Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Сепир Э. Избр. труды по языкознанию и культурологии

ОГЛАВЛЕНИЕ

VII. Язык как продукт истории: тенденция развития (дрейф) языка

Всякому известно, что язык изменяется. Два человека одного поколения и одной местности, говорящие на одном и том же диалекте и вращающиеся в той же социальной среде, никогда не будут одинаковы по складу речи. Тщательное изучение речи каждого из них вскроет бесчисленные различия в подробностях - в выборе слов, структуре предложения, в относительной частоте использования тех или иных форм и сочетаний слов, в произношении отдельных гласных и согласных и их сочетаний, во всех тех чертах, которые придают жизнь разговорному языку, как-то: быстрота речи, акцентуация и интонация. Можно даже, пожалуй, сказать, что говорят они на слегка различающихся диалектах одного и того же языка, а не на одном и том же языке.

Есть, однако, существенная разница между личностными и диалектальными различиями. Если мы возьмем два близко родственных диалекта, скажем, английский язык, на котором говорят <средние классы> Лондона, и тот английский язык, который обычно слышится из уст жителя Нью-Йорка, то заметим, что как бы ни отличались между собою говорящие индивиды в каждом из этих городов, все же общая масса лондонцев образует одну компактную и сравнительно одинаковую группу в противоположность массе обитателей Нью-Йорка. Индивидуальные их различия покрываются или поглощаются некоторым более общим их сходством, скажем, в произношении и лексике, которое резко обнаружится при противопоставлении языка одной группы в целом языку другой. Это значит, что есть своего рода идеальная языковая сущность, которая господствует над речевыми навыками членов каждой группы, что чувство почти безграничной свободы, ощущаемое индивидом при пользовании своим родным языком, находится как бы на сдерживающем поводу у какой-то регулирующей нормы. Один индивид следует норме лишь в той мере, которая лично ему свойственна, другой - ближе к установившейся средней норме в том именно отношении, в каком первый наиболее явно от нее отходит, но в свою очередь расходится с нею в каком-то другом отношении, и так далее. Возвыситься до уровня диалекта индивидуальным различиям мешает не только то обстоятельство, что они в каждом отдельном случае мало существенны, - бывают вполне отчетливые диалектальные различия, не более значительные, чем индивидуальные различия внутри диалекта; причина этого заключается главным образом в том, что индивидуальные различия речи молчаливо <корректируются> или уничтожаются согласованностью обычая.

Если всех говорящих на данном диалекте расположить по порядку в соответствии со степенью их приближения к средней речевой норме, едва ли можно сомневаться в том, что они составят последовательно градуированный ряд, группирующийся вокруг хорошо определенного центра или нормы. Разница в говорении между любыми двумя соседними индивидами в этом ряду' окажется ничтожной, если только не прибегать к микроскопически точному лингвистическому исследованию. Разница же между двумя наиболее крайними членами ряда наверно будет значительная, настолько значительная, что ее можно приравнять к подлинному диалектальному различию. Сказать, что эти нетипичные индивиды говорят на различных диалектах, мешает нам то, что особенности их речи, взятые в целом, не могут быть соотнесены с какой-либо иной нормой, кроме нормы всего их ряда.

Если бы речь одного из членов такого ряда могла оказаться сов- падающей в действительности с другим диалектальным рядом^, у нас бы вовсе не было настоящих границ между диалектами (и языками). У нас просто был бы непрерывный ряд индивидуальных различий, охватывающий все протяжение исторически объединенной языковой территории, рассечение же этой обширной территории (в некоторых случаях обнимающей части отдельных материков) на определенные диалекты и языки было бы совершенно произвольным действием, не имеющим иного оправдания, кроме одного лишь соображения практического удобства. Но такая концепция природы диалектальных различий не соответствует фактам, насколько они нам известны. Могут найтись изолированные индивиды, говорящие на смешении двух диалектов одного языка, и если число и значение их возрастает, они могут даже дойти до создания новой, своей собственной диалектальной нормы - такого диалекта, в котором сглажены расхождения породивших его диалектов. С течением времени такой компромиссный диалект может поглотить эти прежние диалекты, хотя чаще последние будут иметь наклонность неограниченно долго удерживаться в качестве побочных форм захватившего область диалекта. Но такие явления - а они довольны часты в истории языка - явно вторичного порядка. Они тесно связаны с такими моментами в социальном развитии, как образование национальности, возникновение литературы, претендующей на нечто большее, чем только на местное значение,

^ Поскольку, конечно, они не выпадают из нормальной речевой группы по причине явной неправильности их речи или же потому, что они изолированные иностранцы, в позднем возрасте усвоившие данный язык, прилив сельского населения в города и всякие иные тенденции, разрушающие ту крайнюю степень территориальной раздробленности, которая неискушенному человеку всегда кажется естественной.

- Обращаю внимание, что здесь я говорю о речи индивида, взятой в целом.

Совершенно другое дело выделять в ней какие-нибудь частные особенности произношения или словоупотребления и сравнивать или отождествлять их с чертами другого диалекта.

Объяснение вопроса о возникновении диалектальных расхождений еще не найдено. Очевидно, недостаточно сказать, что когда на одном диалекте или на одном языке говорят в двух разных местностях или в двух разных социальных слоях, то он естественно получает различные формы, которые с течением времени настолько расходятся, что заслуживают наименования диалектов. Это, конечно, справедливо только отчасти. Диалекты, прежде всего, принадлежат весьма определенно отграниченным социальным группам, достаточно однородным для обнаружения общих чувств и стремлений, необходимых для образования нормы. Но тотчас же возникает трудный вопрос; если все индивидуальные различия внутри диалекта постоянно нивелируются до уровня диалектальной нормы, если у индивидуальных особенностей нет заметной тенденции к образованию диалектального расхождения, то почему же вообще существуют диалектальные различия?

Не должна ли норма, где бы и когда бы она ни подвергалась угрозе, автоматически себя утверждать? Не должны ли индивидуальные различия каждой местности, даже при отсутствии общения между ними, сменяться равнодействующей одинаковой общепринятой речи?

Если бы индивидуальные поверхностные различия были бы единственным типом вариации языка, мы бы не могли, думается мне, объяснить, почему и как возникают диалекты, почему происходит так, что языковой прототип (праязык) постепенно распадается на ряд взаимно непонятных языков. Но язык не есть нечто существующее только в пространстве, как бы ряд отражений одной и той же вневременной картины в различных индивидуальных сознаниях. Язык движется во времени по своему собственному течению. Язык дрейфует. Если бы даже не было распадения языка на диалекты, если бы каждый язык продолжал существовать как прочное самодовлеющее целое, он все же постоянно удалялся бы от какой-то определенной нормы, развивая беспрестанно новые черты и постепенно превращаясь в язык, столь отличный от своей первоначальной сущности, что становился бы в действительности новым языком. Диалекты возникают не вследствие самого факта индивидуальных различий, но вследствие того обстоятельства, что две или более группы индивидов настолько разобщаются, что начинают дрейфовать по отдельности, независимо друг от друга. До тех пор, пока они тесно держатся вместе, никакая сумма индивидуальных различий не может привести к образованию диалектов. В действительности, разумеется, ни один язык не может распространяться по обширной территории или хотя бы на сколько-нибудь значительной площади без того, чтобы не обнаружить диалектальных различий, ибо невозможно удержать многочисленное население от разъединения на группы по местностям, в каждой из которых язык имеет тенденцию к самостоятельному дрейфу. Под влиянием преобладающих в наши дни культурных условий, которые противодействуют развитию всяческих местных особенностей, тенденция к диалектальному дроблению постоянно наталкивается на сопротивление, а отчасти <корректируется> вышеуказанным стремлением к единообразию. И все-таки даже в такой молодой стране, как Америка, диалектальные различия немаловажны.

В условиях первобытного общества политические группировки малы, а тенденции к местной ограниченности чрезвычайно велики. Поэтому естественно, что языки первобытных народов и языки негородского населения распадаются на великое множество диалектов. Существуют места на земном шаре, где почти у каждого селения свой особый диалект. Жизнь географически ограниченной общины замкнута и активна; речь ее, соответственно с этим, своеобразна.

Весьма сомнительно, чтобы какой-либо язык мог распространиться на сколько-нибудь широкой территории, не раздробляясь на отдельные диалекты. Едва только старые диалекты оказываются сближенными в результате их взаимодействия или же вытесненными вследствие распространения и возросшего влияния одного какого-либо культурно преобладающего диалекта, как нарождается как бы новое поколение диалектов, разрушающих нивелирующую работу прошлого.

Примером этого может служить то, что случилось в Греции. Во времена классической древности греки говорили на множестве местных диалектов, из коих некоторые были представлены в литературе. С ростом культурного преобладания Афин диалект этого города, так называемый аттический, распространился за счет других, пока, на- конец, в так называемый эллинистический период вслед за македонским завоеванием этот аттический диалект, в своей вульгаризованной форме известный под именем <койне>, не сделался стандартной речью всей Греции. Но это языковое единообразие^ продолжалось недолго. За прошедшие тысячелетия, отделяющие нынешних греков от их классических предков, койне постепенно распалось на ряд диалектов. Теперь Греция представляет такое же разнообразие в языковом отношении, как и во времена Гомера, хотя современные местные диалекты, за исключением диалекта самой Аттики, и не являются прямыми потомками старых диалектов, предшествовавших временам Александра*. Опыт Греции не одинок. Старые диалекты всегда устраняются только для того, чтобы дать место новым. Языки могут изменяться в самых различных направлениях в отношении и фонетики, и морфологии, и словаря, а поэтому неудивительно, что, раз языковое единство нарушено, язык рассыпается в разные стороны. Едва ли возможно предполагать, что язык, распавшийся на местные разновидности, будет развиваться по строго параллельным линиям. Если речь какой-либо местности начала дрейф в своем особом направлении, можно считать несомненным, что она все более и более будет удаляться от своих языковых сородичей. Если нет налицо сдерживающего воздействия междудиалектальных взаимовлияний, о которых я говорил выше, диалекты, входившие прежде в одну общую группу, непременно должны разойтись в разные стороны.

  • ^ Сомнительно, вправе ли мы говорить о языковом единообразии даже во времена господства койне. Трудно допустить, чтобы неаттические группы греческого населения, переходя на койне, не окрашивали свою речь диалектальными особецностями, обусловленными их прежними речевыми навыками.
  • ' Единственным исключением является законский диалект Лакедемона. Он не происходит от койне, но представляет собой прямой отпрыск дорического диалекта Спарты.

С течением времени каждый диалект сам распадается на поддиалекты, постепенно получающие значение настоящих диалектов, тогда как первичные диалекты развиваются во взаимно непонятные языки. Так продолжается этот процесс почкования, пока расхождение не возрастает до такой степени, что только ученому-лингвисту, вооруженному документальными доказательствами и методом сравнительной реконструкции, удается установить, что данные языки генеалогически родственны, - иными словами, что они представляют независимые линии развития из отдаленной общей начальной точки.

Вполне достоверен факт, насколько мы вообще можем говорить о достоверности в истории, что такие столь мало схожие между собой языки, как современные ирландский, английский, итальянский, греческий, русский, армянский, персидский и бенгальский, суть лишь конечные точки линий движения, сходящихся в глубине веков у одного общего исходного пункта. Естественно, нет никакой причины полагать, что этот начальный <индоевропейский> (или <арийский>) праязык, который мы можем частью воссоздать, частью хотя бы смутно разгадать, не был в свою очередь лишь одним из <диалектов> какой-то языковой группы, либо в значительной мере угасшей, либо представленной в настоящее время языками, до того разошедшимися с нашими, что мы, при наших ограниченных средствах, не можем установить их взаимное родство^.

Те языки, о которых известно, что они генетически родственны, т.е. что они суть разошедшиеся формы одного общего праязыка, могут рассматриваться как образующие <языковое семейство>. О языковом семействе ничего окончательного сказать нельзя. В самом деле, устанавливая его, мы только утверждаем, что можем идти именно до такого предела, но не далее. На любом этапе наших изысканий неожиданный луч света всегда может обнаружить, что данное <семейство> есть не что иное, как <диалект> иной, большей группы. Термины: диалект, язык, ветвь, семейство, само собою разумеется, термины чисто относительные. Они будут меняться в зависимости от расширения или сужения нашей перспективы^. Было бы напрасно размышлять о том, сможем ли мы когда-нибудь доказать или нет, что все языки происходят из одного общего источника. За последнее время лингвисты смогли дать более широкие исторические обобщения, чем те, какие казались прежде возможными, подобно тому как исследователи культуры смогли указать на наличие исторических связей между культурными зонами или институтами, которые ранее считались совершенно изолированными друг от друга. Человеческий мир сближается не только в перспективе будущего, но и с точки зрения ретроспективного культурно-исторического анализа. Тем не менее мы еще далеки от возможности свести всю массу существующих языков к небольшому числу <языковых семейств>. Мы все еще принуждены оперировать с довольно значительным их числом. Некоторые из них, как, например, индоевропейское семейство или индокитайское, раскинуты на громадных пространствах; у других, как, например, у баскского языка^, поразительно небольшая область распространения, и их, по всей видимости, следует считать измельчавшими остатками некогда более широко распространенных языковых групп. Что же касается вопроса о едином или множественном происхождении речи, то весьма вероятно, что язык как человеческое установление (или, если угодно, как человеческая <способность>) развился в истории человечества единовременно, что вся сложная история языка есть единое культурное явление. Однако такая теория, построенная на <общих принципах>, не представляет настоящего интереса для лингвистической науки. Все то, что находится вне доказуемого, должно быть оставлено философам и беллетристам,

  • " Хотя есть немало указаний на то, какие именно языки могли бы быть этими отдаленнейшими родственниками индоевропейских языков. Впрочем, относительно этого вопроса нет единого мнения, и он едва ли может рассматриваться в лингвистической работе совершенно общего характера.
  • ° Термин <диалект> как нечто противопоставляемое принятой норме литературного языка в наше рассмотрение не входит.

Мы должны вернуться к понятию <дрейфа> языка. Если признать, что исторические перемены, происходящие в языке, и громадное скопление мелких изменений, с течением времени приводящих к полной смене языковой модели, по существу не тождественны с теми индивидуальными вариациями, которые мы постоянно можем наблюдать непосредственно вокруг себя, и если вариации эти рождаются лишь с тем, чтобы погибнуть без следа, тогда как столь же или еще более мелкие перемены, составляющие суть дрейфа языка, навек запечатлеваются в его истории, - не значит ли это приписывать истории языка некое мистическое свойство? Не приписываем ли мы языку силы по собственному влечению изменяться самому, вне и помимо невольной наклонности индивидов колебать установившуюся норму? И если этот дрейф языка не есть просто ряд индивидуальныч вариаций, видимых в вертикальном изменении, т.е. в историческом разрезе, а не в горизонтальном, т.е. в повседневном быту, то что же он такое? Язык существует лишь постольку, поскольку им пользуются, говорят на нем, воспринимают его, пишут на нем и читают.

Все значащие изменения, происходящие в языке, должны прежде всего проявляться в виде индивидуальных отступлений от речевой нормы. Все это совершенно верно, но отсюда все же нисколько не вытекает, будто дрейф языка в целом может быть понят* в результате исчерпывающего научного описания одних лишь индивидуальных вариаций речи, которые сами по себе - явления случайные^, подобно волнам морским, ходящим взад и вперед в бесцельном движении, У языкового дрейфа есть свое направление. Иными словами, в нем воплощаются, закрепляются только те индивидуальные вариации, которые движутся в определенном направлении, подобно тому как только некоторые движения волн в бухте соответствуют приливу и отливу. Дрейф языка осуществляется через не контролируемый говорящими отбор тех индивидуальных отклонений, которые соответствуют какому-то предопределенному направлению. Направление это может быть в общих чертах выведено из прошлой истории языка. С течением времени какая-то новая черта в дрейфе языка становится частью или частицей общепринятой речи, но первоначально она может долго существовать лишь как тенденция в речи у небольшого, быть может, самого ничтожного числа людей. Осматриваясь кругом и наблюдая речевую практику, едва ли мы отдаем себе отчет в том, что в нашем языке есть какой-то <уклон>, что изменения, которые должны произойти в языке в ближайшие столетия, в некотором смысле уже предвосхищаются в иных неясных тенденциях настоящего и что при окончательном осуществлении их они окажутся лишь продолжением тех изменений, которые уже совершились ранее. У нас, скорее, такое чувство, что наш язык фактически представляет собою прочную систему и что те небольшие перемены, которым суждено в нем осуществиться, могут развиваться в любом направлении. Но это чувство обманчиво. Самая неуверенность наша относительно деталей надвигающихся перемен в языке только сугубо подчеркивает предопределенное постоянство их направления.

  • " На котором говорят во Франции и Испании в области Пиренейских гор.

Иной раз мы можем почувствовать, как захватывает нас процесс языкового дрейфа, даже если мы с ним боремся. Вероятно, большинство из тех, кто прочтет такую английскую фразу, как Who did you see?, - признает ее <неправильной>. Мы, люди начитанные, все еще стараемся говорить Whom did you see? 'Кого вы видели?', но чувствуем при этом некоторую неловкость (быть может, неловкость, соединенную с гордостью). Мы склонны и вовсе отбросить этот оборот и выразиться Who was it you saw? 'Кто тот, кого вы видели?', почтительно прикрывая литературную традицию (whom) фигурой умолчания^. Народ своих выражений не стесняется. Выражение Whom did you see? подходит к стилю эпитафий, но Who did you see? - естественная форма для нетерпеливого вопроса. Для того чтобы отдать себе отчет в направлении общего движения языка, мы, разумеется, должны обращаться к никем не контролируемой речи народной массы. Вполне безопасно высказать пророчество, что через какие-нибудь две сотни лет, считая от сегодняшнего дня, ни один хотя бы самый образованный юрист не скажет Whom did you see?

  • ^ Или, скорее, учуян, ибо мы, по правде сказать, его вполне еще не понимаем.
  • ^ Не вполне случайные, конечно, а относительно.
  • ^ В относительных оборотах мы тоже склонны избегать объектной формы местоимения who и вместо the man whom I saw предпочитаем говорить the man that I saw или the man I saw ('человек, которого я видел).

К тому времени whom сделается таким же восхитительным архаизмом, каким мы теперь воспринимаем елизаветинское his вместо its^. Никакие логические или исторические аргументы не помогут спасти это несчастное whom. Ссылка на такую пропорцию: I : me = he : him = who : whom. ('я : меня = он : его = кто : кого') убедительна в теории, но не принимается в расчет на практике.

Мы можем даже взять на себя смелость утверждать, что большинство из нас втайне желали бы употреблять оборот <Who did you see?>. Большая тяжесть спала бы с наших плеч, если бы некий божественный авторитет, более властный, чем поднятый кверху перст педагога, предоставил нам в этом отношении полную свободу выбора.

Но мы не можем слишком откровенно опережать дрейф языка и вместе с тем поддерживать престиж своей образованности. Мы должны притвориться находящимися в неведении, куда мы идем, и довольствоваться своим внутренним противоречием - сознательным приятием претящей нам формы whom и бессознательным стремлением к who^. А пока мы балуем себя контрабандным использованием запретного выражения, употребляя who в некоторых сомнительных случаях, когда можно некоторым образом неосознанно оправдать нашу ошибку. Вообразите, что кто-нибудь, в то время как вы слушаете его невнимательно, бросит замечание John Smith is coming to-night ^Its некогда было столь же грубым отклонением от нормы, как теперь who в обороте Who did you see?. Оно возникло и укрепилось в английской речи потому, что старинное разделение между мужским, женским и средним родами было медленно, но верно вытеснено новым разделением на класс неодушевленных и класс одушевленных. Последняя классификация оказалась слишком жизненною, чтобы допустить на практике противопоставление существ мужского пола и одушевленных предметов (his) существам женского пола (her). Пришлось создать форму its по аналогии с формами вроде man's для удовлетворения растущего чувства формы. Дрейф в этом направлении был достаточно силен, чтобы санк- ционировать форму, ранее считавшуюся грубой грамматической ошибкой.

'Джон Смит придет сегодня вечером'. Вы не расслышали имя и спрашиваете не Whom did you say?, но Who did you say?, 'Кто, вы сказали?'. Возможно, что произойдет некоторая заминка при выборе формы, но прецедент обычных оборотов вроде Whom did you see? не покажется, вероятно, достаточно веским, чтобы употребить выражение Whom did you say?. Специалист-языковед, вероятно, заметит, что прецедент этот тут ни при чем, так как выражение вроде Who did you say? 'Кто, вы сказали?' не строго аналогично выражению Whom did you see? 'Кого вы видели?', или Whom did you mean?

^Психоаналитики поймут эту механику. Механизмы <подавления импульсов> и их симптоматической символизации могут быть иллюстрированы в самых неожиданных уголках индивидуальной и групповой психологии. Более общая психология, нежели та, которую мы видим у Фрейда, вероятно, покажет, что они имеют место при нащупывании абстрактной форны, при логической или эстетической систематизации опыта, совершенно так же, как и в сфере фундаментальных инстинктов.

'Кого вы разумеете?'. Это скорее сокращенная форма какого-то выражения вроде Who did you say is coming to-night? 'Кто, сказали вы, придет сегодня вечером?'. Это и есть то своеобразное оправдание, о котором я выше упоминал, и в нем есть своя логика. Но соображение это представляется скорее обманчивым, и это вопреки нашему грамматисту, так как в ответ на вопрос вроде: You're a good hand at bridge, John, aren't you? 'Вы хороший игрок в бридж, Джон, не правда ли?', несколько застигнутый врасплох Джон, вероятно, пробормочет: Did you say me? 'Вы про меня сказали?' и едва ли Did you say 1? 'Вы сказали я?'. Однако - логика за последним оборотом (Did you say I was a good hand at bridge? 'Вы сказали, что я хороший игрок в бридж?'. Дело в том, что у whom нет достаточной жизненности, чтобы пройти через столь небольшие трудности, которые те преодолевает шутя. Пропорция: 1 : те = he : him = who : whom логически и исторически правильна, но психологически шатка. Whom did you see? - оборот правильный, но есть что-то фальшивое в этой правильности.

Стоит углубиться в причину нашей любопытной неохоты употреблять выражения со словом whom, особенно в его вопросительном смысле. Единственно ясно различаемые объектные формы, существующие в английском языке, это - те, him, her (последняя не вполне отчетливо объектная, вследствие тождества ее с притяжательной формой her), us, them и whom ('меня, его, ее, нас, их, кого').

Во всех прочих случаях объектная форма совпала с субъектной, отождествилась с ней морфологически (вопроса о позиции в предложении мы сейчас не касаемся). Обозревая весь этот ряд объектных форм, мы сразу замечаем, что форма whom психологически одинока. Me, him, her, us и them образуют крепкую, вполне законченную группу объектных форм личных местоимений, строго параллельную ряду субъектных форм: I, he, she, we, they 'я, он, она, мы, они'. Формы who и whom формально суть <местоимения>, но психологически они не ощущаются входящими в ту же группу, что местоимения личные. У whom явно слабая позиция, у него фланг, открытый для нападения, ибо слова одной и той же функциональной группы имеют склонность держаться вместе, и, если одно из них отбивается в сторону, существование его подвергается опасности. Между тем другие вопросительные и относительные местоимения (which, what, that 'который, какой, что'), с которыми whom должно было бы держаться вместе, не различают субъектной и объектной форм. Психологически неправильно проводить черту формального разграничения между whom и личными местоимениями, с одной стороны, и остальными вопросительными и относительными местоимениями, с другой. Фор- мальные группы должны быть симметрически соотнесены, если не отождествлены, с функциональными группами. Если бы у which, what и that были объектные формы, параллельные с whom, положение whom было бы более устойчивое. При нынешнем же положении в этом слове есть что-то неэстетическое. Оно предполагает формальную модель, отсутствующую в данной функциональной группе.

Поскольку мы утратили силу создавать новые объектные формы и не в состоянии так преобразовать эту группу which - what - that, чтобы сделать ее параллельной с меньшей группой who - whom, единственная возможность выправить иррегулярность формального распределения заключается в том, чтобы вовсе отказаться от whom.

Как только это будет сделано, who объединится со своей группой, и наше бессознательное стремление к симметрии форм получит удовлетворение. Мы не беспричинно втайне злобствуем на Whom did you see?".

Но есть и другие обстоятельства, способствующие отходу от использования whom. Слова who и whom в их вопросительном смысле психологически родственны не только местоимениям which и what, но и группе вопросительных наречий where, when, how 'где, когда, как', которые все неизменяемы и в общем эмфатичны. Я считаю возможным выставить такое положение, что в английском языке существует довольно сильное ощущение, что вопросительное местоимение или наречие, типически являющееся в предложении элементом эмфатическим, не должно изменяться. Окончание -т в слове whom ощущается как нечто тормозящее риторическую действенность слова.

Его нужно откинуть, чтобы дать вопросительному местоимению выявить всю скрытую в нем силу. Есть еще третье, и весьма сильное, основание избегать whom. Противоположность между субъектным и объектным рядами личных местоимений (/, he, she, we, they : me, him, her, us, them) сопряжена в английском языке с разной позицией в предложении. Мы говорим I see the man 'Я вижу человека', но

The man sees me 'Человек видит меня'; Не told him 'Он сказал ему', но никогда Him he told 'Ему он сказал' или Him told he 'Ему сказал он'. Обороты, подобные двум последним, суть чисто поэтические и архаические; они противоречат нынешней тенденции развития языка. Даже при вопросительном обороте не говорят Him did you see?. Только в предложениях типа Whom did you see? изменяемая форма объекта употребляется теперь перед глаголом. В предложении Whom did you see? такой порядок слов обязателен по причине наличия в нем вопросительного whom: вопросительное местоимение или наречие нормально стоит на первом месте в предложении (What are you doing? 'Что вы делаете?', When did he go? 'Когда он пошел?, Where are you from? 'Откуда вы?'). В элементе whom предложения Whom did you see? таится, следовательно, противоречие между формой, свойственной предложению, содержащему изменяемую форму объекта, и формой, естественной для предложения с вопросительным местоимением или наречием. Такие выходы из создавшегося противоречия, как Did you see whom? или You saw whom?^, слишком противопоставлены характерному для английского языка дрейфу, чтобы быть принятыми. Наиболее радикальное решение Who did you see? есть тот оборот, к которому постепенно стремится язык.

  • ^Заметьте, что здесь разница с whose 'чей'. Последнее слово лишено поддержки аналогичных притяжательных форм в своей собственной функциональной группе, но аналогическая сила великого множества притяжательных форм имен существительных (man's, boy's), равно как некоторых личных местоимений (/iis, its) и предикативных притяжательных форм (hers, yours, theirs), достаточна, чтобы придать ему жизненность.

Эти три конфликта - в отношении вхождения в формальную группу, риторического выделения и порядка слов - дополняются четвертым затруднением. Эмфатическое whom с его тяжелым звуковым составом (полудолгой гласной, за которой следует губной согласный) является резким контрастом к тотчас следующему за ним легко скользящему слогу. В выражении whom did обнаруживается невольная задержка, вследствие чего оно звучит неуклюже. Тем самым ему выносится фонетический приговор, и это происходит совершенно независимо от того, что оно уже было признано нами неудовлетворительным в связи с выше проанализированными грамматическими факторами. В отношении же таких параллельных оборотов, как what did и when did, такое просодическое возражение неприложимо. Гласные слов what и when короче, и их конечные согласные легко растворяются в последующем d, которое произносится при том же положении языка, что и t к п. Свойственный человеку инстинкт ритма не позволяет нам быть довольными сочетаниями whom did, подобно тому как тот же инстинкт не позволяет поэту в стремительном стихе употреблять такие слова, как dreamed 'мечтал' и hummed 'жужжал'. Ни наше чутье ритма, ни подбор слов поэтом не являются, как правило, осознанными. Возможно, что не все одинаково чувствительны к ритмическому течению речи, но весьма вероятно, что ритм служит неосознаваемым языковым руководством даже и для тех, кто мало заботится об использовании его в искусстве. Во всяком случае, ритмы поэта составляют лишь более чуткое и стилизованное применение тех ритмических тенденций, которые характерны для повседневной речи того народа, на чьем языке он творит.

Мы обнаружили не менее четырех факторов, влияющих на нашу еле уловимую непредрасположенность к употреблению Whom did you see?. Необразованные люди, безо всякого угрызения совести говорящие Who did you see?, обладают более острым чутьем подлинного дрейфа языка, нежели ученые грамматисты. Разумеется, эти четыре ограничивающих фактора не действуют в отрыве один от другого.

  • ^ За исключением некоторых идиоматических оборотов, как, напр., You saw whom? 'Вы видели кого?', что равносильно следующему: You saw so and so and that so and so is who? 'Вы видели такого-то и такой-то есть кто?'. В подобных предложениях whom произносится громко и протяжно, чтобы подчеркнуть то обстоятельство, что лицо, о котором шла речь, слушателю неизвестно или им не идентифицировано.

Раздельные их энергии - дерзнем использовать этот термин механики - введены в <русло> единой силы. Эта сила, будучи конкретным воплощением общего дрейфа языка, регистрируется в нашей психике как легкое колебание при употреблении слова whom. Колебание это, по-видимому, совершенно не осознается, хотя оно может быть сразу же обнаружено, стоит только на него обратить внимание. Естественный носитель языка^, конечно, не сознает или, вернее, не знает истинных причин данного явления. Каким образом в таком случае можем мы быть уверены в правильности той интерпретации, которую мы предположили, а именно, что на самом деле действуют все означенные факторы, а не только некоторая их часть? Разумеется, не все они всюду и всегда в равной мере могущественны. Действенность их неодинакова: она возрастает или падает в зависимости от данного индивида и данного оборота речи^. Но что каждый из этих факторов реально существует, в некоторых случаях может быть подтверждено методом их последовательного исключения. Если при отсутствии того или иного фактора отмечается легкое ослабление в соответствующей психологической реакции (<колебание> в нашем случае), то мы можем заключить, что фактор этот в прочих употреблениях подлинно присутствует. Второй из наших четырех факторов действует только по отношению к вопросительному употреблению слова whom, четвертый фактор гораздо сильнее действует при вопросительном местоимении, чем при относительном. Мы можем, следовательно, понять, почему предложение, вроде Is he the man whom you referred to? 'Тот ли это человек, кого вы имели в виду?', хотя и не столь идиоматично, как Is he the man (that) you referred to? (обратим внимание, что оно нарушает первый и третий фактор), все же не так трудно примиримо с нашим врожденным чутьем английской речи, как Whom did you see?. Если исключить четвертый фактор из вопросительного предложения с whom^, например, Whom are you looking at? 'Кого вы разглядываете?', где гласная, следующая за whom, освобождает это слово от его фонетической тяжеловесности, то ощутима, если я не ошибаюсь, меньшая заминка в употреблении whom. Who are you looking at? может показаться даже несколько режущим ухо, тогда как Who did you see? ласкает ухо.

  • ^ Исследователи языка не могут быть вполне естественными в своем отношении к родной речи. Пожалуй, правильнее было бы сказать не <естественный>, а наивный>.
  • '° Возможно, что именно эта вариативность значимости, которая свойственна существенным компонентам общей тенденции дрейфа языка, является ответственной за возникновение диалектальных различий. Каждый диалект продолжает общую тенденцию дрейфа языка-родоначальника, но не в равной мере воспринимает действенную силу каждого компонента этой тенденции. Тем самым оказываются неизбежными сперва небольшие, а потом все более возрастающие отклонения от первоначальной линии дрейфа.
  • " Большинство предложений, начинающихся с вопросительного whom, обычно сопровождается последующими did или does, do. Но не все.

Мы можем составить шкалу <степеней колебания> примерно в следующем виде:

Степень 1: оакторы 1,3. The man whom I referred to.

Степень 2: оакторы 1,3,4.The man whom they referred to.

Степень 3: оакторы 1,2,3. Whom are you looking at?

Степень 4: оакторы 1,2,3,4. Whom did you see?

Мы можем зискнуть высказать догадку, что, когда наконец наступит пора исчезновения whom из английской речи, обороты вроде Whom did you see? устареют окончательно, а фразы вроде The man whom I referred to еще будут некоторое время держаться. Быть в этом уверенным, однако, нельзя, ибо мы никогда не можем сказать, выделены ли нами все факторы, предопределяющие дрейф. В нашем конкретном случае мы оставили без внимания один фактор, который может оказаться решающим в истории who и whom в их значении относительных местоимений. Это - бессознательное стремление оставить этим словам только их вопросительную функцию, а их функцию относительных местоимений всецело перенести на that или попросту выражать порядком слов в предложении (например, The man that I referred to или The man I referred to 'Тот человек, которого я имел в виду'). Если дрейф языка реализуется в этом направлении, затрагивающем не непосредственно whom как таковое, а лишь whom как объектную форму для who, - относительное местоимение who устареет еще до того, как полностью проявят себя факторы, действующие против whom. Такого рода соображение поучительно потому, что оно показывает, до какой степени знание общего представления о дрейфе языка еще недостаточно для ясного уразумения того, каково направление этого дрейфа. Нам нужно знать кое-что об относительной потенции и скорости развития отдельных компонентов дрейфа.

Едва ли необходимо указывать, что конкретные дрейфы, участвующие в использовании whom, интересны нам не сами по себе, а как симптомы действующих в языке более широких тенденций. В данном случае различимы по меньшей мере три существенно важных дрейфа. Каждый из них действовал в течение столетий, каждый из них обнаруживается и в других частях нашего языкового механизма, каждый почти наверняка будет продолжаться еще сотни, возможно тысячи лет. Первый из них - это обычная тенденция к сглаживанию различия между формами субъектной и объектной, что само по себе есть лишь дальний отголосок постепенного исчезновения древней индоевропейской системы синтаксических падежей. Эта система, лучше всего сохраняющаяся ныне в литовском языке^, была уже значительно ослаблена в древнегерманском языке, чьими современными диалектальными формами являются языки английский, голландский, немецкий, датский и шведский. Семь индоевропейских падежей (именительный, родительный, дательный, винительный, отложительный, местный, орудийный) в нем уже были сведены к четырем (именительный, родительный, дательный, винительный). Мы это устанавливаем путем тщательного сопоставления и реконструкции на материале древнейших документально до нас дошедших германских диалектов (готского, древнеисландского, древневерхненемецкого, англосаксонского). В группе западногерманских диалектов, при изучении которых нашими древнейшими и наиболее ценными источниками являются древневерхненемецкий, древнефризский и древнесаксонский, мы все еще видим эти четыре падежа, но фонетическая форма па- дежных слогов оказывается в них уже в значительной мере редуцированной, а в некоторых парадигмах слитой для ряда падежей. Падежная система фактически остается в силе, но явно движется к дальнейшему разложению. В эпоху англосаксонского и раннего среднеанглийского языка произошли дальнейшие изменения в том же направлении. Фонетическая форма падежных слогов еще более редуцировалась, и различие между винительным и дательным падежами в конце концов исчезло. Образовавшийся <объектный> падеж есть собственно амальгама из прежних форм винительного и дательного; так, в местоимении 3-го лица единственного числа him прежний дательный падеж (мы до сих пор говорим I give him the book 'Даю ему книгу', что не есть сокращение выражения I give to him; ср. готское imma, совр, немецкое ihm) объединил функции прежнего винительного (англосаксонское hine, ср. готское ina, совр. немецкое ihn) и дательного. В результате фонетических процессов и морфологического выравнивания стерлось различие и между именительным и винительным; так что только в некоторых местоимениях удержалось различение форм субъекта и объекта.

  • ^ Лучше, чем даже в древнейших дошедших до нас памятниках латинского и греческого языков. Только древние индоиранские языки (санскрит, авестийский) обнаруживают в отношении падежных форм столь же или еще более архаичное состояние общеиндоевропейской речевой системы,

В конце средних веков и в новое время произошло сравнительно мало явных изменений в прежней падежной системе английского языка, если не считать постепенной замены форм личного местоимения 2-го лица (thou (субъект) - thee (объект) в единственном числе и уе (субъект) - you (объект) во множественном числе) общей недифференцированной формой you. И тем не менее падежная система в целом (в именах - субъектно-объектная, то есть абсолютивная, и притяжательная формы; в некоторых местоимениях - субъектная, объектная и притяжательная) в психологическом отношении существенно ослабела. В настоящее время она гораздо менее отчетлива, чем это обычно думают. Притяжательная форма очень мало жизненна, кроме как в местоимениях и одушевленных именах. Теоретически еще можно сказать the moon's phases 'фазы луны' и a newspaper's vogue 'популярность газеты', но на практике мы предпочитаем почти всегда аналитические обороты, как the phases of the moon и the vogue of a newspaper. Этот дрейф явно направлен к использованию притяжательных форм только для одушевленных имен. Все притяжательные местоименные формы, за исключением форм its и частично their и theirs, также относятся лишь к одушевленным. Знаменательно, что форма theirs едва ли когда употребляется при указании на неодушевленные имена, что нет особой охоты употреблять в этом случае и форму their и что форма its также начинает замещаться на выражение of it. Для современного языка более обычен оборот the appearance of it ' появление этого' или the looks of it 'внешний вид этого (неодушевленного)', нежели its appearance. Крайне любопытно отметить, что сказать its young 'его (животного) детеныш' идиоматически предпочтительнее, чем the young of it. В данном случае мы имеем дело с формой лишь по видимости среднего рода, по ощущению же это форма одушевленности; психологически она попадает в один ряд с his children 'его дети', а не с the pieces of it 'куски этого'. Может ли быть, что столь обычное слово, как its, начинает на практике встречать затруднения в своем использовании? Не обречено ли оно на исчезновение? Было бы опрометчиво утверждать, будто оно обнаруживает признаки приближающейся дряхлости, но несомненно и то, что оно решительно теряет свою силу". Как бы то ни было, не будет преувеличением сказать, что имеется ощутимый дрейф в сторону ограничения притяжательного словоизменения только одушевленными именами и местоимениями.

Как же обстоит дело с чередованием субъектной и объектной формы в местоимениях? Факты таковы, что форма whom является слабым членом своей пары, что в you оба падежа совпали (в it, that и what они, насколько нам известно, никогда не различались^), а что her в качестве объектного падежа несколько ослаблено ввиду формальной тождественности с притяжательным her, но есть ли хоть какое-нибудь основание подвергать сомнению жизненность таких чередований, как I see the man 'Я вижу человека' и The man sees me 'Человек видит меня'? Ясно, что различие субъектного / и объектного те, субъектного he и объектного him и соответствующих форм в других личных местоимениях входит в самую сердцевину английского языка. Мы можем к черту отбросить whom, так или иначе увертываться от употребления its, но свести 1 и те к одному падежу - не значило бы это сделать язык до неузнаваемости не-английским?

Нет никаких тенденций языкового движения в направлении таких чудовищ, как Me see him или I see he. Правда, что фонетическое расхождение между 1 и те, he и him, we и us чересчур велико, чтобы обусловить сколько-нибудь серьезную возможность уравнения этих форм. Но из этого не следует, будто падежное различение в целом продолжает быть жизненным. Одним из наиболее коварных свойств языкового дрейфа является то, что, когда он не в силах разрушить лежащую на его пути преграду, он обезвреживает ее, вытравляя из нее прежнее содержание. Он использует в своих интересах даже своих врагов. Это приводит нас ко второму из основных выделенных нами дрейфов - к тенденции фиксированной позиции в предложении, определяемой синтаксической связью слова.

  • ^ Если действительно произойдет исчезновение its, у слова этого будет прелюбопытная история. Окажется, что оно сыграло только роль посредника между his в его использовании для не-лиц (см. сноску на с. 145) и позднейшим аналитическим of it.
  • ° Если отрешиться от того факта, что that восприняло и такие функции, которых раньше у него не было. Первоначально это был лишь именительно-винительный падеж среднего рода.

Нам нет надобности углубляться в историю этого сугубо важного дрейфа. Достаточно сказать, что по мере того, как словоизменение английского языка становились все более скудным по мере того, как формы самих слов все хуже и хуже справлялись с задачей выражения синтаксических отношений, позиция слова в предложении постепенно принимала на себя функции, первоначально ей чуждые. The man в предложении The man sees the dog 'Человек видит собаку' выражает субъект, в предложении The dog sees the man 'Собака видит человека' - объект. Этим предложениям строго параллельны следующие: Не sees the dog 'Он видит собаку' и The dog sees him 'Собака видит его'.

Зависит ли всецело или хотя бы преимущественно субъектная значимость слова he и объектная значимость слова him от различия в форме? Мне это представляется сомнительным. Мы могли бы придерживаться этого взгляда лишь в том случае, если бы возможно было сказать The dog sees he 'Собаку видит он' или Him sees the dog 'Его видит собака'. Такие обороты когда-то были возможны, но в нынешнем английском языке они немыслимы. Иными словами, по меньшей мере частично ощущение падежа в формах he и him должно быть отнесено на счет их позиции перед глаголом или после него.

Не вытекает ли из этого, что he и him, we и us не столько субъектная и объектная формы, сколько формы предглагольная и послеглагольная", примерно так же, как ту и mine в настоящее время предыименная и послеименная формы притяжательного местоимения (ту father 'мой отец', но father mine 'отец мой'; It is my book 'Это моя книга', но The book is mine 'Книга - моя'). То, что такая интерпретация отвечает нынешнему дрейфу английского языка, опять же подтверждается разговорным языком. Народ говорит It is me, а не It is 1 'Это я', что считается <правильным>, но что в сущности столь же фальшиво, как и проанализированное нами Whom did you see?

В современном английском языке уживаются нижеследующие параллельные, но противоречивые обороты: I'm the one и It's me 'Это я', We're the ones и It's us that will win out 'Это мы одержим победу'. Едва ли можно сомневаться в том, что наступит день, когда It is I станет столь же невозможно по-английски, как ныне невозможно по- французски C'est je вместо C'est moi.

  • ^ Если не считать вопросительного оборота: Am I? Is he? 'Я ли? Он ли?'. Эмфатическое ударение что-нибудь да значит. Наблюдается сильная тенденция к тому, чтобы прежние <объектные> формы несли на себе более сильное ударение, нежели <субъектные>. Вот почему ударение в таких выражениях, как Не didn't go, did he/ или isn't he? 'Он не пошел, не так ли', переносится на глагол; это ударение не связано с логическим выделением.

Сколь отлично ощущается нами соотношение / : те по сравнению с тем, как оно ощущалось во времена Чосера, обнаруживается в чосеровском обороте It am 1. Субъектный характер слова / был тогда настолько четок, что был в состоянии подчинить себе форму предшествующего глагола, невзирая на слово it, начинающее предложение; чосеровский оборот ощущался явно ближе к латинскому Sum ego, нежели к теперешнему It is 1 или разговорному It is me. Мы располагаем и рядом других любопытных фактов, показывающих, что английские личные местоимения утратили некоторую долю своей былой синтаксической силы. Если бы he 'он' и she 'она' были субъектными формами как таковыми, если бы они, так сказать, не стремились обратиться в беспадежные абсолютивы, подобно man или любому другому имени, мы бы не имели возможности лепить такие составные слова, как he-goat 'козеп'(букв. 'он-козел') и she-goat 'коза' (букв. 'она-козел'), психологически аналогичные образованиям вроде bull-moose 'оленъ-сймец'(букв. 'бык-олень') и mother-bear 'медведица' (букв. 'мать-медведь'). Далее, когда мы интересуемся полом новорожденного младенца, мы спрашиваем Is it a he or a she? (букв.

'Есть это он или она?'), как если бы he 'он' и she 'она' были эквивалентами слов самец и самка или мальчик и девочка. Итак, мы можем сделать вывод, что падежная система в английском языке в действительности слабее, чем это кажется, и что она обречена тем или иным путем быть сведенной к единой абсолютивной (беспадежной) форме для всех имен и местоимений, кроме одушевленных.

Одушевленные имена и местоимения имеют все данные сохранить особые притяжательные формы еще в течение неопределенно долгого периода времени.

Вместе с тем мы видим, что в прежнюю систему падежных форм вторглись две новые категории: категория позиции (предглагольной, послеглагольной) и классификационная категория (класс одушевленных, класс неодушевленных). Величайший теоретический интерес представляет то, что в своих притяжательных формах одушевленные имена и местоимения все более и более резко отграничиваются от неодушевленных имен и местоимений (the man's, но of the house, his, но of it) и что в общем лишь одушевленные местоимения различают формы предглагольную и послеглагольную^. Эти факты показывают, что, как бы английский язык ни устремлялся все далее и далее по пути все большей аналитичности, он все-таки отнюдь не обнаруживает дрейфа в сторону выражения <чисто>- реляционных значений на манер языков Индокитая^. Упор на конкретность в выражении реляционных значений явно сильнее разрушительной силы самого могучего и настойчивого дрейфа, какой мы только знаем в истории и предыстории английского языка.

  • ^ Формы they : them в группе неодушевленных местоимений можно рассматривать как своего рода заимствование из группы одушевленных, к которой они, в умысле психологического ощущения, более непосредственно относятся.
  • " См. с. 136-137.

Дрейф английского языка к упразднению большинства падежных различий и связанный с ним дрейф к использованию позиции слова в предложении в качестве наиважнейшего грамматического средства сопровождаются и в некотором смысле предопределяются последним из трех основных дрейфов, о наличии которых я упоминал. Это - дрейф к неизменяемости слова. Анализируя предложение с whom, я уже указывал, что риторическое ударение, свойственное вообще во- просительным местоимениям, в этом местоимении несколько ослаблено вследствие его изменяемости (who, whose, whom). Это стремление к простому, безоттеночному соответствию между идеей и словом, насколько это возможно неизменяемым, чрезвычайно сильно в английском языке. Им обусловливается множество тенденций, на первый взгляд кажущихся между собою не связанными. Возможно, что некоторые прочно установившиеся формы, вроде 3-го лица единственного числа настоящего времени на -5 ( как в форме works 'работает') или множественного числа на -s (как в форме books 'книги'), потому устояли против дрейфа к неизменяемости слова, что они символизуют какие-то более сильные потребности формального выражения, которые мы еще не вполне понимаем. Любопытно отметить, что производные слова, достаточно далеко отошедшие от конкретного значения, заключенного в корневом слове, и сами становящиеся самостоятельными концептуальными центрами, не затрагиваются этим неуловимым дрейфом. Лишь только производное слово подвергается опасности быть ощущаемым как некий оттенок, как некая прикраса первичного значения, оно имеет тенденцию поглощаться корневым словом, исчезает как слово. Английские слова жаждут пространства, отделяющего их друг от друга, им не свойственно объединяться в кластеры со слегка варьирующим центральным значением, расходясь одно от другого на небольшое расстояние. Такое слово, как goodness 'доброта', имя качества, почти что имя отношения, связанное в своем значении с конкретной идеей 'добрый' без обязательного предицирования этого качества (например, I do not think much of his goodness

'Я не высокого мнения о его доброте'), достаточно отстоит от good, чтобы не бояться быть им поглощенным. Равным образом слово unable 'неспособный' может отстоять свое существование перед лицом слова able 'способный, талантливый', потому что оно разрушает сферу влияния этого последнего; unable в психологическом отношении столь же отлично от able, как, скажем, blundering 'ошибающийся' или stupid 'глупый'. Иначе дело обстоит с наречиями на -1у. Они настолько тесно примыкают к соответствующим прилагательным, что лишены той своеобразной жизненности, какую английский язык требует от своих слов. Выражение Do it quickly! 'Делай быстро!' психологически затянуто. Оттенок, заключенный в слове quickly 'быстро', слишком близок к значению quick 'быстрый, быстро', круг их конкретного содержания почти настолько совпадает, что этим двум словам нет возможности спокойно ужиться одно подле другого. По этой именно причине наречиям на -1у грозит быть затертыми не в очень отдаленном будущем, и это несмотря на их явную полезность.

Другим примером такого пожертвования весьма полезными формами в угоду стремлению к резкому противопоставлению оттенков может служить группа whence 'откуда', wither 'куда', hence 'отсюда', hither 'сюда', thence 'оттуда', thither 'туда'. Эти слова не смогли удержаться в живом употреблении, так как они слишком решительно вторгаются в круг значений слов where 'где', here 'здесь' и there 'там'. В слове wither мы слишком остро ощущаем, что оно повторяет все содержание слова where. Тот факт, что к значению where прибавляется существенный оттенок направления, скорее раздражает нас, нежели дает нам удовлетворение. Мы предпочитаем одним и тем же словом выражать и оттенок местопребывания, и оттенок направленности движения (Where do you livef 'Где вы живете?' подобно Where are you going? 'Куда вы идете?'), или же, если требуется, утрировать значение направленности (Where are you running to? 'Куда вы бежите?').

Далее, в высшей степени показательно для природы дрейфа от словесных кластеров, что английскому языку претят не собственно оттенки как таковые, а накладывание формального клейма на эти оттенки. Английский язык в действительности богат синонимами и группами психологически тесно примыкающих друг к другу слов, но эти синонимы и группы слов взаимно не связываются этимологически. Мы удовлетворены словами believe 'верить' и credible 'вероятный' именно потому, что они держатся в отдалении одно от другого. Good 'хороший' и well 'хорошо' лучше уживаются, чем quick и quickly. Английская лексика чрезвычайно разнообразна, потому что каждое английское слово стремится к обособлению. Не потому ли английский язык долгое время был столь исключительно восприимчив к чужеродным словам, что он стремится разгораживать свои слова по зам- кнутым клеткам, или, наоборот, не потому ли механическое внедрение массы французских и латинских заимствований, отсутствовавших в нем на начальных этапах его развития, столь притупило охоту к использованию природных возможностей английского языка, что эти возможности постепенно сократились до крайности? Я подозреваю, что оба эти предположения верны. Они не противоречат, а дополняют друг друга. Я не считаю, однако, возможным согласиться с тем, будто заимствование слов в английском языке носило столь механический и внешний характер, как это принято изображать. В тенденции английского языка к развитию, существовавшей уже в период, следующий за норманнским завоеванием, должно было быть нечто такое, что благоприятствовало усвоению новых слов. Заимствуемые слова компенсировали какое-то внутреннее ослабление самого языка.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел языкознание












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.