Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

История английской литературы

Том II. Выпуск первый

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 6. БАЙРОН (часть 1)

Англия первом четверти XIX века выдвинула двух величайших
представителей поэзии революционного романтизма. Это были Байрон и Шелли.
Уже в первые десятилетия после смерти Байрона в отношении к его
наследию проявилась с величайшей резкостью борьба двух Англии - Англии
собственников и эксплуататоров в Англии трудящихся масс. Энгельс пишет в
"Положении рабочего класса в Англии": "Шелли, гениальный пророк Шелли, и
Байрон с своим чувственным пылом и горькой сатирой на современное общество
имеют больше всего читателей среди рабочих; буржуа читает только так
называемые "семейные издания", оскопленные и приспособленные к современной
лицемерной морали" {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. III, стр. 520.}.
Глубокая оценка прогрессивного общественного содержания творчества Байрона и
Шелли, высказанная Энгельсом, отразилась и в чартистской прессе 40-х годов.
Передовая общественная мысль России, начиная с декабристов и Пушкина,
критически анализируя наследие Байрона, всегда умела ценить, как главное и
ведущее, гражданский, социально-обличительный дух его поэзии и
освободительный характер его деятельности. Рылеев в стихотворении на смерть
Байрона горько упрекнул Англию в том, что она не умеет дорожить "гражданской
доблестью" своего поэта, и подчеркнул, насколько опасным врагом был Байрон
для сил европейской реакции:

Одни тираны и рабы
Его внезапной смерти рады.

Русская революционно-демократическая критика в лице Белинского (чьи
суждения о Байроне должны были бы стать предметом особого исследования)
выработала свою целостную социально-историческую концепцию творчества
Байрона. Эта концепция во многом приближается к точке зрения,
сформулированной Энгельсом и разделявшейся чартистами.
Белинский зло издевается над "биографическим" толкованием творчества
Байрона, выдвинутым английской буржуазной критикой, начиная с Маколея, ради
лицемерного "сглаживания" противоречий между поэтом и обществом {В своей
статье о Байроне в "Эдинбургском обозрении" 1830 г. Маколей под видом
"апологии" поэта делает все возможное для того, чтобы внушить читателю
представление об отсутствии сколько-нибудь серьезного конфликта и даже
оснований для него между Байроном и собственнической
буржуазно-аристократической Англией. В качестве основных причин,
обусловивших якобы мировоззрение и творчество Байрона, Маколей выдвигает
поэтому сугубо частные, индивидуальные моменты его личной биографии.
"Привязчивый и извращенный, нищий лорд, красавец-урод" - все эти пошлости,
которыми пользуется Маколей для того, чтобы объяснить жизненный путь Байрона
"капризом природы", доныне обыгрываются с той же реакционной целью
буржуазным "байроноведением".}. "Видите ли, - говорят они, - он был
несчастен в жизни, и оттого меланхолия составляет отличительный характер его
произведений". Коротко и ясно! Этак легко можно объяснить и мрачный характер
поэзии Байрона: критика будет и недолга и удовлетворительна. Но что Байрон
был несчастен в жизни - это уже старая новость: вопрос в том, отчего этот
одаренный дивными силами дух был обречен несчастию? Эмпирические критики и
тут не задумаются: раздражительный характер, иппохондрия, скажут одни из
них, и расстройство пищеварения, прибавят, пожалуй, другие, добродушно не
догадываясь в низменной простоте своих гастрических воззрений, что подобные
малые причины не могут иметь своим результатом такие великие явления, как
поэзия Байрона" {В. Г. Белинский. Сочинения Державина. Статья I. Собр. соч.
в трех томах, т. II. М., 1948, стр. 484-485.}. С замечательной глубиной
Белинский противополагает антиисторическому "эмпиризму" буржуазных критиков
требование общественно-исторического истолкования
творчества Байрона: "Ни один поэт не может быть велик от самого себя и через
самого себя, ни через свои собственные страдания, ни через свое собственное
блаженство: всякий великий поэт потому велик, что корни его страдания и
блаженства глубоко вросли в почву общественности и истории, что он,
следовательно, есть орган и представитель общества, времени, человечества...
Чтоб разгадать загадку мрачной поэзии такого необъятно колоссального поэта,
как Байрон, должно сперва разгадать тайну эпохи, им выраженной..." {Там
же.}.
Байрон, - подчеркивает Белинский, - "умер в непримиримой вражде с своей
родиною..." {В. Г. Белинский. Сочинения Державина. Статья II. Там же, стр.
515.}.
В поэзии Байрона он усматривает "энергическое отрицание английской
действительности" {В. Г. Белинский. Общее значение слова "литература". Там
же, стр. 109.}.
Для объяснения этой вражды, этого отрицания Белинский обращается к
реальным вопиющим экономическим и социальным противоречиям английского
буржуазного общества: "Нигде индивидуальная, личная свобода не доведена до
таких безграничных размеров, и нигде так не сжата, так не стеснена
общественная свобода, как в Англии. Нигде нет ни такого чудовищного
богатства, ни такой чудовищной нищеты, как в Англии. Нигде так не прочны
общественные основы, как в Англии, и нигде, как в ней же, не находятся они в
такой опасности ежеминутно разрушиться, подобно чересчур крепко натянутым
струнам инструмента, ежеминутно готовым лопнуть" {Там же, стр. 108.}.
Из общих воззрений Белинского на социальное развитие западноевропейских
стран совершенно определенно следует, что антагонистические, напряженные до
близости к революционному взрыву противоречия между интересами труда и
капитала являются той почвой, на которой смогло возникнуть и развиться
творчество Байрона. В этом контексте становится понятным и поразительный по
исторической прозорливости тезис Белинского; "Байрон... есть намек на
будущее Англии" (подчеркнуто мною. - А. Е.). Белинский
противопоставляет, таким образом, Англию будущего, Англию народа, - той
собственнической, буржуазной Англии, где "человек... ничего не значит сам по
себе, но получает большее или меньшее значение от того, что он имеет, или
чем он владеет" {В. Г. Белинский, Сочинения Державина. Статья II. Там же,
стр. 514.}.
В области литературы Белинский столь же резко и настойчиво
противопоставляет реакционному романтизму революционный романтизм. "Байрон и
не думал быть романтиком в смысле поборника средних веков: он смотрел не
назад, а вперед" {В. Г. Белинский. Николай Алексеевич Полевой. Там же, т.
III, стр. 160.}; "он был провозвестником нового романтизма, а старому нанес
страшный удар" {В. Г. Белинский. Сочинения Александра Пушкина. Статья II.
Там же, стр. 237.}. Так суждения о Байроне революционного демократа
Белинского разбивают лживую буржуазно-апологетическую концепцию, выдвинутую
либеральной критикой.
Высоко ценя "прометеевское", т. е, гражданское,
революционно-гуманистическое содержание поэзии Байрона, Белинский вместе с
тем настаивает и на органической противоречивости Байрона. "Читая Байрона,
видишь в нем поэта глубоко лирического, глубоко субъективного, а в его
поэзии - энергическое отрицание английской действительности; и в то же время
в Байроне все-таки нельзя не видеть англичанина и притом лорда, хотя,
вместе с тем, и демократа" (подчеркнуто мною. - А. Е.) {В. Г.
Белинский. Общее значение слова "литература". Там же, т. II, стр. 109.}.
Творчество Байрона выросло на пороге той всемирно-исторической эпохи,
которая была рождена промышленным переворотом, французской буржуазной
революцией и последовавшими за ней битвами народов.
В публицистике и поэзии Байрона воплотились элементы демократической
культуры, порождавшиеся условиями жизни трудящейся и эксплуатируемой массы
его родины. Байрон был взволнованным свидетелем, заступником и певцом
первых, еще стихийных и незрелых выступлений рабочего класса Англии; он был
поборником раскрепощения порабощенного ирландского народа;
национально-освободительные движения в Испании, Италии, Греции нашли в нем
живой отклик и горячую поддержку.
Прогрессивным освободительным течениям своего времени обязан Байрон
страстностью, крайней непримиримостью и поэтической силой своего творчества.
Но вместе с тем их внутренние противоречия, их слабые стороны и временные
поражения в борьбе с реакцией создавали почву для кризисных настроений в
поэзии Байрона.
Деятельность Байрона относится к тому периоду, когда, по словам Маркса,
"классовая борьба между капиталом и трудом была отодвинута на задний план: в
политической области ее заслоняла распря между феодалами и правительствами,
сплотившимися вокруг Священного союза, с одной стороны, и руководимыми
буржуазией народными массами - с другой; в экономической области ее
заслоняли раздоры между промышленным капиталом и аристократическим
землевладением..." {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. XVIT, стр. 12.}. В этих
условиях сравнительной неразвитости социальных антагонизмов
буржуазной Англии, которым предстояло выступить в обнаженной форме
лишь в эпоху чартизма, Байрон еще мог, искренно сочувствуя освободительным
устремлениям эксплуатируемых трудящихся масс и выступая против своекорыстной
политики собственнических классов своей страны, не порывать до конца с
принципами буржуазного индивидуализма. Его творчество, взятое в целом,
представляет собой поле битвы противоречивых идейных начал.
В отличие от своих политических и идейных противников, приспешников
аристократической реакции против французской революции и связанного с нею
просветительства, Байрон считает французскую буржуазную революцию событием
огромного прогрессивного значения. Она перевернула историю человечества; она
является, с его точки зрения, залогом возможности и неизбежности других, не
менее значительных переворотов, на которые он возлагает свои надежды. В этом
смысле его мышление уже заключает в себе глубокие элементы историзма. Байрон
нередко подымается в своих лучших произведениях до пророческих предсказаний
будущих революционных переворотов, которые в корне изменят общественную
жизнь человечества. В тогдашних исторических условиях эти грядущие
общественные потрясения Байрон мог мерить одной известной ему меркой -
меркой буржуазной революции. Поэтому всякий раз, когда
он пытается найти конкретную социально-историческую форму для
своего общественного идеала, он принужден искать ее в прошлом, обращаясь то
к идеализированным античным республикам, то к революционной Франции
1789-1793 гг., то к американской буржуазной революции. Но не видя еще тех
новых форм классовой борьбы, которые были делом будущего, Байрон сумел с
замечательной чуткостью уловить силу народного негодования, проявившуюся в
первых выступлениях английского рабочего класса, и именно к нему обратил
свой призыв к революционному действию:

Как за морем кровью свободу свою,
Ребята купили дешевой ценой.
Так будем и мы: или сгинем в бою,
Или к вольному все перейдем мы житью,
А всех королей, кроме Лудда, долой.
(Перевод Н. Холодковского)

В "Песне для луддитов", адресованной английским рабочим - разрушителям
машин, Байрон предрекает в грозных и патетических образах грядущую победу
восставшего трудового народа. Знаменательно, что многие из образов "Песни",
выражающих дух народного негодования, повторяются впоследствии в знаменитых
"Ткачах" Гейне, - не в силу литературного подражания, а в силу общности их
социального содержания.
Но в будущем Байрон видит скорее аналогию прошлого, чем контуры нового
общественного строя. Свержение монарха-деспота, установление
демократического государства - вот то историческое содержание, какое Байрон
мысленно вносит в только начинавшееся на его глазах движение рабочего
класса, которому принадлежало будущее.
Нельзя не заметить, что Шелли в своих выступлениях, обращенных к
английскому пролетариату, оказывался гораздо более прозорливым,
конкретно предвидя особую историческую роль рабочего движения. В его
"Песне людям Англии" грядущая борьба за свободу уже предполагает
революционное решение социальных противоречий труда и капитала,
эксплуататоров и эксплуатируемых. Утопический социализм Шелли оставался чужд
Байрону.
Но исходя в своих политических идеалах из идейных принципов буржуазной
демократии, Байрон, - в отличие от его либеральных "друзей", таких, как Мур,
Ли Гент и другие, - наотрез отвергал практические формы
воплощения этих принципов, существовавшие в Англии. Он издевается над
английским парламентаризмом. Борьба за реформу в Англии, как это не раз
подчеркивал он, увлекла бы его лишь в том случае, выйди она из берегов
мирного развития и превратись в революционную "драку".
По мере того как расширялся кругозор поэта в ходе
социально-исторических битв, свидетелем и участником которых он был, он все
более решительно причисляет к своим врагам, наряду с феодально-монархическим
деспотизмом, и деспотизм частной собственности.
В романтизме Байрона отразилась, в конечном счете, относительная
неразвитость классовых противоречий в тогдашней буржуазной Англии.
В статьях "Движение против аристократического правительства в Англии"
Маркс прослеживает историю борьбы за всеобщее избирательное право в Англии,
показывая, как изменялось реальное содержание этого лозунга по мере
изменения расстановки классовых сил в стране. "В первые десятилетия этого
века при сэре Френсисе Бердете, при майоре Картрайте, при Коббете всеобщее
избирательное право носило еще тот неопределенно-идеалистический характер,
который сделал его благочестивым пожеланием всех частей населения, не
принадлежавших прямо к правящим классам. В самом деле, для буржуазии это
было только наиболее крайним, обобщающим выражением того, чего она добилась,
благодаря парламентской реформе 1831 г. ...В 1842 г. исчезли последние
иллюзии. Ловет сделал тогда последнюю, но тщетную попытку сформулировать
всеобщее избирательное право как общее требование так называемых радикалов
и народных масс. С этого момента нет больше сомнений насчет смысла всеобщего
избирательного права, так же как и его названия. Оно является хартией
народных классов и означает освоение ими политической власти для
осуществления своих социальных потребностей... Если проследить историю
всеобщего избирательного права в Англии, - заключает Маркс, - то можно
увидеть, что оно в такой же мере освобождается от своего идеалистического
характера, в какой мере здесь развивается современное общество с его
бесчисленными противоречиями, - противоречиями, вызванными прогрессом
промышленности" {К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. X, стр. 440-441.}.
С этим "идеалистическим характером" демократического движения в Англии
10-20-х годов XIX века связано присущее поэзии Байрона романтическое
отвлеченное понимание свободы. Образ свободы предстает у него символически,
то в виде бурной-неукротимой стихии (вся природа для Байрона - воплощение
свободы, в противоположность социальному угнетению и неравенству, и этот
скрытый подтекст насыщает глубоким общественным пафосом его лирические
пейзажи). То он возникает как образ духовной свободы ("Сонет к Шильону"),
над которой невластны тюремщики и палачи. То он предстает как апофеоз
бунтарского своевластия - разбойничьей вольницы, пиратских набегов. То
облекается в одежды мифологической фантастики, представая в титаническом
облике Прометея, Каина и Люцифера.
Идея борьбы за свободу, придающая единство всему творчеству Байрона,
была, вместе с тем, полна противоречий. В них отразились исторические
противоречия самого демократического движения в Англии. Тенденции
буржуазного индивидуализма проявляются в поэзии Байрона в идеализации
одинокого героя-борца, чья борьба за свободу для себя оказывается в то
же время и отказом от общественного долга перед другими. Пушкин нащупал
самое уязвимое место байроновского романтизма, заметив в "Евгении Онегине",
что

Лорд Байрон прихотью удачной
Облек в унылый романтизм
И безнадежный эгоизм.

Развивая унаследованный от материалистов-просветителей тезис
естественного права человека на наслаждение, Байрон отрывает его от идеи
права человека на свободный и радостный созидательный труд. Программа
эпикурейского, чувственно-созерцательного наслаждения жизнью никогда не
удовлетворяет Байрона полностью (как, например, удовлетворяла она Мура). Но
рассматривая труд лишь как бремя и проклятие, он не может найти для себя
окончательного решения этого вопроса. Эпикурейский идеал, сарданапаловское:
"ешь, пей, люби, - все прочее не стоит щелчка" - сохраняет для него все же
притягательное значение от юношеской лирики вплоть до "Дон Жуана".
Но освободительная борьба народных масс была для Байрона почвой,
прикасаясь к которой, он, подобно Антею, обретал новые силы. Романтизм
Байрона был активным и революционным, звал к познанию и переустройству
действительности. Своей революционностью он обязан тому, что в нем нашли
себе отражение насущные интересы, страсти и устремления английских рабочих и
ирландских крестьян, испанских партизан, итальянских карбонариев и греческих
повстанцев.
"Из хаоса господь создал мир; из могучих страстей рождается народ", -
так сформулировал сам Байрон одну из основных тем своего творчества в
"Дневнике" (запись от 5 января 1821 г.). Следует подчеркнуть, что образ
народа-борца, народа-двигателя общественного развития, возникает в
творчестве Байрона уже очень рано, - начиная с первой песни
"Чайльд-Гарольда"и парламентских речей.
Временные поражения народных освободительных движений, кажущиеся
триумфы реакции создавали основу для пессимистических настроений в поэзии
Байрона.
Так называемая "мировая скорбь" Байрона не была, однако, ни столь
всеобъемлющей, ни столь беспредметной, как это нередко пыталась представить
буржуазная критика.
Отсутствие ясных социально-исторических перспектив и прочной связи с
народом, в условиях торжества реакции, преломлялось в романтической поэзии
Байрона фантастическими образами гигантских космических катастроф, как бы
символизирующих бессилие человеческих стремлений в борьбе с судьбой ("Тьма",
"Небо и земля").
Обращаясь к истории, поэт читал в обломках древних, стертых с лица
земли цивилизаций, ту же мысль о тщетности общественных усилий людей. Мотив
"суеты сует" звучит, действительно, во многих произведениях Байрону. Но в
том и состоит своеобразие его поэзии, что мотив этот никогда, за редкими
отдельными исключениями, не одерживает безусловной победы. Картины
грандиозных космических переворотов служат у него выражением не только
скорби о суетности человеческих стремлений, но и пророческого предчувствия
грядущих общественных потрясений. Постоянно споря сам с собой и постоянно
опровергая собственную созерцательную скорбь живым опытом народной борьбы в
прошлом и настоящем, Байрон снова и снова возвращается к гордому утверждению
суверенности человеческого разума и воли и их непобедимости в борьбе за
свободу.
Эти противоречия отражаются и в эстетике Байрона. Уже начиная с ранние
произведений, романтическая заишфрованность и фантастичность в изображении
жизни сочетаются у него с элементами реализма, которые берут верх в
произведениях последнего периода. Но при этом на протяжении всего своего
творческого пути, даже в наиромантичнейших своих произведениях, Байрон
принципиально чужд эстетскому культу искусства ради искусства.
Требовательный художник, горячо интересующийся вопросами поэтической формы,
он никогда не превращает поэзию в формальную игру образами и словами, как
это делал, например, Кольридж. Краеугольным камнем эстетики Байрона является
убеждение в моральной и гражданской ответственности писателя. Через все его
суждения о собственном творчестве проходит образ: поэзия - оружие. Одну из
своих антиправительственных эпиграмм он выразительно называет "ручной
гранатой" (письмо Муру от 9 апреля 1814 г.).
Этот воинствующий, пристрастный, публицистический характер поэтического
творчества Байрона делает его и поныне, как и при жизни писателя,
ненавистным для буржуазных реакционеров всех мастей.

* * *

Джордж Гордон Байрон (George Gordon Byron) родился в Лондоне 22 января
1788 г. Его отец принадлежал к старому, но обедневшему аристократическому
английскому роду; мать, шотландка, происходила из богатой дворянской семьи.
Родители будущего поэта разошлись вскоре после его появления на свет. Отец
его, промотав состояние жены, уехал, спасаясь от кредиторов, во Францию, где
умер в 1791 г.
Раннее детство Байрон провел с матерью в Шотландии. Они жили бедно и
уединенно. С детских лет жизнь Байрона омрачалась его врожденной хромотой,
которая, впрочем, не помешала ему стать впоследствии прекрасным пловцом,
боксером и наездником. Первые детские впечатления будущего поэта связаны с
нежной любовью к природе Шотландии, которую он привык считать своей родиной.
Воспетая Бернсом горная Шотландия, где в крестьянском быту еще не стерлись в
ту пору пережитки добуржуазных патриархально-родовых отношений, навсегда
осталась в его памяти символом свободы. Мать, недалекая и взбалмошная
женщина, отталкивала его своими капризами и вспыльчивостью. Более доверчиво
относился он к своей няне, Мэй Грэй, которая сообщила первым биографам поэта
воспоминания о ранних литературных интересах своего питомца.
Десяти лет, после смерти двоюродного деда, Байрон унаследовал титул
лорда и родовое поместье Ньюстэд, в Ноттингэмском графстве. В прошлом -
монастырь, доставшийся Байронам после секуляризации церковных земель при
Генрихе VIII, Ньюстэд был дорог Байрону своей живописностью и историческими
ассоциациями. Но все в нем говорило о безвозвратном упадке прошлого
феодального могущества. В большей своей части замок представлял собою
развалину. Позднее, после разрыва с Англией, Байрону пришлось продать
Ньюстэд.
Ноттингэмское графство, куда десятилетним мальчиком переехал Байрон,
было примечательно не только памятниками феодального средневековья и
воспоминаниями о легендарных подвигах народного заступника Робина Гуда и его
друзей. Ноттингэм - один из крупных промышленных центров тогдашней Англии -
рано стал также одним из важнейших центров рабочих волнений, сопровождавших
промышленный переворот. Подростком и юношей Байрон мог слышать от очевидцев
о первых выступлениях местных разрушителей машин, которыми уже с XVIII века
отмечена история Ноттингэма.
Байрон рос в переломный период английской и мировой истории. Он был
современником французской буржуазной революции и последовавших за нею битв
народов. Он был очевидцем промышленного переворота, который в корне изменил
социальный облик Англии, стер с лица земли целые классы - самостоятельных
крестьян и самостоятельных ремесленников - и развязал новые классовые
противоречия между буржуазией и ее могильщиком - пролетариатом. Байрон был
уже школьником в ту пору, когда в Ирландии вспыхнуло и было потоплено в
крови восстание 1798 года, а вслед за ним - второе восстание 1803 года. Он
не мог не слышать и о восстаниях в британском военном флоте и о голодных
бунтах и солдатских волнениях, возникавших в Англии на рубеже XVIII-XIX вв.
В течение всей своей жизни Байрон остро сознавал себя человеком
переломной, революционной эпохи общественного развития. "Мы живем в
гигантские и преувеличенные времена, когда все, что уступает по размерам
Гогу и Магогу, кажется пигмейским...", - писал он Скотту 4 мая 1822 г. Это
сознание питалось уже первыми осмысленными впечатлениями детства и юности.
Начиная со школьных лет Байрон готовил себя к общественной
деятельности. В Гарроу он с увлечением упражнялся в ораторском искусстве.
Оратор - выше, чем поэт, - писал он Джону Хэнсону 2 апреля 1807 г.,
объясняя, что если и занимается поэзией, то лишь временно, пока, до
достижения совершеннолетия, ему не открыт доступ к политической
деятельности. В составленном им в 1807 г. списке прочитанных книг на первом
месте стояли труды историков. Круг чтения молодого поэта был очень широк и
свидетельствовал о его живом интересе к литературе Просвещения. Среди
авторов прочитанных книг Байрон отмечает Вольтера, Руссо, Локка, Гиббона.
Его демократические симпатии прорываются в этом списке во взволнованной
записи под рубрикой "Швейцария", где он вспоминает о Вильгельме Телле и о
битве, в которой был убит герцог Бургундский.
Политические планы юного Байрона ограничивались надеждами на парламент.
Обе партии господствующих собственнических классов, оспаривавшие друг у
друга власть, - и тори, и виги - уже тогда вызывали в нем недоверие. Но
народная, "внепарламентская оппозиция", стоявшая за плечами тогдашнего
парламентского "демократического меньшинства", с ее скрытыми, но могучими
силами, была ему в эту пору еще чужда и незнакома. Поэтому на пороге
вступления в политическую жизнь молодому Байрону его будущая деятельность
рисовалась как деятельность одинокого борца. "Я буду стоять в стороне... Я
хочу сохранить, если возможно, мою независимость. Что до патриотизма, то
слово это предано забвению, хотя, быть может, и без оснований...", - с
горечью писал он тому же Хэнсону 15 января 1809 г., за неделю до
совершеннолетия, которое открывало ему доступ в палату лордов.
Летом 1807 г. вышел первый сборник стихотворений Байрона,
опубликованный под его именем, - "Часы досуга" (Hours of Idleness). Сюда
вошла значительная часть изданных ранее, но анонимно, "Летучих набросков"
(Fugitive Pieces, 1806) и "Стихотворений на разные случаи" (Poems on Various
Occasions, 1807).
"Часы досуга" заключали в себе немало подражательного и незрелого. Но
вместе с тем кое-что в этом сборнике уже позволяет предугадывать будущего
Байрона. Характерны демократические настроения молодого поэта. В
стихотворном послании Бичеру поэт говорит о своем глубоком презрении к
светской черни. Не находя счастья ни в знатности, ни в богатстве, он горит
лишь мечтой о славе, о доблестной гражданской деятельности.
Эти порывы в условиях тогдашней Англии были обречены оставаться
романтическими иллюзиями. "Сенат", как возвышенно, в духе классицизма,
именовал молодой поэт палату лордов, мог на практике оказаться для него лишь
реакционной парламентской говорильней. Войны, которые вело правительство его
родины и в которых он, как британский аристократ, мог бы принять участие, не
только не были войнами за свободу, но имели заведомо захватнический и
контрреволюционный характер. Отсутствие выхода в реальную жизнь, к
плодотворной общественной деятельности, о которой с детства мечтал Байрон,
проявляется уже в "Часах досуга" в элегической созерцательности, в обращении
к природе, как прибежищу от раболепия и фальши светской жизни. В
стихотворениях "Лакин-и-гэр" и "Хочу я быть ребенком вольным", рисующих
романтический идеал простой и свободной жизни в горах Шотландии, вдали от
лицемерия и пустоты "высшего света", с большой поэтической силой звучит
мотив трагического разрыва между мечтой и действительностью.
Ранняя лирика Байрона отражает разнообразие его литературных и
общественных интересов. Многозначительно здесь обращение к эсхилову
"Прометею", которого, по его собственным позднейшим воспоминаниям, Байрон
"страстно любил в юности".
При всей неполноте жизненного опыта восемнадцатилетнего поэта, его
лирика уже отражает самостоятельность, страстность и непримиримость его
отношений к людям и общественным учреждениям. Пылкий и в дружбе и в любви,
он был совершенно чужд ханжескому смиренномудрию поэтов "Озерной школы", так
же как и их религиозному мистицизму и культу феодального прошлого.
Есть основания думать, что именно независимый характер первого
литературного выступления Байрона обусловил особенную враждебность приема,
оказанного "Часам досуга" "Эдинбургским обозрением" - довольно влиятельным
органом либерально-буржуазного направления. Анонимный рецензент
"Эдинбургского обозрения" (I, 1808) издевательски отнес поэзию "Часов
досуга" к тому литературному роду, который "одинаково противен и богам и
людям". Раздраженно отзываясь о сатирических опытах Байрона (стихи о
Кембридже), он упрекал поэта в отсутствии "живости" и "фантазии", которой
отводили столь важную роль в своей эстетической программе романтики
реакционного лагеря. На редкость грубая по своему тону рецензия
"Эдинбургского обозрения" была составлена как безапелляционный приговор
молодому поэту. Эффект ее был, однако, прямо противоположен тому, на какой
могли рассчитывать "эдинбургские обозреватели". Байрон не только не сложил
оружия, но, напротив, перешел в наступление. Его сатирическая поэма
"Английские барды и шотландские обозреватели" (English Bards and Scotch
Reviewers; a Satire, 1809), содержавшая уничтожающую отповедь литературным
противникам и общую критическую оценку расстановки сил в английской
литературе, уже не заключала в себе ничего ученического и дилетантского. Она
может рассматриваться как первое зрелое произведение Байрона.
Не следует преуменьшать принципиального значения этой сатиры и видеть в
ней лишь ответ "Эдинбургскому обозрению", вызванный рецензией, обидной для
авторского самолюбия начинающего поэта. Ошибочность такой точки зрения
подтверждается историей текста поэмы, над которой Байрон начал работу еще в
1807 г., до выступления "Эдинбургского обозрения". Уместно напомнить, что
Байрон сам впервые выступил в качестве литературного критика еще летом 1807
г. При этом тема и содержание его первого выступления - рецензии на
двухтомное издание "Стихотворений" Вордсворта 1807 года - уже вводят нас в
существо предстоявшей Байрону литературно-политической борьбы.
Байрон отдает должное поэтическому дарованию Вордсворта, достоинством
которого считает его "простой и текущий, хотя иногда и негармонический
стих", способность воздействовать на чувства читателей и отсутствие
"мишурных прикрас и абстрактных гипербол". Байрон, однако, с большой
проницательностью усматривает в "Стихотворениях" 1807 года признаки упадка
таланта Вордсворта. Он резко осуждает Вордсворта за то, что тот делает
предметом своей поэзии "самые плоские идеи, выражая их при этом не простым,
но ребяческим языком". Здесь, таким образом, уже завязывается принципиальная
полемика с реакционным романтизмом, проходящая в дальнейшем через все
творчество Байрона.
"Английские барды и шотландские обозреватели" должны по праву
рассматриваться не только как ступень в эволюции самого Байрона, но и как
важное событие в истории идейно-политической борьбы в английской литературе.
Поэма Байрона была первым, хотя еще и неполным манифестом нового,
прогрессивного лагеря английской литературы. Она всколыхнула болото
литературной жизни, подвергнув злому сатирическому осмеянию признанные
авторитеты.
Сатира Байрона отличалась широтой своего диапазона. По существу Байрон
брал под сомнение, за немногими и весьма показательными исключениями, почти
всю современную ему английскую литературу, связанную с охранительными
интересами эксплуататорских классов Англии. Он делает исключение для
современников, которые продолжали в своем творчестве демократические
традиции просветительства, - для Годвина, о котором умалчивает вовсе, и для
Шеридана, которого высоко ценит как создателя сатирико-реалистической
комедии; одобрительно отзывается о Роджерсе и Кэмпбелле и в особенности о
Краббе, летописце английского крестьянства, за его суровую правдивость в
исследовании жизни.
Байрон ополчается в своей сатире и против реакционных романтиков и
против буржуазно-либеральной литературы своего времени. Он решительно
восстает против идеализации феодального средневековья, возникавшей на почве
аристократической реакции против буржуазной французской революции. Его
полемика с Вальтером Скоттом, как автором "Песни последнего менестреля",
"Мармиона" и других поэм, заставляет вспомнить проницательное суждение
Белинского, по словам которого Байрон "наделал много вреда и нисколько не
принес пользы средним векам" {В. Г. Белинский. Сочинения Александра Пушкина.
Статья II. Собр. соч. в трех томах, т. III, стр. 237.}. Байрон осуждает
Скотта-стихотворца за поэтизацию феодальных раздоров и усобиц, за приятие
средневековой мистики, за некритическое отношение к моральному облику
феодального рыцарства.
При этом, однако, молодой Байрон, как литературный критик, обнаруживает
недюжинную проницательность в своей оценке возможностей дальнейшего развития
Скотта. Он обращается к Скотту-поэту с призывом, как бы предначертавшим
творческие достижения Скотта-романиста. Это - призыв отказаться от
искусственно-идеализованной "готической" трактовки средневековья и
обратиться к значительным, узловым событиям в истории его родины -
Шотландии. Вмешательство Байрона-критика в литературную жизнь в данном
случае оказалось вполне эффективным. Оно способствовало внутреннему
размежеванию в лагере реакционно-романтической поэзии, к которой был еще
весьма близок Скотт-поэт. Вальтер Скотт разошелся с "Озерной школой", с
которой могли бы сблизиться его пути.
Перелом в творчестве Скотта нельзя, конечно, объяснять одним лишь
воздействием сатирической критики Байрона - для этого имелись далеко идущие
социально-исторические основания. Но в числе прогрессивных идейных факторов,
оказавших влияние на формирование творчества Скотта-романиста, немаловажное
место должно быть отведено воздействию Байрона - и как автора "Бардов и
обозревателей" и как автора первых песен "Чайльд-Гарольда", где впервые в
английской литературе встал во весь рост образ борющегося за свою свободу
народа, живого творца современной истории.
Отношение Байрона к Скотту в "Бардах и обозревателях" резко отличалось
от его отношения к поэтам "Озерной школы". Со Скоттом он спорит как с
равным. К "лэйкистам" он относится с нескрываемым, принципиально
обоснованным презрением. Основное, что возмущает Байрона в творчестве
Вордсворта, Кольриджа и Саути, - это антиобщественный характер их эстетики,
их спиритуалистическое пренебрежение к человеку, отрешение от разума во имя
мистики. Байрон ополчается против "лэйкистов" и по вопросам художественной
формы; но за этими "формальными" разногласиями в вопросах жанра, лексики,
метрики и т. д. ясно ощущаются коренные идейные и политические разногласия.
Издеваясь над Саути, "продавцом баллад", Байрон по существу восстает против
характерной для реакционных романтиков спекуляции на средневековом народном
творчестве, которое они стилизовали и фальсифицировали. Насмехаясь над
Вордсвортом, "кротким отступником от поэтических правил", доказавшим
собственным примером,

Что проза - стих, а стих - всего лишь проза,

Байрон возражает, конечно, не только против языкового и метрического
примитивизма поэзии Вордсворта, но и против реакционных, идеалистических
основ его поэтической "реформы".
В полемике с Вордсвортом Байрон удачно избирает самую уязвимую мишень -
стихотворение "Юродивый мальчик" с его ханжеским умилением перед
консервативной косностью и убожеством крестьянской жизни и отвратительной
идеализацией "нищеты духа". Столь же принципиальный характер имели и
насмешки Байрона над "темнотой" Кольриджа и над кладбищенской фантастикой М.
Льюиса.
Достойно внимания и то, что, выступая против реакционного романтизма,
Байрон не щадит в своей сатире и Мура. Анакреонтическая лирика Томаса
Маленького (Thomas Little - псевдоним молодого Мура), с ее
индивидуалистической отрешенностью от общественной жизни и эгоистическим
культом наслаждения, столь же мало удовлетворяла Байрона, как и
религиозно-мистический аскетизм "лэйкистов". В этом - причина резких нападок
Байрона на "эротизм" поэзии Мура,
Основные черты положительной эстетической программы Байрона
вырисовывались уже в ходе полемики поэта с его идейными противниками. Байрон
требует восстановления в своих правах человеческого, разумного,
общественно-значимого содержания литературы. Всей аргументацией своей сатиры
он выдвигает принцип ответственности поэта перед читателями. Он призывает
литературу стать ближе к жизни - руководствоваться "правдой" и "природой".
"Я научился мыслить и сурово высказывать правду", - провозглашает Байрон в
финале своей сатиры.
Развитию этих мыслей была посвящена поэма "На тему из Горация" (Hints
from Horace), написанная уже в Греции в 1811 г., как продолжение "Английских
бардов и шотландских обозревателей". Борясь и здесь с
реакционно-романтическими "поэтическими кошмарами", Байрон снова предъявляет
поэзии требование верности жизни, простоты и цельности, "ясного порядка и
обольстительного остроумия". Представление Байрона о гражданском назначении
искусства проявляется в надеждах, возлагаемых им на английскую сатирическую
комедию. Он требует отмены закона о театральной цензуре, чтобы освободить
английскую драму, скованную "вигом Вальполем" за то, что она обличила
коррупцию правящих кругов.
В своей борьбе с литературными противниками Байрон опирался на
эстетическую теорию и художественное творчество писателей буржуазного
Просвещения. Обе его программные литературные поэмы и по содержанию и по
форме напоминают "Опыт о критике", "Дунсиаду" и сатирические послания Попа.
Байрон, однако, отнюдь не ограничивался повторением задов. Его
отношение к просветительскому наследству определяется не рабской
почтительностью ученика-подражателя, а сознательным сочувствием новатора,
пролагающего искусству новые пути в новой исторической обстановке. Борьба с
идеологами реакции за Попа, за Вольтера, за Фильдинга, за Шеридана,
проходящая через все творчество Байрона, достигает наибольшей ожесточенности
на рубеже 1820-х годов, в пору наиболее оригинального расцвета его таланта,
в период создания "Дон Жуана" и политических сатир.
Но уже и в "Бардах и обозревателях", иронизируя над поэтической
"реформой" реакционных романтиков, Байрон, вместе с тем, решительно и прямо
предостерегает от слепого следования эстетике классицизма:

Ахейскую цевницу золотую
Оставьте вы - и вспомните родную!
(Перевод С. Ильина).

В поэме "На тему из Горация" обращает на себя внимание замечательное
сатирическое отступление, характеризующее нравы буржуазной Англии и их
враждебность искусству. Общественные условия, в которых расцветало искусство
древней Греции, Байрон противопоставляет условиям, в которые оно поставлено
в капиталистической Англии:

Моя Эллада! Не твоих сынов ли,
Служивших беззаветно не торговле,
Мельчащей дух, - искусству и войне,
Взыскала муза? А у нас в стране
. . . . . . . . . . . . . . . .
Отцы долбят: "Где грош убережешь,
Там, мальчик мой, ты в барыше на грош!" -
О, чадо Сити! Вычти из полкроны
Два шиллинга. - А карапуз смышленый:
"Шесть пенсов!" - Браво! Быстро сосчитал!
Удвоишь, плут, отцовский капитал!
Кто с малых лет испорчен ржавью этой,
Того напрасно прочить нам в поэты.
(Перевод Н. Вольпин).

Это резкое осуждение буржуазной "цивилизации", как правило,
игнорировалось исследователями Байрона. Между тем оно позволяет наглядно
измерить дистанцию, отделяющую мировоззрение молодого революционного
романтика от мировоззрения буржуазных просветителей XVIII века, для которых,
за немногими исключениями, буржуазный строй представлялся нормальной и
естественной формой человеческого общежития, установленной самой природой.
Байрон не разделяет этих иллюзий. Царство "голого интереса, бессердечного
"чистогана"" возмущает его своей
противоестественностью; он восстает, хотя и в наивной,
романтической форме против частной собственности, уродующей, калечащей
людей.
В поэме "На тему из Горация" и в "Бардах и обозревателях" этот бунт не
проявляется еще с той силой, как в "Чайльд-Гарольде" и последующих поэмах. В
своей критике социальной, политической и идейной реакции Байрон в этих
ранних поэмах-манифестах еще очень далек от реальных нужд и чаяний народных
масс своей родины, так же как и других стран Европы. Поэтому и в "Бардах и
обозревателях" и в поэме "На тему из Горация" еще проявляется, при всем их
полемическом задоре, некоторая умозрительная отвлеченность и аристократизм,
заставляющий поэта сторониться от практических условий и требований народной
борьбы.
Характерно то, что, отвечая в поэме "На тему из Горация" на вопрос,
каким должен быть герой, достойный поэтического изображения, Байрон рисует
образ, абсолютно чуждый тому "прометеевскому" типу героя-бунтаря, поборника
человечества, который займет в дальнейшем центральное место в его
творчестве. Здесь это - условный традиционный образ умеренного и
благоразумного в своем гражданском рвении "патриота", на котором сошлись бы
в XVIII веке и тори-Поп, и виг-Аддисон, но которого отверг бы Свифт.
Намечая в "Бардах и обозревателях" и в поэме "На тему из Горация"
верный в своей основе принцип связи поэзии с жизнью, Байрон именно в силу
своей тогдашней отчужденности от трудящегося народа еще не может
расшифровать этот принцип конкретно. Более того, в эту пору он допускает в
изложении своих эстетических взглядов такие суждения, которые впоследствии
сам будет решительно опровергать.
Таков, например, ложный тезис поэмы "На тему из Горация":

Что до стихов сатиры, полных яда,
То их источник - личная досада.
(Перевод Н. Холодковского).

Как противоположно это обывательское понимание сатиры тому утверждению
общественного долга сатирика, к которому пришел Байрон в годы зрелости! На
упреки в "немилосердности" его эпиграмм против покончившего самоубийством
Кэстльри Байрон ответит резко и принципиально: "Могу лишь сказать, что
память дурного министра подлежит исследованию в такой же мере, как и его
деятельность при жизни, - ибо его мероприятия не умирают вместе с ним, как
взгляды частных лиц. Он принадлежит истории; и где бы я ни
встретил тирана или мерзавца, я заклеймлю его" (17 мая 1823 г.).
Заграничное путешествие Байрона в 1809-1811 гг. было существенным новым
этапом в приобщении молодого поэта к общественной жизни. Это путешествие не
имело ничего общего с теми континентальными "турнэ", которые из праздного
любопытства и в дань моде совершали в XVIII веке барские сынки из английских
помещичьих семейств. Европа и Ближний Восток, по которым лежал путь Байрона,
представляли собою театр военных действий. Молодой путешественник стал
очевидцем битв народов. Он увидел своими глазами испанских
партизан-гверильясов, давших могучий отпор наполеоновской интервенции. Он
узнал и полюбил свободолюбивый албанский народ. Он увидел Грецию, томящуюся
под пятой турецких янычар и собирающую силы для национально-освободительной
борьбы.
А вместе с тем и на Пиренейском полуострове, где британская армия под
командованием Веллингтона участвовала в войне против Наполеона, и на Мальте
- средиземноморской военной базе британского флота, Байрон смог наблюдать в
действии и весьма критически оценить внешнюю политику реакционного
правительства своей страны.
Путешествие Байрона, таким образом, не только обогатило его множеством
поэтических наблюдений над новой для него природой и нравами незнакомых
стран; оно чрезвычайно расширило общественно-политический кругозор поэта.
Оно внушило ему живой интерес и уважение к культуре других народов, - черты,
несовместимые с островным шовинизмом господствующих верхов его родины. Уже
со времен первого путешествия Байрон с увлечением изучает турецкий,
новогреческий и албанский языки и фольклор, знакомится с итальянским,
которым впоследствии, живя в Италии, владеет свободно, а в дальнейшем, в
1816 г., принимается и за изучение армянского языка {Байрон написал
предисловие к грамматике армянского языка, составленной при его участии в
Венеции армянским монахом, отцом Паскалем. В этом предисловии,
опубликованном Муром, Байрон выражает горячее сочувствие "угнетенному и
благородному народу" Армении и называет ее одной из самых интересных стран
земного шара.}. Эта широта международных культурных и политических интересов
не противоречила патриотизму Байрона, но, напротив, укрепляла его. Он по
праву писал о себе в поэме "Чайльд-Гарольд":

...Я изучил наречия другие,
К чужим входил не чужестранцем я.
Кто независим, тот в своей стихии,
В какие ни попал бы он края, -
И меж людей и там, где нет жилья.
Но я рожден, мятежный сын свободы,
В Британии - там родина моя,
Туда стремлюсь.
(Перевод В. Левина).

Плодом путешествия Байрона были две первые песни "Паломничества
Чайльд-Гарольда" (Childe Harold's Pilgrimage. A Romaunt), - поэмы, к которой
восходит начало литературной славы поэта и в Англии, и за ее пределами.
Первая песня, - как пометил на рукописи сам Байрон, была начата в Албании 31
октября 1809 г., вторая песня была закончена в Смирне 28 марта 1810 г. С
некоторыми позднейшими дополнениями, внесенными уже в Англии, поэма была
издана Мерреем (который отныне стал постоянным издателем Байрона) в марте
1812 г. Успех ее был настолько велик, что до конца года она выдержала 5
изданий.
Успех этот отнюдь не был, конечно, следствием случайного каприза
великосветской литературной "моды" или внешнего, формального новаторства
Байрона, как нередко пытались представить его буржуазные комментаторы.
Секрет этого успеха заключался в глубокой жизненности, актуальности идейного
содержания поэмы. Читатели 1812 г. по праву увидели в "Чайльд Гарольде" не
только яркий и прочувствованный личный путевой дневник, но попытку
страстного критического обобщения тех животрепещущих исторических событий
огромного масштаба, очевидцами и участниками которых они были.
"Паломничество Чайльд-Гарольда" - первое из произведений Байрона, к
которому вполне приложима замечательная характеристика Белинского: "Байрон
писал о Европе для Европы; этот субъективный дух, столь могущий и глубокий,
эта личность, столь колоссальная, гордая и непреклонная, стремилась не
столько к изображению современного человечества, сколько к суду над его
прошедшею и настоящею историею" {В. Г. Белинский. Сочинения Александра
Пушкина. Статья VIII. Собр. соч. в трех томах, т. III, стр. 504-505.}.
"Паломничество Чайльд-Гарольда" было, действительно, судом над
прошедшей и настоящей историей Европы. Сам Байрон настаивал на
политическом характере своей поэмы. Об этом свидетельствует, в
частности, непримиримая позиция, занятая им при подготовке поэмы к печати,
когда Меррей и Даллас (дальний родственник и литературный поверенный
Байрона) требовали удаления или смягчения всех вольнодумных политических и
религиозных авторских суждений, которые "не гармонируют с общим мнением". В
ответ на просьбы Меррея, убеждавшего поэта не отпугивать будущих
покупателей, Байрон в письме от 5 сентября 1811 г. выражает готовность пойти
навстречу любым требованиям в отношении литературной правки текста: "Если вы
пожелали бы произвести какие-либо изменения в стихотворной структуре, то я
готов подбирать рифмы и оттачивать строфы сколько вам будет угодно". Однако
он наотрез отказывается поступиться философско-политическим содержанием
поэмы: "Что касается политики и метафизики, то, боюсь, я ничего не могу
изменить. Но в оправдание моих заблуждений в этом вопросе я могу сослаться
на высокий авторитет, так как даже "Энеида" была политической
поэмой и была написана с политической целью; а что до моих
злосчастных убеждений по более важному предмету (Байрон намекает на свое
религиозное свободомыслие. - А. Е.), то я в них слишком искренен, чтобы от
них отступаться".
В связи с этим уместно отметить, как далека от истины версия,
распространявшаяся многими буржуазными биографами Байрона, будто
"Чайльд-Гарольд" был встречен всей английской публикой с единодушным
восторгом. Напротив, содержание поэмы сразу же подало повод к
неодобрительным замечаниям консервативной критики, на которые Байрон не
замедлил ответить. Журнал "Куортерли ревью" (март 1812 г.) сделал исходным
пунктом своего выступления против "Чайльд-Гарольда" вопрос о рыцарстве.
Консервативный журнал умиленно вспоминал о "благородном доблестном духе"
средневекового рыцарства, который выражался в готовности пренебрегать
опасностями ради "защиты государя... женщин... и духовенства". За этим
следовали нападки на бунтарские антимонархические и антирелигиозные
тенденции байроновской поэмы. Критик возмущенно констатировал, что
Чайльд-Гарольд - "смертельный враг всяких воинских усилий, насмехается над
прекрасным полом и, повидимому, склонен рассматривать все религии как
различные роды суеверия". В "Добавлении к предисловию" (опубликованном в
четвертом издании поэмы осенью 1812 г.) Байрон остроумно высмеял это
выступление "Куортерли ревью". Прекрасно отдавая себе отчет в политическом
смысле этой полемики, Байрон открыто и резко ополчается против
аристократической реакции: "Вот и все, что можно сказать о рыцарстве. Берку
незачем было сожалеть о том, что дни его миновали, хотя бы Мария-Антуанетта
и была точь-в-точь настолько же целомудренна, как и большинство тех, в честь
кого ломали копья и вышибали из седла рыцарей... Достаточно небольшого
изучения дела, чтобы научиться не сожалеть об этом уродливом балаганстве
(mummerites) средних веков".
Выступление Байрона против Берка знаменательно. Пресловутый
монархический трактат Берка "Размышления о французской революции",
восхвалявший феодализм и противопоставлявший революционному "беззаконию"
реакционную концепцию "органического", консервативного развития общества,
стал признанным идеологическим знаменем аристократической реакции против
французской буржуазной революции и связанного с нею просветительства. Избрав
Берка мишенью своей полемики по вопросу о средневековом рыцарстве, Байрон
тем самым демонстративно подчеркивал свою враждебность всему лагерю реакции
в целом, как в идеологии, так и в политике.
В первых песнях "Чайльд-Гарольда" с большой силой, но вместе с тем и с
большой противоречивостью, проявились демократические тенденции поэзии
Байрона.
Автор "Чайльд-Гарольда" далек от последовательного материалистического
понимания исторического процесса. Но в своем суде над историей современной
Европы он исходит фактически, как из главного критерия, из участи народа, из
оценки положения народных масс. Более того, в своем анализе весьма сложной
политической обстановки, складывавшейся в ту пору в Европе, он приближается,
хотя бы еще и стихийно, путем догадок, основанных на историческом опыте
Европы его времени, к представлению о народе как основной прогрессивной
движущей силе истории.
Эти демократические черты байроновской философии истории проявляются и
во второй песне "Чайльд-Гарольда", где поэт предается раздумью о судьбах
порабощенной Греции, и в особенности в первой песне, где Байрон с
необычайной для своего времени глубиной вскрывает сложные противоречия войны
с Наполеоном, которую вела Испания в союзе с Англией.
Реакционный критик из "Куортерли ревью", усмотревший в
"Чайльд-Гарольде" осуждение "всяких воинских усилий", был прав лишь
постольку, поскольку речь шла о войне, враждебной народу. Байрон,
действительно, одинаково осуждает в первой песне "Чайльд-Гарольда" и
агрессию Наполеона и попытки Англии, под видом восстановления "законной"
феодальной монархии Фердинанда VII, укрепить свои позиции на Пиренейском
полуострове. Байрон скорбит о бессмысленной гибели своих соотечественников,
павших в боях на испанском театре военных действий. Но он резко расходится и
со Скоттом, и с Вордсвортом, и с Саути, решительно отказываясь поддерживать
иллюзии относительно "освободительной" миссии Англии на Пиренеях. Трактовка
испанских событий в первой песне поэмы была прямым вызовом правительственной
британской пропаганде.
"Любящий союзник, который сражается за всех, но всегда сражается втуне"
(песнь I, строфа 41) - так, в немногих словах, но с предельной
выразительностью, характеризует Байрон ханжескую внешнюю политику своей
страны. Он не скрывал недоброжелательства местного населения к англичанам: в
примечании к строфе 21 Байрон отмечает многочисленные убийства англичан в
Португалии, а также и в Сицилии и на Мальте - опорных пунктах английской
экспансии на Средиземном море.
В "Прощании с Мальтой", написанном одновременно с первыми песнями
"Чайльд-Гарольда", отразилось презрение Байрона к британской военщине: поэт
весьма нелестно характеризует

Мундиры красные, и лица
Еще красней, и спесь манер
Всей той толпы "en militaire".
(Перевод Н. Холодковского).

Лицемерие притязаний Великобритании на роль защитницы европейских
свобод разоблачается Байроном и в связи с греческим вопросом. В примечаниях
ко второй песне "Чайльд-Гарольда" он с уничтожающей иронией сопоставляет
положение греков - этих своеобразных "ирландских католиков Востока",
порабощенных Турцией, с положением ирландцев под властью англичан. "Кто
осмелится утверждать, что турки - невежественные изуверы, если они,
оказывается, относятся к своим подданным с точно таким же христианским
милосердием, какое допускается в самом процветающем и самом правоверном из
всех возможных королевств?.. Так неужели же нам освободить наших ирландских
илотов? Магомет упаси! Мы поступили бы как дурные мусульмане и как еще
худшие христиане: сейчас же мы соединяем в себе лучшие черты и тех и других
- иезуитское суеверие с терпимостью, немногим уступающей турецкой". Позднее,
в своей парламентской речи в защиту ирландского народа, Байрон еще резче
подчеркнет это разительное противоречие между лицемерными
внешнеполитическими претензиями, которыми Великобритания прикрывала свои
захватнические устремления, и ее открыто угнетательской внутренней
политикой: британское правительство, поддерживающее дорогой ценой
реакционные режимы в Испании и Португалии под видом борьбы за их
"эмансипацию", сделало Ирландию тюрьмой для четырехмиллионного народа.
"...Разве вы не сражаетесь за эмансипацию Фердинанда VII, который,
безусловно, дурак и, следовательно, по всей вероятности, изувер? неужели
чужестранный государь внушает вам большее уважение, чем ваши собственные
подданные-соотечественники, которые не являются ни дураками... ни
изуверами?.."
Войнам "правителей-анархов, удваивающих страдания людей" (песнь II,
строфа 45), Байрон уже в первых песнях "Чайльд-Гарольда" противопоставляет
освободительную борьбу народов.
Это противопоставление проходит красной нитью через всю оценку
испанских событий в первой песне "Чайльд-Гарольда". Война Веллингтона и
Фердинанда VII против Наполеона вызывает в Байроне лишь скорбь о
человеческих жертвах, приносимых тремя нациями кровавым "псам войны" (песнь
I, строфа 52).
Эта война, в бессмысленности которой убежден поэт, предстает у него в
зловещих романтических образах. Это - Смерть, оседлавшая знойный сернистый
ветер-сирокко. Это - Гигант, возвышающийся над вершинами гор; его
кроваво-красная грива багровеет в огненных лучах солнца, его взор испепеляет
все, чего коснется; в руках его - смертоносные громы, а у ног его,
притаившись, ждет кровожадное Разрушение.
Но совсем по-другому говорит Байрон о народно-освободительной борьбе
испанских партизан-крестьян и ремесленников против наполеоновской агрессии.
В 85-86 строфах первой песни "Чайльд-Гарольда" он с замечательной для своего
времени глубиной противопоставляет феодально-аристократическим верхам
Испании, с которыми именно и блокировалась в своей внешней политике на
Пиренеях тогдашняя Англия, испанский трудовой народ. Только с этим народом и
связывает Байрон понятие патриотизма: "Здесь все были благородны, кроме
знати; никто не целовал цепей завоевателя, кроме павшего рыцарства!"
Партизанское народное движение в Испании представлено в "Чайльд-Гарольде"
совершенно конкретными, жизненными образами, среди которых особенно
выделяется поэтический образ партизанки - участницы обороны Сарагоссы,
получившей прозвище Сарагосской девы:

Любимый ранен - слез она не льет.
Пал капитан - она ведет дружину.
Свои бегут - она кричит: "Вперед!"
И натиск новый смел врагов лавину.
Кто облегчит сраженному кончину?
Кто отомстит, коль лучший воин пал?
Кто мужеством одушевит мужчину?
Все, все она!..
(Перевод В. Левика).

К этой народно-освободительной борьбе, составившей серьезнейшее
препятствие для наполеоновского вторжения, Байрон относится с горячим
сочувствием; именно о ней думает он, говоря, что судьба Испании "дорога для
каждой свободной груди" (песнь I, строфа 63). Но он остро ощущает
противоречивость положения испанского народа, чья борьба за свободу с
иноземным захватчиком вела, в конце концов, как казалось поэту, лишь к
укреплению испанской феодальной монархии. В действительности, в ходе
испанской национальной борьбы с наполеоновской агрессией выкристаллизовались
и самостоятельные демократические элементы движения, ставившие себе целью
революционные социально-политические преобразования самой Испании. Но этот
процесс еще не был ясен Байрону в пору создания "Чайльд-Гарольда"; и поэтому
горечь бесперспективности примешивается к глубокому уважению, с каким он
говорит об испанском народе, сражающемся за свободу:

Испания, таков твой жребий странный!
Народ-невольник встал за вольность в бой.
Бежал король, сдаются капитаны,
Но твердо знамя держит рядовой.
Пусть только жизнь ему дана тобой,
Ему, как хлеб, нужна твоя свобода.
Он все отдаст за честь земли родной.
И дух его мужает год от года.
"Сражаться хоть ножом!" - таков девиз народа.
(Перевод В. Левика).

В реакционно-романтической поэзии Вордсворта народно-освободительные
антинаполеоновские движения выглядели лишь как воплощение мистической
сверхчеловеческой воли "провидения". Для Байрона, напротив, насущно важным
является вопрос о реальном соотношении сил борющихся лагерей. Его искреннее
сочувствие испанским партизанам омрачается сознанием того, что при всем
моральном превосходстве их силы в военном отношении уступают силам
агрессора. Об этом он говорит с большой реалистической точностью, не
оставляя места тому идеалистическому туману, которым окутывали историю
современной им Европы реакционные романтики:

...А нож остер, он мимо не скользнет!
О, Франция, давно бы ты дрожала,
Когда б имел хоть ружья здесь народ,
Когда б от взмаха гневного кинжала
Тупели тесаки и пушка умолкала.
(Перевод В. Левика).

Испанский народ был первым, давшим достойный отпор наполеоновской
агрессии. Наполеон, полагавший, что овладение Испанией будет решено
краткосрочной кампанией и потребует не более 12 тысяч солдат, жестоко
обманулся в своих расчетах, в которых не были приняты во внимание
возможности народного сопротивления. Его армии увязли на Пиренеях на шесть
лет и потеряли в боях 300 тысяч человек. Но в ту пору, когда создавались
первые песни "Чайльд-Гарольда", решающие удары, которые должна была нанести
наполеоновской агрессии "дубина народной войны" в России, были еще делом
будущего, и Байрон, при всем своем сочувствии народно-освободительному
движению испанцев, склонен был преувеличивать неодолимость "галльского
стервятника" (песнь I, строфа 52) {Этой презрительной метафорой Байрон
заменил первоначальный более лестный для Наполеона рукописный вариант -
"галльский орел".}.
Именно это представление о трагическом неравенстве сил борющегося за
свою свободу народа и захватнических сил агрессора (а отнюдь не
индивидуалистическое презрение к народной борьбе) служило почвой, на которой
в "Чайльд-Гарольде" могли возникать и развиваться пессимистические
настроения. Демократический, гуманистический характер так называемой
"мировой скорби" Байрона, не имеющей ничего общего с антинародной философией
истории реакционных романтиков, может быть с совершенной ясностью прослежен,
например, в 53-й строфе первой песни поэмы, как бы подытоживающей
размышления поэта о перспективах народно-освободительного движения в
Испании:

Ужель вам смерть судьба определила.
О юноши, Испании сыны!
Ужель одно: покорность иль могила,
Тирана власть иль гибель всей страны!
Вы стать подножьем деспота должны!
Где бог? Иль он не видит вас, герои,
Иль стоны жертв на небе не слышны?
Иль тщетно все: искусство боевое,
Кровь, доблесть, юный жар, честь, мужество
стальное?
(Перевод В. Левика).

Судьбы Греции во второй песне поэмы также давали Байрону повод для
скорбных размышлений, питавшихся неясностью перспектив освободительного
движения, подъем которого наступил позднее. Так же, как и в отношении к
Испании, Байрон обнаруживает большую прозорливость и в отношении к Греции,
отказываясь возлагать надежды на "освободительную" миссию каких бы то ни
было иноземных союзников. "Ни галл, ни московит вас не спасут", -
предупреждает он греков. Поэт не щадит и свою родину. "Царица Океана,
свободная Британия, увозит последнюю жалкую добычу, отнятую у окровавленной
страны" (песнь II, строфа 13), - гневно восклицает он, вспоминая о позорных
действиях британского представителя лорда Эльгина, разграбившего
национальные сокровища Акрополя.
Байрон обращается к грекам с призывом: народ, который хочет быть
свободным, сам должен нанести удар, своею десницей завоевать победу (песнь
II, строфа 76). В противном случае, каковы бы ни были внешние перемены в
судьбах Греции, - останется ли она под турецким владычеством или сменит его
на зависимость от европейских государств, - она попрежнему окажется
порабощенной.
Идеи революционного классицизма, выросшего на почве французской
буржуазной революции, сказались в том благоговении, с каким Байрон
воскрешает во второй песне "Чайльд-Гарольда" предания о величии древней
Эллады. Контраст между героическим прошлым Греции и ее униженным,
порабощенным состоянием в настоящем составляет основной лейтмотив всей этой
песни.
Но эллинизм Байрона отнюдь не исключает из круга его интересов и
симпатий и другие народы Балкан и Малой Азии. Отвращение к турецкой тирании
не мешает ему отзываться с уважением о национальных достоинствах турецкого
народа. Идя и здесь вразрез с официальной позицией господствующих классов,
он отказывается сводить вопрос о борьбе за независимость Греции к борьбе
"креста с полумесяцем". В 44-й строфе второй песни поэмы (до неузнаваемости
искажавшейся в русских подцензурных переводах царского времени) Байрон прямо
приравнивает христианство к мусульманству, разоблачая лицемерную
антинародную сущность обеих религий: "Гнусное суеверие! Чем бы ты ни
маскировалось, каким бы символом ты ни дорожило, - будь то идол, святой,
дева, пророк, полумесяц, крест, - ты - нажива для духовенства, но урон для
общества!" Такая постановка национального вопроса позволяла молодому поэту
на основании его собственных живых наблюдений судить о балканских народах
значительно глубже и многостороннее, чем судило о них большинство его
соотечественников. В наше время, когда албанский народ, создав свою
народно-демократическую республику, проложил себе широкую дорогу к
творческой исторической деятельности, читателя особенно волнуют те строфы
"Чайльд-Гарольда", которые Байрон посвятил народу Албании:

В суровых добродетелях воспитан,
Албанец твердо свой закон блюдет.
Он горд и храбр, от пули не бежит он,
Без жалоб трудный выдержит поход.
Он - как гранит его родных высот!
Храня к отчизне преданность сыновью,
Своих друзей в беде не предает,
И, движим честью, мщеньем иль любовью,
Берется за кинжал, чтоб смыть обиду
кровью.
(Перевод В. Левика).

Байрон рассказывает о радушном гостеприимстве, которое оказали
чужестранцу Гарольду албанцы, когда, спасаясь от бури, он вынужден был
искать у них приюта (случай автобиографический). Их сердечную участливость
он с горечью противопоставляет равнодушию, которое при подобных
обстоятельствах выказали бы, - по его словам, - его соотечественники. Он
описывает народные пляски албанцев, приводит в стихотворном переводе их
воинственную песню, а в примечаниях к "Чайльд-Гарольду" сообщает текст
албанских песен, записанных им в подлиннике, с подстрочным английским
переводом (свидетельство того, насколько заинтересовал его национальный
характер и культура этого народа). Там же, в примечаниях ко второй песне
"Чайлъд-Гарольда", Байрон вспоминает двух своих спутников-албанцев, верой и
правдой служивших ему во время его балканского путешествия; несколькими
штрихами он набрасывает портрет этих мужественных, стойких и душевных людей,
которым, по его словам, он был обязан жизнью. Вспоминая о том, как один из
них горько плакал, расставаясь с ним, Байрон заключает: "Эти чувства,
составлявшие контраст с его природной суровостью, заставили меня изменить к
лучшему мое мнение о человеческом сердце".
Так, в первых песнях "Чайльд-Гарольда" на авансцену выдвигаются, в
качестве собирательного, коллективного героя, народы современной Европы -
испанские партизаны, албанские воины, греки, которых поэт призывает к борьбе
за свободу.
В этом, прежде всего, заключалось идейное и художественное новаторство
поэмы. За несколько лет до появления первых исторических романов Скотта, -
где общественная активность народа должна была предстать лишь как фактор
исторического прошлого, и притом как фактор, подчиненный задачам
буржуазно-аристократического классового компромисса, - Байрон смело и
глубоко выразил в первых песнях "Чайльд-Гарольда" свое, хотя бы и стихийное,
представление о народе как носителе действительного патриотизма и
свободолюбия, как животворной силе общества. Это представление укрепилось на
основе усвоения революционного опыта народов Европы; история текста поэмы
показывает, как Байрон при этом должен был постепенно, ощупью, и не без
тяжелой борьбы, преодолевать в себе аристократическую отчужденность от
народа.
Однако демократические тенденции поэзии Байрона, вызревавшие в первых
песнях "Чайльд-Гарольда", оставались именно тенденциями. Они
определяли собой наиболее новаторские черты поэмы, с ними было связано
заключавшееся в ней зерно реализма, но они не складывались в стройную
систему идей и образов. Поэма служила ареной борьбы противоречивых начал в
мировоззрении молодого поэта: Байрон-"демократ", - по терминологии
Белинского, - спорит в ней с Байроном-"лордом". Отсюда проистекала и
специфическая противоречивость всего строя поэмы: "судьба человеческая" и
"судьба народная" выступали в ней не слитно, но противостояли друг другу;
лирический и эпический планы повествования оставались разобщенными. На
правах подлинного героя поэмы перед читателем появлялись то народные массы,
то аристократический "скиталец" Чайльд-Гарольд.
Отношение Байрона к образу Чайльд-Гарольда в первых песнях поэмы
остается двойственным. В образе Чайльд-Гарольда, с одной стороны, отразились
индивидуалистические черты мировоззрения Байрона; с другой стороны, в
трактовке этого образа проявилась и глубокая неудовлетворенность молодого
поэта программой буржуазного индивидуализма.
Сам Байрон в письме к Далласу от 31 октября 1811 г. писал: "Я никоим
образом не намерен отождествлять себя с Гарольдом; я буду отрицать
всякую связь с ним. Если частично и можно думать, что я рисовал его с себя,
то поверьте мне, лишь частично, а я не признаюсь даже и в этом... Я ни за
что на свете но хотел бы быть таким субъектом, каким я сделал своего героя".
Обращенная к тому же адресату пояснительная записка к 95-й строфе второй
песни "Чайльд-Гарольда" проливает свет на отношение Байрона к своему герою.
"...Лучше все, что угодно, чем я, я, я, я, - вечно я", - раздраженно
восклицает Байрон. Отразив в образе Чайльд-Гарольда некоторые черты
собственной биографии и характера, Байрон то поэтизирует их, то подвергает
их критическому осмыслению. Горделивое одиночество Гарольда, его
самоотстранение от светских и стяжательских интересов привлекают поэта как
форма романтического протеста против буржуазно-аристократической Англии. Но,
вместе с тем, как показывают и приведенные выше письма к Далласу и самый
текст первых песен поэмы, Байрон уже не может удовлетвориться только
таким протестом. Его тяготит индивидуалистический эгоцентризм, он не
может примириться с гарольдовой позой равнодушного созерцателя жизни. В
отличие от своего "скитальца", с холодной невозмутимостью взирающего на все,
что предстает его разочарованному взгляду, сам Байрон на протяжении обеих
песен поэмы взволнованно и пристрастно вмешивается в
повествование. Его личная судьба не сливается еще в его сознании с судьбами
борющихся народов; он судит о них извне, не отождествляя себя с ними; но его
несмолкающие лирические комментарии и оценки происходящего не оставляют у
читателя сомнений в том, на чьей стороне глубокое сочувствие поэта, кого он
считает правыми, кого виновными перед своим судом. В "гарольдов плащ"
безучастного одиночества охотно рядились эпигоны-подражатели Байрона. Для
самого же Байрона это романтическое одеяние было тесно уже в пору создания
первых песен поэмы. Характерны иронические нотки, проскальзывающие в
отношении автора к Чайльд-Гарольду: недаром он уже в начале поэмы обдуманно
"снижает" образ этого индивидуалиста-эпикурейца прозаическим сравнением с
мухой, резвящейся в лучах полдневного солнца (песнь I, строфа 4).
В отличие от своего героя, автор "Чайльд-Гарольда" не только не
удовлетворяется эгоцентрическим самосозерцанием, но, напротив, рвется к
жизни, к общественной борьбе. Об этом свидетельствовала и биография Байрона,
в которой его возвращение в Англию открыло новую, богатую содержанием главу.
В Испании и Греции Байрон вплотную, как очевидец, соприкоснулся с
национально-освободительными движениями своего времени. Возвращение на
родину поставило его перед лицом рабочих волнений, знаменовавших собой
бурный, хотя еще и стихийный подъем новых освободительных сил, вызванных к
жизни развитием капитализма в Англии.
В статье "Третий Интернационал и его место в истории" Ленин пишет:
"Когда Франция проделывала свою великую буржуазную революцию, пробуждая к
исторически новой жизни весь континент Европы, Англия оказалась во главе
контрреволюционной коалиции, будучи в то же время капиталистически гораздо
более развитой, чем Франция. А английское рабочее движение той эпохи
гениально предвосхищает многое из будущего марксизма" {В. И. Ленин. Соч., т.
29, стр. 282.}.
Реакция разгромила руководство демократической партии, которая могла бы
возглавить рабочее движение в Англии. Законы против коалиций 1799-1800 гг.
поставили на нелегальное положение рабочие объединения. Было разгромлено
Корреспондентское общество с его многочисленной сетью провинциальных
организаций, объединявшее демократическую внепарламентскую оппозицию страны.
Но, несмотря на все эти террористические правительственные меры, рабочее
движение продолжало оставаться существенным фактором в
общественно-политической жизни Англии. Вопреки законам против коалиций,
рабочие объединялись в тайные союзы, зачастую весьма многочисленные; в лице
так называемых "луддитов" рабочие открыто вступили в борьбу с
капиталистами-предпринимателями.
Рабочее движение, известное под общим названием луддитского движения
(по имени легендарного Лудда, которого рабочие-повстанцы называли своим
предводителем и "королем"), принимало самые разнообразные формы: иногда это
были голодные бунты, массовые нападения на продовольственные магазины,
стычки с торговцами, повышавшими цены на предметы широкого потребления, и т.
п.; иногда это были поджоги домов ненавистных предпринимателей. Но чаще
всего это были вооруженные нападения на фабрики, сопровождавшиеся
разрушением машин и станков.
Луддитское движение было еще очень незрелой, первоначальной, неразвитой
формой борьбы рабочего класса. Эти черты его отмечает Энгельс, говоря об
истории рабочего движения в Англии:
"Как рабочий класс рабочие впервые восстали против буржуазии тогда,
когда силой воспротивились введению машин, что произошло в самом начале
промышленного переворота... Впоследствии начался ряд восстаний против
введения машин... ломались машины и разрушались фабрики.
Эта форма протеста носила также изолированный характер, ограничивалась
известными местностями и была направлена только против одной стороны
современного строя" {К. Маркс и Ф Энгельс. Соч., т. ITI, стр. 497.}.
По самому своему характеру луддитское движение было обращено еще не
столько вперед, сколько назад: луддиты мечтали о возвращении к временам
докапиталистического, мелкого патриархального производства и обращали свое
возмущение не столько против основ капиталистического строя, сколько
против новой техники, против машин, в которых они видели своих основных
прямых врагов.
Луддитское движение имело в значительной степени стихийный характер.
Однако это обстоятельство не следует слишком преувеличивать. Есть основания
думать, что буржуазная историография во многом исказила, фальсифицировала
его подлинный облик и что в действительности, при всей своей незрелости,
движение это обладало организационными формами, достаточно развитыми для
того, чтобы обеспечить его участникам необходимое единство и
целеустремленность действий. Есть основания думать также, что и уровень
сознания луддитов, или во всяком случае их руководителей, был более высок,
чем можно было бы думать, исходя из сообщений тогдашней правительственной
прессы и парламентских отчетов, третировавших луддитов, как мятежников и
убийц. Известно, что среди руководителей луддитских организаций были
отдельные члены Корреспондентского общества, что среди участников луддитских
выступлений были лица, знакомые с утопическим социализмом Оуэна.
Как пламя пожара, луддитское движение перебрасывалось из одного
графства Англии в другое. Будучи, казалось, уже разгромлено кровавым
террором 1812-1813 гг., оно снова вспыхнуло в 1815-1816 гг. Сама эта
жизнеспособность луддизма свидетельствовала о том, что корни его глубоко
уходили в толщу рабочего класса Англии. Это было движение в собственном
смысле слова народное, массовое.
Значение луддитского движения для формирования мировоззрения и
творчества Байрона несомненно, хотя буржуазные биографы и комментаторы
обычно нарочито обходят молчанием этот вопрос. Как уже было отмечено выше,
Ноттингэмское графство, где вырос Байрон и где находилось его родовое имение
Ньюстэд, было издавна, еще с 70-х годов XVIII столетия, одним из центров так
называемого движения "разрушителей машин".
В Ноттингэме не раз имели место вооруженные выступления рабочих
трикотажной промышленности, терпевших тяжелые лишения и стоявших перед
угрозой голодной смерти в связи с техническими нововведениями, усилившими
безработицу до неслыханных размеров. Согласно отчету палаты лордов, и на
этот раз именно в окрестностях города Ноттингэма "появилась впервые в ноябре
1811 г. наклонность к открытому и дисциплинированному мятежу", вскоре
перекинувшемуся в другие графства и вызвавшему паническую ярость
господствующих классов страны.
Байрон в своей знаменитой первой парламентской речи засвидетельствовал,
что знал о луддитском движении в Ноттингэмшире не только понаслышке, из
газет и парламентских дебатов, но и как очевидец. Воспроизведенный им образ
"голодного народа, который восстает во всей ярости отчаяния", был знаком ему
по незабываемым личным впечатлениям.
На глазах Байрона Англия начинала явно раскалываться на две
антагонистические, полярно-противоположные друг другу части нации - людей
труда и капитала. Этот исторический процесс, который должен был получить
более полное развитие в эпоху чартизма, отразился в творчестве Байрона,
революционизировал и обогатил его новым содержанием.
В "Положении рабочего класса в Англии" Энгельс высказывает
интереснейшие соображения о противоположности национального характера
английского рабочего класса - национальному характеру английской буржуазии:
"Английский рабочий уже не англичанин, не расчетливый коммерческий человек,
как его имущий соотечественник; чувства у него сильнее, а природная
холодность северянина уравновешивается страстями, имевшими возможность
развиться и получить власть над ним. Рассудочность, столь сильно
содействующая развитию эгоистических задатков у английского буржуа,
сделавшая себялюбие его главной страстью и сосредоточившая всю силу его
чувства на одной только наживе, у рабочего совершенно отсутствует..." Именно
поэтому, заключает Энгельс, так сильны и могучи страсти английского рабочего
{К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. III, стр. 495-496.}.
Этот процесс формирования могучего и страстного революционного сознания
английского пролетариата, констатируемый Энгельсом, в пору Байрона, конечно,
находился еще лишь в своей первоначальной стадии. Но уже на опыте
луддитского движения Байрон мог наблюдать его первые шаги. Луддитское
движение обладало своей мужественной и пылкой поэзией, своим фольклором.
Рабочие Йоркшира в своих вооруженных выступлениях пели песню о Неде Лудде,
который, "презирая все преграды, будет великим исполнителем приговора". Одна
из песен ланкаширских луддитов гласила:

Ветер дует,
Искры летят.
Весь город скоро тревогой наполнят!

Боевым кличем: "Делай, Енох, свое дело!" - луддиты славили свое оружие
- молоты, которые служили им для разрушения машин и которым они дали это
библейское имя.
О Неде Лудде, легендарном предводителе рабочих - разрушителей машин,
слагались предания. Собравшись на митинге на Рыночной площади Ноттингэма 11
марта 1811 г., рабочие-трикотажники обратились в Министерство внутренних дел
Великобритании с письмом "из конторы Неда Лудда в Шервудском лесу", грозя
уничтожить машины всех фабрикантов, которые откажутся удовлетворить их
требования. Луддитский фольклор вбирал в себя, повидимому, более давние
мятежные традиции народной, средневековой поэзии о Робине Гуде и его
собратьях-разбойниках - заступниках простого народа, прибежищем которым
служил когда-то, по преданию, тот же Шервудский лес в Ноттингэмском
графстве.
Луддитское движение выдвинуло своих героев. Имена некоторых из них
дошли до нас. Таков, например, 19-летний Джон Бутс - участник вооруженного
нападения на фабрику йоркширского предпринимателя Картрайта, известного
своей жестокостью по отношению к рабочим. Смертельно раненный в завязавшейся
перестрелке с солдатами, охранявшими фабрику, Бутс был оставлен без всякой
помощи, лишен даже воды: фабрикант и полиция рассчитывали таким образом
вынудить у него сведения о его товарищах. В качестве шпиона к Бутсу был
подослан местный пастор. Чувствуя приближение агонии, Бутс обратился к
шпиону в пасторской рясе с вопросом: "Ваше преподобие, умеете ли вы хранить
тайну?" - "Да, да", - радостно отвечал тот, думая, что проникнет, наконец, в
тайну луддитской организации. - "Я тоже", - отвечал юноша и умер, не
проронив более ни слова.
На современников произвели глубокое впечатление мужество, стойкость и
сплоченность, с какими выступали на суде и взошли на эшафот йоркширские
луддиты Джордж Меллор и его товарищи, казненные по приговору суда в 1813 г.
Свидетельством морального превосходства луддитов над их противниками
служили их единение, смелость и дружная поддержка, которую оказывало им
население, помогая участникам вооруженных нападений на фабрики скрываться от
преследований властей. Были случаи, когда и войска проявляли нежелание
выступать против рабочих.
Историческое значение луддизма, как одной из ранних форм рабочего
движения, во всем своем объеме еще никак, конечно, не могло быть понятно
Байрону. Вслед за самими луддитами он склонен был рассматривать это движение
как борьбу за восстановление докапиталистических "справедливых" форм
производства. Кроме того, хотя Байрон и отразил в своих выступлениях по
рабочему вопросу стихийный, массовый протест луддитов против
буржуазно-аристократической, эксплуататорской Англии, он сам никогда не
отождествлял себя с ними. И все же нельзя недооценивать роль рабочего
движения в Англии 10-20-х годов XIX века для формирования и развития
мировоззрения я творчества Байрона.
В своем решении всей совокупности острейших экономических, социальных и
политических вопросов, выдвинутых луддитскими "волнениями", Байрон резко
разошелся не только с "торийской олигархией", но и с вигской "оппозицией".
Переписка Байрона свидетельствует о том, что руководители вигской
либеральной парламентской оппозиции пытались заранее "обработать" его
предстоящее выступление по вопросу о "разрушителях машин", чтобы ввести его
в русло своей политической программы. Байрон решительно воспротивился этим
попыткам. 25 февраля 1812 г., т. е. за два дня до своего выступления в
палате лордов против билля о смертной казни для разрушителей станков, Байрон
возвращает лорду Голланду, лидеру вигов, письмо из Ноттингэмшира некоего
м-ра Кольдгэма, аргументацией которого, видимо, ему предлагалось
руководствоваться. Вежливо, но решительно Байрон заявляет, что не сможет
использовать присланный ему документ. "Моя точка зрения в этом вопросе
несколько расходится с точкой зрения м-ра Кольдгэма... Его возражения против
билля, как мне кажется, основаны на опасении, что его самого и его коллег
могут ошибочно заподозрить в том, что им принадлежала "первоначальная
инициатива" (цитирую его слова) в принятии этой меры. Что же касается меня,
то я считаю, что в отношении рабочих была допущена большая несправедливость.
Они были принесены в жертву интересам известных лиц, которые обогатились
посредством нововведений, лишивших станочников работы... Право же, милорд,
как бы мы ни радовались всякому ремесленному усовершенствованию, которое
может быть благодетельным для человечества, мы не должны допускать, чтобы
человечество приносилось в жертву техническим усовершенствованиям.
Поддержание существования трудящихся бедняков и их благополучие гораздо
важнее для общества, чем обогащение нескольких монополистов за счет
усовершенствования орудий производства, лишающего работника хлеба..."
Письмо это раскрывает всю глубину принципиальных расхождений между
Байроном и буржуазно-либеральной парламентской оппозицией в рабочем вопросе
{Байрон настолько остро ощущал, как расходится его точка зрения на
выступления рабочих с точкой зрения вигов, что закончил письмо
знаменательным пост-скриптумом: "Я немного побаиваюсь, что Ваше лордство
сочтет, что я слишком снисходителен к этим людям и сам наполовину
разрушитель станков".}. Для официальной парламентской
оппозиции выступление против билля о смертной казни для "разрушителей машин"
было прежде всего выгодным тактическим ходом, демагогическим
жестом. Виги, таким образом, демонстративно снимали с себя ответственность
за террористические действия торийского правительства в борьбе с рабочим
движением, хотя по существу этот террор, обращенный против посягательств на
"священную" капиталистическую собственность, всецело соответствовал их
собственным эксплуататорским интересам. Одновременно с этим виги
спекулировали экономической разрухой и нищетой народа в своекорыстных целях,
требуя от правительства отмены запретительной политики, ограничивавшей, в
интересах войны с наполеоновской Францией, свободу английской торговли,
выгодную английской буржуазии.
На общем фоне парламентских дебатов по поводу билля о смертной казни
для разрушителей станков речь Байрона резко и принципиально выделяется, как
единственное выступление, вдохновленное не собственническими
вожделениями и не фракционными внутрипарламентскими распрями, а горячим
сочувствием к английским трудящимся и глубокой тревогой за их судьбу. Байрон
был, конечно, далек от того, чтобы говорить от лица рабочих-луддитов. Но
с его гневной речью в затхлую атмосферу палаты лордов ворвались отзвуки
народного возмущения против эксплуататорских правящих классов Англии. С
первых же слов своего выступления Байрон подчеркнул, что он говорит, как
человек, "связанный с пострадавшим графством" - Ноттингэмпшром, как очевидец
"совершенно беспрецедентных бедствий", побудивших рабочих к нападению на
фабрики и уничтожению станков.
"Я проехал через Пиренейский полуостров в дни, когда там свирепствовала
война, я побывал в самых угнетенных провинциях Турции, но даже там, под
властью деспотического и нехристианского правительства, я не видел такой
ужасающей нищеты, какую по своем возвращении нашел здесь, в самом сердце
христианского государства...", - с негодованием заявляет он. Грозным
предостережением реакции звучат его слова в защиту "черни", как презрительно
именовали трудящихся сторонники билля.
"...А понимаем ли мы, чем мы обязаны черни? Ведь это чернь обрабатывает
ваши поля и прислуживает в ваших домах, ведь это из черни набирается ваш
флот и вербуется ваша армия, ведь это она дала вам возможность бросить вызов
всему миру, - она бросит вызов вам самим, если нуждой и небрежением будет
доведена до отчаяния! Вы можете называть этих людей чернью, но не забывайте,
что чернь очень часто выражает чувства всего народа".
Речь Байрона прозвучала как обвинительный акт, предъявленный правящим
классам Англии. Отголоски народного гнева слышались в горькой иронии, с
какою Байрон говорил о рабочих, "уличенных, на основании самых неоспоримых
свидетельств, в тягчайшем из всех преступлений, а именно - в бедности"; они
были слышны в обвинении, которое он смело бросил в лицо паразитической
правящей верхушке, открыто заявив о ее коррупции ("в наше время... люди,
немногим ниже стоящие на общественной лестнице, чем вы, милорды, оказываются
повинными в злостном банкротстве, явном мошенничестве и прямых уголовных
преступлениях..."). В речи Байрона нарастает угрожающая обличительная
интонация. Чего стоят пресловутые победы британского оружия на континенте,
спрашивает он, "если ваша страна раскололась надвое, если вы принуждены
высылать своих драгунов и палачей против собственных сограждан?" "Неужели
еще не довольно крови на вашем уголовном кодексе?" Чего вы хотите - "сделать
приятный подарок королю, вернув Шервудский лес {Эта ссылка Байрона на
Шервудский лес многозначительна не только по своим ассоциациям с народной
бунтарской поэзией, прочно связавшей с Шервудским лесом образ Робина Гуда -
народного заступника и мстителя. "Контора Неда Лудда в Шервудском лесу" -
таков был адрес ноттингэмских луддитов, указанный в одном из их манифестов.
Не был ли знаком с этим манифестом Байрон?} в его прежнее состояние
заповедника для королевской охоты и убежища для объявленных вне закона?..
Разве изголодавшийся бедняк, которого не устрашили ваши штыки, испугается
ваших виселиц?.."
В этих негодующих вопросах-обвинениях, обращенных к правителям Англии,
звучит уже голос не официальной оппозиции парламентских вигов, а голос
внепарламентской народной оппозиции, одним из самых могучих проявлений
которой в эту пору было движение луддитов. Это отчасти сознавал, повидимому,
и сам Байрон. Вспоминая через десять лет о своих выступлениях в палате
лордов, он замечает: "Смущение или волнение, которое я при этом испытывал (а
я испытывал в большой степени и то и другое), вызывалось не столько
качеством, сколько количеством слушателей и тем, что я думал скорее о
публике вне парламента, чем о лицах внутри него. Ведь я
знал (как и все знают), что сам Цицерон, а вероятно и Мессия, никогда бы не
смогли повлиять на голосование хоть одного лорда королевской спальни или
епископа" ("Разрозненные мысли").
Кровавый законопроект, каравший разрушение станков смертной казнью, был
принят парламентом вопреки одинокому протесту Байрона. Через три дня после
его выступления в палате лордов, 2 марта 1812 г., в газете "Морнинг кроникл"
появилось без авторской подписи гневное стихотворение Байрона - "Ода авторам
билля против разрушителей станков". Судьба этого стихотворения
знаменательна. Вплоть до 1880 г. оно совершенно игнорировалось английским
буржуазным "байроноведением", а в позднейшее время включалось в собрания
сочинений Байрона лишь с крайней неохотой (так, например, в "академическом"
издании сочинений Байрона под редакцией Кольриджа и Протеро составители
трусливо запрятали "Оду", вразрез с хронологическим принципом построения
издания, в последний том, в раздел "jeux d'esprit (!) и второстепенные
стихи", точно так же, как отнесли в "приложения" к одному из томов переписки
обе важнейшие парламентские речи поэта). Эти злостные попытки умалить
значение "Оды", скрыть ее от читателей свидетельствуют о том, как ненавистно
буржуазной Англии это стихотворение Байрона и как велика поныне его
взрывчатая сила. Действительно, "Ода авторам билля против разрушителей
станков" замечательна не только как один из первых образцов
политико-сатирической поэзии Байрона. Это - едва ли не первое в истории всей
английской литературы произведение, где сформулирован столь резко, хотя и в
наивной, неисторической форме, вывод о бесчеловечности
капиталистического способа производства и буржуазной эксплуатации. Эта мысль
провозглашается в страстно негодующих иронических строках второй строфы
"Оды":

Ребенка скорее создать, чем машину,
Чулки - драгоценнее жизни людской,
И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.

Из сохранившегося письма Байрона к Перри, редактору "Морнинг кроникл",
от 1 марта 1812 г., с авторскими поправками к "Оде", видно, что вплоть до
последнего дня Байрон особенно тщательно работал именно над этими
заключительными строками второй строфы, оттачивая их, как оружие. В
подлиннике антибуржуазный смысл этих строк еще яснее: Байрон говорит, что
"виселицы в Шервуде украсят пейзаж, показывая, как процветает
Коммерция, как процветает Свобода".
Сатирическая "Ода" Байрона в еще большей степени, чем его речь в
парламенте, метила, конечно, не только в торийских политиков, названных в
ней по именам, но и в тех, кому служила на деле политика антирабочего
террора, - в "либеральных" фабрикантов из Манчестера, Ноттингэма, Йорка, чью
прибавочную стоимость столь усердно охраняло штыками и виселицами
"аристократическое" правительство лорда Персиваля.
В лаконических строках "Оды" Байрон-сатирик сумел с редкой для своего
времени проницательностью и резкостью заклеймить эксплуататорский,
антинародный характер британской парламентарной "свободы"; он показал, как
законодательство, суд, полиция, армия послушно охраняют интересы
капиталистической наживы, враждебные человеческим интересам трудящейся
массы:

Идут волонтеры, идут гренадеры,
В походе полки... Против гнева ткачей,
Полицией все принимаются меры,
И судьи на месте: толпа палачей!

В заключительной, четвертой строфе "Оды" с еще большей силой, чем в
парламентской речи Байрона, звучит тема народного гнева и возмездия,
ожидающего душителей луддитского движения:

Не странно ль, что если является в гости
К нам голод и слышится вопль бедняка -
За ломку машины ломаются кости
И ценятся жизни дешевле чулка?
А если так было, то многие спросят:
Сперва не безумцам ли шею свернуть,
Которые людям, что помощи просят,
Лишь петлю на шее спешат затянуть?
(Перевод О. Чюминой).

Знаменательно, что, приближаясь в "Оде" к правдивому отражению
существеннейших классовых противоречий тогдашней английской жизни, Байрон
приближается здесь и в самой поэтической форме к той "ясности" и "простоте",
которые станут в дальнейшем опорными пунктами его эстетики в пору укрепления
реалистических тенденций в его творчестве. Здесь нет места ни романтической
зашифрованности, ни недомолвкам, ни фантастическим гиперболам. Все названо
своим именем. Кровавую трагическую "прозу" неравной борьбы луддитов с
господствующими классами Англии Байрон смело вводит в свою поэзию. Дело
было, конечно, не просто в том, что в английской политической лирике впервые
пошла речь, без перифраз и обиняков, о столь необычных в тогдашней
поэтической лексике вещах, как мануфактуры, станки, катушки, чулки, цены...
Новаторство Байрона заключалось в том, что в простой, необычайно доступной,
доходчивой форме - как, например, в классической по своей разоблачительной
силе фразе: "И ценятся жизни дешевле чулка" - он сумел сконденсировать самые
мучительные, непримиримые противоречия буржуазного развития Англии. "Ода
авторам билля против разрушителей станков", как и парламентские речи
Байрона, имеет существенное значение для выяснения природы реалистических
тенденций в его творчестве, которые проявляются полнее в последнем периоде
его деятельности. Эти ранние выступления Байрона указывают, что условием
возникновения реалистических тенденций в его творчестве служило критическое
проникновение вглубь реальных классовых антагонизмов, возможное лишь
благодаря тому, что поэт приблизился к массовым прогрессивным народным
движениям своего времени.
Второе выступление Байрона в парламенте, 21 апреля 1812 г., так же, как
и первое, было посвящено одному из самых узловых, кардинальных противоречий
английской общественно-политической жизни. На этот раз речь шла об
ирландском вопросе. Выступая с поддержкой частного, реформистского
предложения графа Дономора о создании комитета для разбора претензий
ирландских католиков, Байрон воспользовался этим как поводом, чтобы
разоблачить и заклеймить всю угнетательскую политику Англии в отношении к
ирландскому народу. Достойно внимания, что Байрон с самого начала речи
решительно отводит, как несущественные для решения ирландского вопроса,
вероисповедные, религиозные соображения (точно так же, как подчеркнуто
отказывается он, начиная с первых песен "Чайльд-Гарольда", сводить
освободительную борьбу греческого народа к борьбе "креста с полумесяцем").
В статье "К ирландскому вопросу" Энгельс отмечает что в Ирландии
"вскоре после установления унии (1800 г.) началась либерально-национальная
оппозиция городской буржуазии..."; руководители этой
либерально-национальной буржуазной оппозиции сделали своим первым лозунгом,
как указывает Энгельс, лозунг "католической эмансипации" {К. Маркс и Ф.
Энгельс. Соч., т. XV, стр. 619.}. Как и в рабочем вопросе, Байрон и здесь
расходится с буржуазными либералами, отказываясь подменить борьбу за
социально-политическое раскрепощение ирландского народа борьбой за
религиозную эмансипацию католиков.
Слова "церковь и государство", язвительно замечает он, "слишком часто
проституировались ради самых презренных целей". Он требует исключить из
рассмотрения ирландской проблемы ритуальные, антикатолические аргументы.
"Пора, наконец, прекратить эти мелочные препирательства о вздорных вещах,
эту лилипутскую софистику о том, "с какого конца лучше разбивать яйца - с
тупого или с острого!" - восклицает он, подхватывая злую сатирическую
метафору Свифта. Обращение к наследию Свифта в речи Байрона - не случайно.
Со времени знаменитых памфлетов Свифта английская литературная публицистика
не знала более страстного и негодующего выступления в защиту ирландского
народа, чем вторая парламентская речь молодого Байрона.
С нарочитой "непарламентской" прямотою Байрон характеризует положение
ирландского народа общепонятными, жизненными сравнениями, из которых каждое
должно было звучать под сводами палаты лордов как пощечина угнетателям
Ирландии. Он издевается над лицемерным законом о "союзе" Ирландии с Англией,
принятом после подавления ирландского восстания и "нанесшим смертельный удар
независимости Ирландии". Союз этот может быть назван союзом, говорит Байрон,
лишь в том смысле, в каком является союзом "союз акулы с ее добычей: хищник
проглатывает свою жертву, и таким образом они составляют нераздельное
единство. Так и Великобритания поглотила парламент, конституцию,
независимость Ирландии и отказывается изрыгнуть хотя одну привилегию, даже
если это необходимо для облегчения ее собственного распухшего, больного
политического организма".
Байрон беспощадно разоблачает ханжество и лицемерие поборников
националистической политики угнетения Ирландии. "Одни из них говорят нам,
что католики все равно никогда не будут довольны, другие, - что они и так
слишком счастливы". Он добирается до экономической подоплеки этой политики:
"Кто сделал их нищими? Кто обогатился грабежом их предков?" Его возмущение
легализованным порабощением ирландцев усугубляется мыслью об "утраченных
возможностях", о "погибших талантах народа", которые, при других условиях,
могли бы развиться на благо обществу, - мыслью, чрезвычайно характерной для
всего творчества Байрона.
Положение ирландского народа Байрон сатирически иллюстрирует, в духе
Свифта, житейской притчей - "историей о барабанщике, которому было
приказано, по долгу службы, отодрать одного своего приятеля. Его просили
пороть повыше - и он порол, его просили пороть ниже - и он порол; ему было
сказано пороть посредине - и он порол; но порол ли он выше, ниже или
посредине - его приятель продолжал кричать и жаловаться с самым наглым
упорством до тех пор, пока барабанщик, усталый и взбешенный, не бросил плеть
и не воскликнул: "Чорт бы тебя побрал, никак тебе не угодить, по какому
месту ни пори!" Совершенно так же и вы, - продолжает Байрон, - вы пороли
католиков и высоко, и низко, и здесь, и там, и, увы, они никогда не
оставались этим довольны. Правда, время, опыт и усталость, сопровождающая
даже варварские поступки, научили вас пороть их немножко осторожнее. Но вы
все-таки продолжаете бичевать их и будете поступать так до тех пор, пока,
возможно, плеть не будет вырвана из ваших рук и не обратится против вас
самих и вашего потомства".
Эта злая притча, как и вся речь в целом, свидетельствуют о том, как
мало иллюзий питал Байрон в отношении попыток крохоборческого реформистского
"облегчения" участи четырехмиллионного ирландского народа. Ирландские
крестьяне, по его горькому замечанию, ничего не проиграли бы, родись они
неграми. Британских реакционеров, вершителей ирландской политики, Байрон
презрительно сравнивает, перефразируя старую пословицу, с мышами, которым
вообразилось, что они произведут на свет гору.
Оба крупнейших парламентских выступления Байрона открыли ему глаза на
лжедемократизм британской парламентской системы. Вопреки его пылким и
убедительным призывам, Ирландия осталась, как и была, тюрьмой для своего
народа. Кровавые репрессии обрушились на рабочих луддитов. В марте 1812 г.,
вскоре после первой речи Байрона, состоялся суд над луддитами в Ноттингэме.
В июне казнили восьмерых луддитов в Ланкашире; в январе 1813 г. было
повешено 15 рабочих-луддитов в Йорке. Зловещие тени виселиц протянулись над
Англией. Реакция, казалось, торжествовала победу внутри страны.
В этой обстановке парламентские выступления молодого Байрона имели
очень существенные, далеко идущие последствия для всего позднейшего
творчества поэта. Особенно разительно сказались эти последствия в первом
периоде творчества Байрона.
Еще до начала своей парламентской деятельности Байрон, как видно из его
переписки с матерью и друзьями, достаточно скептически относился к обеим
парламентским партиям и их борьбе; теперь его личный опыт политического
вмешательства в судьбы эксплуатируемого и порабощенного народа с трибуны
палаты лордов укрепил в нем на всю жизнь глубокое презрение к британскому
парламентаризму. Байрон воочию убедился в том, что парламент являл собою
лишь кучку представителей господствующих классов страны, и что продажная и
лицемерная деятельность этих представителей, каким бы ораторским
красноречием она ни прикрывалась, была заведомо чужда и враждебна интересам
народных трудящихся масс.
В отличие от буржуазных либералов, Байрон поэтому не только не дорожит
внутрипарламентскими "победами" оппозиции над ториями, но сравнительно
равнодушно относится и к борьбе за парламентскую реформу в собственном
смысле слова. Существо своих расхождений с либералами он сам показал с
полной наглядностью в интереснейшем письме Ли Генту от 29 января 1816 г.
Письмо это написано в ответ на появившуюся накануне в либеральной газете Ли
Гента "Исследователь" (28 января 1816 г.) статью "Талантливые люди в
парламенте", где Ли Гент задавался вопросом о том, почему Байрон не
выступает в парламенте более активно. "Если бы вы знали, - пишет Байрон, -
какое безнадежное и летаргическое прибежище скуки и тягучей болтовни
представляет собой во время дебатов наш госпиталь и какая масса коррупции
отравляет его пациентов, вы удивлялись бы не тому, что я выступаю очень
редко, но тому, что, при моей независимости (а я полагаю, что я независим),
я вообще пытался когда-либо это делать. Однако, когда должное настроение
проявится "за дверями" парламента, я постараюсь не оставаться праздным
внутри него. Как вам кажется, не приближается ли это время? Мне думается,
что проблески его заметны".
Но в ту пору, которая последовала непосредственно за его политическими
выступлениями в палате лордов, Байрон не только не замечал вокруг себя этих
"проблесков" оживления внепарламентской народной оппозиции, но, напротив,
приходил к выводу о торжествующем наступлении реакции по всей линии.
Луддитское движение внутри страны, казалось, было разгромлено.
Внешнеполитические события 1812-1813 гг., связанные с поражениями Наполеона,
в эту пору осмысляются Байроном еще односторонне; позднее, в свете
национально-освободительной борьбы народов Европы начала 20-х годов, ему
предстояло глубже понять огромное прогрессивное историческое значение победы
русского народа над наполеоновской Францией в Отечественной войне 1812 г.
("Бронзовый век"). Но в 1813-1814 гг. Байрон усматривает в разгроме
Наполеона лишь безотрадное знамение победы международной реакции. "Люди, -
пессимистически заносит он в свой дневник 23 ноября 1813 г., - никогда не
продвигаются вперед дальше известной точки; итак, мы возвращаемся вспять к
косной, глупой старой системе - устанавливаем равновесие Европы, балансируем
соломинку на королевских носах, вместо того, чтобы свернуть их на сторону!"
Отвергнув "парламентское балаганство" (запись в дневнике от 14 ноября
1813 г.) и не находя, до поры до времени, реальной общественной опоры для
своего протеста за стенами парламента, потрясенный кажущимся триумфом
внутриполитической и международной реакции, Байрон вступает в полосу
мучительного духовного кризиса. На вершине шумного литературного успеха
"Чайльд-Гарольда" и первых "восточных поэм" он терзается сознанием своего
политического одиночества и вынужденного бездействия, при избытке кипучих,
рвущихся к жизни сил. Могучая, страстная жажда революционизирующей
общественной деятельности и убеждение в том, что деятельность эта для него
исторически недоступна и невозможна, вступают друг с другом в трагический
конфликт. О напряженности этого конфликта (с особой силой отразившегося в
творчестве Байрона в поэмах 1813-1815 гг., в "Манфреде" и "Тьме") дает
представление замечательный "Дневник" 1813 г. В уже цитированной записи от
23 ноября Байрон с горечью говорит о неосуществимости своей заветной мечты
"стать первым человеком - не диктатором, не Суллой, но Вашингтоном или
Аристидом - вождем по праву таланта и истины... Франклином, Пенном, а если
не ими, то или Брутом или Кассием - даже Мирабо или Сен-Жюстом. Я никогда не
буду ничем, или, вернее, всегда останусь ничем. Самое большее, на что я могу
надеяться, это - что некоторые скажут: "Он мог бы, пожалуй, если бы
захотел"". В этой записи красноречиво заявляет о себе абстрактность и
ретроспективность тех политических идеалов Байрона, которые возникали на
почве буржуазной революционности. В его перечне исторических деятелей,
вдохновляющих его своим примером, отчетливо проявляются
демократические симпатии поэта, но нельзя не заметить, что
Мирабо соседствует с якобинцем Сен-Жюстом, а призрачные тени античных
республиканцев, стоявшие у колыбели французской буржуазной революции, идут
бок о бок с квакером Пенном, основателем Пенсильванской колонии. Попытка
обрести в политическом опыте этих столь разнородных деятелей, выдвинутых
минувшими историческими эпохами, руководство для собственной борьбы в
сложнейших новых условиях была безнадежно утопичной; она сама по себе не
могла не усиливать трагического чувства бесперспективности и скованности,
которое в эту пору овладевало Байроном.
Но вместе с этим существенно и другое. Как бы ни потрясло Байрона
крушение его попыток активного прямого вмешательства в
общественно-политическую жизнь, он наотрез отверг всякую капитуляцию перед
существующим порядком вещей. Глухая стена реакции, казалось, навсегда
закрыла ему выход к общественно-исторической деятельности. Но, отказываясь
сложить оружие, он мысленно, в своем воображении, рвется к действию с той же
"яростью отчаяния", какая поражала его в повстанцах-луддитах. Именно этим, а
отнюдь не барским аристократическим позерством объясняется подчеркнутое
нежелание Байрона этого периода "уйти в литературу", позволить купить себя
соблазнительной приманкой литературной славы. (Недаром отношение Байрона к
собственному литературному творчеству резко меняется в последнем,
"итальянском" периоде, когда он находит для своей поэзии путь к прямому,
боевому вмешательству в общественно-политическую борьбу.) 24 ноября 1813 г.
Байрон записывает в своем "Дневнике": "Я думаю, что предпочтение,
оказываемое писателям перед деятелями - шумиха, поднимаемая
вокруг сочинительства и сочинителей ими самими и другими - есть признак
изнеженности, вырождения и слабости. Кто стал бы писать, если бы мог делать
что-нибудь получше? "Действия - действия - действия", - говорил Демосфен.
"Действий - действий, - говорю я, - а не сочинительства, - и менее всего,
стихов".
Трагически-напряженный конфликт между страстной жаждой
революционизирующей общественной деятельности и отсутствием для нее реальной
исторической почвы в условиях наступления политической реакции определил
характер так называемых "восточных поэм" Байрона.
Это условное и не вполне точное название объединяет поэмы: "Гяур.
Отрывок из турецкой повести" (The Giaour. A Fragment of a Turkish Tale,
1813), "Абидосская невеста. Турецкая повесть" (The Bride of Abydos. A
Turkish Tale, 1813), "Корсар. Повесть" (The Corsair. A Tale, 1814), "Лара.
Повесть" (Lara. A Tale, 1814). Сюда же относятся написанные в 1815 г. и
изданные в начале 1816 г. одним сборником поэмы "Осада Коринфа" (The Siege
of Corinth) и "Паризина" (Parisina).
В реакционном литературоведении стало традиционным "общим местом"
представление о "восточных поэмах" как о едином аморфном конгломерате,
объединяемом исключительно формальными жанровыми признаками. Это фальшивое
представление должно быть отброшено. Байрон как создатель "восточных поэм"
был бесконечно далек от того, чтобы ставить себе убогие формальные задачи,
которые приписывали ему буржуазные литературоведы, выискивавшие в "Гяуре",
"Корсаре" и "Ларе" то повторяющуюся схему "гаремной трагедии", то
литературные традиции "готического романа" и т. п. Это были произведения,
художественное новаторство которых рождалось в поисках решения мучительно
волновавших Байрона идейных задач. Поиски эти вели поэта вперед. Уже в
"Ларе" появляются некоторые новые черты, отличающие эту поэму от ее
предшественниц. А в "Осаде Коринфа" и "Паризине", созданных в новых
исторических условиях 1815 г., черты нового, как увидим, преобладают
настолько, что дают основание выделить эти поэмы из общего "восточного"
цикла.
Содержание поэм 1813-1815 гг. характеризуется страстным, всеотрицающим
протестом против феодально-буржуазной действительности. Протест этот более,
чем когда-либо ранее у Байрона, романтически абстрактен. Поэт, еще недавно с
фактами в руках угрожавший правительству с парламентской трибуны гневом и
мщением народных масс, не видит для себя никакой опоры в реальной жизни
своего времени. Поэтому, по сравнению с "Чайльд-Гарольдом", "восточные
поэмы" односторонне развивают субъективную, индивидуалистическую сторону
байроновского романтизма: широкая, критически освещенная панорама
европейской политической борьбы, развернутая в "Чайльд-Гарольде", здесь
исчезает. В "Гяуре", в страстном лирическом отступлении в начале поэмы,
автор скорбит о смерти греческой свободы и снова возвращается к этой теме в
третьей песне "Корсара". Но собирательный, коллективный образ народа,
поднявшегося на освободительную борьбу (столь ярко обрисованный в
"Чайльд-Гарольде" в связи с войной в Испании), в "Гяуре", "Абидосской
невесте" и "Корсаре" отсутствует. Герой Байрона, как и он сам, выступает в
этих поэмах как трагически одинокий бунтарь.
"Байрон мало заботился о планах своих произведений или даже вовсе не
думал о них. Несколько сцен, слабо между собою связанных, было ему
достаточно для сей бездны мыслей, чувств и картин", - писал Пушкин в заметке
"О трагедии Олина "Корсер"" (1828) {Пушкин. Полное собр. соч. в одном томе.
М., Гослитиздат, 1949, стр. 1300.}. Эти замечания Пушкина особенно применимы
к поэмам 1813-1815 гг. Им присуща нарочитая фрагментарность построения;
герой их не имеет ни прошлого, ни будущего. Средства художественного
раскрытия его характера всецело принадлежат поэтике романтизма. Это -
страстная лирическая исповедь-монолог самого героя, полная пробелов и
недомолвок; это - многозначительные, но загадочные намеки автора...
Но прежде всего - и в этом едва ли не основное отличие поэтики
революционно-романтических поэм Байрона от поэтики реакционного романтизма -
характеры его героев раскрываются в борьбе. Ее цели различны, а
зачастую и неясны. Но руководит ли героем жажда мести, оскорбленная гордость
или вольнолюбие изгоя, его мятежные страсти проявляются в "действиях", к
которым тщетно рвался в эту пору сам Байрон. Стремительная и напряженная
динамика в развитии событий отличает сюжетное движение этих поэм. С
непревзойденным мастерством Байрон экспериментирует над английским стихом,
испробуя различные метрические формы, различные ритмы (чаще всего -
4-стопный и 5-стопный ямб) для передачи этого неукротимого, порывистого и
бурного движения. Впоследствии, в 20-х годах, приближаясь к эстетике
реализма, поэт осудит романтическую гиперболичность поэм 1813-1815 гг. Но в
эту пору он дает волю своему воображению и с вызывающей, демонстративной
дерзостью противопоставляет холодному лицемерию и чопорному ханжеству
британского "света" - мир небывало ярких и смелых чувств, не знающих узды и
компромиссов. В его изобразительных приемах в эту пору нет места полутонам;
он признает только ослепительно резкие краски, взаимоисключающие контрасты.
Ненависть его героев прочнее, чем любовь, а любовь уступает только смерти.
Внешние проявления их страстей романтически необычайны. Борода разгневанного
Гассана извивается от ярости. Отрубленная рука убитого продолжает с трепетом
сжимать сломанную саблю. Черные кудри Гяура нависают над его бледным челом,
как змеи Горгоны, и вид его не принадлежит ни небу, ни земле...
Подчеркнутая романтическая исключительность судьбы, характера и самого
внешнего облика героя этих поэм как бы подчеркивает его отъединенность от
общества, с которым он находится в состоянии непримиримой смертельной
вражды.
"Ярость отчаяния", обращенная против буржуазно-аристократического
деспотизма, которую Байрон уловил и воспринял в народных массах Англии,
кипит и клокочет в поэмах 1813-1815 гг. Но эта "ярость отчаяния" облекается
здесь в форму сугубо бесперспективного, романтического, оторванного от
реальной исторической почвы индивидуального бунта. В самом выборе тем,
ситуаций, героев этих поэм заключался дерзкий вызов: автор живописал
поэтическими красками характеры и поступки, которые с точки зрения
буржуазно-аристократического мира британских собственников являлись пределом
беззакония и преступности. Он славил несгибаемую волю и могучие страсти
бунтарей-отщепенцев, властно преступающих на своем пути все преграды,
воздвигаемые "священной" собственностью, общественной иерархией, религиозной
моралью. Своим индивидуальным "беззаконным" насилием они как бы мстят
обществу за его узаконенный деспотизм. Преступники в глазах общества, они в
действительности, с байроновской точки зрения, оказываются одновременно и
его жертвами, и судьями, и грозными исполнителями приговора.
Между строк, в зашифрованной романтической форме, но с нарастающей
поэтической силой в бунтарских поэмах 1813-1815 гг., возникает и развивается
мысль об ответственности общества за судьбу человека. В "Гяуре", "Корсаре",
"Ларе" заключена горячо волнующая Байрона гуманистическая тема - тема
неиспользованных героических возможностей, неизрасходованных сил,
могущественной энергии, таланта, чувства, не нашедших себе истинного
применения.

Мне прозябанье слизняка
В сырой темнице под землею
Милей, чем мертвая тоска,
С ее бесплодною мечтою.
(Перевод С. Ильина)

- восклицает в отчаянии Гяур, терзаемый мыслью о бесплодности своих
нерастраченных чувств (waste of feelings unemploy'd). Мучительно тяготится
навязанным ему бездействием Селим. Конрад, герой "Корсара", рожден с
"сердцем, созданным для нежности", которое обстоятельства заставили
окаменеть и обратиться ко злу. Лара "в своих юношеских грезах о добре
опередил действительность", и это трагическое сознание неосуществимости его
идеалов превратило Лару, человека, "наделенного большей способностью к
любви, чем земля дарует большинству смертных", в одинокого и угрюмого
затворника. Неизменно и настойчиво Байрон дает понять читателям, что судьба
его трагических героев могла бы быть иной, что при других обстоятельствах, в
иных условиях они могли бы найти себе светлую дорогу в жизни, обратить свои
силы на благо людям.
Бунтарскими поэмами 1813-1815 гг. Байрон продолжал свою борьбу с
реакционным романтизмом. В то время как поэты "Озерной школы", переводя на
язык литературы принципы политической реакции, воспевали как идеал
человечности елейное смиренномудрие, общественный квиетизм и терпеливую
покорность "провидению", Байрон провозглашает борьбу - смыслом жизни.
Гневно и страстно Байрон ниспровергал всю систему реакционной этики и
эстетики поэтов "Озерной школы". Их излюбленные герои - блаженные юродивые,
кающиеся грешники, благочестивые пастыри, божьи избранники, безропотно
следующие мистической воле промысла, - встретили могучих противников в его
мятежных бунтарях. Реакционным попыткам "лэйкистов" увидеть
"сверхъестественное - в естественном" и "естественное - в
сверхъестественном" Байрон противопоставляет гуманистический взгляд на
человеческую природу, согласно которому именно естественные земные
человеческие страсти в их высшем напряжении, в столкновении и борьбе,
составляли достойный предмет искусства. Знаменательно, что за исключением
разве лишь одного эпизода "Осады Коринфа" (явление Альпу тени Франчески)
мистический элемент, царивший в поэзии "Озерной школы", совершенно
отсутствовал в поэмах 1813-1815 гг., да и в "Осаде Коринфа" он не имел
сколько-нибудь существенного значения для идейного замысла поэмы
(достоинство которой Пушкин справедливо усматривал "в трогательном развитии
сердца"). Судьба героев этих поэм решалась на земле, в земных битвах.
Таинственность, окружавшая Гяура, Корсара, Лару, не заключала в себе ничего
мистического; она служила объективным художественным следствием отсутствия в
революционном романтизме Байрона этой поры жизненно-конкретных, осознанных
самим поэтом социально-исторических перспектив. Характерно, что туман,
скрывавший очертания социальной судьбы героев этих поэм, стал, начиная с
"Лары", понемногу рассеиваться. Элементы историзма снова проникают в поэмы
Байрона, по мере того как в ходе политической борьбы 1814-1815 гг. начал
вырисовываться выход из тупика, в который, как казалось ему двумя годами
ранее, пришла его страна.
Байрон предостерегал издателя "Лары", Джона Меррея, от слишком
буквального истолкования некоторых внешних черт местного колорита поэмы. В
"Ларе", писал он, "испанским является только имя; действие происходит не в
Испании, а на Луне" (24 июля 1814 г.). Но существенно, что уже в "Ларе" бунт
героя-одиночки сливается, по ходу сюжета, с антифеодальной народной борьбой:
феодал по рождению и положению в обществе, Лара становится вождем восставших
крестьян, рвущих свои "феодальные цепи". Правда, в этом решении героя
преобладают скорее мотивы личной мести и самосохранения, чем сознательное
единение с народом. Самый образ восставшего народа в "Ларе" разработан
гораздо менее глубоко, чем в "Чайльд-Гарольде", где Байрон стоял намного
ближе к жизни. Недисциплинированность, стихийность крестьянского восстания
дает пищу романтическим обобщениям о бессмысленности всякой войны (в
противоположность тому смелому и глубокому противопоставлению народной войны
- войнам деспотов, "анархов", которое Байрон высказал в "Чайльд-Гарольде").
Антиисторические тенденции романтизма Байрона проявляются в "Ларе" в
пессимистически-универсальном заключении о суетности всякой борьбы, под
любым лозунгом, с любыми целями: "Религия - Свобода - Месть - что угодно,
одного слова достаточно, чтобы заставить людей совершать убийства", - а в
итоге все сведется к тому, что "волки и черви будут накормлены" ("Лара", II,
8).
Но при всей беспросветности этих выводов, Байрон и здесь не приходит к
отречению от борьбы. Несмотря на свою бесперспективность, народное
восстание, во главе которого становится Лара, составляет в изображении поэта
идейную и художественную вершину поэмы. Здесь наиболее полно и свободно
проявляются героические черты характера главного действующего лица - его
мужество, воинская доблесть, вдохновляющие и объединяющие вокруг него его
ближайших соратников. Картина смерти Лары, отказавшегося от христианского
"утешения", погибающего бестрепетно, "нераскаянно-угрюмо-бесстрастно", как
бы подчеркивает, что Байрон попрежнему настаивает на своем тезисе - смысл
жизни в борьбе, даже если эта борьба и не имеет, казалось бы, реальных
исторических перспектив.
В "Осаде Коринфа" обращают на себя внимание зачатки критической
переоценки индивидуалистического бунтарства. Образ одинокого изгоя Альпа,
венецианца, перешедшего на сторону турок, во многом сродни Гяуру, Корсару,
Ларе. Но сам поэт уже не смотрит на мир глазами индивидуалиста-отщепенца,
мстящего обществу за свои обиды. Он принимает теперь для своей оценки
происходящего общественный критерий. Речь идет не об оправдании
обидчиков-аристократов Венеции, которых ненавидит Альп, не о восстановлении
достоинства попранного им христианства. Речь идет о борьбе с турецкими
захватчиками, о родине, находящейся в опасности и преданной героем во имя
личного самолюбия.
В соответствии с этим новым идейным замыслом поэмы, Байрон
перестраивает по-новому и систему образов. Ренегат Альп, изменивший родине,
оказывается, при всей своей личной храбрости и стойкости, мнимым героем. Ему
противостоит в поэме образ старого военачальника, патриота Минотти. Подвигом
Минотти и завершается поэма: когда сопротивление туркам, ворвавшимся в
осажденный Коринф, становится безнадежным, Минотти взрывает пороховой погреб
и погибает сам вместе с наступающими врагами.
Осуждение Альпа в "Осаде Коринфа" проявляется не только в
противопоставлении ему образов Минотти и Франчески. Байрон раскрывает
внутреннее смятение и душевную опустошенность Альпа. Его попытка
предательством свести счеты с родною Венецией оборачивается против самого
изменника. В трактовке образа Альпа Байрон подходит к развенчанию
эгоистической, антиобщественной сущности индивидуалистического бунта.
Новые черты проявляются и в "Паризине" (1816). От предшествующих
романтических бунтарских поэм 1813-1815 гг. эта поэма, исторический сюжет
которой был заимствован у Гиббона, отличается гораздо большей конкретностью
образов и большей психологической глубиной и ясностью мотивировки основного
конфликта. Пушкин видел главное достоинство этой поэмы в ее "трагической
силе" ("О трагедии Олина "Корсер""). В письме к брату, Л. С. Пушкину, он
предлагает сравнить классицистический монолог Ипполита из "Федры" с речью
байронова героя, Гуго, которого отец, маркиз д'Эсте, предает казни за его
любовь к мачехе - Паризине; "...прочти всю эту хваленую тираду, - писал
Пушкин, - и удостоверишься, что Расин понятия не имел об создании
трагического лица. Сравни его с речью молодого любовника Паризины
Байроновой, увидишь разницу умов" {Пушкин. Переписка. Изд-во АН СССР, 1937,
стр. 87.}.
Байрон не использовал всех общественно-исторических возможностей своего
сюжета, иллюстрирующего жестокие феодальные нравы европейского
средневековья. Но его поэма проникнута пафосом свободного и прекрасного
чувства, сталкивающегося с тиранией и грубым произволом. Голос этого чувства
звучит в пылкой предсмертной речи Гуго, поразившей Пушкина. Байрон
убедительнее и глубже, чем в большинстве предшествующих поэм, раскрывает
сложную душевную жизнь своего героя. Сыновняя преданность отцу борется в
Гуго с памятью давних и новых обид. Незаконнорожденный сын маркиза д'Эсте,
он не может простить отцу позора матери и своего ложного положения в
обществе, как не может простить и того, что отец отнял у него невесту и сам
женился на Паризине. В его словах звучит гордость человека, уверенного в
своих силах, в своей доблести. Проживи он еще несколько лет, он сумел бы
собственными подвигами прославить свое имя так, что оно затмило бы славу
маркизов д'Эсте. Духом свободолюбия и независимости дышит вся эта речь, где
нет места ни оправданиям, ни раскаянию, ни мольбам.
Новаторство Байрона, сказавшееся с такой силой в его поэмах,
проявляется в эти годы и в области лирической поэзии, в частности - в
любовной лирике. С концом Возрождения английская лирическая поэзия надолго
утратила то ощущение неразрывного единства духовного и плотского начала, без
которого любовная лирика не может передать живой голос человеческой страсти.
Утрате этой цельности способствовало и влияние пуританизма, под знаменем
которого совершалась буржуазная революция XVII века, и та циническая
распущенность, которую противопоставила пуританству аристократическая
литература времен Реставрации. B XVIII веке этот разрыв как бы узаконивается
литературной традицией, закрепляется разделением лирических жанров.
"Высокая" страсть, говорящая выспренним языком классицистических абстракций,
изливается в риторических, напыщенных и холодных элегиях и посланиях. А
земные радости любви оказываются по преимуществу предметом "комической",
фривольной, зачастую натуралистически грубой поэзии. Бернсу, великому поэту
шотландского народа, удалось первому преодолеть этот разрыв и вернуть
письменной поэзии то единство духовного и телесного, которое всегда жило в
устном фольклоре. Байрон, высоко ценивший Бернса, следует его примеру в
естественности выражения лирического чувства. "Чувственный пыл" его поэзии,
отмеченный Энгельсом, не исключает, а предполагает задушевность и глубину.
Унаследованное Байроном от просветительского материализма, наперекор
идеалистической реакции его времени, уважение к земному естественному
человеку, признание законности всех его природных прав и стремлений,
образует идейный подтекст его любовной лирики. В противоположность поэзии
реакционного романтизма, где любовь представала как меланхолическое и даже,
по самой своей земной природе, роковое и трагическое чувство, любовная
лирика Байрона раскрывает светлый, прекрасный идеал человека. Примером может
служить его стихотворение "Она идет во всей красе", создающее живой образ, в
которой гармонически слита духовная и телесная красота. Аналогии из мира
природы, которыми пользуется поэт, создавая этот образ, не подавляют и не
растворяют в себе его человеческую сущность, а лишь подчеркивают ее
благородство и красоту:

Она идет во всей красе -
Светла, как ночь ее страны.
Вся глубь небес и звезды все
В ее очах заключены,
Как солнце в утренней росе,
Но только мраком смягчены.
. . . . . . . . . . . . . . .
А этот взгляд, и цвет ланит,
И легкий смех, как всплеск морской, -
Все в ней о мире говорит.
Она в душе хранит покой
И если счастье подарит,
То самой щедрою рукой.
(Перевод С. Маршака).

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел литературоведение











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.