гуманитарные науки самоопределяются как средства образования личности, находящиеся в потоке жизни, поэтому они вводят определенные эпистемологические средства:

а) для удержания непосредственности личностного самоопределения;

б) для некоторого познавательного отстранения от этого процесса.

Такое знание апеллятивно. Знание о себе (своей так называемой внутренней жизни) - это то, что можно сказать другому, это смысл существования. В апеллятив-ном знании транслируются не просто некоторые объективные факты, но сведения об уникальных событиях, переживаниях. Перед нами - аксиологическое знание. Вполне превратить его в объективные сведения не удается. Гуманитарные науки являют собой компромисс между процессом самовыражения и его опосредованием. Поэтому гуманитарные тексты отличаются повышенной насыщенностью смыслами, нарративной формой и адресностью. Их ученость вибрирует между исповедально-стью и концептуальностью.

М.М. Бахтин определяет такие особенности гуманитарного текста понятием «вненаходимости», т. е. возмож-

167

ностью для автора находиться внутри произведения, находясь вне сюжета.

Особый случай гуманитарных исследований - когда человек самоопределяется и формирует свой опыт с прицелом на историю. Попасть в историю сложно, апелляции к ней опосредуются временем и пространством. Такая апелляция есть участие в особой исторической передаче опыта, выход в широкую аудиторию. В начале содержание существует еще непосредственно, оно не схвачено еще теорией, доктриной, методом и т. д. Но это означает также, что внутренний опыт еще не сформировался настолько, чтобы получить качество, годное для передачи текста. Целью исторической передачи является дальнее опосредо-вание. Непосредственность (внутренний опыт) сохраняет свое личное качество в долговременном существовании, констатируя некую исходную ситуацию. По характеру перед нами медиация (передача) личного опыта, существующая в сверхдлительной коммуникации. Указанным требованиям отвечает литературно-исторический, герменевтический дискурс. Его перипетии мы попытаемся уловить в понятии наррадигмы.

НАРРАДИГМА. Гуманитарный элемент в науке непа-радигмален. Он происходит от ученого традиционализма (книжности), а книжность развивается в преемственности слов и текстов. Попытка приложить куновскую схему к гуманитарным наукам не приносит успеха, так как в незнании человека соединены две когнитивные линии: естественнонаучная (отвечающая критериям нормальности по Куну) и нарратив-ная со своими законами эволюции текстов. Если парадиг-мальный момент современной науки достаточно хорошо выделен и описан, то этого нельзя сказать о словесно-нарра-тивном, который пока почти всецело принадлежит истории литературы.

Утверждения, что есть два способа научного познания нередки. Первый способ, олицетворяемый естествознанием, получил название парадигмального, для обозначения второго я предлагаю термин «наррадигма». Слово составле-

168

но из двух частей: латинского «narratio» (рассказ, повествование) и греческого «deigma» (образец, пример). Можно предположить, что наррадигмальная линия, как и пара-дигмальная, составлена из фаз возникновения, расцвета и смены моделей деятельности для сообществ умственно-творческих занятий. Ниже предложены некоторые обоснования данной гипотезы.

Бросается в глаза, что историческая траектория гумани-тарности более сложна и запутана, чем естествознания (по крайней мере, как трактует его развитие Кун). Образцы повествовательного знания нагружены эстетическими, идеологическими, психологическими функциями; они более, чем правила интеллектуальных игр естественников, отзывчивы к воздействиям социально-политических обстоятельств. К этому надо прибавить сложный состав европейской письменной цивилизации. Она начинается с «Илиады» и «Одиссеи» Гомера. Книжная премудрость древних греков возникла и существовала преимущественно по поводу указанных эпических повествований; античность отработала на «учителе эллинов» полный состав гуманитарного знания, от школьной орфографии до текстологического анализа и филологических теорий, так что не будет преувеличением причислить ее к гомеровской парадигме. Столь же всеохватно поле другого великого повествования - Библии.

Апокриф (греч. - тайный, сокровенный) - это религиозный текст, не допущенный в число священных книг церкви из-за темноты происхождения или погрешностей против ортодоксального вероучения. В более широком смысле - это писания, лишенные культурно-жанрового статуса, на который они претендуют. Претензия имеет некоторые основания, апокриф - это определенное признание, но не легитимация (узаконение) в качестве религиозного или эстетического образца. Наррадигма (собрание «модельных» религиозных, идеологических или художественных книг) составляется долго и тщательно. Евангелия, не допущенные официальной церковью в число священных книг, повествуют о жизни Богочеловека с догматическими ошибками или с ненужными подробностями, наивно, грубо, темно, неискусно. В литературе за пределами собрания сочинений остаются черновики, произведения спорной принадлежности и не дотягивающие до общепризнанного уровня мастерства данного автора. Апокрифическая фаза нар-

169

радигмы - это, с одной стороны, история создания текстуальных образцов, с другой - формирование ценза книжной учености. Еще один момент в складывании показательного нарратива - биографическая легенда, версии отношений автора к произведению и к персонажу. Норма сюжетосложения должна отделиться от чрезвычайно многообразных обстоятельств творчества. Письменная фиксация отчуждает читателя от истоков произведения; то, что остается за пределами нормативного, консолидируется как апокрифика.

Неканонические книги Библии, эротические стихи Пушкина, ранние рукописи и работа о России Карла Маркса не вошли в христианскую, пушкинскую и марксистскую нарра-дигмы, однако питали надежды на прочтение затертого казенными штампами оригинала, на обновление строя мысли, воспитанной в этих текстах. Гуманитарное знание, как и естественнонаучное, нуждается в умножении источников и фактов, но круг культуры не безграничен, он очерчен фигурами эпонимов (греч. - дающий имя), без которых не только обоснованные ими течения мысли, но и более обширные социально-идеологические образования погибнут. Введение новых имен в национальные пантеоны и сокровищницы духа поэтому крайне затруднено. Гуманитарий обречен вращаться в узком кругу светил, перечитывая и переоткрывая их наследие. Апокрифика же гарантирует некоторый резерв скрытых смыслов и глубин. Ученый может работать и вширь, за пределами референтных источников открывая анонимный «низовой» материал (так поступают историки ментальнос-тей и коллективного бессознательного). В этом случае он пытается перешагнуть событийно-биографическую канву источников, перевоплотить наследие в структуры, тенденции, ритмы, т. е. претендует на парадигмальное (нормальное) исследование. Вполне стать естественником от культуры ему мешает то, что коллективные свидетельства имеют авторов. Безликая массовидность индивидуализируется, обретает личность и судьбу, т. е. опять получает очертания повествовательного сюжета. Безграмотность, косноязычие, полувнятность приходится сопоставлять с высокой письменностью, безвестных людей из народа - с наставниками и лауреатами. Апокрифический ореол вокруг шедевров сгущается: евангельское слово сияет на фоне полуязыческой религиозности массы, гений черпает энергию из стихии жизни.

170

Апокрифическая фаза дает образцу не только материал, смысловой подтекст, но и сюжетный зачин, предысторию, форму судьбы. Поскольку открытия делаются людьми, то в любой науке присутствует нарративная линия со ступенью апокрифа. Биографии ученого апокрифический налет придает фаза исканий, когда личность еще не существует в качестве персонального синонима великого открытия или теории, когда будущая знаменитость еще «пред»: /1/?е»)-Дарвин, пред-Фреиа., /1/»е(?-Эйнштейн. Личная жизнь, которой научная фигура располагает до или независимо от своей известности, все же не может быть независимой от совершенного - на ней лежит тень громкой репутации, и в ней ищут тайну творчества, не уловленную в пропеча-танном или высказанном.

Канонизация (оформление корпуса сакральных или классических текстов) замыкает территорию культуры кругом авторитетов. Классика как собрание образцовых (канонических в широком значении слова) текстов-эмблем данного письменного сообщества выдерживается на определенном расстоянии от современности. Художественные и мировоззренческие достоинства должны приобрести вневременной характер, на фоне текучки жизни автор должен достаточно определенно символизировать свои шедевры своим именем, герои - стать примерами для подражания или отрицания. Хрестоматийные фигуры национальных светил оживляются поисками апокрифической изнанки и будоражащих подробностей биографии. Но это перетолко-вывание классики только оттеняет непреходящие ценности, которые неотделимы от существования этноса или (в случае религиозного канона) целой цивилизации. Образцовые тексты поддерживают культурную идентичность, они обучают первоосновам письменной ментальности. Книжная нормативность принадлежит к сфере духовного идеала, вот почему в ее определениях смешивается художественное и религиозное. Повествовательный образец-наррадиг-ма своим статусом защищен от каких бы то ни было переделок; этим он отличается от модельных текстов нормальной науки - от учебников. Учебники можно обновлять и перерабатывать, изменение религиозного или художественного подлинника приравнивается к порче сокровищ и святотатству. Классику свойственно оставлять после себя груды черновиков, но когда из всех вариантов избра-

171

на версия, аутентичная замыслу, в ней нельзя тронуть и буквы. Академические издания олицетворяют незыблемость духовных устоев нации и человечества, религиозный канон - верное понимание божественного завета: ведь священная книга богодухновенна, т. е. продиктована Богом. Защите образца служат его молитвенные и школьные заучивания, цитатное использование, комментаторское и любительское смакование каждого слова драгоценного текста.

Разумеется, автографы знаменитых натуралистов тоже высоко ценимы. Но лишь поскольку в них чтут памятники письменной культуры и свидетельства уникальности личности. В отличие от гуманитария, естественник не обязан знать своих классиков в подлиннике, ему хватит и сведений стандартного учебника. Парадигма берет имя создателя - ньютоновская, максвелловская, эйнштейновская - для того, чтобы подкрепить авторитетом новые правила научной игры и консолидировать единомышленников. Первоисточник имеет характер вопросно-постановочного задания, его литературно-канонические признаки второстепенны. Прлдерживаться буквы подлинника здесь вообще невозможно: научная доктрина ведь служит для соединения гипотез с наблюдаемыми фактами, она неизбежно будет уточняться и переопределяться. Нормализация (распространение единых правил решения задач) и канонизация по-разному служат познанию, порождая в одном случае ум, вышколенный в дисциплине факта, а в другом - искания культурного идеала.

Гуманистическую фазу европейская культура проходила не только в эпоху Ренессанса, но именно Ренессанс придал явлению гуманизма культурно-историческую определенность. В специальном значении гуманизм - это базис словесной культуры, а гуманисты - почитатели античных авторов, очищавшие любимые вещи от средневековых наслоений и открывавшие забытые произведения. Леонардо и Микеланджело в понимании своей эпохи не гуманисты, а мастера, близкие к ремесленнику очень высокого класса.

Противопоставляя неподвижным каноническим формам средневековья гибкость и разнообразие античной классики, гуманисты отказывались от простого копирования даже самых возвышенных образцов. Их лозунг - «изобретение через подражание». «...Это не ветхая идея подражания и не новоев-ропейская идея «изобретения». Это, начиная с Петрарки, их сопряжение через «разнообразие», позволявшие соревноваться с Античностью - не повторять, а рифмовать себя с нею» [Баткин, 19896, с. 57].

Гуманистическое воссоздание золотого прошлого заключено в формы соревнования и собеседования с авторитетом. Отсюда сдвиг в наррадигме от неподвижного образца к диалогу посредством текста. Гуманисты охотно обращаются к прошлому, к Богу, к читателю, друг к другу; письма - их любимый жанр. Они вводят в словесность мощную струю ди-алогизма. Канонический автор оживает и превращается в собеседника. В этом смысле и богослов Аврелий Августин (IV-V вв.) - гуманист, так как непрерывно беседует с Богом. Пафос обращения к авторитету подогревается тем, что авторитет недоступен и не отвечает. Акцент ученой культуры необратимо сдвинут на письменный текст, словесность становится глубоко личной, обозначается напряженность между потаенным и поверяемым бумаге. И хотя, разумеется, литература вообще невозможна без подтекста, именно гуманизм возводит такое обращение к прошлому, где искусно соединяется ученое и личное, в разряд показательных словесных произведений. Письменное «Я» усложняется в результате изобретения способов перемещения личного опыта в текст, разработки умственно-эпистолярного диалога.

Для наступления гуманитарной фазы словесности необходимо, чтобы приемы книжного диалогизма специализировались. Сначала мысль обращена к личности человека или божества, недоступной для прямого контакта. Это - первый шаг, пролог гуманитарности, затем - «научно точная, так сказать, паспортизация текстов и критика текстов - явление более позднее (это целый переворот в гуманитарном мышлении, рождение недоверия)» [Бахтин, 1986, с. 474].

У гуманистов тоже масса филологической учености, но последняя не заслоняет живого отношения к адресату. Гуманитарий же больше озабочен разделениями, обычными для всякой науки: предметом, источниками, методами, достоверностью. Собеседник для него засыпает.

Показателем перехода гуманизма в гуманитарность с точки зрения автора служит появление учебников, предлагающих стандартные приемы для овладения словесным искусством. Таковые распространены на закате античности и в Европе с XVI в. В этих пособиях тексты используются для получения грамматических, лексических, этимологических, диалектических примеров и правил. Произведение как сюжет исчезает.

173

В прагматизации гуманизма прослеживаются и внутренняя логика движения словесности, и влияние эмпирического знания (в Новое время - это естественные науки). Все же гуманитарий не может относиться к своему предмету столь же объективно, как естественник. Происхождение от гуманиста и специфика словесного материала не позволяют окончательно расстаться с нарративными приемами рассуждения. Чтобы избавиться от двусмысленности гуманитарного статуса, нужно сделать последний шаг и перейти из словесности в человекознание.

Человекознание как последняя фаза цикла, строго говоря, относится уже не к наррадигме, а к парадигме. Сюжетность исчезает и в подаче материала, и в стиле мышления. Человек берется как объект исследования, а не как персонаж и собеседник. Наука становится монологичной, она стремится перейти со слов естественного языка на формулы, термины, схемы, таблицы, т. е. исключить себя из письменной ментальности.

Для реванша книжного сознания требуется революция, причем иногда не только научная, но и социальная. В такие времена официозное человекознание переживает крах. Научное сообщество опять обретает доверие к публицистике, личным впечатлениям и другим беллетризованным формам. Наступает время «быстрой» газетно-журнальной науки. Иначе говоря, возникает новая наррадигма.

НАРРАДИГМА И БЕЛЬСАЙНТИСТИКА. С помощью слова «наррадигма» я пытаюсь определить тип мышления, который скрывается между художественным выражением, окутанным образами, и сциентистской речью, пропадающей в формализмах. Между тем у наррадигмального мышления своя, весьма, обширная зона: это - не искусство (производство образов) и не точная наука (производство информации). Я назвал эту сферу мышления в научных образах-представлениях бельсайнтистикой. Слово создано по аналогии с французским посредством нарратива культуры «les belles-lettres» (беллетристика). Если «lettres» (письмена) - заменить на «sciences», то получится «les belles-sciences» - прекрасная наука, бельсайнтистика. Бельсайнтистика бывает весьма искусной словесностью, но она служит иному, нежели художественная литература, так как эстетический эффект,

174

впечатление здесь средство, а не цель. Ее научность избегает однозначной определенности понятий, формализмов, чертежей.

Это и есть мышление языка, наука слова - высшая особенность словесной культуры и в то же время часть культуры мысли. Художественная форма здесь поставлена на службу познания, но она (эта форма) еще в полуродстве с литературой и поэтому довольно легко туда возвращается. Бельсайн-тистика обнаруживается там, где мышление конструирует слова внереференциально, т. е. исходит из морфологии и семантики для создания абстрактной чувственности. Многож-ды осмеянные гуманистами схоластические «чтойности», «истекаемости» - примеры такого рода словомыслия. Эти схоластические предикаменты обходятся без опор в предметном мире. Они помогают словомышлению продвигаться в как бы-реальности среди умственных фигур, сотканных из служебных слов, субстантированных местоимений и прилагательных. Словесность здесь не расширяется в аксиологии сло-воэнергий, она их оформляет. Это нижний этаж понятийной текстуальности и высший - словочувственности. Здесь происходит сенсуализация служебной части языка и аксиологи-зация грамматики.

Наррадигма дает образец превращения грамматической структуры в мыслеобраз. Концептуальная мысль внедрена в этой сердцевине языка своей понятийностью, чуть-чуть не-доформализованной. Эти грамматические связки, предлоги, служебные слова и другие логические фигуры сенсуализиро-ваны и таким образом дают псевдологическую сущность письменной бельсайнтистике средневековья - схоластике. Схоластика находится между мистикой (книжной чувственностью бескачественных, бесструктурных энергий, сияний, звучаний) и логической арифметикой. Она имеет устойчивость в складе западноевропейского ума, в его силлогисти-чески словесных доказательствах Бога. Она никогда не доходит до разделения слова и фигуры, что обозначало бы смерть для словомышления, которое живет непрерывной семантической трансформацией грамматики. Через языковые преобразования и словообразования устанавливаются новые обращенные к читателю смыслы. Именно на определимости для подготовленного читателя этих словообразований-трансформаций и основана бельсайнтистика, сходная в этом отношении с художественной литературой. В обоих случаях развитие

текста опирается на способность постигать словесный сгусток в его непрерывных образно-смысловых видоизменениях. Такой текст - самотрансформируемая ткань, неоговоренная по элементам. Она определена общими знаниями и гораздо менее явным знакомством с ассоциативным рядом нарра-дигматики.

Наррадигма учит, как проявляются в ходе толкований и разборов учебно-хрестоматийных и классических текстов новые смыслы. Цель обучения здесь - состыковать художественно-текстуальную структуру с образно-ассоциативным контекстом произведения. В бельсайнтистике постоянно совершаются трудноуловимые переводы грамматики в словесные фигуры мысли с опорой на смысл. Референтная основа этих фигур не является предметной, но и не лишена образного обоснования (в отличие от концептов, которые алгоритмизированы в потоке рассуждения).

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел психология










 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.