Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Киссинджер Г. Дипломатия

ОГЛАВЛЕНИЕ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
От универсальности к равновесию:
Ришелье, Вильгельм Оранский и Питт

То, что сегодняшние историки называют европейской системой равновесия сил, родилось в XVII веке в результате окончательного краха средневековых надежд на универсальность концепции мирового порядка, являющейся сплавом традиций Римской империи и католической церкви. Мир представлялся зеркальным отражением небес. Точно так же, как один Господь правит на небесах, один император правил бы светским миром, а один папа — универсальной церковью.
В этом смысле феодальные государства Германии и Северной Италии были объединены властью императора Священной Римской империи. На грани семнадцатого столетия эта империя обладала потенциалом, позволявшим ей господствовать над Европой. Франция, чьи границы лежали далеко к западу от Рейна, и Великобритания являлись по отношению к ней государствами на периферии.  Если бы император  Священной Римской империи сумел установить централизованный контроль над территориями, формально находящимися под его юрисдикцией, отношения западноевропейских государств к империи напоминали бы отношения соседей Китая к Срединному царству, Франция была бы сопоставима с Вьетнамом или Кореей, а Великобритания — с Японией.
Однако на протяжении почти всего средневековья император Священной Римской империи никогда не достигал подобной степени централизованного контроля. Одной из причин являлось отсутствие адекватных систем транспорта и связи при столь обширных территориях. Но наиболее важной причиной было то, что в Священной Римской империи контроль над церковью был отделен от контроля над управлением. В отличие от фараона или римского цезаря, император Священной Римской империи никакими божественными атрибутами не обладал. Везде за пределами Западной Европы, даже в регионах, находившихся под властью восточной церкви, религия и управление государством были объединены в том смысле, что назначения на ключевые посты и тут и там были предметом решения центрального правительства; религиозные власти не обладали ни возможностями, ни авторитетом утвердить автономность своего положения, а именно этого западное христианство требовало себе в силу права.
В Западной Европе потенциальный, а время от времени реальный конфликт между папой и императором обусловил возможный конституционализм и разделение властей, что является основой современной демократии. Это позволяло различным феодальным правителям укреплять свою автономию, требуя долю от обеих соперничающих фракций. Это, в свою очередь, делало Европу лоскутным одеялом герцогств, графств, городов и епископств. Хотя в теории все феодальные властители присягали на верность императору, на практике они творили все, что хотели. На императорскую корону претендовали различные династии, и центральная власть почти не существовала. Императоры придерживались старого взгляда на универсальность правления, не имея возможности реализовать его на практике. На краю Европы Франция, Великобритания и Испания не признавали власти Священной Римской империи, хотя и оставались частью универсальной церкви.
И лишь тогда, когда в XV веке династия Габсбургов стала почти постоянно заявлять претензии на императорскую корону и посредством тщательно продуманных браков обрела испанский престол и обширные ресурсы этой страны, для императора Священной Римской империи стало возможным надеяться на превращение своих претензий универсального характера в политическую систему. В первой половине XVI века император Карл V возродил императорскую власть до такой степени, что возникли перспективы появления центральноевропейской империи, состоящей из того, что сегодня является Германией, Австрией. Северной Италией, Чешской республикой Словакией, Венгрией, Восточной Францией, Бельгией и Нидерландами. Эта потенциально могущественная группировка исключала появление чего бы то ни было, напоминающего европейское равновесие сил.
Но как раз в этот самый момент ослабление папской власти под натиском Реформации отрицательно повлияло на перспективы появления европейской империи-гегемона. Некогда сильное папство было шилом в боку у императора Священной Римской империи, могучим соперником. А на закате XVI века папство в равной степени оказалось неодолимой помехой самой идее империи. Императоры желали видеть себя «посланцами Божьими» и хотели, чтобы другие разделяли их взгляд. Но в XVI веке на императора в протестантских землях смотрели не как на «посланца Божьего», а как на венского завоевателя, привязанного к отживающему свой век папству. Реформация придала бунтующим государям новую свободу действий как в религиозной, так и в политической сфере. Разрыв их с Римом был разрывом с религиозным универсализмом; силовое противодействие императору из династии Габсбургов свидетельствовало, что государи более не считали соблюдение клятвы на верность императору религиозным долгом.
Когда рухнула концепция единства, нарождающиеся государства Европы стали нуждаться в каком-либо принципе, который бы оправдывал их ересь и регулировал бы взаимоотношения между ними. Они нашли его в концепции raison d'etat и равновесии сил. Одно зависело от другого. Принцип raison d'etat предполагал, что благополучие государства оправдывает применения любых средств для обеспечения национальных интересов, это заменяло средневековое представление об универсальности морали. А принцип равновесия сил пришел на место ностальгии по универсальной монархии и давал то утещение, что каждое в отдельности государство, преследуя собственные эгоистические интересы, тем или иным образом будет способствовать безопасности и прогрессу всех прочих.
Ранее всех и наиболее подробно этот новый подход сформулировали во Франции, одном из первых государств-наций в Европе. Франция теряла бы больше всех в случае реанимации Священной Римской империи, поскольку могла быть — воспользуемся современной терминологией — прекраснейшим образом «финляндизирована». По мере ослабления религиозных ограничений Франция стала эксплуатировать соперничество, возникшее как следствие Реформации, среди ее соседей. Французские правители отдавали себе отчет в том, что всевозрастающее ослабление Священной Римской империи (и даже ее исчезновение) идет на пользу безопасности Франции и, при удачном стечении обстоятельств, позволит ей совершать экспансию на восток.
Главным проводником такого рода французской политики была совершенно невероятная фигура — князь Церкви Арман Жан дю Плесси, кардинал Ришелье, первый министр Франции с 1624 по 1642 год. Узнав о смерти кардинала Ришелье, папа Урбан VIII будто бы сказал: «Если Бог существует... кардиналу Ришелье придется за многое перед ним ответить. Если нет... что ж, он прожил удачную жизнь»1. Эта двусмысленная эпитафия, без сомнения, пришлась бы по вкусу государственному деятелю, который достиг огромных успехов, игнорируя основные священные установления своего века и на деле перешагивая через них.
Немногие могут похвалиться большей степенью воздействия на ход истории. Ришелье был отцом современной государственной системы. Он провозгласил принцип raison d'etat и воплощал эту концепцию на практике на благо своей страны. Под его руководством принцип raison d'etat пришел на смену средневековой концепции универсальности моральных ценностей и стал основой основ французской политики. Первоначально кардинал преследовал цель не допустить господства Габсбургов над Европой, но в итоге оставил такое политическое наследие, которое в течение двух последующих столетий вызывало у его преемников искушение установить французское  главенство в Европе. Из неудачи подобных амбициозных устремлений возникло равновесие сил, вначале как свершившийся факт, а затем как система организации международных отношений.
Ришелье вступил на свой пост в 1624 году, когда император Священной Римской империи Фердинанд II из династии Габсбургов попытался вернуть к жизни католический универсализм, выкорчевать протестантизм и установить императорский контроль над государями Центральной Европы. Этот процесс контрреформации привел к тому, что мы теперь называем Тридцатилетней войной, разразившейся в Центральной Европе в 1618 году и ставшей одной из наиболее зверских и разрушительных войн за всю историю человечества.
К 1618 году германоязычная территория Центральной Европы, значительная часть которой входила в Священную Римскую империю, разделилась на два вооруженных лагеря: протестантов и католиков. Бикфордов шнур, вызвавший военный взрыв, был в том году подожжен в Праге, и очень скоро в конфликт была втянута вся Германия. По мере того как Германия истекала кровью, ее княжества стали легкой добычей для иноземных захватчиков. Вскоре датские и шведские армии стали прорываться через Центральную Европу, а в конце концов в драку вступила и французская армия. К моменту окончания войны в 1648 году Центральная Европа была опустошена, причем Германия потеряла почти треть своего населения. В горниле этого трагического конфликта кардинал Ришелье выковал принцип raison d'etat, без которого стала немыслима французская внешняя политика, причем остальные европейские государства признали этот принцип лишь в следующем столетии.
Будучи князем Церкви, Ришелье должен был бы приветствовать стремление Фердинанда восстановить католическую ортодоксию. Но Ришелье поставил национальные интересы Франции превыше каких бы то ни было религиозных целей. Сан кардинала не помешал Ришелье увидеть: попытка Габсбурга восстановить во всех своих правах католическую религию — геополитическая угроза безопасности Франции. Для него эти устремления были не религиозным актом, а политическими маневрами Австрии, направленными на достижение господства в Центральной Европе и, следовательно, имеющими целью низведение Франции до уровня второразрядной державы.
Опасения Ришелье были небезосновательны. Стоило бросить взгляд на карту Европы, как сразу становилось видно, что Франция со всех сторон окружена землями Габсбургов: Испания — на юге; североитальянские города-государства, в основном подчиненные Испании, — на юго-востоке; Франш-Контэ (сегодня это территория вокруг Лиона и Савойи) — также под испанским контролем, на востоке, а испанские Нидерланды — на севере. А немногие границы, неподвластные испанским Габсбургам, принадлежали государствам, находившимся под властью австрийской ветви династии. Герцогство Лотарингское было связано клятвой на верность императору Священной Римской империи так же, как и стратегически важные районы вдоль берегов Рейна, представляющие собой сегодняшний Эльзас. Если бы Северная Германия также подпала под власть Габсбургов, Франция предстала бы гибельно слабой по отношению к Священной Римской империи.
Для Ришелье малоутешительным был тот факт, что Испания и Австрия являлись, как и Франция, католическими странами. Как раз наоборот: Ришелье со всей решимостью стремился предотвратить победу контрреформации. Для достижения того, что мы бы сегодня назвали национальной безопасностью, а тогда впервые в истории было поименовано высшими интересами государства, Ришелье был готов выступить на стороне протестантских государей и воспользоваться в своих целях расколом универсальной церкви.
Если бы императоры из династии Габсбургов играли по тем же правилам или понимали смысл нарождавшегося принципа raison d'etat, они бы сообразили, какими обладают географическими преимуществами. И, возможно, смогли бы добиться того, чего Ришелье больше всего боялся — подавляющего превосходства Австрии и появления Священной Римской империи в качестве господствующей на континенте державы. Однако на протяжении множества столетий враги Габсбургов выигрывали от неповоротливости и косности династии и ее неумения приспособиться к требованиям тактической необходимости или понять тенденции будущего. Правители из династии Габсбургов были людьми принципиальными. Они никогда не шли на компромисс вопреки собственным убеждениям, разве что в момент поражения. Таким образом, с самого начала этой политической одиссеи они были абсолютно беззащитны против отчаянных махинаций кардинала.
Император Фердинанд II, соперник Ришелье, наверняка никогда и не слыхивал о принципе raison d'etat. А даже если бы и услышал, то отверг бы его, как богохульный; ибо миссию мирского владыки он представлял себе как исполнение воли Господней, и всегда в титуле императора Священной Римской империи подчеркивал слово «Священной». Он никогда не согласился бы с тем, что столь богоугодные цели могут быть достигнуты не слишком моральными средствами. И, уж конечно, даже не помыслил бы заключать договоры с протестантами-шведами или мусульманами-турками, то есть предпринять меры, которые кардинал Ришелье считал само собой разумеющимися. Советник Фердинанда иезуит Ламормаини так подытоживал взгляды императора:
«фальшивую и продажную политику, столь распространенную в нынешние времена, он, в своей мудрости, осудил с самого начала. Он полагал, что с теми, кто придерживается подобной политики, нельзя иметь дело, ибо они провозглашают ложь и злоупотребляют именем Божьим, дурно обращаясь с религией. Было бы величайшим безумием пытаться укрепить королевство, дарованное одним лишь Господом, средствами, для Господа ненавистными»2.
Для правителя, приверженца столь абсолютных ценностей, невозможно идти на компромисс, не говоря уже о манипуляциях, позволяющих торговаться в процессе переговоров. В 1596 году, когда Фердинанд оставался еще эрцгерцогом, он заявил: «Я скорее предпочел бы умереть, чем дать какие бы то ни было уступки сектантам в вопросах веры»3. Во зло собственной империи, он действительно был верен собственным словам. Поскольку его в меньшей степени интересовало благополучие собственной империи, чем повиновение воле Божьей, он считал своим первейшим долгом сокрушить протестантизм, хотя определенная религиозная терпимость была бы в его же собственных интересах. Выражаясь современным языком, он был фанатиком. Убеждения императора выпукло обрисовывает один из его советников, Каспар Скоппиус: «Горе тому монарху, который не прислушивается к голосу Господа, велящего убивать  еретиков. Войну следует начинать не ради самого себя, но во имя Господа» (Bellum nоn tuum, sed Dei esse statuas)4. По Фердинанду, Государство существовало для того, чтобы служить религии, а не наоборот: «В государственных делах, которые столь важны для нашего священного призвания, нельзя все время иметь в виду соображения человеческие; скорее, следует надеяться... на Господа... и верить только в Него»5.
Ришелье воспринимал веру Фердинанда как стратегический вызов. Религиозный в частной жизни, он свои обязанности министра воспринимал с сугубо мирской точки зрения. Спасение души могло быть важно для него как для личности, но для Ришелье — государственного деятеля оно не играло никакой роли. «Человек бессмертен, спасение души ждет его впереди, — как-то сказал он. — Государство же бессмертием не обладает, оно может спастись либо теперь, либо никогда»6. Иными словами, государство не получает воздаяния за праведность ни на этом, ни на том свете; оно получает воздаяние лишь за то, что достаточно сильно, чтобы совершать необходимое.
Ришелье никогда бы не позволил себе не воспользоваться возможностью, представившейся Фердинанду в 1629 году, на одиннадцатом году войны. Тогда протестантские государи выказали готовность признать политическое главенство Габсбургов при условии, что они остаются свободными в выборе исповедуемой религии и сохраняют за собой церковные земли, отчужденные в ходе Реформации. Но Фердинанд не пожелал подчинить свое религиозное рвение требованиям политической целесообразности. Отвергая то, что стало бы всеподавляющим триумфом и гарантией существования империи, будучи преисполнен решимости вытравить с корнем протестантскую ересь, он издал «Эдикт о реституции», требовавший от протестантских монархов вернуть церкви все земли, захваченные у нее начиная с 1555 года. Это было триумфом религиозного рвения над целесообразностью, классическим случаем, когда вера перевесила здравые политические расчеты. И это гарантировало продолжение изматывающей войны.
Имея перед собой на шахматной доске подобный дебют, Ришелье преисполнился решимости заставить войну продолжаться как можно дольше, чтобы полностью обескровить Центральную Европу. Во внутренней политике он отставил в сторону мелочные религиозные соображения, точно так же, как сделал это и во внешней. Посланием 1629 года он даровал французским протестантам свободу вероисповедания, ту самую свободу, которую император отказывался дать германским государям и против которой сражался. Защитив свою страну от внутренних потрясений, раздиравших Центральную Европу, Ришелье принялся эксплуатировать религиозное рвение Фердинанда на пользу французским национальным интересам.
Неспособность принадлежащего к династии Габсбургов императора понять свои же собственные национальные интересы — а, по существу, отказ его признать весомость самой этой концепции — дала возможность первому министру Франции поддержать при помощи силы и денег воюющих против императора Священной Римской империи германских протестантских государей. Роль защитника свобод германских протестантских государей, борющихся против нейтралистских устремлений императора Священной Римской империи, была, казалось, несвойственна французскому прелату и французскому королю-католику Людовику ХШ. Тот факт, что князь Церкви субсидирует шведского короля-протестанта Густава-Адольфа в войне против императора Священной Римской империи, имел столь же глубокие революционные последствия, как и свершившиеся через сто пятьдесят лет после этого потрясения Французской революции.
В эпоху, когда все еще господствовали религиозное рвение и идеологический фанатизм, бесстрастная внешняя политика, свободная от моральных императивов, выглядела как покрытые снежными шапками Альпийские горы посреди пустыни. Целью Ришелье было покончить с окружением Франции, истощить Габсбургов и предотвратить появление на границах Франции, особенно на ее немецких границах, могучей державы. Единственным критерием при заключении альянсов было соответствие их французским интересам, и именно этого он добивался в отношениях первоначально с протестантскими государствами, а впоследствии даже с мусульманской Оттоманской империей. С тем чтобы истощить воюющие стороны и продлить войну, Ришелье субсидировал врагов своих врагов, применял подкуп, разжигал мятежи и пользовался в огромных количествах династическими и юридическими аргументами. И он до такой степени преуспел, что война, начавшаяся в 1618 году, тянулась и тянулась десятилетиями, пока, наконец, история не наградила ее именем, соответствовавшим ее продолжительности: «Тридцатилетняя война».
Франция играла роль стороннего наблюдателя вплоть до 1635 года, когда в который раз, казалось бы, полнейшее истощение могло бы положить конец боевым действиям и привести к компромиссному миру. Ришелье, однако, не был заинтересован в компромиссе до той поры, пока французский король не сравняется в силе с императором из династии Габсбургов, а еще лучше — пока не превзойдет его. Для достижения этой цели Ришелье убедил своего суверена, что на семнадцатом году войны необходимо ввязаться в драку на стороне протестантских государей, воспользоваться возрастающим могуществом Франции:
«Если знаком особенного благоразумия являлось сдерживание сил, противостоящих вашему государству, в течение десяти лет при помощи сил ваших союзников, когда вы могли держать руку в кармане, а не на рукоятке меча, то теперь вступление в открытую схватку, когда ваши союзники более не могут просуществовать без вас, является знаком смелости и величайшей мудрости, показывающим, что в деле обеспечения мира для вашего королевства вы вели себя, как те экономисты, которые поначалу серьезнейшим образом заботились о накоплении денег, ибо знали, как их лучше потратить...»7
Успех политики raison d'etat зависит прежде всего от умения правильно оценить соотношение сил. Универсальные ценности определяются в процессе их осознания и 1 не нуждаются в постоянном переосмыслении; на деле они даже несовместимы с этим. Но определение пределов могущества требует сплава опыта и провидения и умения постоянно приспосабливаться к обстоятельствам. Конечно, в теории равновесие сил вполне поддается расчету; на практике же оказалось исключительно трудно разработать его на реалистичной основе. А еще сложнее оказалось привести в гармонию собственные расчеты с расчетами других государств, что является обязательной предпосылкой действенной системы равновесия сил. Консенсус по поводу характера равновесия обычно достигается посредством периодических конфликтов.
Ришелье не сомневался в своих способностях должным образом ответить на вызов, будучи лично убежден в том, что соразмерить цели и средства возможно с почти математической  точностью.  «Логика, —  пишет он  в своем  „Политическом  завещании", — требует, чтобы вещь, нуждающаяся в поддержке, и сила этой поддержки находились в геометрической пропорции друг к другу»8. Судьба сделала его князем Церкви; убеждения ввели его в круг интеллектуального сообщества рационалистов наподобие Декарта и Спинозы, которые полагали, что человеческое деяние может быть предначертано научным путем; а случай дал ему возможность трансформировать международный порядок к вяшему благу собственной страны. На сей раз научный расчет собственной личности оказался точен. Ришелье умел предвосхищать собственные цели, но ни он, ни его идеи не сумели бы восторжествовать, если бы он не был способен подчинять собственную тактику собственной стратегии.
Столь новаторская и бесчувственная система действия не могла не вызвать противодействия. Какое бы господствующее положение ни заняла доктрина равновесия сил в последующие годы, она глубочайшим образом противоречила универсалистской традиции, основывавшейся на первичности законов морали. Одним из наиболее красноречивых критиков политики, лишенной какого бы то ни было морального якоря, явился знаменитый ученый Янсений.
«Неужели они верят, что мирское, тленное государство способно оказаться превыше религии и церкви?.. Неужели наихристианнейший король способен предположить, что, направляя и осуществляя собственные мечтания, он не обязан проводить в жизнь и оберегать мечтания Господа своего Иисуса Христа?.. Неужели он осмелится заявить Господу: да пропадет и сгинет Твоя власть, и слава, и вера, что учит людей почитать Тебя, если благодаря этому государство мое будет защищено и не подвержено никакому риску?» 9
Само собой разумеется, здесь имелось в виду как раз то, что Ришелье говорил своим современникам и, насколько нам известно, своему Богу. И становится ясным масштаб произведенной им революции, коль скоро то, что его критики полагали всего лишь reductio ad absurdum (то есть аргументом столь аморальным и опасным, что он отвергает сам себя), на самом деле являлось в высшей степени точным резюме взглядов самого Ришелье. Будучи первым министром короля, он подчинил как религию, так и мораль высшим интересам государства, бывшим для него путеводной звездой.
Демонстрируя, как хорошо они усвоили циничную методику хозяина, защитники Ришелье использовали аргументацию своих критиков против самих этих критиков. Политика собственно национального интереса, утверждали они, является отражением верховенствующих законов морали; так что не Ришелье, а его критики нарушили принципы этики.
На долю Даниэля де Прьезака, ученого, близкого к королевской администрации, выпало почти наверняка с личного одобрения Ришелье выступить в классически макиавеллистской манере с официальными возражениями, будто бы Ришелье совершает смертный грех, проводя политику, которая, похоже, способствует распространению ереси. Скорее, заявлял он, сами критики Ришелье рискуют собственным спасением души. Поскольку Франция является самой чистой и преданной делу веры европейской католической державой, Ришелье, служа интересам Франции, тем самым служит интересам католической религии.
Прьезак не пояснял, как именно он пришел к выводу, будто на Францию возложена свыше столь уникальная в своем роде религиозная миссия. Однако это вытекало  из его утверждения, будто укрепление французского государства способствует благополучию католической церкви; следовательно, политика Ришелье высокоморальна. Действительно, габсбурговское окружение представляло собой столь серьезную угрозу безопасности Франции, что оно должно было быть разорвано, и это безоговорочно оправдывало французского короля, какими бы методами он ни пользовался, чтобы достичь этой в конечном счете высокоморальной цели.
«Он ищет мира посредством войны, и если в ходе ее случается что-то, противное его желаниям, то это вовсе не деяние преступной воли, но дань необходимости, чьи законы наиболее суровы и чей зов наиболее жесток... Война является справедливой, когда породившие ее намерения справедливы... И потому главное, что следует принимать во внимание, — это чаяния, а не средства... Тот кто намеревается убить виновного, иногда, не заслуживая за то упрека, проливает кровь невинного»10.
Не слишком изящное доказательство того, что цель оправдывает средства.
Еще один из критиков Ришелье, Матье де Морг, обвинял кардинала в том, что он манипулировал религией, «как это делали в изображении вашего идейного предшественника Макиавелли древние римляне, приспосабливая ее... объясняя и применяя таким образом, чтобы это помогало дальнейшему осуществлению планов»11.
Критика со стороны де Морга была столь же велеречивой, как и у Янсения, и столь же неэффективной. Ришелье действительно был именно таким манипулятором и пользовался религией в точности так, как это ему приписывалось. Он без сомнения ответил бы, что просто изучает природу мира, как это делал Макиавелли. Подобно Макиавелли, он, возможно, предпочел бы мир с более утонченной моралью, но суровая история воздаст ему как государственному деятелю по заслугам в зависимости от того, сумеет ли он наилучшим образом воспользоваться условиями и сопутствующими обстоятельствами, с которыми ему приходится иметь дело. Действительно, если оценивать государственного деятеля, взяв в качестве критерия его свершения в сопоставлении с его же замыслами, то Ришелье останется в памяти, как одна из самых судьбоносно-удачливых фигур мировой истории. Ибо он оставил в качестве наследия после себя мир, коренным образом отличающийся от того, в который пришел сам, и привел в действие политику, которой Франция следовала в течение трех столетий после него.
Благодаря этому Франция стала наиболее влиятельной страной в Европе и занялась широкомасштабным расширением собственной территории. В течение столетия, последовавшего за Вестфальским миром, заключенным в 1648 году и завершившим Тридцатилетнюю войну, доктрина высших интересов государства превратилась в ведущий принцип европейской дипломатии. Кардинала, который начисто был лишен иллюзий даже в отношении самого себя, не удивило бы ни то уважение, с которым государственные деятели последующих веков относились к Ришелье, ни забвение, которое стало уделом его оппонента Фердинанда II. «В делах, касающихся того или иного государства, — пишет Ришелье в своем „Политическом завещании", — тот, кто обладает силой, часто является правым, а тот, кто слаб, может лишь с трудом избежать признания неправым с точки зрения большинства стран мира» — это изречение редко берется под сомнение странами, вмешивающимися в дела своих соседей12.
Воздействие Ришелье на ход исторического процесса в Центральной Европе обратно пропорционально достижениям, которых он добился в интересах Франции. Он  опасался объединения Центральной Европы и предотвратил его осуществление. Скорее всего он задержал превращение Германии в единое государство на два столетия. Начальная стадия Тридцатилетней войны могла бы рассматриваться как попытка Габсбургов действовать в роли династических объединителей Германии: точно так же, как Англия превратилась в государство-нацию под эгидой нормандской династии, а через несколько столетий за ней последовала Франция при Капетингах. Ришелье разрушил планы Габсбургов, и Священная Римская империя разделилась более чем на триста суверенных территорий, причем властители каждой были вольны проводить независимую внешнюю политику. Германия тогда не сумела стать государством-нацией; погрязши в мелочных династических сварах, она занялась собственными проблемами. В результате Германия не выработала собственной национальной политической культуры и закоснела в провинциализме, из которого она так и не высвободилась вплоть до конца XIX века, когда ее объединил Бисмарк. А до этого Германия была превращена в поле боя большинства европейских войн, многие из которых были начаты по инициативе Франции, и потому не попала в первую волну европейской заморской колонизации. И когда Германия в конце концов объединилась, у нее был до такой степени малый опыт определения собственных национальных интересов, что это породило множество наихудших трагедий нашего века.
Но боги часто карают людей, охотно исполняя их желания. Аналитический вывод кардинала в отношении того, что успех контрреформации низвел бы Францию до уровня придатка неустанно централизирующейся Священной Римской империи, был почти наверняка точным, особенно если учесть, как, должно быть, учитывал и он, что настала эпоха государств-наций. Но если Немезидой для вильсонианского идеализма обернулся разрыв между его основополагающими установлениями и реальностью, то Немезидой для концепции высших интересов государства явилось чрезмерное расширение сферы применения этого принципа. То, что дано мастеру, едва ли под силу подмастерью.
Ибо дело заключается в том, что выработанная Ришелье концепция raison d'etat не содержит органичных элементов самоограничения, самоконтроля. Как далеко следует идти, чтобы считать интересы государства обеспеченными в достаточной мере? Сколько требуется войн, чтобы достичь безопасности? Вильсонианский идеализм, провозглашающий политику, свободную от эгоизма, подспудно несет в себе опасность постоянного пренебрежения интересами государства; зато и применявшийся Ришелье принцип raison d'etat заключает в себе саморазрушительный элемент чрезмерного проявления силы. Именно это случилось с Францией после того, как взошел на престол Людовик XIV. Ришелье оставил в наследство французским королям могущественное государство, граничащее со слабой и раздробленной Германией и приходящей в упадок Испанией. Но для душевного покоя Людовика XIV одной лишь безопасности было мало; в превосходящей силе своего государства он видел лишь предпосылки для дальнейших завоеваний. Чересчур ревностно следуя принципу высших интересов своей державы, Людовик XIV напугал всю остальную Европу и тем сплотил антифранцузскую коалицию, в итоге сорвавшую осуществление его планов.
Тем не менее в течение двухсот лет после Ришелье Франция была наиболее влиятельной страной в Европе и вплоть до сегодняшнего дня остается важнейшим фактором международной политики. Немногие государственные деятели любой из стран могут похвалиться подобным достижением. И все же величайшие удачи Ришелье относятся к тому времени, когда он был единственным государственным деятелем, отбросившим моральные и религиозные ограничения периода средневековья. Само собой разумеется, преемники Ришелье утратили привилегию единственности — политики других стран к тому времени далеко ушли от несгибаемого фанатизма Фердинанда и взяли на вооружение гибкость Ришелье. Как только все государства стали играть по одним и тем же правилам, все труднее стало добиваться намеченных целей. Несмотря на всю славу Франции, концепция высших интересов государства заставляла ее правителей трудиться без устали над расширением своих внешних границ. При этом страна выступала в роли арбитра при разрещении конфликтов между германскими государствами и, следовательно, воплощала на практике свою преобладающую роль в Центральной Европе. И это продолжалось до тех пор, пока Франция не лишилась сил от постоянного напряжения и не стала постепенно терять способность формировать Европу в соответствии с собственными планами и представлениями.
Принцип raison d'etat давал рациональную основу поведению отдельных стран, но не нес в себе ответа на настоятельные требования создания мирового порядка. Концепция высших интересов государства могла привести к претензиям на верховенство или к установлению равновесия сил. Но само равновесие сил редко возникало вследствие заранее продуманных расчетов. Обычно оно становилось результатом противодействия попыткам какой-то конкретной страны господствовать над другими: к примеру, европейское равновесие явилось следствием усилий по сдерживанию Франции.
В мире, порожденном Ришелье, государства более не сдерживали себя видимостью соблюдения моральных норм. Если наивысшей ценностью было благо государства, долгом правителя являлось расширение его территории и возвеличение его славы. Сильный стремился отнять то, что слабые пытались удержать, формируя коалиции, чтобы тем самым увеличить мощь каждого из государств-членов. Если коалиция была достаточно сильна, чтобы поставить барьер агрессору, возникало равновесие сил; если нет, то какая-то из стран добивалась гегемонии. Последствия этого, однако, вовсе не воспринимались как заранее предопределенные и потому подвергались испытанию многочисленными войнами. Первоначально возможным исходом могла бы быть как империя — французская или германская, — так и система равновесия сил. Вот почему понадобилось более ста лет, чтобы установился европейский порядок, базирующийся исключительно на равновесии сил. Так что поначалу равновесие сил было  почти что случайным явлением, а не целью международной политики
По иронии судьбы философы того времени воспринимали данную ситуацию вовсе не так. Сыны Просвещения, они разделяли воззрения XVIII века, заключавшиеся в том, что из столкновения соперничающих интересов будто бы возникнут гармония и справедливость. Концепция равновесия сил просто представлялась дальнейшим развитием принципа здравого смысла. Его основным назначением было предотвратить господство одного государства и сохранить международный порядок; целью его считалось не предотвращение конфликтов, но введение их в определенные рамки. Для практичных государственных деятелей XVIII века ликвидация конфликта (или амбиций, или завистливой жадности) представлялась утопией; решением служило лишь  обуздание или уравновещение врожденных недостатков человеческой натуры ради достижения наилучших возможных последствий долгосрочного характера.
Философы времен Просвещения воспринимали систему международных отношений как шестеренки гигантского часового механизма вселенной и считали, что время поистине работает на него, неумолимо везя человечество к всеобщему благу. В 1751 году Вольтер описывал «христианскую Европу» как «нечто вроде огромной республики, разделенной на ряд государств, часть которых — монархические, часть же — смешанные по устройству... но все они пребывают в гармоничных отношениях друг с другом... все обладают одними и теми же принципами общественно-политического права, неведомыми в других частях света». Эти государства «превыше всего... следуют воедино премудрой политике поддержания друг перед другом, насколько это возможно, эквивалентного равновесия сил»13.
Эту же самую тему разрабатывал Монтескье. Для него равновесие сил представлялось средством превращения разнообразия в единство:
«Состояние вещей в Европе сводится к тому, что все государства зависят друг от друга. ...Европа является единым государством, состоящим из ряда провинций»14.
Когда писались эти строки, восемнадцатое столетие уже пережило две войны за испанское наследство, войну за польское наследство и серию войн за австрийское наследство.
В том же самом духе ученый, занимавшийся философией истории, Америк де Ваттель, мог позволить себе писать в 1758 году, втором году Семилетней войны, такое:
«Имеющие место непрерывные переговоры превращают современную Европу в своего рода республику, все составные части которой, будучи по отдельности независимы, но связанные воедино общим интересом, объединяются ради поддержания мира и сбережения свободы. Именно это дало толчок возникновению принципа равновесия сил, при помощи которого дела организуются так, что ни одно из государств не оказывается в состоянии обладать абсолютным господством и доминировать над другими»15.
Философы подменяли намерения результатом. В продолжение всего XVIII века государи Европы вели бесчисленные войны и не помышляли о теоретическом обосновании принципов построения мирового порядка. В тот самый конкретный момент, когда международные отношения начинали основываться на силе, возникало такое количество новых факторов, что расчеты становились все более и более невозможными.
А тогдашние многочисленные династии все свои усилия направляли на обеспечение безопасности посредством территориальной экспансии. При этом по ходу дела соотношение сил применительно к отдельным из них менялось самым решительным образом. Испания и Швеция постепенно погружались в трясину второразрядное™. Польша начала сползание к потере государственного существования. Россия (вовсе не участвовавшая в заключении Вестфальского мира) и Пруссия (игравшая незначительную роль) превращались в могущественные державы. Равновесие сил достаточно трудно, анализировать  даже когда его. компоненты более или менее стабильны, а уж если относительное могущество государств постоянно меняется1 — задача и вовсе  становится  безнадежна запутанной.
Вакуум, порожденный в Центральной Европе Тридцатилетней войной, искушал соседние страны заполнить его. Франция оказывала давление на западе. Россия продвигалась с востока. Пруссия осуществляла экспансию в центре континента. Ни одна из ведущих континентальных держав не ощущала никаких особых обязательств в отношении равновесия сил, столь восхваляемого философами. Россия полагала себя достаточно отдаленной страной. Маленькая Пруссия, претендующая, однако, на величие, была все еще слишком слабой, чтобы повлиять на всеобщее равновесие сил. Каждый монарх утешал себя тем, что укрепление прочности собственного правления как раз и является величайшим возможным вкладом в дело всеобщего мира, и полагался на вездесущую «невидимую» руку в смысле оправдания собственных усилий без ограничения собственных амбиций.
Характер принципа высших интересов государства в виде его превращения, по существу, в расчет риска и потенциальной выгоды наглядно демонстрируется тем, как Фридрих Великий оправдывал отторжение Силезии от Австрии, несмотря на существующие до того дружественные отношения Пруссии с этим государством и вопреки договору уважать территориальную целостность Австрии:
«Превосходство наших войск, быстрота, с которой мы в состоянии привести их в движение, одним словом, явное наше преимущество над соседями придает нам в столь неожиданной экстренной ситуации исключительное превосходство над всеми прочими державами Европы... Англия и Франция — враги. Если Франция вмешается в дела империи, Англия этого не допустит, так что я всегда смогу вступить в надежный союз с любой из них. Англия не будет ревниво относиться к приобретению мною Силезии, ведь это не принесет ей ни малейшего вреда, и она нуждается в союзниках. Голландии будет все равно, тем более коль скоро займы, предоставленные Силезии амстердамским деловым миром, будут гарантированы. Если же мы не сумеем договориться с Англией и Голландией, то мы, конечно, сможем заключить сделку с Францией, которая не позволит себе разрушить наши планы и будет лишь приветствовать подрыв могущества императорского дома. Только Россия могла бы создать для нас беспокойство. Если императрица будет жить... мы сможем подкупить ведущих советников. Если же она умрет, русские будут до такой степени заняты, что у них не останется времени для внешнеполитической деятельности...»16
Фридрих Великий рассматривал внешнюю политику как игру в шахматы. Он хотел захватить Силезию, чтобы усилить мощь Пруссии. Единственным препятствием собственным планам он считал сопротивление более могучих держав, а не какие-либо моральные соображения. Его анализ сводился к расчету риска и ожидаемой выгоды: если он завоюет Силезию, не пожелают ли другие государства отплатить ему за это или получить компенсацию?
Расчеты Фридриха оказались в его пользу. Завоевание им Силезии сделало Пруссию на деле великой державой, но также развязало серию войн, поскольку другие страны попытались приспособиться к появлению новой фигуры. Первой была война за австрийское наследство с 1740 по 1748 год. В ней на стороне Пруссии выступали Франция, Испания, Бавария и Саксония, перещедшая в 1743 году на другую сторону, а Австрию поддерживала Великобритания. В следующей войне — Семилетней, продолжавшейся с 1756 по 1763 год, — роли переменились. Австрия теперь была вместе с Россией, Францией, Саксонией и Швецией, а Великобритания и Ганновер поддерживали Пруссию. Перемена сторон явилась результатом чистейших расчетов сиюминутной выгоды и конкретных компенсаций, а не применения какого-либо из основополагающих принципов международного порядка.
Однако из этой кажущейся анархии и грабительских деяний постепенно стало вырисовываться какое-то подобие равновесия, пусть даже каждое из государств было озабочено одним лишь приращением собственного могущества. И произошло это не в результате самоограничения, а в силу того, что ни одно из государств, даже Франция, не было достаточно сильным, чтобы навязать свою волю другим и таким образом сформировать империю. Когда какое бы то ни было из государств угрожало стать господствующим, соседи формировали коалицию — не вследствие какой-либо теории международных отношений, но из чисто эгоистических интересов, направленных на воспрепятствование амбициям наиболее могущественного.
Эти постоянные войны не привели, однако, к опустошениям, характерным для религиозных войн, по двум причинам. Как ни звучит парадоксально, но абсолютные властители XVIII века были не столь абсолютными, чтобы мобилизовать все ресурсы для войны, на что могли быть способны, вызвав эмоциональный подъем, религия, или идеология, или избранное народом правительство. Ограниченные традицией и, быть может, шаткостью собственного положения, монархи не вводили подоходный налог и прочие свойственные нынешним временам сборы, тем самым ограничивался объем национального богатства, потенциально предназначенного на оборону, технология же производства вооружений была еще зачаточной.
Кроме всего прочего, равновесие сил на континенте было восстановлено и, по существу, поддерживалось благодаря появлению державы, чья внешняя политика была откровенно направлена на сохранение этого равновесия. Фундаментом политики Англии было присоединение собственной мощи по требованию обстоятельств к наиболее слабой и ущемляемой стороне для возвращения нарушенного равновесия. Творцом этой политики был английский король Вильгельм III, суровый и многоопытный, голландец по рождению. В своей родной Голландии он пострадал от амбиций французского Короля-Солнца, и когда стал королем английским, приступил к формированию коалиций, чтобы разрушать планы Людовика XIV на каждом шагу. Англия была единственной европейской страной, чьи высшие государственные интересы не требовали экспансии в Европе. Полагая, что национальный интерес ее заключается в поддержании европейского равновесия, Англия не искала для себя на континенте ничего конкретного, за исключением предотвращения господства одной державы над всей Европой. Для достижения этой цели она готова была вступить в любую коалицию стран, выступающих против подобных единоличных устремлений.
Равновесие сил постепенно устанавливалось благодаря созданию меняющихся по составу коалиций под руководством Англии, направленных против французских попыток установить господство над Европой. Эта механика лежала в основе почти каждой из войн XVIII века, и каждая возглавляемая Англией коалиция против французской гегемонии боролась во имя тех самых европейских свобод, которые впервые поднял на щит Ришелье в борьбе Германии против Габсбургов. Равновесие сил удержалось потому, что нации, выступавшие против французского преобладания, были  слишком сильны, чтобы потерпеть поражение, и еще потому, что полуторавековой экспансионизм постепенно съедал французское могущество.
 Роль Великобритании в качестве регулятора отражала геополитический факт. Выживание небольшого по относительным размерам острова неподалеку от берегов Европы стало бы проблематичным, если бы все ресурсы континента оказались под властью одного-единственного правителя. Ибо в таком случае Англия (как это имело место до ее объединения с Шотландией в 1707 году) обладала бы гораздо меньшими ресурсами и количеством населения и, рано или поздно, оказалась бы во власти континентальной империи.
«Славная революция» 1688 года в Англии породила немедленную конфронтацию с королем Франции Людовиком XIV. «Славная революция» низложила католического короля Якова II. В поисках протестантской ему замены на континенте Англия остановилась на правителе («штатгальтере») Нидерландов, который на законных основаниях являлся претендентом на английский престол, будучи женат на Марии, сестре низложенного короля. Выбрав Вильгельма Оранского, Англия навязала себе войну с Людовиком XIV по поводу территории, которая позднее станет Бельгией, изобиловавшей стратегически важными крепостями и гаванями, находившимися в опасной близости от английского побережья (хотя подобная озабоченность выкристаллизовалась лишь со временем). Вильгельм знал, что, если Людовику XIV удастся оккупировать эти крепости, Нидерланды потеряют независимость, а перспективы французского господства над Европой станут более явственными, и это явится непосредственной угрозой Англии. Решение Вильгельма направить английские войска, чтобы вести войну против Франции за сегодняшнюю Бельгию, предвосхитило британское решение воевать за Бельгию в 1914 году, когда туда вступили немцы.
Отныне во главе борьбы с Людовиком XIV встает Вильгельм. Низкорослый, сутулый и страдающий от астмы, Вильгельм на первый взгляд не производил впечатления человека, кому судьбой предназначено посрамить Короля-Солнце. Но принц Оранский обладал железной волей, сочетавшейся с исключительной быстротой ума. Он убедил себя — и был почти наверняка прав, — что если Людовику XIV, уже наиболее могущественному монарху в Европе, позволено будет завоевать Испанские Нидерланды (сегодняшнюю Бельгию), Англия окажется в рискованной ситуации. Надо было сколачивать коалицию, способную держать Людовика XIV в узде, причем не ради абстрактной теории равновесия сил, а ради сохранения независимости как Нидерландов, так и Англии. Вильгельм отдавал себе отчет в том, что поползновения Людовика XIV на Испанию и ее владения, если им будет суждено осуществиться, превратят Францию в сверхдержаву, с которой не сможет справиться ни одна комбинация государств. Чтобы предотвратить подобную опасность, он стал искать себе партнеров и вскоре их обнаружил. Швеция, Испания, Савойя, австрийский император, Саксония, Голландская республика, Англия сформировали Великий альянс — крупнейшую коалицию, силы которой когда-либо были направлены против одной державы, не имеющую равных в истории современной Европы. Почти четверть века (1688 — 1713) Людовик непрерывно вел войны против этой коалиции. В итоге, однако, французское следование высшим интересам государства было обуздано собственными интересами прочих государств Европы. Франция оставалась сильнейшим государством Европы,  но не стала господствующим. Вот хрестоматийный пример системы равновесия сил в| действии.
Враждебное отношение Вильгельма к Людовику XIV не носило личного характера и не основывалось на каких-либо антифранцузских чувствах; оно отражало холодную констатацию могущества и безграничных амбиций Короля-Солнца. Вильгельм как-то доверительно сообщил одному из своих помощников, что, живи он в 50-е годы XVI века, когда Габсбурги рвались к господству над Европой, он был бы «до такой же степени французом, до какой сейчас является испанцем»17, — заявление, предвосхитившее ответ на заданный Уинстону Черчиллю в 30-е годы вопрос, почему он является антигерманцем. «Если бы обстоятельства поменялись, мы могли бы в равной степени оказаться прогерманцами и антифранцузами»18.
Вильгельм охотно бы вступил в переговоры с Людовиком, если бы ему показалось, что достижения равновесия сил лучше всего добиться именно этим путем. Ибо для Вильгельма существовал простой расчет, что Англии следует пытаться поддерживать примерное равновесие между Габсбургами и Бурбонами, дабы более слабый сохранил бы это равновесие при помощи Англии. Со времен Ришелье слабейшей страной в Европе была Австрия, и потому Великобритания выступала в одном ряду с Габсбургами против французского экспансионизма.
Идея выступления в роли регулятора поначалу, в момент ее появления, не импонировала британской публике. В конце XVII века британское общественное мнение было изоляционистским, примерно так же, как американское двумя столетиями спустя. Преобладал довод, что всегда будет достаточно времени, чтобы отразить угрозу, если вообще таковая появится. Считалось, что незачем бороться заранее с умозрительными трудностями, которые какая-то из стран, возможно, создаст в будущем.
Вильгельм сыграл роль, эквивалентную роли, сыгранной Теодором Рузвельтом позднее в Америке, и предупредил свой, по сути, изоляционистский народ, что его безопасность зависит от участия в системе равновесия сил за рубежом. И англичане согласились с его воззрениями гораздо быстрее, чем американцы стали на точку зрения Рузвельта. Примерно через двадцать лет после смерти Вильгельма типично оппозиционная газета «Крафтсмен» заявляла, что равновесие сил является одним из «оригинальных, вечных принципов британской политики» и что мир на континенте «представляет собой до такой степени существенно важное обстоятельство, способствующее процветанию торгового острова, что... постоянной задачей британского правительства должно быть поддержание его собственными силами и восстановление его, когда он нарушен или потревожен другими»19.
Достижение согласия по поводу важности для Британии равновесия сил не погасило, однако, споров относительно наилучшей стратегии осуществления подобной политики. Существовали две школы, отражавшие взгляды двух крупнейших политических партий, представленных в парламенте (в значительной степени это сходно с параллельным расхождением во мнениях в Соединенных Штатах после двух мировых войн). Виги утверждали, что Великобритании следует вмешиваться в дела на континенте лишь тогда, когда угроза равновесию сил уже налицо, и лишь на такой срок, который потребуется, чтобы устранить эту угрозу. Тори же полагали, что основной обязанностью Великобритании является формирование, а не просто защита равновесия сил. Виги придерживались того мнения, что всегда будет достаточно времени, чтобы отразить нападение на Нидерланды уже после того, как таковое случится; тори же доказывали, что политика выжидательного характера может позволить агрессору непоправимо нарушить равновесие сил. Поэтому, если Великобритания не желает вести войну в Дувре, она обязана противостоять агрессии вдоль течения Рейна или в любом другом месте Европы, где угроза равновесию сил очевидна. Виги считали альянсы мероприятиями временного характера, нужными лишь до того момента, когда победа поставит общность целей под сомнение, в то время как тори настаивали на британском участии в совместных объединениях постоянного характера, чтобы дать возможность Великобритании оказывать влияние на события и сохранить мир.
Лорд Картерет, министр иностранных дел в правительстве тори с 1742 по 1744 год, весьма пространно выступил в защиту постоянной вовлеченности Англии в европейские дела. Он отрицательно отнесся к склонности вигов «не обращать внимания на беспорядки и беды на континенте, не заниматься поиском врагов нашего собственного острова, но лишь заниматься торговлей и жить в свое удовольствие, а вместо того, чтобы лицом к лицу встречать опасность за рубежом, спать спокойным сном, пока нас не разбудит набат на наших собственных берегах». Великобритания, заявил он, обязана постоянно, в собственных интересах поддерживать Габсбургов как противовес Франции, «ибо если французский монарх случайно обнаружит, что он свободен от соперников на континенте, то решит, что завоевания его вне опасности, и сможет уменьшить численность гарнизонов, оставит крепости и распустит сухопутное войско; но те сокровища, которые позволяют ему заполнять равнины солдатами, вскоре дадут ему возможность осуществить планы, гораздо более опасные для нашей страны... И мы должны соответственно, милорды... оказывать содействие Австрийскому дому, ибо он является единственной силой, которую можно положить на чашу весов, дабы перевесить силу государей из династии Бурбонов»20.
Различие между стратегией внешней политики у вигов и тори носило практический, а не философский характер; было тактическим, а не стратегическим и отражало понимание каждой из партий степени уязвимости Великобритании. Выжидательная политика вигов отражала убежденность в наличии у Великобритании значительного резерва безопасности. Тори же считали положение Великобритании более опасным. Почти та же самая черта разделит в XX веке американских изоляционистов и американских глобалистов. Ни Великобритания в XVIII и XIX веках, ни Америка в XX веке не могли с ходу убедить собственных граждан, что их безопасность требует постоянной вовлеченности в мировую политику, а не изоляции.
Периодически в обеих странах появлялся лидер, поднимавший перед своим народом проблему необходимости постоянной занятости делами за рубежом. Вильсон произвел на свет Лигу наций; Картерет носился с идеей перманентной вовлеченности в события на континенте; Кэслри, бывший министром иностранных дел с 1812 по 1821 год, выступал в защиту системы европейских конгрессов, а Гладстон, премьер-министр конца XIX века, выдвигал первую версию системы коллективной безопасности. В итоге, однако, их действия не увенчались успехом, поскольку вплоть до конца второй мировой войны ни английский, ни американский народы еще не были  убеждены, что следует сразу же отвечать на смертельную угрозу миру, не дожидаясь, пока она будет непосредственно обращена против них.
В общем, Великобритания стала регулятором европейского равновесия, вначале почти что стихийно, а затем в результате сознательно избранной стратегии. Если бы Великобритания не отнеслась столь ревностно к этой своей роли, Франция обязательно добилась бы гегемонии в Европе в XVIII или XIX веке, а Германия сделала бы то же самое в современный период. В этом смысле Черчилль был абсолютно прав, утверждая двумя веками позднее, что Великобритания «сохранила вольности Европы»21.
В начале XIX века Великобритания от защиты системы равновесия сил от случая к случаю перешла к действиям подобного рода, базирующимся на заранее продуманных предпосылках. До этого такого рода политика велась прагматически, в соответствии с душевным складом британцев, — оказывалось сопротивление любой стране, угрожавшей европейскому равновесию, причем в XVIII веке такой страной была неизменно Франция. Войны кончались компромиссом, обычно усиливавшим позиции вечной соперницы морской державы в минимально допустимых пределах, но исключавшим ее гегемонию.
И вот в конце концов Франция предоставила возможность Великобритании впервые детально объявить, что конкретно понимается под равновесием сил. Стремясь к верховенству в течение полутора столетий во имя высших интересов государства, Франция после революции вернулась к прежним концепциям универсализма. Она более не ссылалась на принцип следования высшим интересам государства в оправдание своего экспансионизма, и в еще меньшей степени ее интересовала слава былых королей низложенной династии. После революции Франция вела войну со всеми соседними странами, чтобы сберечь завоевания революции и распространить республиканские идеалы по всей Европе. В очередной раз обладающая превосходящими силами Франция грозилась стать европейским гегемоном. Войско, набранное по принципу всеобщей воинской повинности, и идеологический пыл проносили, как на крыльях, французскую мощь по всей Европе во имя универсальных принципов свободы, равенства и братства. При Наполеоне всего лишь пядь отделяла ее от создания Европейского содружества наций, центром которого была бы она сама. К 1807 году французские войска создали королевства-сателлиты вдоль Рейна, в Италии и Испании, низвели Пруссию до положения второразрядной державы и существенно ослабили Австрию. Только Россия стояла на пути Наполеона и Франции к господству над всей Европой.
И все же Россия вызывала двойственное к себе отношение: отчасти надежду и отчасти страх, что и явилось ее уделом вплоть до нынешних дней. В начале XVIII века русская граница проходила по Днепру; столетием позднее она уже находилась на Висле, пятьюстами милями западнее. В начале XVIII века Россия боролась за свое существование с Швецией под Полтавой, в глубине территории сегодняшней Украины. В середине века она уже участвовала в Семилетней войне, и войска ее находились на подступах к Берлину. А в конце века она выступила в роли главного участника раздела Польши.
Грубая физическая сила России приобретала все более и более зловещий характер в силу безжалостной деспотичности ее внутреннего устройства. Ее абсолютизм не был  смягчен обычаем или уверенной в себе, независимой аристократией, как в Западной Европе, где монархи находились на престоле в силу божественного права. В России все зависело от прихоти царя. И русская внешняя политика вполне могла колебаться от либерализма к консерватизму в зависимости от настроения правящего царя, как это и происходило при Александре I. Дома, однако, не делалось даже попыток проведения либеральных экспериментов.
В 1804 году проводивший активную внешнюю политику Александр I, царь всея Руси, обратился к британскому премьер-министру Уильяму Питту Младшему, наиболее непримиримому противнику Наполеона, с предложением. Находясь под сильнейшим влиянием философов Просвещения, Александр I вообразил себя моральной совестью Европы и находился в последней стадии временного увлечения либеральными установлениями. В подобном умонастроении он предложил Питту расплывчатую схему достижения всеобщего мира, заключающуюся в призыве ко всем нациям реформировать свое государственное устройство в целях ликвидации феодализма и введения конституционного правления. Реформированные государства затем откажутся от применения силы и будут передавать споры с другими государствами на рассмотрение арбитража. Так русский самодержец стал неожиданным предшественником вильсоновской идеи, будто бы наличие либеральных институтов само по себе является предпосылкой мира, хотя царь никогда не заходил так далеко, чтобы попытаться перенести эти принципы на родную почву и распространить их среди собственного народа. Через несколько лет он вообще сместился в противоположный, консервативный край политического спектра.
Питт очутился в том же положении относительно Александра, в каком примерно через сто пятьдесят лет оказался Черчилль по отношению к Сталину. Питт отчаянно нуждался в русской поддержке против Наполеона, ибо не представлял себе, каким еще способом Наполеон может быть разбит. С другой стороны, он не более, чем позднее Черчилль, был заинтересован в том, чтобы одна гегемонистская страна сменила другую или чтобы Россия была наделена ролью арбитра Европы. Кроме всего прочего, врожденные британские предрассудки не позволили бы ни одному из премьер-министров навязать своей стране концепцию мира, основанного на политической и социальной реформах Европы. Ни одна из войн, которую вела Великобритания, не ставила перед собой подобной цели, ибо британский народ видел для себя угрозу не в социальных и политических переменах на континенте, а лишь в нарушении равновесия сил.
Ответ Питта Александру I охватывал все эти элементы. Не обращая внимания на призыв России к политической реформе в Европе, он остановился на равновесии сил, которое было бы обязательно для сохранения мира. Впервые со времени заключения полтора столетия назад Вестфальского мира ставился вопрос о генеральном переустройстве Европы. И впервые такого рода переустройство должно было безоговорочно базироваться на равновесии сил.
Главную причину нестабильности Питт видел в слабости Центральной Европы, что многократно искушало Францию совершать нападения и пытаться добиться собственного преобладания. (Он был слишком вежлив и слишком нуждался в русской помощи,  чтобы  подчеркнуть:  Центральная  Европа,  имеющая силы  противостоять  французскому давлению, окажется в равной степени в состоянии разрушить русские экспансионистские устремления.) Европейское урегулирование следовало начать с отнятия у Франции всех ее послереволюционных завоеваний и восстановления по ходу дела независимости Нидерландов. Тем самым тактично, но твердо давалось понять, что принцип урегулирования европейских дел в наибольшей степени является заботой именно Великобритании22.
Сокращение французского преобладания было бы, однако, бесполезным, если бы наличие более трехсот мелких германских государств продолжало вызывать у Франции искушение осуществлять давление на них и производить интервенцию. Чтобы свести к минимуму подобные амбиции, Питт считал необходимым создать «огромные массы» в центре Европы путем консолидации германских княжеств в более крупные конгломераты. Некоторые из государств, которые добровольно присоединились к Франции или бесславно капитулировали перед ней, должны были быть аннексированы Пруссией или Австрией. Другие — сформировать более крупные объединения.
Питт тщательнейшим образом избегал каких бы то ни было намеков на европейское правительство. Вместо этого он предложил, чтобы Великобритания, Пруссия, Австрия и Россия гарантировали новое территориальное устройство Европы путем создания постоянного альянса, направленного против французской агрессии, — точно так же, как Франклин Д. Рузвельт позднее попытался сделать фундаментом международного порядка после второй мировой войны союз против Германии и Японии. Ни Великобритания в наполеоновские времена, ни Америка в период второй мировой войны не предполагали, что самой большой угрозой миру в будущем станет скорее нынешний союзник, а не подлежащий разгрому враг. Мерилом страха перед Наполеоном являлась готовность британского премьер-министра признать то, что ранее столь решительно отвергалось его страной: необходимость постоянного участия в союзе на континенте. Он пошел даже на ограничение тактической гибкости, соглашаясь с тем, что политика Великобритании будет основываться на предпосылке наличия постоянного противника.
Возникновение в XVIII и XIX веках европейского равновесия сил в определенных аспектах сопоставимо с переустройством мира в период после окончания «холодной войны». Как и тогда, рухнувший мировой порядок породил множество государств, преследующих национальные интересы и не сдерживающих себя никакими высшими принципами. Тогда, как и теперь, государства, создающие международный порядок, стремились к определению своей международной роли. В те времена многие отдельные государства решили целиком и полностью полагаться на утверждение собственных национальных интересов, уповая на так называемую «невидимую руку»; Вопрос заключается в том, способен ли мир после окончания «холодной войны» найти какой-либо принцип, ограничивающий демонстрацию силы и утверждение собственных эгоистических интересов. Конечно, в итоге равновесие сил сложится де-факто, когда произойдет взаимодействие ряда государств. Вопрос стоит так: будет ли сохранение системы международных отношений происходить согласно продуманному плану или оно сложится в результате серии силовых испытаний.
К моменту окончания наполеоновских войн Европа была готова — единственный раз за всю свою историю — сознательно разработать международный порядок, базирующийся на принципах равновесия сил. В горниле войн XVIII — начала XIX века пришло осознание того, что равновесие сил не может быть всего лишь следствием столкновения европейских государств. План Питта намечал территориальное урегулирование в целях исправления слабостей мирового порядка XVIII века. Но союзники Питта на континенте получили еще один урок.
Обрести могущество слишком трудно, а готовность отстаивать свои права проявляется порой в самых разных формах, и назвать их надежными проводниками установления международного порядка вряд ли позволительно. Равновесие сил функционирует наилучшим образом, если оно подкреплено соглашением относительно общих для всех ценностей. Наличие равновесия сил препятствует появлению возможностей разрушить международный порядок; договоренность относительно общности ценностей препятствует возникновению желания его разрушить. Власть, лишенная легитимности, провоцирует испытания силой; легитимность, лишенная власти, провоцирует пустое бахвальство.

Комбинация обоих элементов была и необходимостью и удачей Венского конгресса, результатом которого стало установление сохранявшегося столетие международного порядка, не нарушавшегося всеобщей войной.

.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.