Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Клягин Н. Происхождение цивилизации

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава III. ДУХОВНАЯ КУЛЬТУРА РАННЕЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

1. ДУХОВНОЕ РАЗВИТИЕ

В предшествующем изложении, упоминая о различных технологических и культурных достижениях первобытности и ранней цивилизации, мы избегали суждений об их сознательном изобретении людьми, предпочитая искать для этих достижений объективные основы материальной жизни общества. Такой подход объясняется вовсе не приверженностью к упрощенно материалистическому пониманию истории. Дело состоит совсем в другом. Сознательные изобретения технологических и культурных новшеств у современного человека тесно связаны со структурой его психологии, которая обладает явными признаками самосознания или способности к саморефлексии (в широком, не только философском смысле слова). Самосознание основывается у человека на способности полушарий его головного мозга обмениваться понятийной информацией. Не будет чрезвычайным упрощением сказать, что человеческая способность к самосознанию базируется на практике собеседования мозговых полушарий между собой. Оба полушария способны слышать и понимать как внешнюю, так и внутреннюю речь. Однако разговаривать умеет только левое полушарие (у правшей)[96]. Осуществляемая таким образом внутренняя речь создает у человека субъективное впечатление присутствия в его сознании “второго Я”. Целенаправленная мозговая деятельность, необходимая для сознательных изобретений, тесно связана с человеческой способностью к внутренней речи и самосознанию. Между тем внутренняя речь — очень позднее достояние человека современного типа. Это видно из того обстоятельства, что у современного человека при внутренней речи неслышно колеблются голосовые связки, откуда следует, что внутренняя речь представляет собой всего лишь беззвучный вариант внешней. Поскольку пережитки внешней речи при внутренней речи (самосознании, в психологическом смысле слова) у современного человека не изжиты, внутреннюю речь надо считать очень поздним образованием. Не вызывает сомнений, что древние люди современного типа еще не обладали навыками внутренней речи и самосознания, и вопрос состоит в датировке развития самосознания у современного человека.
Предметная форма самосознания — письменность (см. далее) присутствует уже в эпоху ранней цивилизации, и поэтому начала самосознания следует датировать не позже раннецивилизованной эпохи. С другой стороны, в раннецивилизованную эпоху существовали и признаки отсутствия самосознания, а потому его появление нельзя датировать ранее цивилизованной эпохи, с которой, вероятно, и связано зарождение самосознания. Этот вывод опирается на социально–психологические исследования Дж.Джейнса[97]. Объективный анализ отношения раннецивилизованных людей (в том числе шумеров)[98] к своим богам, а точнее, к их идолам и храмам, привел Дж.Джейнса к выводу, что в раннецивилизованную эпоху у людей не существовало современного абстрактного понятия бога. Эта абстракция, свидетельствующая о самосознании, относится к числу немногих, поддающихся обнаружению по древним косвенным материальным признакам. Шумеры, относившиеся к своим идолам, как к реальным богам, этой абстракции явно были лишены. Анализируя текст “Илиады”[99], Дж.Джейнс пришел к выводу, что в кульминационные моменты Троянской войны ее участники руководствовались галлюцинациями, воспринимаемыми как голоса богов, а не доводами самосознания (на наш взгляд, по тексту “Илиады” действительно получается так). Мезолитические люди (натуфийцы) относятся к представителям несамосознательного общества[100].
Принимая в целом концепцию Дж.Джейнса[101], мы должны отметить, что ее детали нуждаются в уточнении. В частности, “Илиада” в ее законченном выражении была, строго говоря, созданием не микенских, а дорийских греков (нецивилизованных преемников микенских ахейцев в Греции). Так что несамосознательными были, вероятно, ранние дорийцы. Правда, по лингвистическим данным, гомеровский эпос восходил, возможно, к микенской эпической традиции[102], однако части “Илиады”, предположительно мало изменившиеся с микенской эпохи (например, упоминавшийся “Каталог кораблей”), не содержат информации по духовной жизни микенского общества. Положение Дж.Джейнса о том, что досамосознательные люди управлялись слуховыми галлюцинациями, представляется несколько избыточным. Из текста “Илиады” видно только, что ее герои не руководствовались самосознательными мотивами современного типа, а Гомер объяснял перемену линии их поведения вмешательством богов, похожим на слуховые галлюцинации. Однако распространять такую форму управления на поведение человека в целом, по–видимому, нет оснований (в частности, самоуправляющиеся животные, очевидно, обходятся без галлюцинаций, так что нет оснований приписывать последние человеку). Совсем неудовлетворительной представляется гипотеза Дж.Джейнса о движущих силах генезиса самосознания. Дж.Джейнс на этот счет выступил с неокатастрофической концепцией, согласно которой стихийные бедствия (вроде извержения вулкана Санторин на о.Фера в 1470 г. до н.э.), рассеивая традиционные общества, заставляли их представителей–изгоев в новой социально–культурной среде приспосабливаться к ней путем обретения самосознания[103]. Подобный наивный ход рассуждений не выдерживает критики хотя бы потому, что в этом случае самосознание должно бы было быть таким же древним, как и стихийные бедствия или социально–культурные катастрофы. Однако подмеченные Дж.Джейнсом факты и его идея о несамосознательности доцивилизованных людей должны быть учтены.
На наш взгляд, генезис индивидуального самосознания в раннецивилизованную эпоху был связан со структурными преобразованиями первобытного общества, которое, перейдя в цивилизованную стадию, перестало быть однородным образованием, в связи с распадом на профессиональные группы. Внутри основных профессиональных групп, связанных с сельским хозяйством, ремеслом и торговлей вполне достаточными оставались первобытные формы общественного сознания. Однако в профессиональной группе умственного труда, осуществляющей координацию деятельности других профессиональных групп, ситуация изменилась. Хозяйственная администрация шумерских храмов, храмовых и дворцовых хозяйств древнего Египта, хозяйств Элама, дворцовых хозяйств Крита и микенской Греции и т.д. осуществляла распределительные и производственно–регулятивные функции по отношению к представителям других профессиональных групп.
Начала социальной регуляции исходили из подразделения умственного труда и в его собственном случае должны были на нем же замыкаться. Проще говоря, подразделение умственного труда, освоив методы социальной регуляции других профессиональных групп, должно было распространить эти принципы и на само себя. Таким образом подразделение умственного труда в одно и то же время становилось и социально-регулирующим, и регулируемым образованием, а применительно к конкретной обстановке — саморегулируемым. Подразделение умственного труда было единственной общественной группой, существование которой регламентировалось методами саморегуляции. Контролируемые группы выполняли производственные и распределительные директивы, исходящие извне: от хозяйственной администрации, связанной с сакральной, торговой, судебной и военной деятельностью. Контролирующая группа выполняла, очевидно, свои собственные директивы; иными словами, ее жизнедеятельность в определенной степени основывалась на методах самоконтроля.
Индивидуализация подразделения умственного труда в общественной структуре первоначально была, конечно, групповой. Однако ее развитие в перспективе ориентировалось на переход методов самоконтроля на индивидуальный уровень. Всякое развитие представляет собой дифференциацию. Следовательно, развитие групповой функции самоконтроля в подразделении умственного труда должно было выразиться в ее дифференциации, т.е. в появлении в этом подразделении самоконтролирующихся индивидов, что одновременно выражало тенденцию дальнейшей дифференциации индивидуализации подразделения умственного труда в структуре общества. Но индивидуальные методы самоконтроля, становящиеся достоянием отдельных людей весьма близки по своей природе феномену самосознания. На обыденном уровне индивидуальный самоконтроль у человека предполагает развитие у него навыков внутренней речи, самооценки, умения отличать собственные интересы от коллективных. Представляется вероятным, что навыки индивидуального самосознания возникли у деятелей умственного труда именно таким путем. Факты из истории ранней цивилизации подтверждают такое предположение, поскольку именно у подразделения умственного труда раннего цивилизованного общества возникла предметная форма индивидуального самосознания — письмо.
Истоки ближневосточной письменности восходят к началу голоцена. С этого времени на Ближнем Востоке появляются глиняные фигурки (жетоны, фишки), которые, в конце концов, распространяются по территории от Малой Азии до Инда и от Судана до юга Средней Азии. Для этих объектов предполагалось счетное назначение[104]. Затем Д.Шмандт–Бессера сравнила жетоны с протошумерскими иероглифами, воспроизводящими контуры жетонов. Выяснилось, что жетоны символизировали товары (конус с ободком — кувшин масла, диск с крестом — овца, диск с крестом и чертой-радиусом в одном из секторов — овцематка, широкоугольный треугольник со штриховкой — пруток серебра, остроугольный треугольник с пунктуациями — рабыня и т.д.), а также учитывающие их числительные (веретенообразный жетон — единица, шарик — десятка и т.д.). Накануне возникновения шумерской иероглифики жетоны стали помещать в пустотелые глиняные шары — булы, на поверхности которых стали затем оттискивать сами жетоны. Монолитные булы с оттисками жетонов превратились в прообразы древнейших глиняных табличек с протошумерскими иероглифами, воспроизводящими жетоны. Булы с жетонами служили накладными, сопровождающими партии товаров, символизируемых жетонами. Широкое распространение жетонов подсказывает существование глиняного предметного письма — своего рода неолитического эсперанто, по–видимому, понятного своим носителям независимо от их языковой принадлежности.
Жетонное предметное письмо отличалось крайней узостью своего репертуара (товары и цифры) и потому, конечно, не может рассматриваться как предметная форма самосознания. Тематика протошумерских иероглифических текстов (позднеурукский период и период Джемдет Насра, письменные памятники слоя IV В Урука появляются чуть раньше слоя IV А, датируемого 5470/4765?85 14С) несколько богаче, хотя по–прежнему ограничивается разными хозяйственными операциями[105]. Шумерская клинопись, выросшая из иероглифики, датируется временем двадцать второго (предпоследнего) царя I династии Киша Эн–Менбарагеси (ок. 2615 до н.э.; к концу того же II раннединастического периода относится архив из Шуруппака, Фара, Ирак, конца I династии Урука, 2600–2500 до н.э., в котором, наряду с хозяйственными, имеются тексты социально-политического значения)[106]. Египетская иероглифика имеет возраст, сопоставимый с протошумерской письменностью (нулевая династия Египта, ок. 5340–5110/4650–4450 14С), однако генезис египетской письменности известен хуже, чем шумерской. От нулевой династии Египта дошли надписи хозяйственного и военно-политического содержания[107].
Шумерская, а затем аккадская клинопись, также как египетская иероглифика, были системами письма, способными в полном объеме выражать современные им языковые явления. Правда, формальные особенности этих письменностей делали передачу языка, по современным представлениям, несовершенной, но это обстоятельство не имело отношения к тематике передаваемых сообщений. Между тем содержание шумерских и раннеегипетских памятников оставалось хозяйственным, культовым или военно-политическим, что ясно указывает социальный источник происхождения ранней письменности: это была профессиональная группа умственного труда. О том же свидетельствует не только авторство ранних текстов, созданных писцами, представляющими группу умственного труда, но и содержание этих текстов, отражающих интересы этой группы.
Возникновение самосознания знаменовало собой первый этап дифференциации подразделения умственного труда, поскольку самосознание, являясь достоянием отдельных индивидов, показывало распад единого общественного сознания группы умственного труда. Между тем, как отмечалось выше (см. гл. II, 2), цивилизация являлась социально–интегративным феноменом и на все проявления общественной дифференциации, — будь то материальная или духовная дифференциация, — реагировала порождением интеграционных предметных или идеальных форм, способных нейтрализовать последствия общественной дифференциации, угрожающей целостности социума. Можно было бы ожидать, что цивилизация выработает предметную форму и для самосознания, отдифференцировавшегося от единого общественного сознания и стремящегося к дальнейшей еще большей дифференциации на подгрупповом (наука, история, литература и пр.) и индивидуальном уровне.
Поскольку самосознание связано с навыками внутренней речи, владеющий ею человек впервые в истории стал обладателем формы сознания, способной функционировать вне непосредственных контактов индивидов. Все типы вторичных общественных структур и связанных с ними вариантов общественного сознания (анализированных в гл. I,3) рассчитаны на непосредственные контакты индивидов: жестовая и звуковая речь — на слушателей, ритуал — на соучастников и т.д. Можно думать, что до появления индивидуального самосознания ни форм вторичных структур, ни форм общественного сознания индивидуального назначения не существовало. С возникновением индивидуального самосознания такая форма появилась. Самосознание человека может функционировать как при его контакте с другими индивидами, так и вне этих контактов. В интересах сохранения целостности своего подразделения умственного труда социум должен был найти возможность сделать второй вариант функционирования индивидуального сознания достоянием всех членов подразделения умственного труда. Для этого индивидуальному сознанию требовалась предметная форма, способная стать посредником обмена проявлениями индивидуального самосознания у людей. На наш взгляд, в интересах обмена проявлениями самосознания была использована протошумерская предметная письменность, которая в цивилизованную эпоху прошла стремительную эволюцию в клинописное письмо. Обычно считается, что письменные регистрации являлись записями для памяти. Но записи для памяти нужны лишь той форме сознания, которая способна функционировать вне непосредственных контактов индивидов. С социально–философской точки зрения, эти записи для памяти были важны не только по прямому назначению (хозяйственный учет и т.д.), но и для того, чтобы сделать проявления индивидуального самосознания общественным достоянием, т.е. социальноинтегрировать носителя индивидуального самосознания.
Таким образом, письменность можно рассматривать как предметную форму индивидуального самосознания, призванную сделать его проявления достоянием других членов социума и тем самым обеспечить интеграцию интеллектуальной деятельности носителей индивидуального самосознания в рамках соответствующего подразделения вторичной идеологической структуры общества. Как можно думать, формы проявления индивидуального самосознания были специфичны для подразделения умственного труда и существовали в окружении традиционных форм общественного сознания, унаследованных цивилизацией от предшествующих эпох. Эту культурную преемственность нельзя объяснять только инертностью идеологических представлений общества, поскольку она сама нуждается в объяснении.
Цивилизованное общество разделенного труда отличалось от предшествующего общественного состояния важными признаками количественного и качественного характера. Прежде всего, общество разделенного труда располагало формами общественного производства, более эффективными, чем те, что были присущи первобытному обществу. О том свидетельствует сам факт появления институциализированных отраслей несельскохозяйственного производства, представленных различными формами ремесла, зодчества, горного дела и т.д., а также функционирование профессиональных групп, занятых в основном распределением произведенных материальных благ, — купцов и управленческой администрации. Надо сказать, что четкой грани между подразделениями труда поначалу не существовало, поскольку, например, в Шумере ремесленники получали за работу, помимо натуральных выдач, также и земельные наделы[108], которые, впрочем, необязательно обрабатывали сами. Это обстоятельство объяснялось слабой развитостью товарно–денежных отношений. Однако значительное количество шумерских несельскохозяйственных профессий показывает, что достигнутый уровень сельскохозяйственного производства способен был обеспечивать существование определенных групп лиц, постоянно не связанных с сельским хозяйством. Для общества в целом это означало наличие значительного количества времени, свободного от добычи средств к существованию. Социум распорядился этим временем двояко. Во–первых, часть людей была изъята из сельскохозяйственного производства, что повысило в нем занятость; освобожденные от постоянных сельхозработ лица нашли применение в сфере ремесла и прочих несельскохозяйственных занятий: в общем, сложилась типичная картина общества разделенного труда. Во–вторых, цивилизованный социум занимал остающееся свободным время своих членов различными коллективными мероприятиями из области вторичных общественных структур. В этом отношении цивилизованное общество продолжало практику первобытного общества, в котором свободное время в интересах его социализации заполнялось различными формами общения непроизводственного характера. В цивилизованном обществе этого времени в принципе могло быть больше, в связи с чем требовались более емкие вторичные структуры.
Кроме того, цивилизованное общество не было однородным, а потому его вторичные структуры должны были, помимо социализации свободного времени, способствовать консолидации профессиональных групп, что могло вызвать к жизни некоторые элементы вторичных общественных структур, неизвестных в первобытности. Однако во всех случаях для социума были предпочтительнее вторичные структуры традиционного характера. Проще сказать, вторичные структуры цивилизованного общества должны были быть частью культурного генеалогического древа, уходящего корнями в первобытность. Попробуем объяснить необходимость этого обстоятельства.
Представим себе, что дифференциация первичных структур общества, основанная на специализации технологий, разделении труда и т.д., будет сопровождаться дифференциацией и вторичных общественных структур, что выглядит в общем–то логично. Но в этом случае специализированные вторичные структуры, очевидно, начнут утрачивать способность осуществлять общесоциальную интеграцию, поскольку области их приложения станут более частными, специализированными. Этот ход событий не отвечал социально-интегративным потребностям социума. Следовательно, для вторичных общественных структур оптимальным было сохранение по возможности своего прошлого менее дифференцированного состояния, отвечающего задачам общесоциальной интеграции. Таким образом инертность вторичных общественных структур, их связь со своим прошлым недифференцированным состоянием получает социально–философское объяснение.
Как нам известно из примеров с культово–астрономическими центрами мегалитического общества, с храмовыми центрами убейдского Шумера, вторичные структуры имели тенденцию к централизации в подобных центрах, а не к дифференциации сообразно потребностям локальных общин. Можно было бы ожидать, что в цивилизованном обществе разделенного труда социум будет сохранять вторичные общественные структуры древнего происхождения, рассчитанные на менее дифференцированное состояние общества, а потому способные успешно осуществлять общесоциальную интеграцию более дифференцированного общества, в данном случае — общества разделенного труда. Этот случай близко связан с природой сохранения социальной связи в истории (см. гл. III, 2).
При наследовании цивилизацией вторичных общественных структур первобытности наблюдались два основных принципа этого наследия. Во–первых, цивилизованное общество, располагая относительно высокой производительностью труда и сообразным ему свободным временем, подлежащим социализации, способно было ассимилировать весь арсенал вторичных общественных структур, который был присущ первобытности. Во всяком случае, нам неизвестно таких форм общественного сознания первобытности, которые бы не были унаследованы ранним цивилизованным обществом в полной мере или в виде пережитков. Диахронические и синхронические общечеловеческие черты цивилизации находят объяснение именно здесь. Во-вторых, цивилизованное общество, унаследовав от первобытности вторичные структуры, было заинтересованно в сохранении ими архаичного недифференцированного состояния, рассчитанного на соответствующее менее дифференцированное состояние общества, а потому оптимально пригодного для социальной интеграции общества разделенного труда. Существенно, что появление новых форм общественного сознания, происходящих от древних архетипов, не сопровождалось вытеснением новыми формами родственных древних архетипов. Напротив, они продолжали совместное параллельное сосуществование, умножая тем самым объем вторичных общественных структур, в чем была заинтересована цивилизация.
Социально-интегративная матрица цивилизации должна была охватывать любые проявления общественного и индивидуального самосознания. Цивилизация без особых усилий унаследовала от первобытности древние формы общественного сознания, взаимоинтегрированные еще в незапамятные времена: язык, ритуал, календарь, мифология, нравственность, пережитки тотемизма и магии, погребальный культ, художественное творчество, пережитки фетишизма и анимизма (нашедшие новую жизнь в цивилизованную эпоху в рамках религии), музыкальное и танцевальное творчество (см. гл. I, 3). В эпоху цивилизации к этим формам проявления вторичных общественных структур добавились некоторые новации, отмеченные печатью социально–интегративных потребностей цивилизации.
Изобразительное искусство было по происхождению сакральным (во всяком случае мифологическим), и появление светского искусства в раннецивилизованное время представляло собой своего рода дупликацию (удвоение) архетипа изобразительного искусства в виде религиозного и светского. Сходная дупликация привела к отпочкованию драматического искусства от архетипов религиозных мистерий и т.д. Нравственные формы поведения, регламентируя взаимосогласованные и предсказуемые поступки членов общества, способствовали его интеграции. В первобытном социуме нравственные нормы были одинаковы для всех его представителей, что отвечало структурной однородности первобытного общества. В эпоху разделения труда положение, интересы и имущественные возможности представителей различных профессиональных групп стали различаться, что не учитывалось системой общеупотребительных нравственных норм, которые, как известно из истории классового общества, испытали даже дивергенцию внутри различных социальных классов. В таких условиях нравственные формы регуляции человеческих отношений становились недостаточны для успешной интеграции общества в целом. В этой связи нравственные нормы, понимаемые лишь как способ взаимного согласования поведения индивидов, испытали своего рода дупликацию, породив очень близкие себе по задачам правовые нормы поведения, которые имеют большое сходство с запретительной (но также и с рекомендательной) составляющей нравственных нормативов. Правовые нормы поведения не апеллируют к общеупотребительной морали и представляют собой стереотипы общественных реакций на поведение индивидов, отклоняющееся от общепринятых норм (обычное право) и норм, зафиксированных в кодифицированных законах (законодательное право). Правовые нормы, конечно, не являются эквивалентом нравственных норм, однако социально–регулятивные задачи тех и других идентичны. С социально-философской точки зрения, нравственные и правовые нормы преследуют цели обеспечить целостность социума, выражающуюся в однотипности и предсказуемости поведения его членов. Поэтому в рамках вторичной общественной структуры правовые нормы должны рассматриваться как генетически связанные с нравственными нормами.
Цивилизованный социум, заинтересованный в умножении разновидностей своих вторичных структур, никогда не отменял их варианты, ставшие почему–либо недостаточными. Напротив, из старого варианта выводился более современный новый, который затем продолжал существовать наряду со старым. По-видимому, с начала ранней цивилизации параллельно с нравственностью существовало обычное право, которое затем в актуализированной форме было кодифицировано. Наиболее ранние образцы законодательного права происходят из Шумера. Имеются изложения модернизированных законов Энметены (2360–2340 до н.э.) и Уруинимгины (2318–2312 до н.э.; пятый и девятый цари I династии Лагаша), а также своды законов Ур–Намму (2112–2094/93 до н.э.) и Шульгира (2093–2046 до н.э.; первый и второй цари III династии Ура), которые являются древнейшими памятниками писаного права[109]. Судебник Ур–Намму в отдельных положениях выходит за рамки обычных шумерских норм, что может сигнализировать о проявлении признаков правового самосознания.
Своеобразным ответвлением того же стереотипа поведения в эпоху ранней цивилизации явились проявления политической активности. Если мораль и право регламентировали взаимоотношения индивидов, то стереотипные проявления политической активности в известной мере регламентировали взаимоотношения целых социальных образований — государств. Применительно к ранней цивилизации речь не может еще идти об институциализированной дипломатии и, тем более, о нормах международного права. Однако то и другое имело древние предпосылки в отношениях государств, сложившихся еще в эпоху раннединастического Шумера. Начиная с I династии Киша (ок. 2750–2615 до н.э.) в Шумере сложилась система последовательного доминирования отдельных городов–государств (округ Киша, Урука и т.д.), хотя общешумерская царская титулатура появляется лишь при II династии Урука и Ура (“лугаль Страны, эн Шумера”, 2425–2336 до н.э.). Эта система складывалась стихийно, но поведение шумерских округ в ее рамках выглядит достаточно стереотипно. Крупномасштабная политическая история древнего Египта и, вероятно, Шумера подчинялась определенной политической закономерности. Отсюда следует, что навыки своей политики египтяне и шумеры не изобрели: основные направления их политической активности были подсказаны им естественно–историческим течением событий. Шумеры отражали свою политическую историю, о чем свидетельствует надпись “Конуса Энметены” (2360–2340 до н.э.), рассказывающая о взаимоотношениях между городами Лагаш и Умма в период ок. 2400–2360 до н.э., а также “Царский список”, составленный при Ур–Намму (2112–2094/93 до н.э.) и вкратце освещающий основные военно–политические события периода 2900–2112 до н.э. (впоследствии список был продолжен). В связи с событиями политической истории у шумеров обнаружились редкие признаки национального самосознания, направленного против господствовавшего в стране племени кутиев (ок. 2200–2109 до н.э.), о чем свидетельствует надпись–поэма Утухенгаля (2116/2111-2109/2104 до н.э., V династия Урука)[110]. Выступление шумеров против кутиев было приурочено к смене у них правителей, что говорит о способности вести политический расчет, а прием эламских послов — о каких-то началах дипломатии. Социальное значение политической активности было двояким: с одной стороны, всякая внешняя активность консолидировала социум, явившийся ее источником, а с другой — внешняя активность социума была проявлением его общественно–интегративных свойств, направленных на консолидацию вокруг него окружающей социальной среды. Последнее обстоятельство отразилось в политической идеологии Месопотамии в “имперском” понятии “Царства четырех стран света” (Нарам–Суэн, 2236–2200 до н.э., четвертый царь династии Аккаде).
Как можно видеть, основные типы вторичных общественных структур и соответствующих им форм общественного сознания ранней цивилизации, строго говоря, не были изобретениями цивилизации. Они явились прямыми продолжениями вторичных общественных структур, присущих первобытному обществу. При этом надо учитывать следующее обстоятельство. Первобытные архетипы вторичных общественных структур и соответствующих им форм сознания в эпоху ранней цивилизации были дуплицированы (удвоены). Древний вариант архетипа продолжал существование, сохраняя тесную преемственность со своим первобытным состоянием. Новое ответвление архетипа сохраняло с ним лишь общетипологическую связь и обретало в цивилизованных условиях конкретные новые свойства. Так образовалась целая серия парных линий родственных вторичных общественных структур, к которым из числа перечисленных можно отнести следующие: общественное сознание в целом и индивидуальное самосознание, обычный звуковой язык и дублирующий его письменный язык, сакральное изобразительное искусство и параллельный ему светский вариант, мистерии религиозного культа и светский театр, нравственные нормы поведения и нормы поведения правового и, может быть, политического свойства. В дальнейших разделах будут рассмотрены исторические и научные формы сознания, которые могут пополнить этот список.
Цивилизация использовала первобытные архетипы вторичных общественных структур, образовывала от них новые и сохраняла старые наряду с новыми, конечно, не случайно. Такое применение вторичных общественных структур обеспечивало их значительный объем, который отвечал объему свободного времени, имеющегося у людей высокопроизводительного общества разделенного труда. Кроме того, все вторичные структуры цивилизованного общества уходят генеалогическими корнями в первобытность, и это тоже не случайно. Первобытные вторичные структуры социализировали общество неразделенного труда и являлись общеупотребительными. Их древние общеинтегративные свойства еще больше подходили для общества разделенного труда, нуждающегося как раз в общеупотребительных формах общественного сознания и соответствующих вторичных структур. Поэтому отпрыски их первобытных архетипов, наряду с ними самими, нашли широчайшее применение в цивилизованном обществе разделенного труда. Этот принцип применения социумом древних социальных связей для самоинтеграции в новых условиях означает, что социум имел тенденцию использовать свое старое менее дифференцированное состояние для интеграции своего нового более дифференцированного состояния. Природу образующихся таким образом социальных связей в истории мы рассмотрим в следующем разделе.

2. ОСМЫСЛЕНИЕ ИСТОРИИ

Проблема социальных связей в истории, близкая проблематике философии истории, имеет две области приложения. С одной стороны, социальная преемственность имела место в сфере материальной жизни общества, а с другой стороны, аналогичная социальная преемственность наблюдалась и в сфере духовной жизни общества. На наш взгляд, оба варианта сохранения социальной связи в истории имели идентичную природу, характер которой можно усмотреть в стремлении социума использовать основы своей жизнедеятельности, заложенные на стадии его относительно меньшей дифференциации, для интеграции своего более дифференцированного состояния.
Наиболее важные этапы исторического развития общества были связаны с его дифференциацией. Согласно нашей гипотезе, изложенной в гл. I, 2, между демографическим состоянием общества и степенью сложности практикуемой им технологии существует определенное соответствие. В истории известно два относительно кратковременных периода значительного изменения демографического состояния общества. На рубеже плейстоцена и голоцена (11700/10200 14С) на Ближнем Востоке имел место первый значительный демографический взрыв, который закономерно (по нашей гипотезе) вызвал неолитическую технологическую революцию, сопровождавшуюся общественным разделением труда. Другой значительный демографический взрыв начался в Западной Европе около XI — середины XVI в. нашей эры. Это демографическое событие закономерно вызвало промышленную технологическую революцию и появление массового производства.
В исторические периоды, предшествовавшие этим демографо–технологическим событиям, состояние дифференциации общества менялось относительно мало. На самом деле, конечно, детальный анализ показывает, что дифференциация общества постепенно по ряду признаков нарастала и в промежуточные периоды (см. гл. I–II), однако революционные изменения общественной дифференциации действительно имели место только дважды в истории.
До плейстоцен–голоценового демографического взрыва производительные силы первобытного общества отвечали состоянию неразделенного труда, который оставался общественно неспециализированным, несмотря на определенные изменения технологии, следовавшие за постепенным демографическим ростом социума. Общественные отношения первобытности основывались на однородной социальной структуре, локальная специфика которой определялась характером кровно–родственных отношений: в первобытности они, по–видимому, подчинялись закону Дж.Крука (см. гл. I, 2). Вторичная структура первобытного общества предполагала существование только общественных форм сознания (язык внешней речи, анималистическая мифология, нравственность, разновидности первобытных верований, сакральное изобразительное искусство).
В ходе голоценового демографического взрыва производительные силы испытали дифференциацию по подразделениям труда. В сфере общественных отношений также произошла дифференциация, вызвавшая отделение производственных отношений от кровно–родственных. В цивилизованных условиях кровно–родственные отношения перестали подчиняться закону Дж.Крука и ограничились патрилинейным вариантом, который именно по этой причине Л.Г.Морган счет финальным, хотя в действительности патрилинейность как вариант кровно–родственных отношений в подходящей экосреде существовала у человека со времен обезьяньих предков. Производственные отношения перестали отвечать однородной общественной структуре и стали классовыми. Вторичная структура цивилизованного общества отмечена серией дифференциаций первобытных архетипов, к которым добавились такие формы, как индивидуальное самосознание, внутренняя речь и письменный язык, антропоморфная мифология, этикет, право, политика, светское изобразительное искусство, театр, наука (см. гл. III, 3).
Это состояние общества просуществовало до начала современного демографического взрыва: производительные силы, малопригодные для массового производства; типологически близкие производственные отношения рабовладения и феодализма; вторичные общественные структуры, основные формы которых были заложены уже в античности. В ходе современного демографического взрыва появились технологии, рассчитанные на массовое производство и разделение труда на уровне технологических операций, изменилась классовая структура общества (стал типичен массовый наемный труд); в области вторичных общественных структур возникли элементы массовой культуры (книгопечатание, газеты и многое другое), неизвестные ранее. Массовое производство, массовый наемный труд и массовая культура хорошо отвечают современной демографической обстановке.
Если рассматривать общество в указанной долгопериодичной исторической перспективе, то оно представится как довольно консервативное образование. В самом деле, исходя из здравого смысла и из гипотезы (несостоятельной), что технологические, общественные и духовные новшества обязаны происхождением удачному изобретению себя человеком, окажется совершенно непонятным, почему пики этих изобретений приходились на демографические взрывы, а в промежутках между ними в значительной степени сохранялось достигнутое положение вещей. Этот парадокс объясняется тем обстоятельством, что успешное самосохранение социума обеспечивалось его способностью к консервации своего состояния, обеспечиваемой существованием во времени социальных связей людей.
Консолидация самого раннего первобытного социума обеспечивалась соответствием его демографического состояния и степени сложности его технологии. Эта архаическая социально–интегративная зависимость была затем пронесена социумом через всю его историю, несмотря на растущую в обществе дифференциацию, углубление которой особенно ярко проявилось во время голоценового и современного демографических взрывов. Указанная демографо–технологическая зависимость была рождена в совершенно недифференцированном обществе. Следовательно, эта зависимость действует на всякий подчиняющийся ей социум так, словно он лишен внутренней дифференциации, и тем самым интегрирует его независимо от существующей технологической специализации. В этом случае социуму удается использовать свое древнее недифференцированное состояние (демографо–технологическую зависимость, рожденную древнейшим недифференцированным обществом) для интеграции всякого нового своего более дифференцированного состояния (действие демографо–технологической зависимости в технологически специализированном обществе). Эта основанная на приемственности демографо–технологической зависимости социальная связь непрерывно длится уже около 2,6 млн. лет (2,63?0,5/2,58?0,23).
Зависимость, позволяющая более крупному коллективу располагать более эффективной технологией, очевидно, предполагала равновесие социума с естественной экосредой как предметом труда. Если же сообщество находится в равновесие с экосредой, в нем действует закон Дж.Крука, предписывающий сообществу определенный вариант кровно–родственных отношений, предусмотренный уровнем биопродуктивности наличной экосреды. Следовательно, весь первобытный период действия демографо–технологической зависимости общество использовало для своей интеграции варианты кровно–родственных отношений, учитываемых законом Дж.Крука. В данном случае общество использовало для своей интеграции структуру сообщества, не меняющуюся во времени. В цивилизованных обществах из всех вариантов реализации закона Дж.Крука получил распространение иерархически патрилинейный вариант, который определил формы организации кровно–родственных отношений и отношений подразделений труда. Здесь социум использовал для интеграции своего нового более дифференцированного состояния общественную структуру, рожденную его прежним недифференцированным состоянием.
В цивилизованную эпоху структура общества разделенного труда была опредмечена в форме поселения городского типа. Это новое средство социальной интеграции оказалось исключительно устойчивым и пережило все общественные дифференциации, испытанные цивилизацией. В известном смысле можно сказать, что современное весьма дифференцированное городское население интегрируется предметной структурой, возникшей еще в бронзовом веке и рассчитанной на гораздо менее дифференцированное общество, нежели современное. Этот пример показывает еще один факт использования социумом своего менее дифференцированного состояния (древнее городское общество) для консолидации современного состояния, много более дифференцированного.
Начиная с первобытной эпохи социум социализировал свободное время своих членов при помощи непроизводственных форм общения, образующих вторичную структуру общества. История вторичной общественной структуры представляет собой сложную проблему (см. гл. I, 3), однако некоторые ее элементы датируются достаточно надежно. В частности, анималистическая франко–кантабрийская мифология существовала неизменной на протяжении всего верхнего палеолита и, возможно, восходила к мустьерским и даже верхнеашельским временам. Возраст счетно–календарной знаковой системы составлял не менее 350000–300000 лет и, вероятно, достигал 730000 лет. Другие элементы вторичной общественной структуры (ритуал, нравственность), по косвенным признакам, имели сопоставимую древность. Поэтому складывается впечатление, что социум очень давно использовал для своей интеграции человеческие отношения, предполагающие существование общественного сознания. Цивилизованное общество не только унаследовало первобытные вторичные структуры, но и значительно расширило их состав. Использование цивилизованным обществом вторичных структур первобытного происхождения показывает важный пример применения социумом формы своей малодифференцированной организации (первобытные вторичные структуры) для интеграции своего гораздо более дифференцированного состояния, свойственного цивилизованному обществу разделенного труда.
Последний случай позволяет по–новому взглянуть на общественную природу той социальной связи в истории, которая представлена в сфере исторического самосознания цивилизованного человека и выражена в письменных памятниках исторического содержания. Эта проблема представляется довольно сложной, поскольку назначение наблюдений, издавна осуществляемых цивилизованными людьми над своей историей, остается загадочным, а его понимание — интуитивным.
Первые памятники исторического содержания появляются во время нулевой династии Египта (3390–3160 до н.э.), однако они еще лишены датировок. От фараона Хора Ухи (Скорпиона)[111] дошла “палетка городов”, из пиктографии которой следует, что этот фараон разрушил в Ливии семь городов–крепостей с указанием их названий. По–видимому, это — древнейшее в истории сообщение военно-политического свойства. Палетка Хора Нара (Сома) Мера сообщает о поражении, нанесенном этим фараоном Нижнему Египту (вероятно, восставшему), а булава того же царя — о захвате (вероятно, в Нижнем Египте) 400000 быков, 1422000 голов мелкого скота и 120000 пленников. В период I династии Египта (3160–2930 до н.э.), начиная с Хора Ахи (Бойца) Мины (3160–3098 до н.э.), появляются памятники, датированные погодно. Древнейшая египетская летопись была составлена во время V династии (2563–2423 до н.э.), возможно, при ее третьем царе Нефериркаре Какаи (Наф–ар–ку–Риа Кукуйа), и дошла в копии XXV династии (715–664 до н.э.), называемой Палермский камень (с этим памятником связан и ряд фрагментов). Летоисчисление при первых династиях велось по знаменательным событиям каждого года, а наименования годов заносились в особые списки, где под записями каждого года указывался уровень разлива Нила. Такая летопись составила содержание Палермского камня и была дополнена еще указаниями фараонов, предшествующих I династии (нулевая династия, нижнеегипетская и, предположительно, верхнеегипетская династии)[112]. Концепция памятника (если она была) состоит в демонстрации непрерывности царской власти в Египте.
В Шумере своеобразная летопись, именуемая “Царский список”, была составлена при Ур–Намму (2112–2094/93 до н.э., основатель III династии Ура) и доведена до династии Иссина (2017–1794 до н.э.). Этот памятник основывался на ряде царских списков местного значения, на датировочных формулах, аналогичных египетским (с 2500 до н.э. или раньше), на эпическом и литературном материале. “Царский список” излагает краткую историю того, как “царственность” (связанная отчасти с гегемонией конкретной округи в Шумере) переходила из города в город, пока не попала к Ур-Намму. Цели подобного изложения привели к тому, что некоторые отчасти синхронные династии оказались размещенными в “Царском списке” в диахроническом порядке[113]. Иными словами, шумерский “Царский список” представляет определенную концепцию истории общешумерской царской власти, а не истории отдельных округ Шумера, представленных в “Царском списке”. Стремление показать непрерывность общешумерской царской власти, которая в раннединастический период возникала лишь спорадически и в известной мере, привело составителя “Списка” к искажению истории. Это показывает, что “Царский список” не является механической комбинацией сведений, имевшихся в распоряжении автора, но отражал определенную форму исторического самосознания.
Шумерский “Царский список” отчасти напоминают древнеегипетские памятники: Туринский царский список (XVIII династия, 1554–1306 до н.э., по хронологии Ю.фон Беккерата), Абидосский царский список (при втором царе XIX династии Сети I, или Сутайа, 1305–1295 до н.э.) и Саккарский царский список (Рамсес II, Риа–масэ–са, 1295–1229 до н.э.), концепция построения которых аналогична летописи Палермского камня. Более поздние месопотамские источники (“Хроника ранних царей”, Агум III, между 1450 и 1415 до н.э.; “Династическая хроника”, Эриб–Мардук, ок. 770 до н.э.; и др.) продолжают традицию шумерского “Царского списка”.
Ранние исторические памятники (Палермский камень, некоторые источники шумерского “Царского списка”) составлялись в качестве сводов погодных записей, привязанных к правлениям царей. Такой генезис первой историографии близко напоминает практику составления древних хозяйственных документов. Шумерские хозяйственные записи раннединастической эпохи датировались[114], причем эта практика восходила еще к документам протошумерской иероглифики эпохи Джемдет Наср (3200–2900 до н.э.)[115]. Из практики хозяйственного делопроизводства Пилосского царства (ок. 1200 до н.э.) известно, что отдельные хозяйственные записи сводили в более обширные регистрационные тексты (что показано на примере родства некоторых серий мелких и крупных табличек линейного письма В)[116]. Подобная практика, вероятно, была типична для древнего делопроизводства и, учитывая его древность, могла послужить прямым образцом для составления списков погодных записей.
Складывается следующая картина генезиса древней историографии. Первые писцы позднеурукской эпохи (3520/2815?85 14С до н.э.) и эпохи нулевой династии (3390–3160 до н.э.), по–видимому, еще не обладали индивидуальным самосознанием. Они вели хозяйственные записи и, может быть, сводили их в обобщенные регистрации. С появлением датированных текстов исторического содержания (I династия Египта, 3160–2930 до н.э.) практика сведения отдельных хозяйственных записей воедино была перенесена и на исторические регистрации, накопление которых совершенно стихийно привело к возникновению прототипа летописи. Хотелось бы подчеркнуть, что возникновение древнейшей историографии в этом случае возможно объяснить без привлечения гипотезы о сознательном изобретении письменной истории, поскольку время ее зарождения отвечает всего лишь самым первым проявлениям индивидуального самосознания вообще.
В самом деле, логичнее считать, что поначалу возникла предметная форма, способная стать содержанием исторического самосознания, т.е. ранняя историография, а затем работа с этой предметной формой позволила представителям подразделения умственного труда открыть в ней воплощение социальной связи в истории. Прямым доказательством этой нашей гипотезе служит характер периодизации египтянами своей истории. В распоряжении создателей Палермских анналов были недатированные списки додинастических верхнеегипетских (предположительно), нижнеегипетских правителей и общеегипетских фараонов нулевой династии, а также датированные списки правителей I–IV династий. Критически мыслящий самосознательный историк современного типа, очевидно, начал бы историю единого Египта с нулевой династии, представители которой, по Палермскому камню, уже владели обоими венцами двух египетских царств, хотя и не были датированы. Однако египетские историографы пошли совсем иным путем. За основателя общеегипетского государства был признан первый датированный фараон списков, послуживших основой для Палермской летописи, — Хор Аха Мина, который выступил основателем I династии манефоновской традиции[117]. Следовательно, историческая концепция древнейших египетских историографов явилась механическим отражением стихийно сложившихся до них царских списков, а не результатом критических самосознательных усилий по осмыслению своей истории. Отсюда следует единственный возможный вывод: сперва появилась стихийно сложившаяся писаная история, а затем историческое самосознание, которое, слепо интериоризировав стихийно сложившийся исторический материал, в дальнейшем исходило из него как из данности. Содержание исторического самосознания появилось, таким образом, ранее него (в писаной истории), а затем стало отправной точкой генезиса исторической самосознательной способности человека. Как можно видеть, обстоятельства ранней египетской историографии хорошо согласуются с концепцией Дж.Джейнса о позднем генезисе человеческого самосознания.
В шумерской историографии исходными были памятники, в принципе близкие египетским: списки правителей, датировочные формулы, эпический материал. “Царский список” состоит из последовательности местных династий: легендарных “допотопных” и в основном исторических из городов Киш, Урук, Ур, Акшак, Умма, Аккаде и др., дополненных династией кутиев. Заканчивался “Список” поначалу III династией Ура, возглавлявшей государство Шумера и Аккада (общемесопотамская монархия). Став основой исторического сознания шумерских историографов, этот материал внушил им определенную историческую концепцию, существо которой состояло в том, что династии “Царского списка” были последовательны и обладали сходным государственным статусом. Конкретнее, эта концепция привела к представлению, что общешумерская царственность, аналогичная статусу III династии Ура, последовательно переходила из города в город, от одной династии к другой. Как и в египетском случае, выросшее из содержания механически скомпонованного “Царского списка” историческое сознание, точно отражая “Список”, неточно отразило историческую реальность. Причем составителям “Царского списка”, наверное, был известен синхронизм двадцать третьего царя I династии Киша (Аги) и пятого царя I династии Урука (Гильгамеша), вытекающий из эпоса. Синхронизм означал, что названные династии не могли быть одинаково последовательными и общешумерскими. Отсюда следует, что создатели “Царского списка” не обладали критическим историческим самосознанием и слепо интериоризировали в качестве его основы подготовительный материал для “Царского списка”. В этом случае можно видеть параллель генезису исторического самосознания в Египте: наличное состояние писаной истории формировало начало ее осознания. Сказанное касается фактологической стороны проблемы. Кроме нее, с ранней историографией связана своя социально–философская проблематика.
Стержнем ранних исторических памятников, как правило, выступал перечень правителей. Независимо от своего конкретного происхождения подобный перечень представлял собой зримое воплощение социальной связи, которая через вереницу посредников объединяла самых ранних правителей с позднейшими своими наследниками. Конечными пунктами названных памятников были династии крупных единых государств (общеегипетское государство, царство Шумера и Аккада III династии Ура), однако истоки царственности этих династий восходят к правителям более скромных государственных образований: в Египте это — нижнеегипетское и, вероятно, верхнеегипетское царства, а в Шумере — царства отдельных округ.
В ранних исторических памятниках речь идет, таким образом, о том, что средства социальной интеграции, применявшиеся в малодифференцированном обществе (например, нижнеегипетском царстве или округе Киша), являются важнейшим наследием и достоянием, которые более дифференцированное общество (общеегипетское государство и царство Шумера и Аккада) сохранило для своей собственной интеграции. Подобная фактическая концепция раннеисторических памятников отвечает нашим представлениям о природе наследования социальной связи в истории.
Среди сочинений, посвященных человеческой истории, можно выделить два основных методологических типа. С одной стороны, начиная с эпохи ранней цивилизации возникают и получают распространение исторические сочинения преимущественно описательной направленности. Объяснительная составляющая таких трудов никогда не выявляет собственно исторических закономерностей и ограничивается (там, где она есть) исключительно феноменологическим уровнем: сакральное происхождение царской власти (начиная с шумерского “Царского списка”), личность как двигатель исторических событий (мотив появляется в Египте, широко представлен у Геродота и др.).
Другая группа сочинений исторической направленности, напротив, посвящена главным образом объяснению природы исторического процесса и отличается целенаправленным поиском исторических закономерностей. Речь идет о сочинениях философско–исторической традиции, среди создателей которой можно назвать Н.Макиавелли (1469–1527), Ж.Бодена (1530–1596), Ф.Бэкона (1561–1626), Дж.Вико (1668–1744), Ж.А.Кондорсэ (1743–1794), И.Г.Гердера (1744–1803), Г.В.Ф.Гегеля (1770–1831) и др.
Последовательное появление этих двух стадий развития исторической мысли не представляется случайным при сравнении социально–исторических обстоятельств их возникновения. В эпоху раннецивилизованных государств социум поэтапно испытывал нарастание своей социальной дифференциации. В Египте исторический процесс сопровождался очевидным нарастанием социальной дифференциации следовавших друг за другом государственных образований. Он начался с создания двух царств — верхнеегипетского и нижнеегипетского, которые объединяли локальные социумы основного течения Нила и его дельты. Это были образования определенной степени социальной сложности, которая, однако, уступала степени сложности грядущего общеегипетского государства. Последнее, объединив Верховье и Низовье, стало гораздо более дифференцированным социальным организмом, состоящим из хозяйственно обособленных социумов Верховья и Низовья, специфика которых получила многочисленные отражения в структуре древнеегипетского общества и его идеологии.
В Шумере наблюдалась довольно близкая картина. В раннединастический период (2900/2750–2315 до н.э.) страна была разделена на округи, в каждой из которых имелись свои институты управления. Ранняя царская власть в Шумере отвечала социальным образованиям слабой степени дифференцированности. Начиная с династии Аккаде (2316–2137 до н.э., на определенном этапе — Царство четырех стран света) и III династии Ура (2112–2003 до н.э., царство Шумера и Аккада) появляются образцы единого месопотамского государства, несравнимо более дифференцированного по сравнению с раннединастическими шумерскими округами.
Общество на каждом новом этапе своей дифференциации, внешне проявляющейся в новых способах его интеграции (два египетских царства — общеегипетское государство, государства округ Шумера — царства четырех стран света и Шумера и Аккада, например), переставало быть тождественным самому себе, с точки зрения внутренней структуры. В этих условиях члены общества (главным образом, представители подразделения умственного труда) вставали перед проблемой: что представляет собой их социум, является ли он органичным продолжением своего менее дифференцированного и, значит, более социализированного состояния, или он представляет некий новый общественный организм, адекватность которого человеческому существу зримо отличается от состояния предшествующей эпохи. Судя по характеру ранних исторических памятников, их составители видели органичную связь прошлого менее дифференцированного состояния общества с современным себе более дифференцированным общественным состоянием. Следовательно, пусть бессознательно, первые историки отражали то обстоятельство, что архетип организации прошлой мало дифференцированной жизни по–прежнему применяется для интеграции нового более дифференцированного общественного состояния. Эти несколько отвлеченные суждения, неизбежные при социально–философском анализе, находят вполне конкретные исторические приложения.
Царская власть в двух великих ближневосточных обществах (Египет и Шумер) отнюдь не была достижением их высокодифференцированных и, соответственно, интегрированных стадий развития в эпоху общенациональных государств. Строго говоря, у нас нет никакой уверенности, что царская власть была органично связана со структурой общенациональных государств. Их систематические распады (как в Египте, так и в Шумере) показывают, что дело обстояло именно так. В самом деле, царская власть в указанных странах была органичным достижением локальных, а не общенациональных государств: она появилась в Нижнеегипетском царстве и в отдельных округах Шумера (где титулатура далеко не всегда была собственно царской, что в данном случае не существенно) и изначально не рассчитывалась на более крупные социальные образования. Тем не менее, общеегипетское и общешумерские государства использовали древние институты царской власти, рассчитанные на микросоциумы. Следовательно, египетские и шумерские макросоциумы использовали для своей интеграции государственные институты, рожденные предшествующими им микросоциумами. Это, собственно, и означает, что социум использовал для интеграции своего нового дифференцированного состояния средства интеграции, рассчитанные на менее дифференцированное состояние. Как отмечалось выше, всякие более древние институты социальной интеграции были общеупотребительными в своих малодифференцированных социумах. Именно это их свойство общеупотребительности и позволяло им функционировать в более дифференцированных обществах, опередивших в развитии те условия, которые породили архетипы их интеграции (в данном случае, царскую власть).
Можно заметить, что средства интеграции, применяемые социумом, нередко бывали древнее того дифференцированного состояния, которое они были призваны интегрировать. Так, предметная форма цивилизации (город — средство коллективного непроизводительного потребления сакрального, административного, жилищного и фортификационного типа) было древнее опредмечивающегося ею общества разделенного труда (примеры см. гл. II, 2–3), а царская власть общенациональных государств Египта и Шумера была древнее этих социальных образований. Причина такого положения вещей заключалась в том, что архетипы, порожденные менее дифференцированным обществом, имели более выраженный интегративный характер, что объясняет их живучесть на более дифференцированной стадии социума.
Ранние историографы, проводя линию родства между современной себе царской властью и царственностью более древних эпох, не только отражали реальную социальную связь в истории, но и, ограничиваясь этой социальной связью, интегрировали осознание своей социальной реальности при помощи древнего архетипа. Если царственность (во всяком случае, централизованное правление) была органичным средством отражения целостности локального общества типа шумерских округ, то применительно к общенациональному государству это было далеко не так. Царственность общенационального государства (и Египта, и Шумера) не являлась его порождением, а наследовалась им из прошлого (отдельная область навязывала свою царственность всей стране). Следовательно, отражение общенационального социума через призму царственности (типичный метод первых историографов) означало использование понятия прошлого менее дифференцированного состояния (отдельной округи или нома) для интеграции представлений о новом более дифференцированном состоянии общества (общенациональном). Здесь наблюдается, таким образом, типичная социальная связь в истории, перенесенная из сферы материальной жизни в сферу идеологии. Поскольку такая идеологическая направленность является типичной для ранней историографии, можно сделать вывод о ее генезисе. В генезисе историография, на наш взгляд, представляла собой использование средств, адекватных прошлому менее дифференцированному состоянию общества, для отражения его нового более дифференцированного состояния. Отсюда проистекал шумерский тезис о том, что царственность, сошедшая с небес в раннединастическую эпоху (или “до потопа”), закономерно поступила в конце концов в распоряжение царства Шумера и Аккада. Проще сказать, шумерская историография отражала царство Шумера и Аккада так, словно это была округа, вроде Киша, а понятие царской власти, которая была там и там, служило средством мотивации такого отождествления. Реальные существенные отличия названных социальных образований при этом игнорировались (или не были известны историографам, что далеко не обязательно, см. выше).
Генезис другой более поздней формы исторического самосознания — философии истории — может быть связан с похожими социально-историческими условиями. Хронологически начала современной светской философии истории (см. выше) совпадают с концом первого этапа современного демографического взрыва в Западной Европе (XI — середина XVI в.). Это демографическое событие, по нашей гипотезе, послужило предпосылкой промышленной революции и очередного этапа общественного разделения труда, в результате которого западноевропейское общество претерпело значительную социальную дифференциацию. Начало этого процесса (появление наемных рабочих и буржуа в Италии) в общем синхронно появлению очень ранних начал философии истории, которые, следуя за распространением капиталистических отношений[118], последовательно проявляются в Италии, Франции, Англии и Германии. В этой связи возникает вопрос: почему дифференциация западноевропейского общества сопровождалась появлением новой западноевропейской формы осмысления истории?
Если мы сравним два последовательных состояния западноевропейского общества — позднефеодального и раннекапиталистического, то, при социально-философском взгляде на них, первым делом бросаются в глаза их различные формы социальной дифференциации, выражающиеся в измененной классовой структуре, в новых экономических отношениях между подразделениями труда, в новациях групповых интересов общественных групп и т.д. Наблюдая эти исторические новшества, социально-исторически ориентированный мыслитель интуитивно должен был чувствовать перемены в течение исторического процесса, произошедшие на рубеже феодализма и капитализма.
Наблюдатель этих исторических перемен вставал перед проблемой исторической преемственности феодального и буржуазного общества. Наряду с определенными внешними признаками такой преемственности (многочисленные пережитки феодализма) имелись не менее весомые признаки того, что между феодальным и буржуазным обществами существовал разрыв. Связь этих двух стадий развития общества совершенно не поддавалась описанию средствами традиционной военно–политической историографии.
В этой связи перед основателями философии истории стояла задача найти связь между старым малодифференцированным феодальным обществом и новым высокодифференцированным капиталистическим. С этой задачей они в полной мере, по–видимому, не справились, однако направление их поисков можно было бы предсказать. Два объекта разной степени дифференциации (феодализм и капитализм) на уровне явлений имеют между собой мало общего. Следовательно, их общие черты могут быть обнаружены лишь на уровне сущностей, сходство которых указывает на присутствие их закономерной связи в истории. Таким образом, первые философы истории в поисках общности своих объектов наблюдения (феодализма и капитализма) неизбежно должны были прийти к попыткам установления общеисторических закономерностей очень высокого уровня абстракции. Как известно, поиски стержневых закономерностей течения исторического процесса являются отличительной чертой философии истории, по крайней мере, начиная с Дж.Вико.
Философ истории, постулируя закономерную историческую связь двух обществ разной степени дифференциации, фактически отождествляет их сущности (это выражается в убеждении в существовании общеисторических закономерностей). Но отождествляя их сущности, он использует прежнее менее дифференцированное состояние социума (в котором сущность всегда выражена явнее) для описания и понимания более дифференцированного состояния социума (в котором сущность теряется среди своих многообразных проявлений). Следовательно, теоретическая деятельность философа истории, абсолютно независимо от его субъективных намерений, в первую очередь идеологически отражает классическую социальную связь в истории. В этом отношении философы истории на новом уровне повторили путь первых историографов.

3. СТАНОВЛЕНИЕ НАУКИ

Апофеозом развития вторичной структуры раннецивилизованного общества стало возникновение научного сознания. При объяснении начал научного знания необходимо иметь в виду то обстоятельство, что сущности, лежащие в основе древнейших наук, судя по всему (и вопреки ожиданию), возникли независимо. Это видно, во–первых, из очень раннего сосуществования различных отраслей научного знания и, во–вторых, из невозможности построить генеалогическое древо дифференцирующихся наук: складывается впечатление, что они возникали бессистемно и зачастую вне видимой связи друг с другом. В этой связи представляется целесообразным предпослать обзору состояния раннего научного знания некоторые общефилософские соображения относительно генезиса отправных пунктов научного мировоззрения.
В основе функционирования всякого научного знания лежит способность открывать и предсказывать сущности. Сущности представляют собой устойчивые черты явлений и в этом отношении сближаются с понятием закономерности, отражающей устойчиво повторяющиеся связи вещей. Всякое явление обладает, помимо существенных черт, целым набором неповторимых случайных особенностей, которые количественно преобладают. На этом фоне существенные черты явлений теряются и фактически становятся эмпирически ненаблюдаемыми. Более того, характерные сущностные черты явлений могут встречаться в составе довольно разнородных явлений, что приводит к формированию представлений о сущностях весьма глубокого порядка, лежащих в основе широкого круга явлений и их отдельных свойств. Если различия между сущностями одной и той же глубины носят содержательный (качественный) характер, то различия сущностей разной глубины из одной предметной области носят преимущественно количественный характер при условии, что можно построить иерархическую систему этих сущностей.
Строго говоря, тезис о ненаблюдаемости сущностей является философской абстракцией, и проблема эмпирической ненаблюдаемости сущностей еще ждет конкретнонаучного разрешения. Возможные поиски в этом направлении представляются нам следующими. Для понимания особенностей восприятия человеком действительности большое значение имеют приложения количественной теории информации К.Э.Шеннона, основы которой мы излагали выше (гл. I, 2). На наш взгляд, важнейшим выводом из этой теории является тот, из которого следует, что человек воспринимает как информативное только сообщение, содержащее новые сведения. Этот вывод с полным основанием можно использовать для объяснения проблематики наблюдения сущностей.
Между сущностями различного уровня из одной предметной области существуют главным образом количественные различия. Все более глубокие сущности имеют все меньшее представительство в явлениях все более широкого круга. Например, понятие вещественности представлено свойством ощутимости в массе объектов материального мира. Более частные понятия твердости, мягкости и т.п. богаче представлены в мире явлений, но уже в ограниченных их областях. И так далее. Эта филиация сущностей отражена в известной обратной зависимости между объемом и содержанием понятий. Для нас же важно, что сущности разной степени глубины (объема) различаются количественно, и, следовательно, проблематику их наблюдаемости можно исследовать на примерах сущностей ограниченного объема и минимальной глубины. Предположим, что между этими сущностями и представляющими их явлениями никаких различий, кроме метафизических, нет. При этом допущении можно конкретизировать различные возможности наблюдения сущностей и явлений.
В составе явлений одного класса имеется ограниченный набор повторяющихся свойств, отражающих сущность, лежащую в основе данного предметного класса, а также неограниченный набор неповторимых случайных свойств, не имеющих прямого отношения к отражению рассматриваемой сущности. Единичный наблюдатель, подчиняющийся принципам теории информации, при регистрации явлений данного класса окажется в своеобразном положении. Существенные повторяющиеся черты явлений он зафиксирует как единичную констатацию, поскольку, по теории информации, группа повторяющихся сообщений, отражающих существенные черты явлений, может быть представлена только одним информативным сообщением. Их дубли, с точки зрения теории информации, не будут содержать информации, поскольку информативными являются только новые сведения. Напротив, многочисленные случайные проявления сущности наблюдатель каждый раз зарегистрирует как отдельные самостоятельные информативные события именно потому, что они неповторимы (и, следовательно, не отражают сущности). В итоге наблюдатель получит длинную серию регистраций явлений данного класса, но лишь одна из этой серии регистрация будет непосредственно отражать сущность этих явлений. В результате существенная регистрация (отражающая сущность) совершенно потонет в массе неповторимых регистраций, которые не будут отражать сущность. В приведенном примере совершенно очевидно, что, в силу особенностей теории информации, сущность явлений данного класса окажется практически ненаблюдаемой, причем причины этого обстоятельства будут носить не абстрактно метафизический, а конкретно научный характер.
Эти информационные трудности наблюдения сущностей имели место в древности и продолжают существовать и сейчас, только в современной науке и философии появились методы, позволяющие обходить информационные ограничения наблюдений сущности. Однако из истории философии и науки определенно известно, что эти методы сложились уже на стадии формирования довольно развитого теоретического знания (греческие философия, математика, астрономия, география, физика и др.). Следовательно, первые сущности ранних наук, по–видимому, возникли стихийно, в отсутствие целенаправленной методологии своего обнаружения. В этой связи возникает закономерный вопрос: каким образом социум обошел информационные трудности обнаружения сущностей и выявил тот начальный их набор, который стал основой функционирования ранней системы научного знания. Для ответа на этот вопрос нам придется вспомнить несколько неожиданное обстоятельство, а именно: демографическое состояние, достигнутое ранней цивилизацией.
Ранние цивилизованные общества вплотную приблизились к “демографическому рубикону”, предполагающему десятитысячное население локального социума. Поведение членов такого демографически значительного социума, как отмечалось выше (гл. II, 2), начало подчиняться действию статистического закона больших чисел. Если первобытные общины были малопредсказуемыми статистическими объектами, то цивилизованный социум, подчинившись закону больших чисел, фактически стал следовать динамическим закономерностям. Динамические закономерности предполагают полную предсказуемость поведения подчиняющихся им объектов. Напротив, статистические закономерности дают лишь вероятность типичных линий поведения отвечающих им совокупностей объектов. Когда совокупность объектов начинает подчиняться действию закона больших чисел, все варианты ее вероятных линий поведения становятся практически однозначно предсказуемыми. Хотя, строго говоря, поведение таких крупных совокупностей объектов по–прежнему отвечает статистическим закономерностям, в том числе закону больших чисел, фактическое отличие этого статистического поведения от поведения, описываемого динамическими закономерностями, становится несущественным. Учитывая эти оговорки, можно в известном смысле утверждать, что десятитысячный цивилизованный социум стал практически динамическим объектом, чем начал радикально отличаться от любых малочисленных первобытных сообществ, являющихся целиком статистическими объектами.
Десятитысячный цивилизованный социум приобрел ряд свойств, имеющих прямое отношение к его способности выявлять и предсказывать сущности. В условиях действия закона больших чисел становилось предсказуемым не только поведение членов цивилизованного общества, но и характер информации, находящейся в их распоряжении. Цивилизованный социум превратился в своего рода “живой компьютер”, и принципы его действия в общем виде выглядят так.
При наблюдении некоего класса явлений единичный наблюдатель имеет большое число шансов получить информацию об их несущественных случайных чертах и лишь один шанс непосредственно отразить лежащую в основе этих явлений сущность. Эта зависимость несколько необычна для здравого смысла, поскольку на соответствующем ему уровне рассуждений кажется, что как раз основу регистраций наблюдателя в нашем случае должны составить наблюдения сущности, поскольку они, в отличие от регистраций случайных черт явлений, повторяются. Действительно, все это так. Однако повторяющиеся регистрации сущности сливаются для наблюдателя в единое регистрационное событие (как следует из теории информации, см. выше), в то время как регистрации случайных черт явления остаются независимыми и количественно полностью подавляют регистрацию сущности, в результате чего наблюдатель попросту воспринимает ее как самую рядовую. Подчеркнем, что мы обсуждаем поведение наблюдателя, лишенного классических методик выявления сущностей, т.е. наблюдателя, отвечающего самому начальному состоянию науки.
Если мы перейдем от случая с единичным наблюдателем к случаю с двумя или более наблюдателями, регистрирующими одну и ту же предметную область, мы обнаружим, что судьба регистрации сущностей начинает изменяться. В арсенале множественных наблюдателей по–прежнему будет много неповторимых случайных регистраций явлений, но одновременно и серия идентичных регистраций сущности. Общая информация этих множественных наблюдателей распадется на пласт анархических случайных сведений и серию идентичных наблюдений сущности.
Если перейти теперь к информационно-связанному социуму, перешагнувшему “демографический рубикон”, и представить этот социум как вариант множественного коллективного наблюдателя, то обнаружится следующая картина наблюдения этим социумом какой–либо предметной области. Часть наблюдений этой области составят регистрации неповторимых и непредсказуемых случайных черт явлений, а другую часть составит практически однозначно предсказуемая серия идентичных регистраций сущности, лежащей в основе этих явлений. Иными словами, в этом мысленном эксперименте мы пришли к демографически крупному социуму, подчиняющемуся закону больших чисел, а потому получающему предсказуемые идентичные наблюдения сущности (если социум повторит опыт наблюдений, он получит статистически тот же результат). Таким образом, мы пришли к социуму, способному выявлять и предсказывать сущности, и эта его особенность связана со статистическими свойствами социума, обусловленными его подчинением действию закона больших чисел. Конечно, этот мысленный эксперимент надо принимать условно. Однако, информационно связанный цивилизованный социум, стихийно наблюдающий действительность, вполне мог время от времени стихийно выявлять в ней сущности и даже предсказывать их.
Мы предполагаем, что раннецивилизованный социум, приблизившись к “демографическому рубикону”, действительно уподобился “живому компьютеру”, способному накапливать информацию о сущностях, выражающих определенные позитивные знания о природе и обществе. Дальнейшая судьба этих сущностей зависела уже от средств хранения информации, которые в раннецивилизованном обществе уже существовали (письменность). Знания, получаемые социумом таким автоматическим путем, должны были отражать все сферы действительности, знакомые социуму. При этом сама система знаний представляла собой конгломерат, во многом независимо полученных сведений, а сами сведения носили отчасти прагматический, но нередко и непрагматический характер. Именно такой и была система ранних научных знаний в Египте и Месопотамии (см. далее). Наиболее вероятной формой фиксации полученных таким образом знаний должны были быть списки выявленных сущностей, и именно в такой форме мы находим научные письменные памятники в Месопотамии. Автоматически накапливающий знания социум действовал без идеологических ограничений, что обусловило светский характер множества зарегистрированных им сущностей. Их, в соответствии с современными представлениями, относят к собственно научным. Однако в раннецивилизованном обществе не проводилось четкого разграничения между светским и религиозным знанием, и в стандартные месопотамские списки сущностей вносились, наряду со светскими, религиозные и гадательные (связанные с гаданием) сущности. Последние в действительности имели не метафизическую, а социальную природу, так что их эмпирический генезис вполне представим.
Как можно видеть, появление научных знаний в раннецивилизованном обществе вполне объяснимо. При этом следует помнить, что упрощенно материалистическое, прагматическое объяснение генезиса раннецивилизованной науки совершенно не отвечает ее известному состоянию, во многом отнюдь не прагматическому. В частности, упрощенно материалистическая концепция генезиса наук предполагает, очевидно, что первыми формами наук должны были оказаться сельскохозяйственные науки, технические области знаний, связанные с ремеслом, зодчеством, горным делом, навигацией и т.д. В действительности в шумеро–египетских корпусах научных знаний эти сферы представлены более чем скромно, и складывается вполне определенное впечатление, что ранние науки во многом, но, конечно, не всегда, были оторваны от практики. Это обстоятельство легко объясняется нашей гипотезой генезиса науки как следствия автоматической деятельности социума по фиксации сущностей без различения прагматических и непрагматических их источников. Генезис науки, по нашей гипотезе, был, конечно, следствием вполне материальной деятельности социума, но эта деятельность была достаточно далека от ее наивно прагматического понимания. Собственно прагматические знания существовали в раннецивилизованном обществе так же, как они существовали в первобытном обществе и как они имеются, по существу, и у животных. Однако эти прагматические навыки общения с действительностью явно не были первоисточником своеобразной ранней науки.
Генезис ранней науки был, в конечном счете, следствием мезолит–неолитического демографического взрыва, породившего “живой компьютер” ранней цивилизации. По аналогичным же причинам первый этап современного демографического взрыва (XI — середина XVI в.) вызвал в Западной Европе научную революцию Нового времени, на деталях которой мы не можем здесь останавливаться.
В открытии архетипа сущности вещей участвовал, конечно, не социум в целом (как мы постулировали для простоты изложения выше). Реальность его открытия была, видимо, сложнее. В рассмотренной выше схеме эвристической деятельности социума — “живого компьютера” общество представлено нами как бесструктурный демографический конгломерат, которого в действительности никогда не существовало. Члены этого абстрактного социума в равной мере должны бы были заниматься сельским хозяйством, ремеслом, торговлей и умственным трудом. Такой социум действительно открывал бы сущности согласно вышеописанной схеме. В действительности цивилизованное общество было разделено на профессиональные группы с соответствующей специализацией деятельности. Умственный труд стал достоянием соответствующего подразделения труда, и есть все основания считать, что в этом подразделении умственный труд был концентрированно представлен в той пропорции, которая была бы свойственна социуму в целом, не будь он разделен на профессиональные группы. Это вытекает из того обстоятельства, что объем умственного труда общества пропорционален уровню производительности труда социума и объему высвобождаемого благодаря этому уровню нерабочего времени. Часть этого общесоциального нерабочего времени могла быть употреблена обществом для стихийной эвристической деятельности по отысканию сущностей сообразно нашей вышеприведенной схеме рассуждений. В действительности эта часть нерабочего времени, по–видимому, полностью стала достоянием подразделения умственного труда, члены которого были освобождены от материально–производственных забот. Тем самым все статистические эвристические свойства социума были делегированы им в подразделение умственного труда, которое стало полноценным представительством эвристических свойств социума, приблизившегося к “демографическому рубикону”. Абстрактный десятитысячный социум мог бы открыть какую–нибудь сущность в результате одноактного наблюдения (разумеется, мы говорим условно). Подразделение умственного труда могло справиться с той же задачей в результате многократных наблюдений одной и той же предметной области (может быть, разными поколениями наблюдателей). Как представляется, открытие математических сущностей в Шумере и Египте произошло именно таким путем. Количественная статистическая сторона специализированной эвристической деятельности мало известна. Поэтому мы ограничимся предположением, что подразделения умственного труда раннецивилизованных обществ способны были имитировать статистическую эвристическую деятельность десятитысячного социума. В частности, составляя изо дня в день и из поколения в поколение количественные хозяйственные таблички и наследуя в письменной форме результаты и методы своих расчетов, шумерские (и, вероятно, египетские) писцы вполне могли получить статистический материал, эквивалентный эвристическому опыту десятитысячного социума. Открытие первых научных сущностей опиралось, таким образом, на специализированный умственный труд и письменную форму наследования его результатов, эквивалентных статистическому эвристическому опыту десятитысячного социума наших вышеприведенных схематических рассуждений.
Первые научные сущности раннецивилизованного общества охватили многие основные области знания, которые существуют и поныне: математика, астрономия, география, филология, право, история, медицина, зоология, ботаника, минералогия, химия (см. далее). Генетическая связь предметных областей соответствующих наук маловероятна. Независимость этих первонаук показывает, что в их институциализации не было централизованного начала. Вероятно, статистически действующее подразделение умственного труда непреднамеренно обнаружило серию сущностей, попавших в сферу ее опыта областей. Это обстоятельство объясняет отсутствие в списке первонаук сельскохозяйственных и технических дисциплин. Наукам первого поколения отвечали сущности элементарного уровня глубины. Наиболее ранние системы знаний представлены в египетской и шумеро–аккадской письменных традициях[119]. Ведущую дисциплину этих систем знания составляла математика, начала которой относятся в Шумере к позднеурукской эпохе (3520/2815 14С до н.э.), а в Египте, по крайней мере, к нулевой династии (3390–3160/2700–2500 14С до н.э.)[120]. Более того, научные знания Месопотамии известны главным образом по учебным спискам, изучавшимся в светских школах (э–дуба), и образцы подобных списков известны уже в позднеурукский период, когда письменность была еще иероглифической. Возможно, что отдаленные прототипы обучения, принятого в светской школе (э–дуба), относятся еще к додинастической позднеурукской эпохе, однако расцвет этой школы приходится на эпоху I династии Иссина (2017–1794/3 до н.э.) и династии Ларсы (2025–1763 до н.э.), а закат - ко времени разрушения Ниппура, Ларсы, Урука и Ура царем из I династии Вавилона Самсуилуной (1739 до н.э.).
Памятники, связанные со школой э–дуба и синхронные ей, показывают существование в Месопотамии системы знаний шумеро–аккадской традиции примерно следующего состава. Имелась группа наук, пронизанных количественными методами: математика, алгебра, теория числа, геометрия, планиметрия, стереометрия, метрология, землемерие, география, хозяйственное делопроизводство, агротехника, а также астрономия, хронология, календарь. Хорошо были развиты гуманитарные дисциплины: филология, языкознание, грамматика, иностранные языки, профессиональные языки, литературоведение, дидактика, музыкальная культура, право, начала истории. Скромнее представлены естественнонаучные дисциплины: медицина, зоология, ботаника, минералогия, химия. Технологические науки, связанные с ремеслом и зодчеством, не представлены вообще, от агротехники дошло одно стихотворное пособие на шумерском, от химии — медицинские рецепты, от технологии — рецепты изготовления цветной эмали и цветного стекла (изобретенного хурритами в XVIII в. до н.э.), от зоологии, ботаники и минералогии — отдельные списки терминов.
Как можно видеть, месопотамская система знаний не могла иметь технологического происхождения и, судя по ее специфике, зародилась в подразделении умственного труда. Шумеро–аккадские науки по большей части были элементарны и далеки от наук Нового времени, хотя в области математики их носители дошли до квадратных уравнений алгебраического свойства (но без алгебраической символики). Однако тенденция к систематизации знаний была выражена в Месопотамии определенно. Перечисленные науки имели двоякое назначение: одни обслуживали в основном внутренние нужды грамотных администраторов (“филологические науки”), другие — их внешние функции по организации некоторых областей общественной жизнедеятельности (хозяйственные приложения математики, право): арифметика была связана с хозяйственным учетом, геометрия — с рытьем каналов и бассейнов, вычислением объемов зернохранилищ, строительством дамб и стен. Между тем даже в прикладных науках имелись важные составляющие, не находящие никаких мыслимых приложений в месопотамской реальности шумеро–аккадского времени (например, квадратные уравнения).
Первая шумеро–аккадская система знания отличалась уже известной дифференцированностью, отражающей наличие 10–11 отраслей знания и еще большего количества их частных дисциплин. Между тем цивилизованное общество, как мы неоднократно подчеркивали, представляло собой социальный организм, тотально стремящийся интегрировать всяческие специализированные проявления своей жизнедеятельности. В сфере светской науки социум двояко нейтрализовал ее начавшуюся дифференциацию. Во-первых, педагогический курс светской школы (э–дуба) представлял собой формальную целостность. Во–вторых, сам способ наследования научных знаний с самого начала был организован на социально–интегративных началах.
Шумеро–аккадская светская школа (э–дуба) представляется отдаленным прототипом общеобразовательной школы Нового времени. Соответствующие им образовательные системы при многочисленных внешних отличиях обнаруживают и существенные общие черты. Назначение современной общеобразовательной школы на уровне обыденного сознания кажется совершенно очевидным: школа призвана снабжать новые поколения необходимыми элементарными началами знаний, свойственных современному социуму. Реальность такой функции передачи элементов научной традиции от поколения к поколению, конечно, не вызывает сомнений. Однако эффективность такой передачи, бесспорно, была бы оптимальнее, если бы начальные школы были узко специализированы. Это очевидное соображение обычно совершенно не осознается. Между тем из него определенно вытекает, что современная начальная школа как транслятор научной традиции во времени по самим основам своей организации является совершенно неэффективным учреждением, если полагать, что его единственной задачей действительно выступает трансляция начал научной традиции общества. Явное противоречие между предположительным назначением начальной школы и методами его реализации показывает, что у общеобразовательной школы, наряду с ее внешней известной функцией, имеется и некая глубинная функция, невидимая для обыденного наблюдателя.
С социально–философской точки зрения, специфику генерализованной программы общеобразовательной школы можно объяснить, исходя из предположения, что начальная школа издавна сочетала очевидную функцию передачи научных знаний с неявной функцией их интеграции. В самом деле, умозрительно более эффективной формой передачи научных знаний представляется ее специализированный вариант, свойственный высшей школе. Если бы образование преследовало только цель эффективной передачи знаний, то следовало бы ожидать, что зарождающаяся начальная школа сразу выступила бы в специализированном варианте вроде современной высшей школы. С самого начала ученики могли бы усваивать специализированную терминологию частных наук и основной корпус связанной с ними информации. В действительности организация начальной школы пошла по неэффективному общеобразовательному пути, причем, как нам известно из современного положения вещей, ряд общеобразовательных предметов, преподаваемых ученикам начальной школы, зачастую оказывается невостребованным ими в их дальнейшей деятельности в науке или практической жизни. Этот парадокс можно объяснить из упомянутой версии, согласно которой школа, воспитывая учеников, одновременно преследовала цель не допустить необратимой дифференциации наук. В этом своем качестве начальная школа выступала как учреждение, типичное для цивилизованного общества, стремящегося всячески нейтрализовать все проявления дифференциации своей материальной и духовной жизнедеятельности.
Шумеро–аккадская светская школа (и, вероятно, аналогичные древнеегипетские учреждения) обнаруживает все признаки общеобразовательного характера преподавания[121], мыслимого для своей эпохи. Системе знаний этой школы свойственны известные градации, однако основной корпус существующей информации получали все ученики. Таким способом разнородная совокупность месопотамских знаний сохраняла целостное состояние. Подобный способ интеграции наук стал свойственен цивилизации во все времена. Организация наук при помощи пропедевтических учреждений использовала способы интеграции, внешние самим наукам. Однако на поздних стадиях существования египетской и месопотамской науки цивилизованный древний мир породил средство интеграции знаний, внутренне присущее им самим.
Такими имманентными научному знанию средствами его интеграции должны были стать сущности более глубокого порядка, чем сущности частных наук. Более глубокие сущности, предполагая сущности конкретных наук как свой частный случай, могли послужить оптимальным вариантом интеграции научного знания. Иными словами, на первой стадии развития научного знания формировались более или менее обобщенные отражения предметных областей известных на этой стадии конкретных наук. На следующей стадии сущности конкретных наук, а также всякие иные сущности, открытые социумом и отражающие произвольные сферы материальной и духовной жизни общества, образовали идеальную предметную область, сущность которой стала основой новой когнитивной дисциплины, отвечающей ранней философии.
В Египте и Месопотамии наука ранней цивилизации без существенных качественных изменений просуществовала до эллинистической эпохи (династии Птолемеев, 305–31 до н.э., и Селевкидов, 311–64 до н.э.), и оригинальная философия в античном понимании там не возникла. Ее зарождение связано с периферией древнего мира ближневосточных цивилизаций: с греческой Малой Азией (Иония, Милет: Фалес, 625–547 до н.э., Анаксимандр, 610–540, Анаксимен, 586–528/25, Гекатей Милетский, ок. 520/516; Самос: Пифагор, ок. 537; Колофон: Ксенофан, 570 — после 478; Эфес: Гераклит, 520–460; и др.; прочие греческие философы были учениками, идейными наследниками или профессиональными последователями ионийцев).
Характерной чертой ранней греческой философии Малой Азии было открытие материальной сущности, составляющей единство всех мыслимых предметных областей материального мира (вода, воздух и апейрон Милетской школы и огонь Гераклита). Имелось также весьма абстрактное открытие еще одной сущности сущностей, а именно: общего закона, лежащего в основе всех без исключения закономерностей действительности (логос Гераклита). Сходную проблематику Пифагор (или его школа) решал количественным методом, возведенным в абсолют (сущность сущностей — число, а закон законов — количественные отношения).
Генезис греческой философии открыл существование сущностей второго теоретического порядка (например, бытие Парменида и его прототипа в ионийской философии). Попав в поле зрения деятелей умственного труда, теоретические сущности изменили структуру научного мышления, породив в конкретных науках математического характера представления о теоретических методах познания и соответствующих дедуктивных доказательствах научных положений. В Египте и Месопотамии математическое знание оставалось исключительно на эмпирическом индуктивном уровне. Генезис дедуктивного метода научного мышления невозможно вывести из практики эмпирических наук, поскольку он предполагает умение оперировать сущностями разного порядка, открытого в рамках философии. Эвристический путь к этому методу, таким образом, предполагает философский уровень как промежуточное звено. В эмпирических науках индуктивным путем формируются представления о сущностях первого эмпирического порядка (ближневосточная математика и грамматика). Затем тем же индуктивным методом частные эмпирические сущности обобщаются в представлениях о сущностях неэмпирического всеобщего характера (ионийская философия в широком смысле слова, включая и пифагорейство). Затем появляется возможность выводить дедуктивным путем эмпирические сущности из сущностей всеобщего, т.е. теоретического характера. Возникший таким способом дедуктивный метод имел явно философское происхождение, что доказывается феноменами пифагорейской математики (например, дедуктивный метод доказательства теоремы Пифагора) и аристотелевской физики. Нельзя, конечно, упрощенно утверждать, что геометрия Эвклида (III в. до н.э.) явилась прямым применением пифагорейской философии, однако дедуктивные методы Эвклида (аксиоматика) имела архетипом философские дедуктивные методы выведения всех вещей из их единичных и даже единственных начал.
Объективно античная философия создала понятийный каркас, отражающий сущности разной степени глубины и способные служить интегративным началом для всех мыслимых наук ранней цивилизации. В рамках этого каркаса греческие науки приобрели классическую форму и просуществовали без революционных изменений до Нового времени. Более ранние ближневосточные науки в рамках своих средств интеграции также существовали долго без революционных изменений. Эти факты застойного существования знания могут объясняться тем, что средства социальной и духовной интеграции по своей природе имели консервативные свойства, допускающие дифференциацию и развитие наук только до определенного ограниченного предела. Расконсервация аристотелевской науки произошла только в Новое время в связи с современным демографическим взрывом, промышленной революцией, дифференциацией западноевропейского общества и усвоением западноевропейским социумом новых статистических эвристических свойств. Нам представляется, что объективные данные из духовной истории раннецивилизованного общества показывают, что его духовное развитие нельзя рассматривать как результат самодвижения духа, поскольку оно тесным образом зависело от действующих в обществе материальных закономерностей демографического и структурного свойства. По этой же причине факты стабилизации сперва ближневосточного, а затем античного общества нельзя рассматривать как проявление собственно духовного застоя. На деле все выглядело несколько иначе.
Раннецивилизованное ближневосточное общество, благодаря своему демографическому и структурно–дифференцированному состоянию, приобрело объективные свойства открывать сущности и сделало заметный рывок от идеологического уровня первобытного общества, создав раннюю систему научного знания на базе эмпирических сущностей. В дальнейшем демографические и структурные свойства Египта и Месопотамии радикально не менялись. Соответственно не менялись и статистические эвристические свойства этих обществ. В результате их научное состояние также не претерпевало радикальных перемен, оставаясь законсервированным в рамках тех средств интеграции науки, которые были найдены еще на заре египетской и месопотамской цивилизации. Дифференциация наук оставалась в рамках этих средств потому, что способных их разрушить перемен в эвристических свойствах ближневосточного общества не происходило: не было радикальных перемен демографии и социологии общества.
В отличие от Египта и Шумера научная история греческой Малой Азии классической эпохи начиналась не с нуля. Общество этой периферии ближневосточного мира располагало представлением о первичных эмпирических сущностях египетско–месопотамской традиции, а потому греческий социум в своей статистической эвристической деятельности мог использовать первичные сущности как исходный материал обобщений, что привело его к открытию сущностей более глубокого порядка, составивших основу философского теоретико–научного и дедуктивного знания, неизвестного на Ближнем Востоке. Эти открытия были следствием демографических и социальных процессов становления послемикенской греческой цивилизации, которая не была прямым продолжением микенской цивилизации. С образованием классической цивилизации греков демографическое и социальное состояние их общества в дальнейшем не испытывало радикальных перемен, чем можно объяснить и существенную длительную стабилизацию древнегреческой науки после обретения ею своих классических черт в III в. до н.э. Таким образом, в VI–III в. до н.э. были в основном реализованы и исчерпаны статистические эвристические свойства греческого социума, а наступивший вслед за этим видимый духовный застой античного общества был всего лишь следствием относительной социально–демографической стабильности. Как только греческое наследие попало в условия современного демографического взрыва, на его базе произошла современная научная революция, начавшаяся с реставрацией Коперником старой гелиоцентрической идеи Аристарха Самосского (320–250 до н.э.).

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история
Список тегов:
шумерская мифология 











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.