Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Левидов М. Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта
Глава 16 Свифт платит по счету
У тебя страшно много, ужасно много ума, так много, что я право и не знаю, зачем его столько одному человеку…
Белинский Герцену
Только то, что было исповедью писателя, в которой он сжег себя, чтоб родиться заново или умереть, только оно может стать великим.
А. Блок
Жизнь Свифта – с его ведома, одобрения и активного соучастия, когда был он жив, и под непосредственным посмертным его влиянием – окружена тайнами, загадками, мистификациями. И если одно из главных мест в его жизни занимает книга, кратко именуемая «Гулливер», то естественно, что вокруг нее сгруппировалось столько же загадок.
Прежде всего: когда была написана эта книга? Каков порядок написания ее частей? Немаловажные вопросы, и, однако, до сих пор они не разрешены, и общепринятые ответы на них лишь предположительны…
Мало того: до сих пор отсутствуют исчерпывающие материальные доказательства, что «Гулливер» написан Свифтом… Рукопись «Гулливера» – та, с которой было напечатано первое издание, – не найдена; сам Свифт никогда не заявлял прямо, что он автор книги, появившейся в книжных лавках Лондона 28 октября 1726 года в издании Бенджамена Мотте, титульный лист коей гласил:
«Путешествия в различные отдаленные страны мира. В 4-х частях. Написаны Лемюэлем Гулливером, сначала хирургом, а затем капитаном многих кораблей. Лондон. Напечатано для Бенджамена Мотте в Миддл Темпл Гейт, в Флит-стрит. 1726».
А о выходе в свет этой книги было объявлено 28 октября в трех лондонских газетах – «Дейли джорнал», «Дейли пост», «Ивнинг пост». Тут сомнений нет.
Как попала к издателю рукопись книги? Эта стало известно лишь через двести без малого лет, когда были опубликованы некоторые письма из архива Мотте. Вот одно из них:
«Лондон, 8 августа 1725 г. Сэр! Мой кузен, м?р Лемюэль Гулливер доверил мне некоторое время тому назад копию своих „Путешествий“… Я показал рукопись многим лицам, обладающим хорошим вкусом, и они уверены, что эта книга будет продаваться очень хорошо. И хотя некоторые ее части могут показаться в одном?двух местах несколько сатиричными, но, по мнению читавших книгу, в них нет ничего оскорбительного. Но вы должны судить об этом сами, руководствуясь советом ваших друзей, и если они или вы придете к другому мнению, вы можете известить меня об этом, вернув эту рукопись, но не позже чем через три дня. Хорошие сведения, полученные мною о вас, позволяют мне доверить вам рукопись. Я надеюсь, что мне не придется в этом раскаиваться, и, уверенный в этом, я требую от вас, чтоб во всяком случае эта рукопись была все время под вашим наблюдением.
Так как опубликование этих «Путешествий» будет, вероятно, весьма выгодным для вас, я, как заведующий делами моего друга и кузена, полагаю, что вы дадите за нее должное вознаграждение, ибо я знаю, что автор намерен истратить полученный с нее доход на вспомоществование неимущим морякам; и я уполномочен заявить, что я должен получить за его счет от вас по меньшей мере двести фунтов, но если случится, что продажа книги будет не такова, как я рассчитываю, то, на основании ваших же указаний, вам будет выплачена та сумма, которая вам в этом случае причтется.
Быть может, вам, деловому человеку, покажется странным подобный образ действий. Но так как я первый настолько доверяю вам – человеку, которого я никогда не видел, я полагаю, что и вы должны доверять мне. Таким образом, если после трех дней чтения и раздумывания вы примете мое предложение, то вы можете приступить к печатанию рукописи, с тем чтобы после принятия решения о печатании вы через три дня вручили банковский чек на двести фунтов человеку, от которого вы получили это письмо и рукопись; он явится к вам точно в четыре часа в четверг, одиннадцатого сего месяца. Если вы решите вернуть рукопись, напишите просто на клочке бумаги, что вы не принимаете моего предложения. Остаюсь вашим покорным слугой – Ричард Симпсон».
Письмо это, вместе с рукописью, было вручено, как удалось через много лет выяснить, Б. Мотте старинным другом Свифта, Эразмусом Льюисом, при участии другого друга Свифта – поэта Попа.
Мотте немедленно ответил «Ричарду Симпсону», очевидно через Льюиса, сообщая, что согласен печатать рукопись, но с тем, что двести фунтов он выплатит лишь через шесть месяцев после выхода книги в свет. Очевидно, «Ричард Симпсон» на это согласился. И ровно через полгода после выхода книги Мотте получил такое письмо: «М?р Мотте, посылаю это с тем, чтобы известить вас, чтоб вы явились к м-ру Эразмусу Льюису в его дом, в Корк?стрит у Берлингтон Хаус, и сообщили ему, что вы пришли по моей просьбе. Означенному Льюису я дал полномочия вести дела, касающиеся книги моего кузена Гулливера, и я согласен на все, что вами совместно будет решено, – так он извещен мной. Легче всего найти его дома по утрам. Ричард Симпсон».
И на этом же листке бумаги такая надпись:
«Лондон, мая 4-го 1727 г. Я целиком удовлетворен. Э. Льюис».
Стало быть, Мотте уплатил. То был изумительно честный издатель, ибо он прекрасно понимал, что если он и не уплатит, то «Ричард Симпсон» ничего с ним сделать не сумеет по причине отсутствия оного «Ричарда Симпсона» в природе.
В письмах к Свифту его лондонских друзей, в ноябре 1726 года, есть много упоминаний о «Гулливере». То же и в ответных письмах Свифта. Но нигде нет прямых указаний, что книга написана им, – тайна сохранялась по мере возможности. И конечно, ни в одном из шести изданий «Гулливера», вышедших при жизни Свифта, не упоминается его имя как автора.
И тем не менее, если б не существовало всех косвенных намеков и указаний, если б друзья, посвященные в тайну, сумели сохранить ее, если б, наконец, представить себе, что книга не была бы напечатана в 1726 году, рукопись исчезла бы и была найдена только теперь, – то и тени сомнения не возникло бы, что только автор «Сказки бочки» и других свифтовских произведений, только тот, кто прожил свифтовскую жизнь, мог написать «Гулливера». Ибо – если Свифт не Гулливер, то Гулливер – это Свифт…
Весьма многочисленна литература об источниках «Гулливера». Бесспорно, источники эти нужно искать в трех руслах: рассказы о подлинных путешествиях, заполнявшие в то время книжный рынок, фантастические путешествия и утопии. И античные авторы, как Лукиан, и современники или предшественники – Харрингтон, Рабле, Сирано де Бержерак, Веррас Д. Алле, Дампьер, Габриель Фолиньи и многие другие – Свифт читал или мог читать все эти книги, «Путешествие на луну» Бержерака было в его библиотеке, – несомненно, оказали влияние на «Гулливера» – литературоведы могут указать десятки не только совпадений, но и заимствований у данных авторов…
Но все это весьма маловажно.
Комментаторы разметили все места в «Гулливере», источником коих явилась, так сказать, сама жизнь: установлено, например, что приключения Гулливера у двора лилипутов воспроизводят историю Болинброка, некоторые сцены в Лапуте – процесс Эттербери, образ Флимнапа, царедворца лилипутов, списан с Роберта Уолпола, премьер?министра (поэтому и считают, что относящиеся к Флимнапу главы первой части написаны по окончании книги, весной 1726 года, после беседы Свифта с Уолполом). В комментариях можно найти точные указания, что такая?то и такая?то фраза написана под влиянием такого?то события…
И это все хотя и интересно, но маловажно.
Установлено, наконец, что уже в 1714 году, на заседаниях «Клуба Мартина Скриблеруса», Свифту было поручено написать пародию на фантастические путешествия, что был набросан соответствующий конспект – он появился в свет как одна из глав «Мемуаров Мартина» – и что он-то и явился зерном «Гулливера».
Наблюдение это как бы весьма ценно, но и оно в конечном счете маловажно. Маловажно по сравнению с основным и главным фактом, относящимся к «тайне» «Гулливера».
Очень прост, даже элементарен факт.
Гулливер – это Свифт; путешествия Гулливера – это «путешествия» Свифта; читать «Гулливера» нужно не с первой страницы книги, а с ранней страницы в жизни Свифта, точнее, с той страницы, где начинается его самостоятельный жизненный путь после смерти Уильяма Темпла, с 1699 года.
Основной багаж Гулливера в его путешествиях, как видно из книги, это его здравый смысл. А багаж Свифта? Тот же здравый смысл, воплощенный в рукописи, с которой он не расстается пять лет, – в рукописи «Сказки бочки».
Вот он – основной и важнейший литературный источник «Гулливера»! И недаром на обложке первого издания «Сказки» значатся под заголовком: «Труды того же автора, они будут изданы в самом непродолжительном времени» – такие «труды»: «Панегирик человеческому роду», «Описание королевства нелепостей», «Путешествие в Англию высокопоставленной особы из Терра Аустралиа Инкогнита, переведенное с подлинника»… Вот где зерно «Гулливера».
Знаменитая девятая глава «Сказки бочки» любезно сообщает читателю: автор этой книги – сумасшедший, бежавший из Бедлама. Издеваясь и мистифицируя, Свифт подсовывает читателю приятную для него формулу. Но за издевкой и мистификацией скрывается отказ Свифта примириться с современной ему культурой, ибо она порождение безумия, лжи, насилия.
– Следовательно, – говорит себе Свифт, – ненормален то мир, а я нормален; нормальны мое суждение, мой критический взгляд и диагноз, болезни… А если я прослыву ненормальным – и это нормально, ибо всегда обитатели Бедлама называют сумасшедшими своих врачей…
Так начинает здоровый человек свое путешествие в больном мире. Это – путешествие врача. Автор политических памфлетов, подметальщик Бедлама, Бикерстаф, «опекун» министров, «Исследователь», «Суконщик» – все это маски и облики врача, стремящегося хоть в чем?то, хоть как?то лечить человеческий род. Попытки различны, но результат одинаков: человеческий род не только не может, но и не хочет быть излеченным. Тогда врач понимает, что от долгого участия в забавах безумных и ему угрожает безумие.
И Свифт решает: должен быть оплачен накопившийся счет.
Нужно возвратиться к началу пути и еще раз поставить проблему – мир и я! Но в ином свете, с привлечением новых материалов, чтоб убедительнее был анализ и полнее диагноз.
Так возникает «Гулливер», воспроизводящий в новом, углубленном и опосредованном качестве «Сказку бочки». То, что там постулируется, – здесь художественно, образно доказывается, что там лишь высказано – здесь показано, там чертеж – здесь картина, там рельеф – здесь объем, там формула мира – здесь видение мира…
Но та же цель, что там: совершенствовать человеческий род.
А потому – тот же результат, что там. Книга становится исповедью. Не хирург Лемюэль Гулливер, а доктор Джонатан Свифт рассказывает о своих путешествиях: скитаниях нормального человека в ненормальном мире.
Итак, «тайна» «Гулливера» разрешена?
Нет, она только осложнена.
Гулливер – Свифт? Но какой Гулливер? Ведь он не один, их четверо – Гулливеров!
Вот первый Гулливер, в стране лилипутов. Тут он в ореоле симпатий читателя, к нему направлено горячее сочувствие, читатель волнуется за его судьбу. Связанный по рукам и ногам злобными и трусливыми пигмеями, он велик, прекрасен, он герой, больше того – он живой человек!
Этот ли Гулливер – Свифт?
Затем второй Гулливер. Жалкая фигурка; герой комических положений, как будто и существует он специально затем, чтоб выслушивать снисходительные поучения короля Бробдингнега…
И этот Гулливер – Свифт?
Третий. Равнодушный и спокойный наблюдатель безумств королевства Лапуты, академии Лагадо, нищеты Бальнибарби, извращений, уродств, идиотизмов; холодно смотрит, аккуратно записывает, бездушно отмечает, бесстрастным голосом рассказывает…
Этот Гулливер – он, наверное, Свифт?
Наконец, четвертый: в стране гуигнгнмов и еху. О, какой, однако, новый Гулливер! Трагический, одинокий, презревший и проклявший свой род и племя подобных себе, ненавистный себе до такой степени, что пугается, увидев свое отражение в ручье; ненавистный себе потому, что он человек, а человек – это еху; возвращающийся в свой родной дом, как в место вечного изгнания…
Какой же из них Свифт? Все четверо – или ни один?
Самое удивительное во всех четырех обликах героя «Путешествий» отсутствие у него удивления перед тем, что он видит. Ничему не удивляется он в мире, в который попал, и, следовательно, не сомневается в нормальности и разумности этого мира, в первую очередь страны лилипутов. Сильная и глубокая мысль тут у Свифта. Гениальным художественным чутьем он понял: удивись Гулливер хоть на миг, откажись он признать реальность и разумность мира лилипутов – все кончено, превращается Лилипутия в бессмысленную сказку. Протест же против разумности Лилипутии исходит не от Гулливера, а от читателя, философский (а не только элементарно житейский) конфликт между Гулливером и Лилипутией ощущает не Гулливер, а читатель. Оттого лишь усиливается симпатия читателя к герою, но тут не конец. Свифт метит глубже.
Ведь и человек ничему не удивляется в окружающем его мире, считает это первым признаком нормальности и разумности существующего.
Однако оказывается, что «неудивление» ничего еще не доказывает. Гулливер не удивляется, а мир вокруг него ненормален и неразумен. А читатель сочувствует Гулливеру, то есть ставит себя на его место. Но, став хоть на миг Гулливером, не может он не подумать: не лилипуты ли вокруг меня; и этот привычный мир вокруг меня, разумен ли он, нормален ли он?
Тогда и напрашивается аналогия между Англией и Лилипутией. Читатель знает, что существуют в Англии виги и тори; католики и протестанты; существуют англичане и французы. У него нет и тени сомнения в нормальности и разумности этих подразделений. Так вот, оказывается, и для Гулливера ничего странного нет, что существуют «высококаблучники» и «низкокаблучники» (политические партии в Лилипутии), что отличие между лилипутами и соседними блефусканцами в том, что первые разбивают яйцо с тупого конца, а вторые с острого; Гулливер считает все это нормальным и разумным, ибо таков факт!
Но для нас?то он комичен, лишен смысла и разума! Это мир безумия и нелепости! Гулливер не видит, ибо он в плену у факта, а мы – со стороны – мы видим…
Но если теперь мы со стороны взглянем на наш мир – что мы увидим? Каким он покажется нам?
– Я взглянул, – говорит Свифт и ведет нас в страну великанов, в королевство Бробдингнег. Ибо незаметно произошла тут подстановка: король Бробдингнега – он и есть Гулливер первой части, а нынешний Гулливер – он лилипут первой части. Король Бробдингнега ведет и чувствует себя в отношении Гулливера так, как мы себя вели бы и чувствовали в отношении лилипута, попавшего к нам и рассказавшего о своем мире. И мы подписываемся под словами короля Бробдингнега, обращенными к Гулливеру: ты пришел к нам из мира безумия и нелепости… Но ведь мир Гулливера и есть наш мир!
Так развивается внутренняя диалектика книги, диалектика Свифта. И читатель видит: в первой части Гулливер – Свифт, во второй части Гулливер – он сам, читатель.
Точно так же и в третьей части читатель ставит себя на место Гулливера. Он на его месте, но не на его стороне. Ибо Гулливер третьей части – не сторона, а лишь холодный наблюдатель, фотографический аппарат, фиксирующий картину нелепости и безумия.
«Но Лапута, Бальнибарби, Глаббдобдриб – это не наш мир», – с облегчением думает читатель…
– Не наш, – соглашается Свифт и молчит, предоставляя остальное читателю.
Молчит и читатель, охваченный внезапным подозрением. Не наш – и, однако, разве не понимает он, что все, что увидел Гулливер в Лапуте и Бальнибарби, все это имеется в таких?то намеках, элементах, зародышах и в его, читателя, повседневном мире! Все – начиная от печального политического и экономического положения Бальнибарби (Ирландия) и кончая самыми нелепыми проектами академии Лагадо. Но если неповоротлива и труслива мысль читателя и нуждается он в подсказке, так вот рассказывает Гулливер все так же спокойно и бесстрастно профессорам из академии Лагадо, занимающимся наукой разоблачения политических заговоров, что «в королевстве Трибния, называемом туземцами Лангден, где я пробыл некоторое время в одно из моих путешествий, большая часть населения состоит из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жаловании у министров и депутатов. Заговоры в этом королевстве обыкновенно являются махинацией людей, желающих укрепить свою репутацию тонких политиков…»
Как бы труслива и неповоротлива ни была мысль читателя, он расшифрует прозрачные анаграммы – Трибния и Лангден.
Достаточно? Но Гулливер может поделиться еще одним очень спокойным рассказом: о том, как в королевстве Глаббдобдриб, где все жители обладают искусством вызывать мертвецов, предался и он этому занятию, но вызывал не глаббдобдрибских, а человеческих, «знакомых» мертвецов. И эти мертвецы помогли Гулливеру внести «поправки» не в лапутянскую, глаббдобдрибскую, а в человеческую историю – античную и современную, благодаря которым «какое невысокое мнение составилось у меня о человеческой мудрости и честности…». А если читатель хочет дальнейших уточнений – «Я любопытствовал получить точные сведения, каким способом добываются знатные титулы и огромные богатства. Я ограничил свои исследования самой недавней эпохой, не касаясь, впрочем, настоящего времени, из страха причинить обиду хотя бы иноземцам (ибо, я надеюсь, читателю нет надобности говорить, что все сказанное мной по этому поводу не имеет ни малейшего касательства к моей родине). По моей просьбе было вызвано множество титулованных лиц и богачей, и после самых поверхностных расспросов предо мной раскрылась такая картина бесчестия, что я не могу спокойно вспоминать об этом. Вероломство, угнетение, подкуп, обман, сводничество и тому подобные мерзости были еще самыми простительными средствами из упомянутых ими, и потому, как требовало тогда благоразумие, я отнесся к ним весьма снисходительно». Но все же в итоге Гулливеру пришлось «несколько умерить чувство глубокого почтения, которым я от природы проникнут к высокопоставленным особам, как и подобает маленькому человеку…». И хотя с издевательской иронией подчеркивает «маленький человек», Гулливер, что все это «не имеет ни малейшего касательства к моей родине», не может он скрыть от читателя, что «больше всего я наслаждался лицезрением людей, истреблявших тиранов и узурпаторов и восстановлявших свободу и попранные права угнетенных народов», – естественно, не в мире Лапуты и Глаббдобдриба, а тут, на земле, в мире, привычном читателю.
Интересно было читателю отождествить себя с Гулливером первой части; соблазнительным было отождествление с Гулливером второй части (подлинным Гулливером, то есть королем Бробдингнега); и опасным – отождествление в третьей части. Но не отождествлять себя невозможно. И, значит, невозможно не прийти к заключению: не нужно странствовать, подобно Гулливеру, чтоб увидеть вокруг себя мир безумия, нелепости, насилия и лжи…
Что делать дальше с этим заключением?
Читатель обращается к четвертой части.
Но тут ситуация значительно изменяется.
В первых трех частях Свифт – Гулливер – читатель одно лицо. Но не в четвертой. Тут Свифт просит читателя отойти в сторонку и с предельной откровенностью отождествляет себя с Гулливером. Ибо Гулливер в этой части максимально активен.
Действительно, в первой части Гулливер действует, но не по своей воле, а по необходимости; во второй части он слушает (поучения короля Бробдингнега); в третьей наблюдает. А в четвертой, действуя, слушая и наблюдая, он, кроме того, и это всего важнее, активно высказывается и принимает жизненно важное решение о своей жизни. Но только свифтовское решение; Свифт не навязывает его читателю, проводя тем самым грань между ним и собой.
«Когда я думал о моей семье, моих друзьях и моих соотечественниках, или о человеческом роде вообще, то видел в людях, в их внешности и душевном складе то, чем они были на самом деле, – еху, быть может несколько более цивилизованных и наделенных даром слова, но употребляющих свой разум только на развитие и умножение пороков, которые присущи их братьям из этой страны лишь в той степени, в какой их наделила ими природа», – говорит Гулливер. И он решает остаться в стране гуигнгнмов, где хотя также есть еху, но где они не цари природы, а рабы.
Но Гулливера изгоняют из страны гуигнгнмов, он должен возвратиться на родину. Как возникает такой финал? Ведь Свифт мог спокойно оставить Гулливера в его счастливой стране, а отчет о его путешествиях мог бы, опущенный в бутылку согласно канонам морских романов, спокойно приплыть к английским берегам…
Да, Гулливера мог прекрасно устроить такой финал, но не Свифта. Ибо для Свифта не существовало страны гуигнгнмов, а писал?то Свифт всю книгу, а особенно эту четвертую ее часть – не о Гулливере, а о себе, да и для себя… И потому Гулливер принужден вернуться на родину – в страну изгнания, страну людей, как принужден в ней находиться Свифт. Гулливер осужден продолжать свою жизнь – одинокий, страдающий, но понимающий: я, Свифт, наделенный горьким счастьем понимания, брошен в этот мир безумия и нелепости, лжи и насилия, я знаю, что выхода отсюда нет, я рассказал о том, что со мной произошло, – это и есть рассказ о путешествиях Гулливера…
Так решается вопрос о том, кто герой книги «Гулливер», но еще не решен вопрос о самой книге.
Свифту хочется намекнуть или напомнить самому себе – это не всегда видно читателю, – что «Гулливер», литературное, сатирическое, авантюрное, полемическое, пародийное и нравоучительное произведение, для него раньше всего – личная книга. Тайное удовольствие находит он в том, чтоб рассказать самому себе биографию своего духа, то есть своей жизни. Не только в большом плане, но и в фактах, в мелочах. Как и Свифт, начинает Гулливер свои путешествия в 1699 году. Ничто не нарушило бы концепции книги, если б он кончил их в 1705 или в 1725 годах. Но Свифт избирает 1715 год. Конечно, ведь к этому году – возвращение в Ирландию после краха – кончились путешествия Свифта в поисках страны гуигнгнмов… кончились попытки Гулливера приспособиться к миру лилипутов, лапутян, еху. И с тем же скрытым значением пишет Гулливер от имени Свифта: «Когда я пишу эти строки, прошло уже пять лет со времени моего возвращения в Англию», – да, это совершенно точно, ибо, по единодушному мнению комментаторов и биографов, Свифт начинает писать «Гулливера» в 1720 году. Или эта характерная деталь: девяносто одной цепочкой, прикрепленными к тридцати шести замкам, были связаны ноги Гулливера у лилипутов; и девяносто один памфлет к услугам тридцати шести группировок был написан персонажем «Сказки бочки», от имени которого ведется повествование. В «Сказке бочки» эти цифры случайны, но они с определенным намерением, конечно не замеченным современным ему читателем, воспроизводятся Свифтом в «Гулливере»: с горьким удовольствием повторяет он самому себе, что его деятельность политического памфлетиста и была цепями, прикреплявшими его к миру безумия и нелепости.
Своей книгой Свифт доказал сам себе, что он был прав в ходе и направлении своей жизни, что разочарование, одиночество и должно было постигнуть человека, наделенного горькой радостью понимания.
Так оплачивает Свифт счет, предъявленный ему жизнью. Но случилось, что Свифт заплатил сумму несоизмеримо большую, чем указанная в счете. Книга, задуманная как отчет самому себе в своей жизни, превратилась в великое художественное произведение.
Произошло это потому, что ни одно свое произведение Свифт не писал так «лично», так свободно, так для себя, как «Гулливера». Ведь только эту книгу и «Сказку бочки», а она во многом на уровне «Гулливера», он писал без конкретной цели, не отвечая на преходящую злобу дня и, значит, не ограничивая, не сдерживая, не останавливая себя.
Но тут лишь одна сторона вопроса.
Ибо ни одно произведение Свифта не казалось ему столь нужным для человечества, как «Гулливер»; абсолютно равнодушный к своим произведениям после их напечатания, он проявлял заботу и внимание к судьбе «Гулливера».
Отношение к книге как к максимально «своей» и уверенность, что именно в таком качестве она нужна людям, – такая совокупность условий и необходима для создания великого художественного произведения.
В этой книге своеобразно сочетаются мыслитель с художником, который так ограничен и стеснен в других произведениях Свифта. Книга разносоставна и разностильна – не только в отдельных частях, но и в главах, в страницах… Но конфликта между художником и мыслителем здесь нет: Свифту одинаково дорога каждая строчка в книге, и он отвечает одним ответом, одинаковой мерой за каждую отдельную в ней строчку и одинаково – за все!
Человек пишет завещание. Понятно его стремление распорядиться всем своим имуществом, и важным, и незначительным, и заработанным трудом всей жизни, и случайно приобретенным. Говоря в завещании о своем материальном имуществе, Свифт не обошел молчанием три свои бобровые шапки.
Тем более должен он упомянуть, завещая свое духовное достояние – завещание и есть «Гулливер», – о всем, что было им собрано, накоплено, приобретено, захвачено и удержано на путях его мыслей и эмоций. «Гулливер» – личная книга; значит, должна она вместить всего Свифта – без остатка. Оставляя человечеству все свое духовное достояние, меньше всего думает он о литературной редакции завещания, о желательности написания его одним творческим почерком.
Нормальный человек, брошенный в мир безумия и нелепости, единственно реальный мир, – такова философско?психологическая концепция «Гулливера». Мир этот либо образно показывается – лилипуты, лапутяне, еху, либо о нем публицистически рассказывается – Бробдингнег, гуигнгнмы. Непосредственного отношения не имеют ни к показу, ни к рассказу сцены: как Гулливера хватает обезьяна, как играет он на спинете, как убегает от птиц – и подобные же эпизоды в Бробдингнеге или у лилипутов. В этих эпизодах Свифт словно наслаждается представившейся возможностью отдаться во власть своего гениального юмора, продемонстрировать свое чувство смешного.
И неверно стандартное мнение комментаторов, что введены данные сцены для того, чтоб подчеркнуть «реальность» мира лилипутов и Бробдингнега. Свифт, конечно, был великим реалистом. Именно потому, как подлинный великий реалист, он отнюдь не стремился демонстрировать свое реалистическое мастерство. И затем – реализм Лилипутии и Бробдингнега создается отнюдь не игровыми эпизодами, а необходимостью для читателя отождествить лилипутов с людьми и Гулливера (в Бробдингнеге) с лилипутами. Суровый, горький реализм – и не потешными эпизодами его иллюстрировать и обосновывать…
Но зато как дороги Свифту эти эпизоды! Веселый его смех дорог ему не менее, чем суровая его скорбь.
Существенной частью свифтовского духовного достояния было его настойчивое стремление к веселому смеху. Но где, как, в чем осуществить стремление? В политических трактатах и памфлетах? Да, там проскальзывает оно, но мимоходом, словно контрабандой. В «Дневнике для Стеллы» прорывается оно разительней и чаще. Находит иногда выход в «реализованных шутках». Но лишь в самой личной своей книге, где Свифт – весь, без остатка, осуществилось это стремление в полной своей мере. Как часто хотел он смеяться, не карающим, злым, клеймящим, а простым человеческим смехом над тем, что смешно, смехом без выводов. Где, однако, найти повод для такого смеха? И вот повод найден, вернее, создан – смешным этим миром, – и он смеется всем своим существом.
И еще пример того, как «Гулливер» вбирает в себя всего Свифта.
Рассказ о струдльбругах – бессмертных. Страницы, посвященные рассказу, едва ли не самые сильные во всем «Гулливере». Но это типичная вставная новелла. В ней нашли свой выход глубоко затаенные мысли и эмоции Свифта, тема этического права человека на бессмертие в современном Свифту обществе должна была волновать его безмерно. Что было делать с такой темой политическому публицисту, памфлетисту на злобу дня? А художественных произведений Свифт не писал… Но легко и свободно умещается новелла в рамках «Гулливера» – своеобразного дневника.
Нужен пример еще характернее? При всей силе отталкивания Свифта от обычных норм быта и непримиримой его антипатии к самым невинным как будто явлениям нашел он место в своей душе для одной даже комической антипатии: к придворным фрейлинам. В сущности, причуда, не поддающаяся разумному объяснению, и она так бы и осталась неоформленной – не памфлет же писать на эту тему – если б не «Гулливер». А тут Свифту не составило большого труда пришить эпизод с фрейлинами при бробдингнегском дворе к ткани повествования, хотя никакой нужды в нем не было и мало художествен этот эпизод.
Очень озабочен был Свифт в процессе писания «Гулливера». Сколько властных внутренних велений, обгоняющих друг друга!
Не забыть спародировать описание морской бури; не упустить возможности разделаться с Робертом Уолполом, всевластным министром; обязательно высказать свое мнение о воспитании и свое отношение к Аристотелю и Александру Македонскому; выразить свое несогласие с декартовской теорией вихрей; не оставить без отклика заигрывание наследного принца одновременно с вигами и тори; посмеяться над Ньютоном; поговорить нелюбезно насчет медицины; пародийно охарактеризовать стиль официальных документов; неистово выругать скрипачей; сообщить о своем возмущении процессом Эттербери; намекнуть, что Англия мошеннически выиграла морской бой при Ла?Гоге в 1692 году; высмеять дамские наряды; предсказать будущие формы войн; упомянуть неодобрительно об астрономии; зафиксировать свое отношение к теории наследственности, а также к вопросу о шерстяной промышленности, а также насчет налоговой системы; а также по поводу католической обрядности.
Но все это – большое и малое, важное и случайное, мучившее всю жизнь и возникшее внезапно – на фоне единой центральной темы: о человеческом мире безумия и нелепости, насилия и лжи, о страшной судьбе в таком мире единственного нормального, здорового человека.
Торопятся, сталкиваясь друг с другом, темы, эпизоды, воспоминания, мысли, эмоции, далекие переживания, забытые, но воскресшие парадоксы, частные ненависти, случайные идиосинкразии, стремясь осуществиться, приобрести плоть и форму. Единственная, неповторимая книга: книга – мир! И кажется, будто долгие годы молчал человек, будучи лишен дара речи, и пришли к нему и сказали: у тебя будет этот дар, но на очень короткий срок, торопись же!
И человек превратился в вулкан, выбрасывающий лаву слов.
Так расшифровывается окончательная тайна «Гулливера». Такова эта, самая обширная, но одновременно самая личная книга, когда?либо написанная человеком. Словно великан мысли и страсти писал ее.
А читали – лилипуты.
Книгу было легко читать по отдельным, так сказать, страницам. И поэтому, задуманная как самая мрачная книга человечества, была воспринята она едва ли не как самая веселая; написанная специально для взрослых, перешла она в потомство как любимая книга детей.
Очень легко было читать в книге только веселые и сюжетные страницы. Успех был грандиозный. Читали – преимущественно эти страницы – до дыр, смеялись до колик. И рассказывали о книге современники Свифта, а в значительной степени и его потомки тем же методом, каким лилипуты произвели опись содержимого карманов Гулливера, – дотошно, детально, в чем?то внешне верно, но не поняв внутреннего смысла и значения описываемого.
Ценили и судили книгу по частям и даже по страницам. Восторгались – до сих пор восторгаются – «изумительным реализмом» Свифта, выразившимся в точности его арифметических выкладок: Гулливер больше лилипутов в двенадцать раз и меньше бробдингнегцев ровно в двенадцать раз, и в строго соответственной мере даны измерения всех предметов и вещей в Лилипутии и Бробдингнеге… Примечательный этот факт свидетельствует, впрочем, не столь о «реализме», сколь о педантизме Свифта – он не преминул запечатлеть в «Гулливере» и эту черту своего характера. Подлинный же реализм книги предпочли не увидеть.
Да и как было увидеть, если разъяли книгу на отдельные элементы – так разъяли лилипуты часы Гулливера, не умея найти внутренней гармонии частей.
Читатели целиком приняли первую часть, сочтя ее прекрасной детской книгой, хотя и написанной Свифтом с целью защиты Болинброка; отозвались в общем одобрительно о Бробдингнеге – логическое продолжение первой части, испорченное, однако, публицистическими отступлениями, сводящимися к брюзжанию обиженного жизнью старика; с большой строгостью оценили Лапуту – хаотическое смешение различных тем, сюжетов, эпизодов, отступлений и рассуждений, из коих одни занятны, другие утомительно скучны, а некоторые просто сведение Свифтом счетов с личными врагами; и начисто, целиком отвергли четвертую часть – монолог полупомешанного мизантропа, человеконенавистника, который предается злостной клевете на человечество…
И в итоге – книга перешла в потомство, предварительно очищенная от «клеветы», как веселая книга, написанная для детей.
Виноват ли в этом Свифт? Конечно! Вольно же ему было оставаться таким «нелитератором» и писать такую личную книгу, руководствуясь лишь одним, внутренним законом: исчерпать себя до дна!
Но пробовали и иным способом расщеплять книгу на волокна. Так делали те, кто задались соблазнительной целью – найти «положительный идеал» Свифта – и поторопились увидеть его в «натуральном хозяйстве» королевства Бробдингнег и страны гуигнгнмов… И не заметили пустяка: того, что Бробдингнег и гуигнгнмы существуют не как реальность и не как идеал, а только как условный композиционный момент, как возвышение, с которого удобнее всматриваться в единственную реальность, в равнину лилипутов, лапутян и еху. Расщепив же книгу на социологические волокна, пытались затем снова выткать ткань – привести в стройную мировоззренческую систему высказывания Свифта – и вновь всплеснули руками, возгласив о «непримиримых противоречиях» Свифта, об отсутствии единой центральной идеи в «Гулливере».
И опять?таки Свифт виноват. Вольно же ему было оставаться таким «немыслителем» (не чета Локку и Гоббсу!) и писать такую личную книгу, руководствуясь одним лишь внутренним законом: исчерпать себя до дна!
А между тем книга Свифта великолепна именно своим единством, несмотря на композиционную свою разорванность и логическую противоречивость отдельных высказываний. Она пронизана тем же единством, как и вся жизнь Свифта, – единством смысла, задачи, пафоса.
– Я, нормальный, разумный и морально здоровый человек, брошен в мир безумия, нелепости, лжи и насилия – и примириться с этим миром, счесть его нормою не могу и не хочу!
В этой формуле?мысли, ставшей эмоцией, и эмоции, возведенной в качество мысли, – смысл, задача и пафос жизни Свифта, и ею же определяется вся концепция и композиция «Гулливера». Сам Свифт не всегда это понимает, самому Свифту иногда кажется, что вот тут он хотел лишь свести счеты с Уолполом, а тут дать выход своему отвращению к медицине. Но – «всем дыханием своим славлю господа», – пелось в старинных псалмах; каждым отраженным в «Гулливере» порывом мысли и чувства, каждым дыханием своего гения утверждает и славит Свифт свою задачу.
Таким образом, «Гулливер», то есть автобиография Свифта, становится биографией человечества, как его видит Свифт. Нет спора – она написана пристрастным биографом, который многого не видит, но он наделен гениальным чутьем социальной практики своей эпохи, непримиримостью гуманиста, этический идеал которого – разумный и свободный человек. Свифт не может указать спасительной системы социального устройства, и как дитя своего времени он ищет ответа в области индивидуальной этики. Страстная непримиримость в отношении зла, безумия, нелепости и лжи – это начало пути.
И поэтому, «оплачивая свой счет», то есть дав гениальную картину конфликта между собой, разумным, свободным и, следовательно, нормальным человеком, и ненормальным миром, Свифт хотел воздействовать на мир. И «Гулливер» – автобиография человека, потерпевшего крах в своей попытке воздействовать на мир, – есть опять?таки и все?таки попытка совершенствовать человеческий род…
Какая… невежливая однако, попытка!
«Плевок в лицо человечества» – таков на взгляд практического разума эпохи монолог Гулливера в десятой главе четвертой части книги, эти несколько десятков строк, горше и жесточе которых не найти.
И Свифт хотел, чтоб люди – еху – это прочли и согласились?
Какая… наивная, однако, попытка!
Но им владеет властная потребность обратиться с призывом:
– Да, вы еху, я об этом не умолчу! И среди вас, еху, я, разумный, свободный человек, одинок. Но только к вам, к кому же еще могу я обратиться с моим непримиримым призывом: может быть, захотите вы, может быть, сумеете вы перестать быть еху? Долгие годы я жил и боролся за то, чтоб хоть в чем?нибудь вы перестали быть еху и приблизились хоть сколько?нибудь к нормальному человеку. Я был побежден в этой борьбе, как Гулливер, я оказался пленником вашего мира, нормальности которого я не признаю, я убедился, что вы не хотите и не можете перестать быть еху… И все же я пишу эту книгу, я не могу молчать, пока я жив, я следую властному велению, диктующему мне: скажи, скажи им еще раз, – может быть, захотите вы, может быть, сумеете вы превратиться из еху в человека!
Понимает ли Свифт трагическую иронию своего призыва?
Да или нет, но он еще не ставит точки. Путь Гулливера кончен, он возвратился на свою родину – она же страна его изгнания. Но не закончено еще путешествие Свифта, окончательное, последнее возвращение – еще впереди…
Глава 17 Свифт отказывается от пудинга
Ничего не боюсь, ибо ничего не имею!
Лютер
Помни всегда: тебя пригласили обедать к патрону, – стало быть, ты получаешь расчет за былые услуги.
Ювенал
Лондон. 1726 год. Вялое, бледное весеннее утро – сегодня 27 апреля. В столовой дома сэра Роберта Уолпола, премьер?министра Англии, за ранним завтраком – сейчас только девятый час – сидят друг против друга двое людей.
Обширная столовая орехового дерева радовала глаз светлой окраской. Стены, покрытые до середины деревянной панелью с искусной резьбой, украшены веселенькими охотничьими пейзажами; в широких мягких креслах можно полулежать; легкомысленные фарфоровые фигурки разбросаны в уютном беспорядке на тяжелой доске камина; деловито потрескивали дрова – по утрам еще свежо. В такой столовой должен был завтракать человек спокойный, умевший жить и не любивший огорчаться.
Во всяком случае, поесть он умел и любил. Несмотря на ранний час, завтрак был плотный, даже тяжелый. Хозяин дома, большой, высокий человек, ширококостный, краснолицый, с крупным носом, тяжелым, мясистым подбородком и как бы сонными, но внимательными светло?серыми глазами, очень внимательно относился к утренней трапезе. Круглый стол был уставлен блюдами, кувшинчиками, яствами. Хозяин ел очень медленно, словно оценивая каждый кусок перед тем, как отправить его в рот; крупное его тело, облеченное в мешковатый, но из хорошей ткани сшитый, добротный костюм табачного цвета, покоилось в кресле, голос его был звучен и ровен, смех – легок и добродушен, движения рук, с крупными, длинными, но неожиданно цепкими пальцами, уверенны и властны. Сэр Роберт Уолпол отпраздновал в этом году свое пятидесятилетие, но он и не думал о приближении конца: жизнь, честное слово, хотя и хлопотная, но приемлемая штука, если уметь с ней обращаться…
Его собеседник и гость этого не понимает. Начать с того, что он не умеет и не любит есть. Вот стоит перед ним одно только блюдо – с жидкой овсяной кашей, он не притронулся ни к сочной дичи, ни к яичнице с ветчиной, ни к пряно пахнущей копченой рыбе. Взял ломтик поджаренного хлеба, но не покрыл его ни прозрачным слоем золотистого меда, ни густым и вязким мармеладом. И чашки кофе он не допил. Сэру Роберту кажется, что его гость и собеседник был раньше – правда, это было лет тринадцать назад – как?то выше и крупней. Постарел? Не так уж он стар – кажется, около шестидесяти ему. Мрачный старик – в его черном, длиннополом священническом одеянии, и сидит он, словно нахохлившись, в большом высоком кресле. Ворон, черный каркающий ворон! Но как пронзителен его взгляд!
И сэр Роберт остановился было на полуслове и даже – что так редко с ним случалось – даже опустил глаза, но в это время лакей торжественно, с любовным уважением к своей роли, внес на громадном блюде еще дымящийся, плотный и тяжелый мясной пудинг.
Никто так не владел искусством разрезания пудинга, как сэр Роберт.
– Надеюсь, от этого вы уж не откажетесь, почтенный доктор? Наш английский пудинг, конечно, пища королей, но он доступен сейчас каждому приличному англичанину…
Гость поднял руку, маленькую, словно беспомощную, но голос его был высок и ненавидящ:
– Благодарю вас, сэр Роберт, я не ем английского пудинга!
Хозяин подавил в себе бешеное желание грубо выругаться, как ругался он, промахнувшись по вальдшнепу… Наглый, беспокойный ворон!
Гость продолжал почти тоном приказания:
– Прошу вас, сэр Роберт, вернемся к теме нашей беседы…
Для того чтобы понять, кем были друг для друга Роберт Уолпол, премьер?министр Англии, и завтракавший с ним в апрельское утро Джонатан Свифт, декан собора св. Патрика, нужно вернуться на несколько лет назад.
Знаменитая Биржевая Аллея, узкий четырехугольник в сердце Лондона, переполнена людьми в эти летние месяцы 1720 года. Негде приткнуться даже в кофейнях. Людские водовороты образуются в нескольких местах. Прямо на мостовой стоят столики, обыкновенные колченогие столики, а за ними сидят и кричат, перекрикивая друг друга хриплыми голосами, джентльмены с выкатившимися глазами, со шляпами, сдвинутыми на затылок, в сюртуках с засученными рукавами, а то и без сюртуков… кричат и что?то быстро заносят в лежащие на столиках длинные листы, то и дело опуская гусиные перья в пузырьки чернил. Июльское солнце безжалостно печет – безоблачный полдень, – острый запах пота, толпа вокруг столиков, каждый хочет протолкнуться первым к пишущему человеку, проклятия, смех, вопли слились в бездонный какой?то гул, поднимающийся к солнцу.
Кого тут нет!
Герцоги, лорды, лондонские лавочники, сельские сквайры, священники англиканской церкви, мясники с Ковент?Гарден, доктора и адвокаты, проститутки и генералы, ремесленники и банкиры, гробовщики и судьи, ростовщики и актеры – все группы населения громадного города, всей Англии – имеют здесь своих представителей… «Здесь ищет милости фортуны тот, кто печален, и тот, кто весел; ее улыбку они ловят или в испуге отступают, когда чело она нахмурит; здесь кавалеры важных орденов и лорды смешиваются с чернью; язычники и христиане здесь продают и покупают, и каждый жадными глазами здесь смотрит на соседа. А тут стоят рядами пышные кареты: красотки леди высунулись из окон, в руках сжимают кошельки – честь продала одна, другая только бриллианты, но одинаково рискнуть готовы обе, примчав сюда, в Аллею Биржевую» – так писал современный поэт…
Рискнуть? Во имя чего?
Отвечает безымянный сатирик:
«Мудрец смеялся как?то над ослом – что волчец ел, травою сладкой пренебрегши. Но если бы случилось мудрецу – Свидетелем безумия явиться – Что на Аллее Биржи происходит – увидел бы он там ослов гораздо худших – В обмен на золото берущих просто воздух!»
Летние дни 1720 года были самыми «боевыми» днями безумной спекулятивной горячки, охватившей весь Лондон и Англию. Возникло в эти дни около двухсот «акционерных предприятий», продававших широкой публике акции за наличные деньги, обещая взамен грандиозные дивиденды. Биржевая Аллея была центром сделок; там, во всех кофейнях, домишках, сараях, а то и просто со столиков на улице принималась подписка на чудесные акции. Разнообразны были «коммерческие» и «промышленные» предприятия: по опреснению соленой воды, по извлечению масла из подсолнухов, по добыванию золота из олова, по переплавке ртути в твердый металл, по торговле человеческими волосами, по импортированию специальной породы ослов из Испании, по откармливанию свиней секретным способом; этот, далеко не полный, перечень составлен не сатириком, а историком… Распространялись также акции «предприятия», проспект которого сообщал, что «цель предприятия не может быть ныне оглашена, но станет в скором времени известна»; основатель предприятия объявил подписную цену на свои акции в два фунта, обещая сто фунтов годового дивиденда. И что же? В течение одного дня число подписавшихся составило больше тысячи человек, а на другой день столика предпринимателя не оказалось на Биржевой Аллее – он исчез с двумя тысячами фунтов…
Но все эти предприятия, выросшие на почве, унавоженной спекулятивным безумием, были лишь незаконными филиалами основного предприятия – «Компании южных морей», вошедшей в историю под характерным именем «Компании южноморских пузырей».
Еще в 1711 году была основана эта компания для финансирования торговли с недавно открытыми южноамериканскими странами. Но лишь к 1719 году пышно развернулась ее деятельность, когда глава ее, талантливый аферист сэр Джон Блэнт, возымел грандиозный спекулятивный план. Он предложил правительству, что компания в обмен на особые льготы и привилегии возьмет на себя выплату процентов по государственному долгу да еще уплатит правительству за право стать монопольным кредитором нации громадную сумму в семь миллионов фунтов. Предложение компании после обсуждения в парламенте было принято весной 1720 года, и компания опубликовала проспекты, обещавшие грандиозные прибыли тем, кто подпишется на ее акции; в проспектах говорилось о найденных компанией в Южной Америке неисчислимых богатствах, золотых копях, бриллиантовых россыпях… В этом и было существо схемы: публика, видя, что взятием на себя государственного долга компания становится чуть ли не Государственным казначейством, не могла не верить обещаниям… Эпидемическая жажда быстрой наживы породила подлинное спекулятивное безумие – в короткое время новые акции компании, выпущенные по сто фунтов, поднялись до тысячи.
Миллионы стеклись в кассы компании, десятки тысяч людей осаждали целые дни в течение долгих месяцев небольшой ее двухэтажный дом с десятью окнами по фронтону и дорическими колоннами у входа. Каждый мечтал первым попасть в этот Акрополь наживы чтобы успеть купить или перекупить чудодейственные акции. На спекуляции акциями зарабатывались колоссальные суммы. «Пэры королевства забыли свою спесь, помещики – свой домашний очаг, духовенство – свой сан и благородные леди свою скромность – в бешеном стремлении сразу разбогатеть», – пишет современник. И действительно, многие те, что догадались вовремя продать свои акции, разбогатели, несколько человек составили себе головокружительные состояния. А один провинциальный джентльмен, реализовавший на этих и других акциях неслыханную сумму в три миллиона фунтов и не зная, как насладиться безмерным богатством, обратился в сейм польского королевства с эксцентричным предложением перекупить у польского короля Августа II корону (тот в свое время заплатил за нее около ста тысяч…).
И достаточно близко от Биржевой Аллеи жил английский король Георг I, чтоб успеть подставить корону под золотой дождь. И он, и его министры, и его любовницы – а первая среди них дама Кенделл – с великолепной откровенностью спекулировали «морскими» акциями.
«Теперь король усыновил Южноамериканскую компанию и называет ее своим любимым детищем… он ее любит так же сильно, как герцогиню Кенделл», – писал лондонский друг в Дублин Джонатану Свифту 18 апреля 1720 года. А потому и не обижался Георг, когда воскликнул один член парламента по адресу сэра Джона Блэнта и других директоров компании: «Мы сделали их королями, и они себя соответственно ведут».
Но катастрофы постигают и королей.
Джона Блэнта и его компанию погубил грандиозный их успех. Именно этот успех породил сотни подражателей. Блэнт с компаньонами собирали золотой дождь бочками, те – стаканчиками. Но слишком много оказалось стаканчиков, и предприятия, возникшие на Биржевой Аллее, грозили подорвать репутацию «Компании южных морей». Через парламент был проведен закон, запрещающий образование новых предприятий, был предъявлен в Верховный суд иск от имени «Компании южных морей» о признании этих предприятий мошенническими, незаконными… После такого действительно смертельного удара по конкурентам публика еще с большей яростью бросилась в Биржевую Аллею, требуя назад свои деньги, далеко не всем удалось получить их, и поднялась во всем Лондоне такая буря паники, что не устояло в ней и здание «Компании южных морей».
Цена ее акций стала катастрофически падать. Банкротство всего предприятия не заставило долго себя ждать – осенью 1720 года акции могучей компании превратились в клочки бумаги.
Скандал был грандиозен. Десятки тысяч людей оказались разоренными. Кое?кому из успевших нажиться удалось бежать за границу, несколько директоров компании были арестованы – это спасло их от ярости акционеров. Оказалось сильно скомпрометированным также большинство министров, зашаталась система государственного кредита, создался правительственный кризис.
На волнах паники принеслась к желанной цели ладья сэра Роберта Уолпола.
Сэр Роберт, помещик средней руки из Норфолка – самой провинциальной области Англии, давно занимался политикой: еще при Анне был он видным лидером партии вигов – ему случилось тогда выступить в палате общин против памфлетов Свифта. При Георге, когда к власти пришли виги, карьера его шла медленно. Но теперь он оказался единственным нескомпрометированным политиком – он сумел вовремя сбыть свои акции «Компании южных морей», и известно было, что он неодобрительно относился к расширению ее деятельности. А кроме того, у него заслуженная репутация талантливого финансиста. К концу года сэр Роберт оказался на посту премьер?министра Англии, и в короткое время ему удалось справиться с финансовой паникой и восстановить государственный кредит.
В течение двадцати с лишним лет сэр Роберт – фактический диктатор Англии, воплотитель начавшейся новой эпохи в жизни страны, одновременно ее столп и украшение, соединивший в личности своей характернейшие ее черты.
Он примечательная фигура, этот политик из помещиков, наделенный несомненным чутьем реальности и недюжинным здравым смыслом, сумевший «дать Англии дешевое зерно, устойчивые государственные фонды, мир и безопасность»; величайший практический циник своего времени, обжора, пьяница и лентяй, принципиальный ненавистник духовной стороны человека, в чем бы она ни выражалась, любитель собак, охоты, грубой ругани, искренне презиравший книгп, искусство, всякую теорию, даже самую политику, поскольку стремится она стать идеологией, охарактеризовавший историю как «собрание лжей», ибо, думает он, какой же человек в состоянии писать правду о себе и себе подобных не только о настоящем, но и о прошлом; с чертовским искусством умевший подкупить каждого человека так, что тот того и не замечал; хвастливо заявлявший о себе: я не святой, не спартанец, не реформатор, но зато извлекаю деньги откуда угодно; никогда и никуда не торопившийся; успевавший спать по десяти часов в сутки и держать в своих руках все дела государства, человек, умевший, по его словам, «сбрасывать с себя свои заботы каждый вечер, как одежды перед сном…».
Таков Роберт Уолпол, бессменный хранитель государственного пудинга, который он так цинично, мастерски умел делить, не забывая, отнюдь не забывая о себе, признанный лидер «пудинговой эпохи»!
Пудинговая эпоха… Каково ее содержание?
Английский пудинг, мясной пудинг – жирное, сытное блюдо; приготовляется оно очень просто, а поедается очень медленно. Вряд ли можно назвать блюдо очень вкусным, и никто никогда не считал его утонченным.
Предрасполагает мясной пудинг к умственной вялости, лености, блаженной тупой сытости.
Шли годы «без истории». Солидно и медлительно Англия отдыхала – после бурь революции, лихорадки реставрации, внешних войн, внутренних склок. Солидно и медленно Англия отдыхала, словно готовясь к новым потрясениям и сдвигам – революции в промышленности, наступившей во второй половине века. Отдыхала, накапливала силы, жила растительной жизнью.
Шли годы без истории, то есть без внешней истории, ибо в глубине свершались важные и значительные процессы. Современники их не улавливали, наслаждаясь сонным спокойствием, охватившим страну после напряжения первого пятнадцатилетия века.
Увеличивается в грандиозных размерах английская внешняя торговля; шерсть, железо, уголь выбрасывает, словно лаву из вулкана, маленький английский остров на ближние и дальние континенты.
Вводятся, медленно, но уверенно, новые методы производства, техницизируется наука, становясь на службу экономике.
Отмирает система государственного регулирования ремесел и промышленности – затихают последние судороги феодализма.
А совокупность всех этих процессов облегчает окончательное проведение в жизнь полюбовной сделки 1688 года: плоть и кровь приобретает идея примирения «денежного» и «земельного» интересов, конфликт которых был содержанием политической борьбы первого пятнадцатилетия века…
Правда, правят страной денежная аристократия, финансисты, они же виги; крупные и средние земельные собственники, преимущественно тори, уступая вигам власть, довольствуются тем, что власть эта бережно относится к их специальным интересам. И действительно, усилиями Уолпола проводится реформа налоговой системы. Налог с поземельных собственников снижен с трех шиллингов на фунт до одного.
Проводится также смелая реформа ввозных и вывозных тарифов, внешняя торговля раскрепощается; все увеличивается количество владельцев государственных обязательств – так создается кровная заинтересованность новых владельцев – а они в большинстве своем земельные собственники – в прочности существующего режима. И тори больше не борются за власть: пусть правят виги, подпустив также их, тори, земельное дворянство, провинциальных сквайров, к куску пудинга.
Пудинга хватает и на тех и на других.
Но не на всех же!
Была и третья Англия. Если не голодавшая, то и не сытая. И она отчаянно боролась за крошки от жирного пудинга.
Но в резком контрасте с социальными столкновениями прошлых лет и с грядущими бурями в эпоху промышленной революции – борьба эта не была прикрыта политическими масками. Англия словно устала от партийных программ, сложных концепций. Все стало проще, голее. Когда на лондонских улицах, среди бела дня, группы людей срывали с проходивших женщин ситцевые платья – все знали: это делают ткачи, охраняя, по наущению своих хозяев, производителей шерсти, интересы своего ремесла, – ситец ввозился из колоний. И прямое непосредственное действие приводило к непосредственным результатам: вскоре был проведен парламентский акт, запрещавший носить ситцевые платья. Мораль была слишком очевидна: хватай свой кусок пудинга где можешь и как можешь!
По эпохе и герой. Кто он? Не политик, не священник, не вождь народа, не идеолог. Общественный герой эпохи – разбойник с большой дороги. Не Робин Гуд, грабивший богачей и благодетельствовавший бедняков, – образ, подсказанный тоской по социальной справедливости. Нет, просто разбойник?индивидуалист, грабящий и богачей и бедняков, охотясь лишь за собственным куском пудинга.
Джек Шеппард, Джонатан Уайльд Великий, Дик Тюрпин – три разбойника и грабителя, кончившие свои дни на виселице, и каждого из них сопровождали к Тайберну громадные толпы, бешено им аплодировавшие, – они герои дня. О них складываются песни, создается фольклор, впоследствии пишутся романы. И никто не склонен их считать носителями общественного протеста, вместилищем социальных эмоций; просто удалые молодцы, смело протянувшие руку за жирным куском пудинга.
Конечно, эта профессия имеет и свои неприятные стороны: пойманных и вешали, и четвертовали, и сжигали живьем, но то был лишь естественный риск предприятия. Само же предприятие не подвергалось моральному осуждению; понятие о «святыне» частной собственности создалось гораздо позже. Некто Джон Рессел был присужден в 1731 году к виселице за уличный грабеж, ему удалось добиться отсрочки казни. А находясь в тюрьме, он получил по завещанию поместье, и приговор был отменен, Джон Рессел освобожден и благополучно вступил во владение своим поместьем. Логика ясна: у человека оказался свой жирный кусок пудинга, стало быть, он – уважаемый член общества.
И ростки самокритики нового строя, наметившиеся при Анне, – нравственно?обличительные журналы Стила и Аддисона – заглохли в эпоху Уолпола. Умственные и моральные интересы общества оскудели, исчезли: переваривание жирного пудинга не предрасполагает к литературе и искусству. «Мои книги, – любила говорить блистательная Сарра, жена, а затем богатейшая вдова герцога Мальборо, – мои книги – это мужчины и карты!»
Далеко позади казался «золотой век литературы» – первое пятнадцатилетие века. Кончились литературные, философские, морально?политические споры. Кто умер, кто просто сошел со сцены. В 1719 году вышел «Робинзон Крузо» – последний отблеск аддисоно?стиловского «нравственного» направления, и литература замерла; ее пробудили к новой жизни гиганты середины века – Стерн, Ричардсон, Филдинг, Смоллетт, Голдсмит… Из поэтов же остались лишь Александр Поп, холодный формалист, и безмятежный весельчак Джон Гэй. В 1728 году Гэю удалось блеснуть гениальной «Оперой нищего» – и она стала без его ведома апофеозом эпохи пудинга, эпохи Уолпола, той эпохи, когда разница между премьер?министром и разбойником с большой дороги была лишь в том, что первому кусок пудинга доставался безопасней и был он вкуснее и жирнее…
Такова эпоха. Кому, как не Уолполу – реальному политику, обжоре, пьянице и цинику, – быть ее звездой!
В марте 1726 года Уолпол получил письмо из Дублина от своего ставленника и друга, дублинского архиепископа Хью Боултона. В письме, между прочим, говорилось:
«По общим слухам, декан Свифт намеревается в ближайшее время выехать в Лондон. Мы не сомневаемся, что он попытается при всяком удобном случае представить в дурном свете здешних друзей его величества. Но он достаточно хорошо известен, и столь же хорошо известно, что он являлся вдохновителем недавнего смятения в Ирландии. Мы поэтому убеждены, что его попытки набросить тень на здешних верных слуг короля останутся безрезультатными. Однако будет нелишним тщательно наблюдать за всем, что он предпримет в Англии…»
Уолпол не был встревожен этим письмом.
Декан Свифт? Конечно, он терпеть не может Свифта еще с той поры, как Свифту удалось околдовать неудачника Харли, авантюриста Болинброка… Уолполу случилось тогда выступить против Свифта в палате общин, обличая его в безбожии (политика забавная, конечно, штука!). Пришлось несколько раз встретиться со Свифтом, слышать его речи, читать его памфлеты. Какое отсутствие чувства реальности и политического чутья у этого самодельного пророка, безвкусного обличителя…
У него, Уолпола, нет врагов; если мешает ему кто?нибудь – он его подкупает или убирает; ненавидеть в политике не полагается, это портит пищеварение. Но Свифт его раздражает, как никто. Так много слов знает Свифт – звучных, громких, беспокойных, так много у него всяких идей, концепций, возвышенной болтовни, – если бы вместо этого хоть на грош понимания людей и обстоятельств и умения жить.
Хоть на грош! Конечно, Уолпол прекрасно осведомлен об ирландских неистовствах декана св. Патрика по поводу вудовского гроша. Он не читал – предпочитает вообще не читать, поскольку возможно, – но вынужден был просмотреть эту безудержную болтовню – «Письма Суконщика», что ли… Там есть наглый намек и на него, Уолпола:
«Я докажу вне всяких возможностей опровержения, что м?р Уолпол категорически против проекта Вуда и является подлинным другом Ирландии, докажу тем неуязвимым аргументом, что он, Уолпол, по общему мнению – мудрый человек, способный министр и во всей своей деятельности руководится истинными интересами короля и страны; его честность и правдивость вне всяких сомнений».
На их литературном языке это называется иронией? Исключительно наглая насмешка. Свифт ведь знал, что Уолпол не мог ссориться с грязной и жадной старухой Кенделл…
Ах, если б Свифт был хоть на грош умен, обыкновенным человеческим, а не проповедническим умом… Можно было бы тогда поговорить с ним по?серьезному об ирландских делах – о финансах, налоговой системе…
А может быть, и поручить ему кое?что, – говорят, он действительно пользуется влиянием в Ирландии… Нет, не выйдет – не тот человек!
Но какие у Свифта могут быть планы в Лондоне? Не присоединится ли он к шайке Болинброка?
Уолпола мало беспокоит амнистия, дарованная Болинброку, и возвращение его в Англию. Конечно, можно было бы обойтись и без этого, но что поделаешь с жадной старухой Кенделл! Болинброк знал, кого подкупить, – взяв несколько тысяч, старуха добилась у короля разрешения Болинброку вернуться. Пусть! Болинброк умеет красно болтать и был бы неприятен в палате лордов, но этого ему не добиться ни за какие деньги: Болинброк получил личную, но не политическую амнистию. Говорят, он хочет выпускать журнальчик, он собирает туда всех бывших людей и несколько бунтующих джентльменов из партии вигов – пусть, это неопасно! В Англии не очень?то любят ныне читать.
Нет, Болинброк и его шайка – это несерьезно.
Нельзя, однако, отрицать – дьявольское перо у Свифта, он умеет выставить человека посмешищем на весь мир. И если он действительно стакнется с болинброковской шайкой?
Но… разве он, Уолпол, так уж беспомощен?
«Льстить недостаткам тех, кого он презирает, втайне их порицать, открыто – искать их поддержки, покорять их при помощи их собственных пороков – вот то оружие, применяя которое, знаменитый Уолпол обратил в рабство англичан, притворяясь, что он защищает их права…»
Если и придется столкнуться со Свифтом – посмотрим, что тут можно будет сделать, посмотрим…
Ленивым жестом бросил сэр Роберт Уолпол в корзину письмо Хью Боултона.
Сведения Хью Боултона были правильны. Свифт действительно собирался в Лондон. К осени 1725 года «Гулливер» окончен. Что?то нужно с рукописью сделать… Написанное должно быть напечатано, иначе зачем же писать?
Тем более должен быть напечатан «Гулливер». Ибо это особая книга!
В письме к Попу от 29 сентября 1725 года Свифт говорит:
«Я был занят окончанием, исправлением, перепиской моих Путешествий – ныне законченных, в четырех частях, готовых для печати, в тот момент, когда найдется печатник, достаточно смелый, чтоб рискнуть своими ушами».
Свифту нравилось преувеличивать опасность, с которой, по его мнению, связано напечатание «Гулливера»: он пользуется этим преувеличением, чтобы создать вокруг «Гулливера» сложную мистификационную игру, вскоре выступит на сцену мистер Ричард Симпсон. Но он не намерен скрывать смысла и значения, которое он сам приписывает «Гулливеру».
«Главная цель, которую я поставил себе во всех моих трудах, это скорее обидеть людей, нежели развлечь их, и если бы я сумел выполнить мое намерение без вреда для себя, я был бы самым неутомимым на свете писателем… Я всегда ненавидел все нации, профессии и человеческие объединения и любил только человека; например, я ненавижу племя юристов, но люблю советника такого?то и судью такого?то, так же и в отношении врачей – о моей собственной профессии я не буду говорить, – в отношении солдат, англичан, шотландцев, французов и вообще всего остального. Но главным образом я ненавижу и презираю это животное, именуемое человеком, хотя сердечно люблю Джона, Питера, Томаса и так далее. Такова система, на которой я воспитывал себя много лет, и в этом духе я буду продолжать, пока не покончу со всем. Я собрал материал для трактата, доказывающего ложность определения человека как animal rationale – оно должно гласить только – rationis capax. И на этом большом основании мизантропии, хотя не в манере Тимона Афинского, выстроено все здание моих «Путешествий», и я не успокоюсь до тех пор, пока все честные люди не придут к моему мнению».
А в приписке к письму говорится: «Если бы в мире был хоть десяток таких людей, как Арбетнот, – я бы сжег мои „Путешествия“„. Отнюдь не бессознательно пародируя в этих строчках библейское сказание о Содоме и Гоморре, Свифт словно намекал Попу: «Имейте в виду, мой друг, это письмо есть литературный документ“.
Окончив «Гулливера» – самую личную свою книгу, Свифт пытается самому себе раньше всего объяснить эту книгу – и, значит, самого себя. Не только для того, чтоб констатировать: я таков! – но и для того, чтоб поставить вопрос: что мне, такому, надлежит дальше делать…
В апреле 1726 года Свифт в Лондоне. Около него его друзья. Их не так уж много – Александр Поп, Джон Арбетнот, Джон Гэй, Генри Сент?Джон виконт Болинброк. Пристально вглядываются в Свифта – да, он постарел, тяжела его походка, обрюзгло лицо, глаза лишь изредка вспыхивают тем чудесным взглядом, что проникает в самую душу, судит и выносит приговор.
Он постарел, но ему ведь уже пятьдесят девять…
Ворчит старый декан: удивлен, что так радостно встретили его верные друзья…
У каждого есть, что сказать ему.
Александр Поп, тщедушный и тщеславный, сентиментальный и злой, хорошо успел за двенадцать лет. Самый популярный в Англии поэт после своего перевода Гомера; Свифт помог ему тогда, Поп не забыл. Поп теперь богат, у него нарядная вилла неподалеку от Лондона. Свифт должен пожить у него, и вообще декан Свифт должен остаться в Англии, – как Поп понимает, это желание и вызвало поездку декана, – нужно лишь, чтобы декан получил достойный его пост. Это можно будет устроить, если декан разрешит, – Поп хорошо принят в доме принца Уэльского, наследника престола, Поп даже в приятельских отношениях с супругой принца, принцессой Каролиной, – очаровательная дама, покровительница поэзии и много слыхала о Свифте… Значит, первым делом визит в Лестерфилд Хаус, в резиденцию наследника. Пусть Свифт не беспокоится, он получит официальное и лестное приглашение – это будет устроено через миссис Хоуард, возлюбленную наследника, – милая дама! Но это все потом. Больше всего он, Поп, стремится услышать, наконец, замечательную книгу декана – мы услышим ее, не правда ли?
Молчит декан. Только кажется – или презрительно сжались его губы?
Почтительно и нежно гладит Джон Гэй декана по плечу. Он моложе Свифта на двадцать лет, но не только этим подсказано его почтение к декану, не только тем, что тринадцать лет назад так много сделал для него «муж неприветливый и не мягкосердечный». Но понимает Гэй, человек легкой жизни, баловень судьбы, что трудный этот старик с седыми, мохнатыми, сердито нависшими бровями – человек особый. Доктор Свифт останется в Англии? Если доктор разрешит – он, Гэй, хорошо принят в доме наследника, по специальному заказу он пишет веселые и нравоучительные басни для детей наследника, он приятель с миссис Хоуард, ему, наконец, покровительствует герцог Куинсбери… И он, Гэй, будет иметь счастье и честь услышать новое произведение декана?
Молчит декан. Только кажется – или с грустной насмешкой взглянул он на Гэя?
Арбетноту трудно выразить свою благодарность декану за столь лестную на его счет приписку в письме к Попу… Он был бы безмерно горд, если б не знал, что декану просто захотелось пошутить относительно своего старого друга. Но Арбетнот должен сказать, что, если б не нашлось издателя для «Гулливера», он, Арбетнот, готов своими руками набрать каждую строчку замечательной книги – мы ее скоро услышим, не правда ли… Декан, конечно, останется в Англии! Не для того, чтоб заниматься политикой – ее в Англии больше не существует. Но как радостен пир мысли, а председатель на пиру – декан Свифт! Можно будет возобновить заседания «Клуба Мартина Скриблеруса» – декан помнит эти чудесные вечера? Не будь этого клуба и руководства декана, ему, Арбетноту, никогда не удалось бы написать свои трактаты – «Историю Джона Булля» и «Искусство лжи в политике», но какие замечательные произведения удалось бы им создать втроем – декану, Попу и Арбетноту… Быть остроумным – разве не в этом оправдание нашей жизни! И как бы совершенно человечество ни было – Арбетнот улыбается своей умной, обольстительной улыбкой – величайшим преступлением перед ним было бы сжигать «Путешествия», в которых, как он уверен, найдет человечество повод не для обиды, а для смеха!
Молчит декан. Только кажется – или тоскливый испуг пробежал по его лицу?
Виконт Болинброк заметно постарел за эти годы. Сколько ему – сорок семь, сорок восемь? В глазах его – застывшая страсть. Он не чувствует никакой вины перед Свифтом – где политика, там нет вины! У них еще будут длинные беседы с доктором Свифтом. Но пусть поймет почтенный доктор, как он здесь нужен уже сейчас. В ближайшие месяцы начнет выходить журнал Болинброка – кому ж, как не Свифту, блистать в нем? Итак, первым долгом нужно обеспечить декану возможность остаться в Англии. Кстати, лорд Питерборо обещал устроить декану свидание с Уолполом. Малоприятное свидание, но что делать – политика! Но пусть не беспокоится почтенный декан – не Уолполу, обнаглевшему выскочке, провинциальному помещику, бороться с Болинброком. Не приедет ли почтенный декан к нему в Хоули – его поместье близ Лондона, – и он так жаждет познакомиться с «Гулливером»…
Молчит декан. Только кажется – или гневный блеск появился в его глазах?
Друзья распрощались, ушли. Свифт один. Вот и все! Лучшие его друзья, блестящие люди, таланты, умы! Они ему дороги, и он им дорог – это правда… Их советы правильны, мудры. Разве он не приехал сюда, чтоб попытаться остаться в Англии, покончить с двенадцатилетним изгнанием, вырваться из тюрьмы…
Он согласится быть представленным наследнику, и супруге наследника, и любовнице наследника – сильные люди ведь бывают полезны: об этом есть несколько строк в «Гулливере», – правда, там есть еще кое о чем…
Он добьется свидания с Уолполом – первые министры ведь бывают полезны, об этом написано в «Гулливере», – правда, там написано еще кое о чем…
Он возобновит содружество Мартина Скриблеруса, у него есть темы для Попа, для Гэя, для Арбетнота, их гложет литературное честолюбие – об этом тоже написано в «Гулливере».
Он согласен даже написать что?нибудь в журнал Болинброка. И вот, в конце концов, он получит желанный священнический пост в Англии, в довольстве и радости проживет он остаток дней, ведь так мало нужно человеку – не сказано ли об этом в «Гулливере»…
Какая гадкая, трусливая ложь и какое безмерное, злое одиночество…
Джон Гэй – трогательный человек – так хочет, чтоб было ему в жизни хорошо, подобно веселому, избалованному ребенку, – он любит в жизни сладкое. А знаете ли вы, Джон Гэй, человек чистой, детской души, всеобщий любимец, что вы прихлебатель в знатных домах, льстец, наемный любезник? Я этого вам не скажу – ведь я вас люблю, и все равно вы этого не поймете. Простите, Джон Гэй, не вам прорвать мглу моего одиночества…
И не вам, дорогой мой друг, тщеславный лилипут Александр Поп! Есть у вас и слава, и деньги, и лучшее общество, и прекрасная вилла. Вы жаждете послушать мои «Путешествия», они вам понравятся, вы будете смеяться – и ни одного слова оттуда вы не примете на свой счет, ибо при блестящих ваших талантах нет у вас маленького таланта – уметь судить себя и видеть себя со стороны… Поверьте, я вас очень люблю, мой друг, мне надо же кого?нибудь любить!
И лучшего, чем вы, Джон Арбетнот, я не найду: в моей приписке был смысл! Вы умны, благородны, учены, остроумны; вы понимаете очень много, ваши трактаты могли бы быть и моими – если бы, если бы было доступно мне ваше счастье равнодушия! Вы безмерно равнодушный человек, мой друг, смеющийся зритель людской мерзости, человеческого безумия, только смеющийся, и не должны ли вы смеяться надо мной, понимая, что мне мало только смеяться, только быть зрителем? Потому я смотрю на вас с тоскливым испугом.
И не смеется и не хочет быть зрителем четвертый друг – Болинброк! Застывшая страсть в ваших глазах… Как я любил вас, Генри Сент?Джон! Так любил, что в моей книге вступился за вас перед потомством.
И вот вы зовете меня, Болинброк, в новый путь. Новый? Не та же ли игра? Я знаю: ваш козырь – дама Кенделл, гадкая, грязная, жадная старуха, она должна помочь нам вступить на новый путь?! Давайте посмеемся, Болинброк…
Я оплатил мой счет – тот, что был представлен двенадцать лет назад, и вы зовете теперь меня с собой, чтоб я снова стал должником тщеславия, безумия, лжи и насилия…
Вам понятно это, виконт?
Если нет – вам помогут понять эти строки из моей книги: «Мой краткий исторический очерк Англии за последнее столетие поверг короля в крайнее изумление. Он объявил, что эта история, по его мнению, не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, переворотов и высылок, являющихся худшим результатом жадности, глупости, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия».
И вот в этом я должен принять участие с помощью дамы Кенделл? Какая очаровательная шутка, виконт… Но слушайте дальше – говорит король Бробдингнега:
«…Я не могу не прийти к заключению, что большинство ваших соотечественников есть выводок маленьких, отвратительных пресмыкающихся, самых пагубных из всех, какие когда?либо ползали по земной поверхности».
О друзья мои! Если б могли вы понять, что скорее с болью, чем с гневом, писал я эти слова. С болью, ибо я, шестидесятилетний, капризный, безумный декан, вижу теперь то, чего не видел юноша, писавший «Сказку бочки», – немыслимо «совершенствование человеческого рода», ибо больше всего на свете боится человек быть совершенным.
Я оплатил счет моих иллюзий, дайте же мне теперь, мои друзья, дожить мою жизнь не в радости, довольстве, благополучии, а в скорби и суровом негодовании – так честнее!
Свифт последовал советам своих друзей насчет устройства в Англии: было тяжело возвращаться в ирландскую могилу… Но все же не без сопротивления. Девять раз получал он приглашение явиться к наследнику; он явился лишь на девятое. Визит был удачен – за ним последовали и другие. Все складывалось благополучно, старый декан произвел наилучшее впечатление и на супругу наследника и на любовницу наследника.
Но решение вопроса о переводе Свифта на подобающий священнический пост в Англию зависело от Уолпола. Вообще говоря, вопрос пустяковый – мало ли подобных переводов и назначений провел Свифт в те свои лондонские годы… Но когда речь идет о Свифте, вопрос приобретает государственное значение.
Выясняется, что без свидания с Уолполом не обойтись. Не для того, чтобы ходатайствовать за себя, нужно было Свифту это свидание. Но пусть Уолпол увидит Свифта – и, может быть, он выслушает его повесть об ирландском горе, и, может быть, Уолпол захочет быть просто порядочным, элементарно честным человеком в отношении Ирландии, и в зависимости от этого может решиться и свифтовский вопрос…
Наивно? Непоследовательно?
Но не больше, чем сама поездка Свифта в Лондон.
Свидание было устроено. Свифт был приглашен на утренний завтрак к Уолполу 27 апреля. Тема свидания – беседа об ирландских делах. И назавтра Свифт пишет лорду Питерборо:
«Апреля 28?го. Милорд, Ваше Лордство устроило мне по моей просьбе свидание с сэром Робертом Уолполом, и соответственно я посетил его вчера около восьми часов утра и имел с ним более чем часовую беседу. Вы были настолько любезны, чтоб спросить меня сегодня, что же произошло между министром и мной, на что я вам ответил в общих чертах, и вы остались неудовлетворенным.
Мое желание видеть сэра Роберта не было вызвано никакими другими целями, кроме того, как изложить ему положение дел в Ирландии в подлинном свете. При этом не имелось в виду ничего, что касалось бы меня или кого?либо другого. Поскольку я сравнительно хорошо знаком с ирландскими делами и считал, что сведения, получаемые им, неверны, моя основная цель была навести его на путь истинный, и не только в интересах Ирландии, но и для пользы Англии и ее правительства.
Мое намерение оказалось совершенно ошибочным. Я убедился, что его мнения по этому вопросу слагаются из представлений нынешнего и прежнего правителей Ирландии. А эти представления никак не сочетаются с моей точкой зрения на свободу, которая, по мнению британской нации, всегда является неотъемлемым правом каждого человека.
Сэр Роберт весьма подробно говорил об ирландских делах, но в таком тоне, который несовместим с моим представлением о правах и привилегиях английского гражданина, в силу чего я не счел возможным обсуждать с ним этот вопрос, как я имел в виду, ибо это оказалось бы бесполезным».
И приписка в конце письма:
«Я покорнейше прошу Ваше Лордство передать это письмо сэру Роберту Уолполу с тем, чтоб он прочел его – это займет у него всего несколько минут».
Характер беседы за завтраком совершенно очевиден: Свифт говорил об ирландских правах, Уолпол об ирландских налогах.
Беседа шла не диалогом, а двумя монологами. Но этого было достаточно, чтобы собеседники прекрасно поняли друг друга. И чтобы Уолпол понял, что Свифт отказывается от пудинга…
И если лорд Питерборо с недоумением прочел приписку – зачем Свифту надобно, чтоб Уолпол прочел письмо, – то уже через несколько дней недоумение рассеялось.
В лондонских салонах и гостиных поползли странные слухи о том, что Свифт просил у Уолпола перевода его в Англию, обещая служить ему своим пером, а Уолпол категорически отказался от сделки…
Обычная история, дешевая клевета. Уолполу, мастеру этих дел, блестящему организатору «торга совестями», довольно было словечко шепнуть, чтоб пустить в ход несложную эту машину! Конечно, он это и сделал, когда убедился, что со Свифтом каши не сваришь. Необходимо в таком случае Свифта наперед дискредитировать – вдруг он вздумает заняться политикой, присоединиться к Болинброку.
Но и Свифт, выходя от Уолпола, должен был, помимо всего остального, тут же, на месте, понять, какое оружие дал он в руки этому человеку беседой с глазу на глаз!
Свифту мучительно стыдно. Чего же он ждал от этого министра, с которого писал портрет министра в Лилипутии?
А теперь возможно все. Будут обвинять его, Свифта, в том, что он захотел кусочка пудинга из рук Уолпола. Но этот удар он отразит и не позволит отнять единственное, чем дорожит, – свое честное имя.
Приписка – предупреждение Уолполу, что его план разгадан. Мало того, Свифт пишет письма аналогичного содержания различным своим друзьям. В письме к священнику Стопфорду он пишет:
«На свидании с Уолполом мы разошлись во всем; но это вызвало толки… Говорили, что мне были сделаны некоторые предложения, и я получил по этому поводу много писем. Но во всем этом нет ни слова правды».
И в другом письме:
«Уверяю вас, я не получил никаких предложений, да и не принял бы их. Мое поведение в отношении людей у власти было с момента моего приезда сюда совершенно противоречащим таким возможностям».
Контрмеры Свифта, во всяком случае, ослабили удар. Клевреты Уолпола сделали свое дело, но слухи, позорящие Свифта, не нашли широкого распространения.
Беседой за завтраком у Уолпола кончается, по существу, политическая жизнь Свифта.
Хорошо. Вопрос о переводе в Англию пока исчерпан. Уолпол будет против; сумеют ли помочь две дамы, супруга и любовница наследника, – пока неизвестно. Но рукопись «Гулливера» была с ним.
И помимо этого были свои иронические радости у Свифта в эти летние месяцы 1726 года.
Приятно было подарить Попу тему «сатиры на человеческую глупость» – она появилась в 1728 году под заглавием «Дунсиада» (от английского – «дурачок»), имела громадный успех, и не Свифта вина, что Поп, в плену своего эгоцентризма, изобразил дурачками преимущественно своих соперников – поэтов и критиков.
Больше повезло с Гэем. Он написал действительно сильную вещь по свифтовской инициативе. «Опера нищего», появившаяся через два года, – чудесный сценический памфлет о героях Ньюгета и Тайберна, тюрьмы и виселицы, в которых высшие члены лондонского общества, банкиры и министры, с некоторым удивлением узнали самих себя.
Приятно было также помогать Попу и Арбетноту в отборе и редактировании всяких мелочей и шалостей пера, писать новые в таком же стиле – и выпустить все это в свет под эгидой Мартина Скриблеруса. Был столь любимый элемент мистификации в этом. И может быть, было еще приятнее осуществлять мистификационные игры, «реализованные шутки» со своими друзьями. Видно было еще по «Дневнику для Стеллы», как любит Свифт «обыгрывать» свою нарочитую скупость. И вот однажды вечером приходят к нему Гэй и Поп…
– Эге, джентльмены, что означает ваш визит? Как это случилось, что вы покинули салоны благородных лордов – вы так привыкли к ним – ради бедного декана?
– Но мы предпочитаем видеть вас, а не их…
– Вот как? Если б не знать вас, как я вас знаю, – можно было бы этому поверить! Но поскольку вы пришли, придется угостить вас ужином?
– Благодарим, доктор, но мы уже ужинали…
– Уже ужинали? Помилуйте, еще нет восьми часов. Но если б вы пришли на голодный желудок, мне пришлось бы вас накормить. Подумаем – чем бы я вас угостил? Ну, наверное, пришлось бы разориться на пару омаров – приличное угощение… Это обошлось бы в два шиллинга. Затем кусок пирога – это шиллинг, потом вы бы выпили со мной бутылку вина. Конечно, вы поужинали так рано специально для того, чтоб сэкономить мне вино…
– Честное слово, сэр, мы предпочитаем беседовать с вами, нежели пить вино!
– Но если бы вы поужинали у меня, как вы должны были бы поступить по правилам приличия, я поставил бы вам бутылку вина. Итак, бутылка вина – два шиллинга, вместе с прежними – пять шиллингов, по два шиллинга с половиной на брата. Держите, Поп, вот ваша доля, а вот вам, Гэй, я не собираюсь экономить на моих друзьях!
– Все это было сказано, – рассказывает Поп, – с обычной его серьезностью, и, несмотря на наши протесты, он заставил нас взять деньги…
Летом Свифт провел несколько недель у Попа, в его туикнемской вилле. И здесь, тихими вечерами, в уютном кабинете хозяина, в присутствии Попа, Гэя, Арбетнота, Болинброка, он читал «Гулливера».
Свифт читал спокойно, даже несколько мрачно.
Гэй не мог усидеть на месте, вскакивал, заливался смехом.
Поп садился ближе к камину, зябко кутался в нарядный свой халат, широко открывая, словно в удивлении, свои грустные, беспокойные глаза. Сдержанно смеялся – как?то неуютно себя чувствовал – будто давит его сила, непонятная, чуждая. Поп органически не умел переживать в литературе что?либо, кроме себя, и гомеровская «Илиада» была для него только поводом складывать ловкие и гладкие стихи. А сейчас, встревоженный звуками этого удивительного молодого голоса, Поп, пожалуй впервые в жизни, стал догадываться, что литература существует не только для развлечения тех, кто ее делает…
Свифт читал спокойно, почти равнодушно, но Арбетнот сжимал руки. Тонкая проницательная улыбка перешла незаметно для него в страдальческую гримасу. Не мог отвязаться от мысли о строчках в письме к Попу: «Будь хоть десяток Арбетнотов…» Но кто он, Арбетнот, чтобы считать себя вне гнева и скорби могучего судьи? Да знает ли старый декан, что он написал?
Вспоминает Арбетнот – лет двадцать с лишним назад он встретился впервые со Свифтом в кофейне Бэттона. Пьяный задором молодости, полный наслаждения силой и остротой своего ума и блистательным ощущением неповторимости своей жизни – таким встретился Арбетнот с «сумасшедшим священником». Попытался он тогда посмеяться над Свифтом, забыл, что ответил ему мрачный и стройный человек в темном священническом одеянии, но помнит, что то был безжалостный, сокрушительный удар. И не удар даже, а щелчок, подобный тому, каким сшибает Гулливер сотню лилипутов с ног. А теперь сшибает он с ног весь род человеческий… Ирония, сатира – с нею свыкся Арбетнот. Это его профессия, но не знал он, что может быть она так страшна!
Генри Сент?Джон, виконт Болинброк, человек неистовых и слепых страстей, игрушкой которых видит он себя, когда удается ему в редкие минуты жизни взглянуть на себя со стороны, он словно не слышит чтения: прислушивается к себе. И чувствует: накипает в нем не изведанное доселе волнение. Он понимает, конечно: Свифт думал о нем, о его процессе и бегстве, описывая злоключения Гулливера при дворе лилипутов, – намеки очевидны. Болинброку лестно: пусть потомство будет на его стороне в борьбе, что вел он, как кажется ему, против злокозненной и насмешливой судьбы. Но в этом чтении – не ее ли голос слышен, далекий, равнодушный голос все понимающей судьбы? Румянцем покрывается бледное лицо?маска, и как бы в полусне видит себя так, каким никогда не видел: тщеславным, порочным и комически суетливым человеком. Сон или наваждение? Кажется ему, что хватает рука великана из Бробдингнега этого человека – его, Болинброка, великолепного, страстного, изумительного Сент?Джона, и, не то играя, не то в бездумной издевке, куда?то ставит, толкает, швыряет!
Свифт умолк. Он мрачен, взгляд направлен куда?то поверх слушателей, капля пота, задержавшаяся на желтовато?бледном лбу, скатилась к кустистым седым бровям, маленькая рука потянулась за бокалом. И блеснула улыбка молодости, сверкнул смех в холодных глазах…
– Я надеюсь, друзья мои, вы не спутаете меня, и сейчас и впоследствии, с Лемюэлем Гулливером, корабельным хирургом, записки которого случайно попали мне в руки. Ибо он – проституированный льстец, главная цель которого преуменьшать пороки и преувеличивать добродетели человеческого рода… Смотрите, как пытается он возвеличить свою страну, со всеми ее пороками и гнилью! Уж по этому одному я думаю, что его записки найдут многочисленных читателей и он даже получит пенсию от благодарного правительства – я боюсь, что для этой цели он и написал то, что я вам читаю.
Так вокруг «Гулливера» начинается мистификационная игра, все та же постоянная свифтовская игра, относящаяся к внешней форме его поступков. Словно не может найти выражения его личность без элемента мистификации: так и в «Сказке бочки», и в памфлетах Бикерстафа, и в политической борьбе «Экзаминера», и в «Письмах Суконщика», и, наконец, в «Гулливере». Все персонажи Свифта – он сам, но не Свифт целиком, каждый из них – его произведение, но он сам – больше их…
В отношении «Гулливера» у Свифта не было серьезных оснований бояться репрессий, как раз тут он мог быть уверен, что авторство его сразу будет угадано всеми, кому это знать надлежит, – и как раз в этом случае Свифт не только особо тщательно настаивает на созданной им игре, но заставляет и других принять в ней участие.
Это видно и из обстоятельств, сопутствовавших передаче рукописи издателю, из писем «Ричарда Симпсона», из посредничества Попа и Льюиса. Но ведь продолжается игра и дальше.
В сентябре 1726 года Свифт возвращается из Лондона в Дублин. 28 октября «Гулливер» опубликован.
И нужно думать, по просьбе самого Свифта Поп, Гэй, Арбетнот пишут ему о впечатлении, произведенном его книгой. Но речь идет не о его книге – и намека на это нет: с комической серьезностью пишут они о «неизвестной книге». «Возможно, – пишет Гэй в совместном с Попом письме, – я рассказываю вам о книге, которой вы никогда не видели, если она не попала в Ирландию, – в этом случае, я полагаю, мой рассказ достаточно рекомендует книгу вашему вниманию, и я жду тогда от вас распоряжения послать ее вам. Но было бы гораздо лучше, если б вы сами приехали сюда и имели бы удовольствие выслушать комментаторов, которые объяснили бы вам трудные места». И дальше, упомянув о гуигнгнмах и еху: «Я боюсь, вы не поймете этих модных ныне терминов, которые, однако, всем понятны, кроме вас».
В том же тоне пишут Арбетнот, Питерборо и даже втянутая в игру посторонняя дама, миссис Хоуард. И в том же тоне отвечает им Свифт. В письме его к миссис Хоуард говорится о «моей книге», но подписано оно не Джонатан Свифт, а Лемюэль Гулливер. Игра проведена до конца – последовательно, безупречно, по всем правилам, и какая же это утомительная и тоскливая в своей очевидной бесцельности игра!
Но нужно понять: чем острее ощущается внутреннее неустройство, тем больше хочется отдаться во власть мистификационных причуд.
А внутреннее неустройство мучает Свифта жестоко.
Пять месяцев провел Свифт в Англии после двенадцатилетнего отсутствия. И что же? Если б и удалось ему здесь остаться?
Конечно, гораздо приятнее, легче стало бы жить. Потому хотя бы, что здесь его друзья – Поп, Арбетнот, Гэй, Болинброк…
Вот именно – Болинброк! Не он ли яркий образчик человека, пришедшегося не ко двору, оставшегося за бортом? Но что справедливо в отношении Болинброка – не справедливее ли во сто крат в отношении Свифта? Как же Свифту не видеть, что и он отвергнут эпохой?
Болинброк никому сейчас не нужен, ибо он беспокойный политик. Но еще меньше нужен он, Свифт. Беспокойство Болинброка – только зуд израненного честолюбия, беспокойство же Свифта не утолится тем, что Болинброк, при оплаченной помощи дамы Кенделл, схватится за кусочек пудинга. Сказано ведь Свифтом: «Главная цель, которую я поставил себе во всех моих трудах, это скорее обидеть людей, нежели развлечь их». Его беспокойство и есть эта цель, и противопоставлена ему сейчас, в эту эпоху, слепая стена, а стену как же встревожить, раздражить, обидеть? Уолпол мог и не понять, на каком языке говорил с ним Свифт, но Свифт?то понял, что Уолпол, а его голосом вся эпоха, говорит с ним языком сытого самодовольства, благополучной устроенности.
И в безмятежном своем спокойствии эпоха пудинга даже не хочет считать Свифта опасным врагом. Тот же Уолпол – стоило бы Свифту протянуть руку и намекнуть – пододвинул бы ему тарелку с пудингом: берите, найдется кусочек и на вашу долю… Свифт не протянул руки, но и Уолпол не стал воевать с ним, а попытался просто оклеветать его – и на этом поставил точку.
А книга, могучая свифтовская книга! Не удастся ли ей хоть как?нибудь воздействовать на эпоху? проломить стену равнодушия?
Эти месяцы в Дублине – с сентября 1726?го по март 1727?го – Свифт живет в атмосфере громадного, потрясающего успеха книги – так сообщают ему его лондонские корреспонденты. И он, впервые в жизни, проявляет к судьбе ее некоторый ворчливый интерес. Он жалуется в письме к Попу: «Я прочел книгу под заглавием „Путешествия Гулливера“, о которой вы столько говорите в вашем письме, и во второй части заметил много мест, по?видимому, измененных и испорченных, словно написанных другим стилем… Один епископ здесь заявил, что книга полна самой невероятной лжи и что он настолько умен, что ни слову не поверил, – тем лучше для Гулливера… Будь я другом Гулливера, я потребовал бы от всех моих друзей, чтоб они громогласно заявили, что с его рукописью безобразно обошлись – издатель и прибавлял к ней и вычеркивал из нее, так мне кажется, особенно во второй части…» Изменения, действительно внесенные в рукопись издателем, были совершенно незначительны, но слишком важна для Свифта эта книга! Но пройдет немного лет – и Свифт выскажет в простых и ясных словах свое мнение о судьбе своей книги…
Радостно встретили ирландцы Свифта, возвратившегося в Дублин. Уличные шествия, костры, фейерверки – в Дублине еще не забыли о защитнике униженного и оскорбленного народа.
Но как рвется он в Англию!
В том же письме к Попу горькие строки:
«Путешествие в Англию – прекрасная штука, но, к сожалению, она сопряжена с печальной необходимостью возвращения в Ирландию. Какой позор, что вы не сумели убедить ваших министров удержать меня в вашей стране, хотя бы даже с условием держать меня в тюрьме, как заговорщика…»
Однако не все потеряно: идет переписка с миссис Хоуард и даже с принцессой Каролиной, и Свифта обнадеживают намеками и обещаниями.
Как рвется Свифт в Англию! Будто английский климат лучше уживается с душевным неустройством, чем ирландский! Но дайте же Свифту право быть непоследовательным…
И в марте 1727 года, как и год назад, он переплывает пролив св. Георга. Снова Лондон, снова друзья, снова гостеприимная вилла в Туикнеме, приемы у наследного принца, популярность. Если в прошлом году Лондон посетил автор «Писем Суконщика», то теперь в столицу прибыл автор «Гулливера». Все правила мистификационной игры были соблюдены, но кто ж сомневался в авторстве Свифта! И все же никакие репрессии ему не грозили, хотя Уолпол и узнал себя в министре лилипутов. Об этом говорил весь Лондон.
Конечно, о беседе с Уолполом на этот раз нельзя было и думать, но долго ли придется считаться с Уолполом!
Горячее дыхание Болинброка обжигает Свифта. Наклонившись к нему, шепчет Болинброк, что он уже у цели, это дорого стоило, проклятая старуха Кенделл ненасытна, но все возместится, когда белый жезл перейдет из рук Уолпола к нему, Болинброку. А пока Болинброк просит у Свифта статей, злобных, яростных…
Горячее дыхание Болинброка, сумасшедшие его глаза, пьяные страстью, белое лицо?маска, лихорадочный шепот – Свифту становится душно. Какая цитата из «Гулливера»!
Он пишет две?три статьи для журнала Болинброка – вялые, вымученные, не свифтовские. Он ждет… Чего? Нет, не перехода власти к Болинброку: разве вкуснее пудинг из рук Болинброка, чем из рук Уолпола? Он ждет решения маленького дела – перевода его в Англию.
Драматическая внезапность! Король Георг I умер… Как? Опять на пути Болинброка встала нелепо?случайная смерть? Нет, наоборот, ему выгодна эта смерть. Весь Лондон, вся Англия знают, что новый король Георг II ненавидит Уолпола – теперь?то его отставка неизбежна.
И все торопливей, все яростней захлебывающийся шепот… Неужели и теперь сомневается Свифт? Его?то дело, во всяком случае, устроено. Новая королева настроена так благосклонно к декану… Миссис Хоуард, подруга королевы, любовница нового короля, – близкий друг декана.
Лондон жужжит, имя Свифта снова у всех на устах. И в усталой тоске пишет он другу в Дублин – 1 июля 1727 года: «Я слышал уже о тысяче комбинаций, в которые хотят меня вовлечь, – я холодно отношусь к ним, мне не нравится ни одна из них…» Не потому ли, что каждая из тысячи комбинаций превратит дальнейшую его жизнь в цитату из его книги…
Идут дни. Свифт болен – острый приступ его старинной, привычной болезни – глухоты, головокружения. Приступы учащаются, становятся все упорнее, злее. И он решает: немедленно ехать во Францию, на воды, лечиться.
Но горячее дыхание Болинброка словно поднимается со строк его письма Свифту: «Противоречит элементарному здравому смыслу ваша поездка во Францию в этот момент… как вы можете думать о таком бессмысленном путешествии, когда перед вами предстает наконец возможность переезда из Ирландии в Англию…»
И миссис Хоуард вмешалась в дело.
«Мои друзья рекомендовали мне посоветоваться с миссис Хоуард – они были убеждены, что обещание, данное мне, будет выполнено, ведь я хотел только перевода в Англию, ничего больше. Я написал ей, я заклинал ее отнестись ко мне не как к придворному – я уже давно покончил с жизнью при дворе, но дать мне искренний совет. Она так поступила, и в беседах с друзьями, и в письме ко мне, и ответ был: „Ни в коем случае не уезжайте, это покажется странным и, возможно, неприличным“. А друзья уверяют, что при дворе настроены благожелательно».
О, как они обступили его, эти лилипуты, как связали невидимыми цепями! Хорошо, он будет ждать. Задыхаясь, волнуясь, усталый, униженный, он будет ждать, пока одни лилипуты проведут какие?то комбинации с другими, пока один из них не подставит ножку другому, пока одна знатная дама не упросит другую, еще более знатную даму, чтоб та уговорила своего супруга – совсем знатного господина; он будет ждать – дряхлый, глухой Гулливер, чтоб ему разрешили переменить одну тюрьму на другую…
И лопнули цепи!
Крайний западный пункт Англии. Маленький островок Холихед, портовое местечко того же названия. Отсюда всего шесть часов езды морем из Холихеда в Дублин. Но рейсы нерегулярны, задерживается пакетбот, и пассажиры принуждены ожидать в Холихеде.
Дождлив и пасмурен августовский день. Туман поднимается с неприветливого ирландского моря. Пустынно на мрачном берегу, все, кто ожидают пакетбот, попрятались в домишках Холихеда. Сгущаются тяжелые сумерки. И в тусклом их свете призрачной кажется одинокая фигура, расхаживающая вдоль берега. Взад?вперед, взад?вперед – триста шагов от убогой пристани до конца скрипучих мостков.
Джонатан Свифт возвращается из Англии в Дублин.
Шеридан, его друг, помог ему неожиданным письмом. Но горька эта помощь: Стелла, мисс Эстер Джонсон, опасно больна, может не выжить – сообщил ему Шеридан.
Это предлог немедленно возвратиться в Ирландию, но Свифт знает: настал момент последнего, окончательного его возвращения домой, на родину, в страну и мир его изгнания.
Стелла! Единственное его произведение, реально существующее.
Его мечты, стремления, надежды, дела – все в прошлом, ушедшие тени. Что с того, что запечатлены они на бумаге, – о чем скажет людям бумажный памятник? За тень не уцепиться. А теперь уходит и Стелла – единственная реальность. Ему Стеллы не спасти. И не для того он ринулся из Лондона, чтобы пытаться спасти Стеллу.
Из Лондона он бежал, спасая себя от главного во всей жизни своего врага – от иллюзий. От последней и самой дешевой иллюзии, что он, Свифт, не сумевший совершенствовать человеческий род, смирится и в светлой радости, и в тихом довольстве, и в блаженном спокойствии проведет остаток своих дней.
Покончить с этой иллюзией! Нельзя отказаться от себя на краю могилы, нельзя поддаваться проклятому человеческому стремлению и в самом аду найти местечко поудобнее, попрохладнее…
Он вернется в свою привычную тюрьму, в свой знакомый ад, который раз он возвращается – сколько раз он мерил быстрыми шагами скрипучие мостки?
Довольно. Последние месяцы в Англии – в уменьшенном масштабе – вся его жизнь. И постоянные его попытки растянуть, удлинить ту веревку, к которой он привязан, были они особо смешны сейчас, в эти месяцы. Легко было бы сейчас удлинить веревку, но привязанным он все равно останется. Но и Свифтом он останется – вопреки всему. Назад, в старую тюрьму, с тем, чтоб уж не покидать ее.
Проклятый корабль, проклятое море, проклятая страна; долго ли ему еще ждать – неужели так трудно вернуться в тюрьму!
О, Стелла…
.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел литературоведение
|
|