Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Мешчерский Е. История русского литературного языка

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава пятнадцатая. Русский литературный язык в 30—50-е годы XIX в. (после Пушкина)

Русский литературный язык в 3,0—50-е годы прошлого века продолжает развиваться как национальный язык русской (великорусской) буржуазной нации. Будучи общим и единым для всего русского национального коллектива, литературный язык сам становится не только общим орудием в борьбе нации за свои интересы, но и предметом резко выражеyной общественной борьбы за него. В то время как передовые писатели и деятели культуры, непосредственные преемники дела Пушкина, направляли развитие литературного языка по пути все более тесного сближения его с разговорной речью простого народа, реакционные дворянско-чиновничьи круги и выражавшие их идеологию литераторы стремились толкнуть развитие русского литературного языка на иной путь, далекий от подлинных интересов народа.

Нам представляется, что наиболее опасными для литературного языка в эти годы являлись направления реакционного ложного романтизма и ложной народности. В борьбе против этих двух реакционных направлений ведущей силой выступали, во-первых, виднейшие писатели-реалисты, ученики и последователи Пушкина, и, во-вторых, великий критик-демократ В. Г. Белинский, в страстных и убежденных публицистических выступлениях смело утвердивший закономерность пушкинского пути развития русского литературного языка на основе народной речи и защитивший от нападок литературных ретроградов творчество продолжателей пушкинского направления в литературе и в языке.

Как же именно протекала эта общественная борьба за истинную народность нашего литературного языка после гибели А. С. Пушкина?

Направление ложного, реакционного романтизма, противопоставлявшее реалистическому направлению в литературе и сближению с речью народа в языке напыщенность и ходульность речевого выражения, было в 30—40-е годы XIX в. представлено творчеством А. А. Бестужева-Марлинского в прозе, В. Г. Бенедиктова в стихах, Н. В. Кукольника в драматургии. Эти авторы и их эпигоны пользовались в названные годы громадной популярностью, а их стиль ценился в широких общественных кругах выше пушкинского.

Приведем отрывок из “Воспоминаний о Белинском” И. С. Тургенева, где писатель говорит о господствовавшей в годы его юности моде: “Стихотворения Бенедиктова появились в 1836 году маленькой книжечкой с неизбежной виньеткой на заглавном листе... и привели в восхищение всё общество, всех литераторов, критиков, всю молодежь. И я, не хуже других, упивался этими стихотворениями, знал многие наизусть, восторгался "Утесом", "Горами", и даже "Матильдой на жеребце", гордившейся "усестом красивым и плотным"”.

Затем Тургенев рассказывает, как однажды зашел к нему один из товарищей, студент, и с возмущением сообщил о том, что в кондитерской Беранже появился номер журнала “Телескоп” со статьей Белинского, в которой этот “критикан” осмеливался заносить руку на общий идол—на Бенедиктова. “Я немедленно отправился к Беранже, прочел всю статью от доски до доски, — продолжает И. С. Тургенев,—и, разумеется, также воспылал негодованием”. Таковым было в те годы общее мнение о надутом и цветистом слоге признанного вождя ложноромантической поэзии — Бенедиктова.

И лишь после прочтения статьи Белинского Тургенев разочаровывается в своем былом “идоле”.

В 40-е годы в творчестве писателей-реалистов мы можем наблюдать настойчивую и неуклонную борьбу с ходульно-напыщенной ложноромантической фразеологией во имя простого и прямого, делового и точного отражения действительнбсти. Так, И. А. Гончаров в “Обыкновенной истории” показывает столкновение между двумя противоположными по духу стилистическими речевыми системами — напыщенно-романтической и деловой (реалистической) — в образах Александра Адуева и его дядюшки, дельца новой формации, Петра Ивановича Адуева. Александр все время говорит на “диком” романтическом языке: “Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить...

Петр Иванович приподнялся немного с дивана, вынул изо рта сигару и навострил уши.

— Осуществить те надежды, которые толпились...
— Не пишешь ли ты стихов?—вдруг спросил Петр Иванович.
— И прозой, дядюшка; прикажете принести?
— Нет, нет!.. после когда-нибудь; я так только спросил.
— А что?
— Да ты так говоришь...
— Разве нехорошо?
— Нет, — может быть, очень хорошо, да дико”.

Противопоставление двух речевых манер находим в том же романе и далее: “—Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары дальних стран, я подумал об успехах современного человечества, я понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...

Петр Иванович при этом монологе значительно поднял брови и пристально посмотрел на племянника. Тот остановился.

— Дело, кажется, простое,—сказал дядя,—а они бог знает что заберут в голову... "разумно-деятельная толпа”!!”.
И еще: “—Как, дядюшка, разве дружба и любовь—эти священные и высокие чувства, упавшие как будто ненарочно с неба в земную грязь...
– Что?
Александр замолчал.
— "Любовь и дружба в грязь упали!" Ну, как ты этак здесь брякнешь”; “— Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем... Я сотру его с лица земли!..
Петр Иванович засмеялся.
— Провинция!—сказал он...”.

Столь же напыщенна и фразеология внутренней речи Александра Адуева: “Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы,— говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь—"и кем?—прибавлял он—девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?"”.

Призыв к борьбе с фразерством в литературе исходил еще от Пушкина. Разрушением и осмеиванием шаблонов цветистого и оторванного от жизненной действительности слога неустанно занимался, начиная со второй половины 1830-х годов Н. В. Гоголь. Этим же стремлением проникнута и проза М. Ю. Лермонтова (см. с. 219). Особенно же страстную борьбу против трескучих фраз и “натянутого, высокого и страстного слога” начал вести В. Г. Белинский, сделав непосредственной мишенью своей борьбы творчество Марлинского, а затем и так называемую реторическую школу вообще, выступив как идеолог и глашатай реалистического изображения действительности и простоты языка.

Несколько позднее, уже в начале 1850-х годов, борьба с фразой во имя реалистического отражения действительности жизни приобретает новое, яркое и своеобразное выражение в творчестве молодого Л. Н. Толстого. С его стороны ощущается сознательное и нарочитое пренебрежение к литературной форме, к фразе, к эффектным условно-риторическим приемам речевого выражения. В этом можно усматривать одно из проявлений стилистической борьбы с приподнятым романтическим слогом предшествующей поры, со свойственной для него искусственной фразеологией, “с застывшей характериологией и мифологией”. Девизом Л. Н. Толстого уже в эти годы становится “простота и правда”. Он борется за подлинно реалистический стиль, за беспощадное разоблачение словесных штампов, за прямое и неприглаженное отображение действительности в слове. Это направление впоследствии В. И. Ленин справедливо назвал “срыванием всех и всяческих масок”.

Можно выразить согласие с В. В. Виноградовым в том, что “приемы и принципы этого толстовского реализма обусловлены идеологически, то есть теми миросозерцательными нормами, которые определяют художественную манеру понимания и словесного воплощения действительности”.

Так, в рассказе “Рубка леса”, написанном -в 1853 г., напыщенная ложноромантическая фразеология, свойственная речи дворян-офицеров, противопоставляется непосредственности и простоте восприятия действительности рядовыми солдатами: “И козлы ружей, и дым костров, и голубое небо, и зеленые лафеты, и загорелое усатое лицо Николаева—все это как будто говорило мне, что ядро, которое вылетело уже из дула и летит в это мгновение в пространстве, может быть направлено прямо в мою грудь.

— Вы где брали вино?—лениво спросил я Волхова, между тем как в глубине души моей одинаково внятно говорили два голоса: один—господи, приими дух мой с миром, другой— надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро, — и в то -же мгновение над головой просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас шлепнулось ядро.

— Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих,—сказал в это время Болхов, совершенно хладнокровно поворачиваясь ко мне,—я бы непременно сказал какую-нибудь любезность...
— Тьфу ты, проклятый!—сказал в это время сзади нас Антонов; с досадой плюя в сторону,—трошки по ногам не задела.
Все мое старанье казаться хладнокровным и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания”.

Слова, по убеждению Л. Н. Толстого, называя предмет, явление, качество, нередко скрывают их подлинную, “естественную” сущность, подменяют понимание их живой, противоречивой и сложной природы традиционным, поэтому условным, односторонним и порою стершимся представлением о них. Согласно взглядам писателя, нужно исходить не от слов, а “от дел”, от самой жизненной действительности. Необходимо рассматривать явления жизни в их внутреннем существе. Слова, по мнению Л. Н. Толстого, иногда служат лишь прикрытием” а не раскрытием истинного содержания сознания, они нередко могут быть только актерской фразой, позой, искусственно выставляющей какую-нибудь мнимую, навязанную ложными понятиями идею или эмоцию. Разоблачение таких фраз и становится главной особенностью подлинно реалистического стиля Л. Н. Толстого. В этом отношении его стиль является дальнейшим развитием и углублением реализма Пушкина и Гоголя. Таким образом, творчеству великих писателей-реалистов русский литературный язык обязан тем, что он стал всесторонне способен служить истинным отражением жизненной действительности.

Наряду с борьбой против ходульного романтизма в литературном слоге и языке с неменьшей настойчивостью и постоянством те же писатели борются против ложной народности, иначе, против “простонародности” в языке, которая воспринималась ими как подделка, как издевка над истинно народной речью.

В 30—40-е годы возникали попытки в какой-то мере возродить языковой пуризм, свойственный “славянофилам”—шишковистам начала XIX в. Так, литератор П. А. Лукашевич предлагал заменить слово эгоизм, “исконно русским” образованием ячество, а международное слово факт словечком быть. Резкую разоблачительную отповедь этим попыткам “онародить” русский литературный язык дал В. Г. Белинский. Великий критик писал: “Конечно, простолюдин не поймет слов: “инстинкт”, “эгоизм”, но не потому, что они иностранные, а потому, что его уму чужды выражаемые ими понятия, и слова “побудка”, “ячество” не будут для него нисколько яснее “инстинкта” и “эготизма”.

В. Г. Белинский постоянно и настойчиво высказывался против желания отдельных литераторов подделаться под язык простого народа. Увлечение простонародностью, по мнению критика, вредит литературному языку, так как сам народ не воспринимает всерьез подобного рода подделки под его способ выражения: “Избегая книжного языка,—писал Белинский в 1843 г.,—не должно слишком гоняться и за мужицким наречием: простолюдины обычно недоверчивы к собственному способу выражения и думают, что бары смеются над ними, говоря по-печатному их глупым языком. Простота языка должна, в этом случае, быть только выражением простоты и ясности В ПОНЯТИЯХ И В МЫСЛЯХ”.

Борясь за истинную народность русского литературного языка и следуя по пути, указанному А. С. Пушкиным, его литературные преемники и наследники своим творчеством способствовали дальнейшему расширению и обогащению словарного состава литературного русского языка за счет привлечения в него новых пластов народной разговорной лексики и фразеологии. Прежде всего это относится к местным диалектизмам, областным словам и выражениям. Как мы отмечали выше, Пушкин весьма осторожно и с большим выбором включал в свою речь местные слова. Он обычно довольствовался лишь тем богатством народного речевого выражения, которое было действительно общепонятно и общедоступно. Последователи Пушкина были в данном отношении значительно смелее и постоянно вводили в язык своих произведений местные (областные) слова, придавая тем самым диалектный колорит речи действовавших в их повествовании лиц. Так, М. Ю. Лермонтов в повести “Тамань” отразил смешанную русско-украинскую речь местных жителей-контрабандистов—девушки и слепого мальчика,—речь, характерную именно для населения бывшей Кубанской области, ныне Краснодарского края. В его же стихотворении “Родина” южновеликорусским диалектизмом должно быть признано слово, завершающее собой стихотворную строку: “Люблю дымок спаленной жнивы”.

Будучи воспитан в усадьбе Тарханы, на юго-западе нынешней Пензенской области, где господствует южновеликорусская диалектная речь, Лермонтов естественно впитал эти народно-разговорные черты и в свое речевое употребление. В его художественном творчестве южновеликорусские диалектные особенности нередки. Эта сторона авторского своеобразия речи великого поэта была хорошо раскрыта в свое время в работе Г. Ф. Нефедова.

В том же направлении развивалось и творчество Н. В. Гоголя. В ранний период своей литературной деятельности Н. В. Гоголь, изображая жизнь украинских парубков и дивчат, вводит в язык своих произведений украинские слова и речения, справедливо признавая их способными отразить местный колорит. Позднее, когда писатель обращается к изображению общерусской действительности, он избегает в своих произведениях непосредственно украинских слов и выражений, впрочем эти последние в какой-то доле ощутимы в его языке на протяжении всего его творчества (см. об этом ниже, с. 221).

С особенной же интенсивностью проникают в общелитературный язык местные слова и выражения в период деятельности писателей гоголевской “натуральной” школы”, начиная с 1840-х годов. Показывая в своих произведениях жизнь простого русского человека, преимущественно крепостного крестьянина, эти авторы сознательно вводят в язык своих повестей, рассказов, поэм местные диалектизмы, не только в речь изображаемых ими лиц “из простонародия”, но и в собственную авторскую речь. Так, у И. С. Тургенева в “Записках охотника” мы находим местные слова, восходящие к орловским народным говорам: бучило (яма с водой, оставшаяся после половодья), казюля (змея, гадюка), лотошить (суетиться), обалдуй (как прозвище крестьянина в рассказе “Певцы”) и мн. др.

Если И. С. Тургенев, а также Л. Н. Толстой обогащали лексику русского литературного языка за счет южновеликорусских диалектизмов (например, у Л. Н. Толстого систематически употребляется глагол скородить в значении бороновать поле ), то Н. А. Некрасов, М. Е. Салтыков-Щедрин, позднее Ф. М. Решетников и другие вносили в язык своих произведений местные речения из говоров северновеликорусских губерний. Например, у Некрасова: “Сам учительста врезамшись был” (в речи ямщика) — в этой фразе и местная частица -ста, и диалектно-просторечный глагол врезаться (в значении влюбиться ), в диалектной по функции форме деепричастия (“В дороге”); косуля в поэме “Мороз, Красный нос” (“Приподнимая косулю тяжелую, || Баба поранила ноженьку голую...”). См. также известный случай своеобразного “рекламирования” Некрасовым новгородского диалектизма паморха (“мелкий, мелкий нерешительный дождь, сеющий как сквозь сито и бывающий летом”) в письме к И. С. Тургеневу (21/Х— 1852 г.).

Особенно много было сделано для обогащения русской литературной лексики областными словами В. И. Далем—одним из приверженцев “натуральной школы”—как в его рассказах, публиковавшихся под псевдонимом Казак Луганский, так и в его классическом “Толковом словаре живого великорусского языка” (1-е изд. 1863—1866 гг.).

Таким образом, множество слов современного русского литературного языка оказываются по происхождению областными, например: земляника, клубника, черника и другие названия ягод (в данном случае “областное” происхождение обнаруживает их словообразовательный суффик -ик-, в говорах варьирующийся с аналогичными суффиксами -иг- или -иц-). См. также слово паук (при паутина— от другой, диалектной основы паут), цапля (ср. общеславянское чапля), пахарь, вспашка (ср. северновеликорусское орать), верховье, задор, улыбаться, хилый, напускной, назойливый, огорошить, чепуха, чушь, очень, прикорнуть, попрошайка, очуметь, костить, гуртом, батрак, наобум и мн. др.

Одновременно и параллельно с усвоением литературным языком областной лексики происходит его обогащение за счет речевых пластов из разнообразных социальных и профессиональных диалектов. Так, Н. В. Гоголь внимательно изучал речь охотников-собачеев, речь картежников, записывал присущие этой речи выражения и многое из этих записей ввел в текст “Мертвых душ”. Другие писатели тоже вводили профессионализмы во всеобщий речевой обиход. Ограничимся немногими примерами.

Глагол обслуживать явно восходит к речи трактирных слуг— половых, обслуживавших господ посетителей. О происхождении слова ерунда сложилось несколько различных мнений. Это словечко, возможно, восходит к жаргону семинаристов, заучивавших правила латинской грамматики с ее “герундиями” и “герундивами”. Другое объяснение у Н. С. Лескова, который считает, что слово пришло из речи немцев-колбасников и происходит от сочетания hier und da (букв. “сюда и туда”) мясо низшего сорта, годное для дешевых колбасных изделий .

В 40-е годы XIX в. происходит интенсивное развитие терминологии, преимущественно общественно-политической, философской и общенаучной. В этом направлении особенно много сделали для русского литературного языка В. Г. Белинский, а также его преемники А. И. Герцен, Н. Г. Чернышевский, Н. А. Добролюбов, Д. И. Писарев и другие публицисты демократического направления (об этом см. в гл. 17). В результате к 60-м годам русский литературный язык развился настолько, что, по словам, вложенным И. С. Тургеневым в уста персонажа из романа “Дым” Потугина, среднего интеллигента шестидесятых годов, “понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел чем их заменить — и теперь ваш покорный слуга, стилист весьма посредственный, берется перевести любую страницу из Гегеля..., не употребив ни одного неславянского слова”.

Таким образом, к середине XIX в. русский литературный язык, обслуживая все потребности нации, достиг наивысшего развития и сделался подлинно “великим, могучим, правдивым и свободным” языком, по определению И. С. Тургенева.

Как мы отмечали выше, в языке Пушкина заключены истока всех последующих течений русской поэзии XIX в., развивавшейся под прямым или косвенным воздействием пушкинской языковой манеры. В первую очередь сказанное относится к языку произведений непосредственного наследника и преемника Пушкина—великого поэта и прозаика 30—40-х годов М. Ю. Лермонтова.

М. Ю. Лермонтов, несомненно, учился языковому мастерству у Пушкина, ставя его стихи в образец своей юношеской поэзии, в которой встречаются прямые заимствования из пушкинских текстов. Так живописцы, овладевая своим искусством, учатся у великих мастеров прошлого, копируя их картины.

Однако, наряду с подражанием Пушкину, юноша Лермонтов испытывает и воздействие стилистической системы романтиков, в первую очередь В. А. Жуковского, И. И. Козлова и др. Романтические “поэтизмы”, однако, не мешают художественной отточенности стихов. Благодаря этому в зрелые годы творчества Лермонтову удается осуществить закономерный синтез двух различных стилистических систем, обогатив тем самым выразительные возможности русского поэтического языка. По словам Б. М. Эйхенбаума, Лермонтов пытается “разгорячить кровь русской поэзии, вывести ее из пушкинского равновесия”.

В годы художественной возмужалости в творчестве Лермонтова усиливается стремление к реалистической точности и простоте, к непринужденности речевого выражения. Наиболее полно это чувствуется в поэме “Валерик” (“Я к вам пишу...”) и в других стихах последних лет его жизни.

Лермонтов значительно активнее, чем Пушкин, обращается к народно-поэтическим истокам литературы. Лермонтов и народная поэзия—тема широкая и пока мало разработанная, и материал к этой теме находим далеко не только в “Песне про купца Калашникова...”, в которой связь с народным былинным жанром ощущается с наибольшей силой. Дневниковая запись еще юноши Лермонтова от 1830 г. свидетельствует о его глубоком интересе к русской народной песне: “...Если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в песнях народных. Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская—и я не слыхал сказок народных: в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности”.

Лермонтов основательно изучал сборник былин Кирши Данилова и другие публикации фольклора, работая над “Песней про купца Калашникова...” Непосредственным источником лермонтовской поэмы может быть признана историческая песня “Кастрюк Мастрюкович”, в которой говорится о героической борьбе человека из народа, московского купца Калашникова против “нахвальщика”, опричника Ивана Грозного и шурина его по второй жене, кабардинского царевича Кастрюка Мастрюковича (в поэме Кирибеевич). Замечательно, что, по наблюдениям Н. М. Мендельсона, прямые параллели к лермонтовской “Песне...” обнаруживаются не только в текстах, известных по сборнику Кирши Данилова, но и в других вариантах этой исторической песни, при жизни Лермонтова не опубликованных. Очевидно, поэт мог слышать варианты этой песни непосредственно из уст народных певцов-сказителей.

Однако Лермонтов отнюдь не копировал народные песни механически. Его произведения, будучи органически пронизаны народной поэтикой, тем не менее остаются созданиями высокого литературного мастерства, присущего поэту-реалисту XIX в. “Песня про купца Калашникова...” представляет собою самобытное отражение и воспроизведение гениальным поэтом стиля народной поэзии — ее мотивов и образов, ее экспрессивных красок, типичных приемов песенного народного творчества (эпических детальных описаний, игры синонимов, тавтологий, отрицательных сравнений, ретардаций и др.).

В. Г. Белинский правильно писал об этом произведении: “Как ни пристально вы будете вглядываться в поэму Лермонтова, не найдете ни одного лишнего или недостающего слова, черты, стиха, образа; ни одного слабого места: все в ней необходимо, полно, сильно! И в этом отношении ее никак нельзя сравнить с народными легендами, носящими на себе имя их собирателя—Кирши Данилова: то детский лепет, часто поэтический, но часто и прозаический, нередко образный, но чаще символический, уродливый в целом, полный ненужных повторений одного и того же; поэма Лермонтова — создание мужественное, зрелое и столь же художественное, сколько и народное”.

Не случайно народ признал “своим” творчество великого поэта! В конце XIX—начале XX вв. собиратели-фольклористы отмечали, что, например, на Печоре сказители исполняли им лермонтовскую поэму наизусть, наряду с подлинно народными старинами.

Вместе с тем, оставаясь произведением поэзии своего времени, поэма Лермонтова отдельными идейно-художественными чертами и мотивами перекликается с его другими стихами, созданными в эти же годы. Известную идейную близость можно отметить в знаменитом стихотворении “Смерть поэта”. Герой поэмы, как и Пушкин, защищая честь оскорбленной жены, выступает против любимца царя, иностранца по происхождению, “нахвальщика”. И, как Пушкин, герой поэмы погибает в этой неравной борьбе. Таким образом, “Песня про купца Калашникова...”, созданная в год гибели Пушкина, могла бы рассматриваться как один из многочисленных поэтических откликов на его смерть.

Как отмечали исследователи, в последние годы жизни поэта на Кавказе его общение с миром народной поэзии не прекращалось: живя среди казаков, верных хранителей старой песни, Лермонтов вновь прикасается к этим источникам, создав “Казачью колыбельную”, “Дары Терека” и др. Внимательно изучал он в эти годы и фольклор народов Кавказа — грузин; азербайджанцев, - о чем свидетельствуют поздние варианты поэмы “Демона, “Мцыри”, сказка “Ашик Кериб”.

Возрастающая тенденция к простоте и народности языка в стихи и стиле Лермонтова, его путь от романтически приподнятых речевых штампов к простоте и жизненности народной речи могут быть наиболее ясно показаны при анализе стихотворения “Бородино” (1837 г.) в сопоставлении с первоначальным юношеским наброском “Поле Бородина” (1831 г.). Во втором из названных стихотворений юный поэт заставляет рассказчика, простого русского солдата, произносить пышные романтические тирады:

Брат, слушай песню непогоды,
Она дика, как песнь свободы!
Что Чесма, Рымник и Полтава
Я, вспомня, леденею весь,
Там души волновала слава,
Отчаяние было здесь..

Во всем стихотворении живая русская речь как бы пробирается сквозь толщу романтической напыщенности. Народной струи в языке вовсе не чувствуется. Наоборот, в стихотворении “Бородино” совершенно отсутствуют декоративные штампы романтического стиля. В нем господствуют солдатское просторечие и поговорочный простонародный язык:

У наших ушки на макушке
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки—
Французы тут как тут
Забил заряд я в пушку туго
И думал угощу я друга
Постой-ка, брат мусью!

Правильно отметил черты народности в стиле рассказа старого солдата-артиллериста в лермонтовском “Бородине” С. Дурылин: “Весь его рассказ—не о себе, а о других, он тонет в единой солдатской массе: "на наш редут", "перед нами", "наш бой", "наши груди", "считать мы стали раны"—с глубоким реализмом Лермонтов рисует бой, а не бойцов и не бойца, изображает общее, а не частное. Именно так, вслед за ним, станет рисовать войну Толстой: его "Севастопольские рассказы" и "Война и мир" с их психологией и динамикой воюющих масс—все родилось из "Бородина" и "Валерика"”.

Сходные наблюдения могут быть сделаны и при анализе таких стихотворений, как “Узник” (по сравнению с его первоначальным наброском “Желание”), или при рассмотрении различных редакций стихотворения “Соседкам. Лермонтов преодолевает, свои юношеские устремления к романтическому стилю и сознательно декларирует свой отход от романтизма к реализму.

Особенно выразительны, сложны и значительны были реалистические тенденции в прозе Лермонтова (в зрелых вещах). Именно о них Гоголь сказал; “Никто еще не писал у нас такой правильной, прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубленья в действительность жизни—готовился будущий великий живописец русского быта”. Еще большее восхищение от стиля лермонтовской прозы испытывал Чехов: “Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах—по предложениям, по частям предложения... Так бы и учился писать”.

Значение творчества М. Ю. Лермонтова для истории русского литературного языка чрезвычайно велико. В. Г. Белинский, правильно оценив его творчество с этой стороны, писал: “Каждый вновь появившийся великий писатель открывает в своем родном языке новые средства выражения для новой сферы созерцания... В этом отношении, благодаря Лермонтову, русский язык далеко продвинулся вперед после Пушкина, и таким образом он не перестанет продвигаться вперед до тех пор, пока не перестанут на Руси появляться великие писатели”.

Другой идейный единомышленник и наследник А. С. Пушкина, творивший в 1830—1840-е годы почти одновременно с Лермонтовым, тоже может рассматриваться как один из продолжателей исторического подвига закрепления разговорной речи простого народа в литературе,

Н. В. Гоголь - основоположник русской реалистической прозы, осуществивший полную и широкую демократизацию ее языка—по сравнению с Пушкиным значительно раздвигает круг использования разнообразных пластов разговорной народной речи, вводит в. свои произведения и украинизмы, и элементы социальных и профессиональных жаргонов, и черты речевого областничества.

Будучи по рождению украинцем, Гоголь выступает как русский национальный писатель, говорит от лица всего русского народа. В ранних повестях Гоголь обратился к изображению малорусской деревни, поэтому в “Вечерах на хуторе близ Диканьки”, в “Миргороде” он использует в целях придания этим произведениям “местного колорита” многие украинские слова, целые песни и тексты. Поэтому ему пришлось в качестве приложения присоединить к повестям словарик местных слов и выражений.

Предисловие ко второй части “Вечеров...” завершается словариком, содержащим 57 кратких словарных статей. Например, “Баштан—место, засеянное арбузами и дынями. Бублик— круглый крендель, баранчик. Варенуха—вареная вода с пряностями” и Ti д. В 1830-е годы, когда Гоголь начал выпускать свои повести, украинский язык еще не сформировался в национальный литературный, и поэтому Гоголь имел право рассматривать украинские слова как диалектизмы общерусского языка, используя их для придания черт народности языку своих произведений. Белинский правильно отметил: “Какая глубокая мысль в этом факте, что Гоголь, страстно любя Малороссию, все-таки стал писать по-русски, а не по-малороссийски!”. По мнению Белинского, жизнь украинского высшего общества “переросла малороссийский язык, оставшийся в устах одного простого народа”. “И какая разница в этом случае между малороссийским наречием и русским языком! Русский романист может вывести в своем романе людей всех сословий и каждого заставить говорить своим языком; образованного человека— языком образованных людей, купца—по-купечески, солдата— по-солдатски, мужика—по-мужицки. А малороссийское наречие одно и то же для всех сословий — крестьянское”.

Введение черт украинского языка в язык “Вечеров...” было для Гоголя своеобразным литературным приемом. Приметы такой условной литературности иногда проявляются и в оценках этой речи самими героями гоголевских произведений. Так, в “Ночи перед рождеством” кузнец Вакула изъясняется перед читателями и на русско-украинском просторечии, и на русском просторечии, и на языке тогдашних романов и повестей, и на мещанском жаргоне “бывалых людей” (в разговоре Вакулы с Пацюком), встречаются здесь и народно-поэтические пассажи в литературной переделке, свойственной тому времени. С переносом действия в Петербург выступают приметы противопоставления русского языка “малороссийскому”: “"Что ж, земляк",—сказал приосанясь запорожец и, желая показать, что он может говорить и по-русски:—"што, балшой город?"— Кузнец и себе не хотел осрамиться и показаться новичком, притом же, как имели случай видеть ниже сего, он знал и сам грамотный язык.—"Губерния знатная!"—отвечал он равнодушно: "нечего сказать, домы балшущие, картины висят скрозь важные. Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!" — Запорожцы, услышавши кузнеца так свободно изъясняющегося, вывели заключение, очень для него выгодное”.

Еще яснее условно-литературные функции, украинизмов проявляются в сцене беседы запорожцев с Потемкиным и,с Екатериной II. В речь казаков вплетаются откровенные, не русифицированные “малороссийские” слова. и обороты речи: та ecu, батько, та спорная ” мамо!.. и др. Гоголь эти украинизмы нарочито выделяет курсивом. К тому же писатель, комментирует их при посредстве ссылки на “стилистический вкус” самого кузнеца Вакулы: “"Як же, мамо! Ведь человеку, сама знаешь, без жинки нельзя жить", — отвечал тот самый запорожец” который разговаривал с кузнецом, и кузнец удивился, слыша, что этот запорожец, зная так хорошо грамотный язык, говорит с царицею, как будто нарочно, самым грубым, обыкновенно называемым мужицким наречиеи."”.

Так Гоголь постоянна подчеркивал социальные грани, смешивая в речах персонажей украинскую речевую стихию с русским просторечием и литературным языком.

В повестях сборника “Миргород” украинская речевая стихия чувствуется значительно слабее, чем в “Вечерах...”. Однако и здесь проявляется своеобразная “малороссийская” основа авторской речи, порою даже. в синтаксических построениях, не свойственных русскому литературному языку. Например: “Душа стосковалась за человеком...”;, “Перед ужином Афанасий Иванович еще кое-чего закушивал...” и др. (“Старосветские помещики”). Однако эти украинизмы не несли никакой стилистической или характериологической функции, если не считать общей обрисовки быта старосветского малорусского поместья. В повестях “Миргорода” украинский язык слышится, лишь в речах действующих лиц из казаков или крестьян.

При переходе Гоголя к “общерусской” тематике, по наблюдениям В. В. Виноградова, украинизмы попадаются от случая к случаю (особенно в первоначальных редакциях произведений). Например, в речах Кочкарева в “Женихах”: “Дела не смыслишь, так не совайся”: “Ну, что с тебя за надворный советник” и др. В “Ревизоре” иногда такие обороты речи можно заметить в репликах Городничего: “Купцы и мещане на меня страх озарятся”; “А потом, как разодмет тебе брюхо, да набьешь себе карман, так и "почтенный"” и т. п. Обычно эти провинциализмы в окончательных редакциях Гоголь устранял.

В “Мертвых душах” мы тоже почти не встречаемся с украинизмами, однако все же они изредка проскальзывают в синтаксических конструкциях. Так, в главе IV первой части поэмы при изображении сцены драки Ноздрева с Чичиковым находи” необычный для русского-литературного употребления составной предлог по-за: “Здесь Чичиков, не дожидаясь, что будег отвечать на это Ноздрёв, скорее за шапку, -да. по-за спиною капитана-исправника выскользнул на крыльцо...” Нам думается, что эта необычная для русского литературного употребления синтаксическая конструкция как нельзя лучше способствует наглядности и выразительности приведенной картины.

Но если Гоголь в зрелую пору своего творчества старался избегать украинизмов в языке своих произведений, то он в еще большей степени стремился насытить их русским областным просторечием: Уже в петербургских повестях этот лексический пласт ощущается довольно заметно: “мужики обыкновенно тыкают пальцами” ; “о чём калякает народ”; “та же набившаяся, приобыкшая рука”; “не хвастал, не задирался” и др. (“Портрет”); “вот он продрался таки вперед”; “Миллера- это как бомбою хватило”; “поцелуй, который, уходя, Пирогов влепил нахально в самые губки”; “живет на фу-фу”; “он уже совершенно был накоротке” и др. (“Невский проспект”) ,

Отдельные черты просторечия пробивались в эту пору даже в литературно-описательный и публицистический стиль Гоголя: “ум человека. Задвинутый крепкою толщею, не мог иначе прорваться”; “вся Европа, двинувшись с мест, вояжирует по Азии” (статья “Средние века); “прежде, нежели достигнет истины, он [ум] столько даст объездов” (“Об архитектуре нынешнего времени”); “протянувши свою жилистую десницу” (“Жизнь”); “из этой пестрой кучи вышибаются такие куплеты, которые поражают очаровательною безотчетностью поэзии” (статья “О малороссийских песнях”); “всякий торопится произвесть эффект” (статья “Последний день Помпеи”) и др.

Еще сильнее просторечная стихия чувствуется в “Женитьбе” и в “Ревизоре”, достигая преобладания в “Мертвых душах”. Сохранились записные книжки Гоголя, которые он вел, работая, над этой поэмой. Там среди.прочих записей находим специальные разделы,. посвященные лексике, отражающие различные проявления быта русской деревни: устройство крестьянской избы, приметы и клички породистых охотничьих собак , названия кушаний, слова, связанные с хлебной продажей, хлебопашеством, псовой охотой, характерные прозвища крестьян и др. Записки велись Гоголем в 1.841—1842 гг., когда он окончательно отделывал текст первой части -“Мертвых душ” для печати. И в тексте, поэмы нашла применение лексика, внесенная в записи. Приведем наиболее показательные, с нашей точки зрения,.выражения (слова, взятые из записей, мы даем..курсивом)... . . ., ....

Часть первая. Гл.. IV. Описание псарни Ноздрева: “Вошедши на двор, увидели, там всяких собак, и густо-псовых, и чисто-псовых, всех возможных цветов и мастей: муругих, черных с подпалинами, полво-пегих, яуруго-пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих... Тут были все. клички, все повелительные наклонения: стреляй , обругай, порхай, пожар, скосырь, черкай, допекай, припекай, северга, касатка, награда, попечительница”" ...

Гл. VII. Размышления Чичикова о судьбе купленных им беглых крестьян: “И в самом деле где теперь Фыров? гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и с женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, -песви, кипит. вся площадь, а носильщики между тем при криках, бранях и.-понуканиях, зацепляя крючком по девяти пудов себе на спину с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей плрщади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится в глубокие суда-суряки и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот. Там-то вы наработаетесь, бурлаки! и дружно, как прежде гуляли и бесились, приметесь за труд и поттаща лямку под одну бесконечную, как Русь, песню”.

Гл. IX. Разговор двух дам: “"Ну, слушайте, что такое эти "мертвые души",—сказала дама приятная во всех отношениях, и гостья при таких словах вся обратилась в слух: ушки ее вытянулись сами собою, она приподнялась, почти не сидя и не держась на диване, и, несмотря на то, что была отчасти тяжеловата, сделалась вдруг тонее, стала похожа на легкий пух, который вот так и полетит на воздух от дуновения.

Так русский барин, собачей и иора -охотник, подъезжая к лесу, из которого вот-вот выскочит оттопанный доезжачими заяц, обращается весь со своим конем и поднятым арапником в один застывший миг в порох, к которому вот-вот поднесут огонь. Весь впился он очами в мутный воздух и уж настигает зверя, уж допечет его неотбойный, как ни вздымайся против него вся мятущаяся снеговая степь, пускающая серебряные звезды ему в уста, в усы, в очи, в брови и в бобровую его шапку”.

Часть вторая. Гл. I. Поля в поместье Тентетникова: “Тентетников стал замечать, что на господской земле все выходило как-то хуже, чем на мужичьей. Сеялось раньше, всходило позже, а работали, казалось, хорошо. Он сам присутствовал и приказывал даже выдать по чапорухе водки за усердные труды. У мужиков давно колосилась рожь, высыпался овес, кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не завязывалась”.

В приведенных отрывках к записным книжкам восходят наименования пород и мастей собак, их клички (гл. VI), и фамилия беглого — Фыров, и подробности картины гуляния бурлаков, их прощания с женами, их одежда, картина погрузки хлебных товаров в суда (гл. VII); словечки из жаргона собачеев (гл. IX), слова, связанные с выращиванием хлебных злаков (гл. I второй части).

Таким образом, мы видим, что Гоголь, записывая характерные для народной русской речи слова и выражения, связанные с различными сторонами хозяйственной и общественной жизни народа, вместе с тем обогащал свою художественную палитру словами, непосредственно отражающими действительность. Это внимание к жизни народа и помогло Гоголю достичь словесного мастерства.

В заключение главы, в связи с рассмотрением стиля приведенных отрывков из “Мертвых душ”, можно добавить несколько слов о характерном для прозы Гоголя строении предложений, содержащих образные сравнения. Эти сравнения перерастают в самостоятельные поэтические картины. См ., например, сравнение дамы с русским барином — собачеем и иорой-охотником. Такие развернутые сравнения встречаются уже в ранних повестях Гоголя, но особенно заметны они в “Мертвых душах”. Сравнения строятся обычно как сложное синтаксическое целое, как ритмически организованный период, занимающий иногда свыше полутора десятка печатных строк.

В данном отношении стилистическая манера Гоголя может быть признана полярно противоположной пушкинскому прозрачному и простому синтаксису. Однако оба направления в синтаксисе художественных произведений закономерны и правомерны, раскрывая разнообразные конструктивные возможности русского национального языка и удовлетворяя всем возможным потребностям речевого выражения мысли и чувства.

Как мы убедились, рассмотрев отрывки из “Мертвых душ”, Гоголь мастерски воспроизводил характерные черты социально дифференцированных речевых манер помещиков, чиновников, провинциальных дам с их жеманностью и кокетством и др.

Благодаря гениальному дарованию художника слова Гоголь в своем прозаическом творчестве открыл новую эпоху в развитии русского литературного языка на самой широкой народной, общедемократической основе.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел языкознание










 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.