Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Ханке Х. На семи морях. Моряк, смерть и дьявол. Хроника старины
Глава шестая. ТЯНИТЕ, ПАРНИ, ТЯНИТЕ, ТЯНИТЕ, ПАРНИ, РАЗОМ!
Тянуть канаты – это и было основной работой на океанских парусниках
Тянем снасть! Эка страсть!
Длинный трос! Хоть ты брось!
Молодцы! За концы!
В рубцах спина! Вот те на!
Косы рыжи! Спины пониже!
Налетай, народ! Перекладина ждет!
И стар, и млад! И все подряд!
Тяни!..
Старинная шотландская халльярд-шэнти
При скверных, унижающих человеческое достоинство условиях жизни на борту океанских парусников «парни с бака» вынуждены были выполнять чрезвычайно тяжелую работу. Труд их носил преимущественно коллективный характер. Утро начиналось с откачивания воды из трюмов. Сколь бы тщательно ни конопатили корпуса судов, какое-то количество воды в трюмы все-таки неизбежно проникало. За сутки ее скапливалось обычно вполне достаточно, чтобы часть экипажа попотела часок, качая помпы. За время долгого рейса число течей возрастало, особенно если судно было старым. Кстати, даже экспедиции первооткрывателей, этих путешественников в незнаемое, были оснащены в основном судами довольно преклонного возраста.
С увеличением количества проникающей в трюмы воды помпы приходилось пускать в ход уже по несколько раз в сутки. Будь помповые шланги несколько длиннее, так, чтобы они доставали до палубы, работа была бы менее утомительной: вода стекала бы в море по палубе и шпигатам. Однако даже в начале XIX века на фрегатах помпы все еще ставили в самых нижних твиндеках.
Известен рисунок, изображающий работу с помпами на фрегате «Австрия» во время плавания в Южную Америку в 1817 году. Трое матросов качают тяжелый длинный рычаг помпы. Вода льется в бочонок. Люди по цепочке передают полную уже бадью на палубу. Боцман контролирует их и, по всей вероятности, задает такт работе.
При значительной протечке корпуса работа на помпах становилась сменной, и к ней привлекался весь экипаж. Нередко людям приходилось качать во имя спасения своих жизней. Так было в последние две недели и на борту «Виктории», единственном уцелевшем корабле эскадры Магеллана. Эта работа оказывалась тем большей пыткой, чем обессиленнее была команда. Во имя своего спасения качали помпы и матросы Кука, когда его флагманский корабль сел на рифы возле австралийского побережья.
Кроме этого матросы должны были выполнять и иные работы: тянуть, двигать, поднимать, выбирать слабину и карабкаться по снастям. На борту «искателя ветра» было два главнейших орудия труда – шпиль и такелаж. Шпиль представлял собой ручной ворот, предназначенный для отдачи и подъема тяжелого якоря. Однако применяли его и для замены поломанной мачты, и для установки стеньги или рея. Головка шпиля была как бы осью огромного колеса, спицами которого являлись восемь – десять вымбовок – прочных деревянных шестов. Схватившись за них обеими руками, налегая грудью, люди вращали шпиль. Словно арестанты на тюремном дворе, тяжело топали матросы вокруг шпиля, наматывая или разматывая цепь или канат.
Очень тяжелой была работа с тросами, заключающаяся преимущественно в натягивании какой-либо снасти для установки паруса. Выполнялась она частично на палубе, частично же на головокружительной высоте между небом и морем. Она требовала, в особенности от марсовых, цирковой акробатики, хладнокровия и неподверженности головокружению. Ветровой двигатель, этот старинный привод из дерева, канатов и холста, был значительно сложнее в управлении, чем новейшие современные судовые машины. В наши дни требуется всего только нажимать рычаги да переключать кнопки. А ведь янмааты – моряки парусных океанских судов – должны были четко различать все отдельные элементы парусов, тросов и рангоута и знать назубок все их названия, ибо в игнорировании этого таилась опасность перепутать все на свете при исполнении приказа об установке всей этой неоглядной коноплянно-парусиновой аппаратуры.
В оснастку четырехмачтового барка с 18 прямыми и 15 иными парусами входило не менее 250 ручных талей, каждая из которых имела отличное от других назначение! Ориентирование во всем этом парусно-такелажном лабиринте было чрезвычайно сложным даже в ясный солнечный день и само по себе уже достойно всяческого уважения. Но умение не заблудиться среди всех этих топенантов, брасов, горденей, гитовов, шкотов и прочих многочисленных снастей ночью или в штормовом натиске «ревущих сороковых» граничит с чудом.
Этому необходимо было учиться. И не было нигде тяжелее учебы, чем на море, где боцман вкладывал в неофита знания при помощи линьков. В первую очередь «желторотый» должен был обрести «морские ноги» – научиться прочно стоять и шустро бегать по зыбкой палубе, да так, чтобы не смыло за борт во время шторма или сильной качки. Затем следовало обучение «иностранному языку» – профессиональным терминам моряков и, наконец, гимнастике. От упражнений в такелажных вокабулах до безошибочного исполнения приказов на тросовой цитре. Дорогой ценой приходилось расплачиваться сухопутным крысам за это учение. Те же, кто вырос на морском берегу, впитывали науку о такелаже и парусах с молоком матери. Старые морские волки, отдыхая перед очередным плаванием, обучали там для развлечения карапузов основам всей этой премудрости по построенным собственными руками моделям парусников. Ведь не проходило зимы, чтобы шхуна или бриг не пришвартовались до наступления весны в родной гавани. И уж конечно, вернувшись из школы, мальчишки превращали палубу такого судна в площадку для игр и гимнастических упражнений. Лучшей тренировки для будущих моряков, чем затеваемые там состязания в карабкании по снастям, пожалуй, и не придумать.
Еще в 20-х годах нашего века заслуженному мекленбургскому исследователю родного края Воссидло посчастливилось встретить одного престарелого, «спина в ракушках», моряка, прошедшего все семь морей. Этот варнемюндец, который, подобно многим другим мальчишкам, играючи врастал в морскую профессию, рассказывал ему: «Мы перебирались по штаг-карнаку с грот-мачты на фок-мачту».
Конечно, и вантовых акробатов «с младых ногтей» могла подстерегать ситуация, смоделировать которую заранее невозможно, например, внезапно налетевший ураган при потемневшем небе, когда струны тросовой цитры безнадежно перепутаны, паруса рвутся, как кукольные тряпки, стеньги и реи хрустят, переламываясь, словно спички, а марсовые должны бежать по выбленкам, чтобы рубить снасти. Всего один неверный или слишком поздно выполненный маневр может решить участь всех людей. Каждый знает, что ставится на карту, когда капитан кричит: «Тяните, парни, тяните! Вы тянете во имя своей жизни!»
С окровавленными ладонями, на трясущихся ногах плетутся после такой ночи оборванные, уставшие и небритые люди по мокрой палубе. О заслуженном отдыхе, однако, и думать не приходится: сначала надо позаботиться о приведении в порядок потрепанной бурей «невесты ветра» – своего корабля.
Весь рабочий цикл на судах расчленялся на вахты. Морские парусники были первыми предприятиями, на которых трудились посменно круглые сутки. Вахты, по которым были расписаны почти все члены экипажа, сменялись поочередно через каждые четыре часа. Были в составе вахт люди, которые в буквальном смысле слова «стояли на страже».
Человек, сидящий в «вороньем гнезде» на самой высокой мачте, через определенные промежутки времени должен был докладывать обстановку. Если не наблюдалось ничего, стоящего внимания, формула этого доклада была: «Все в порядке!» Кроме того, наблюдательная площадка устанавливалась, как правило, еще и на бушприте. Самым радостным докладом, который сделал когда-либо впередсмотрящий, был восторженный клич: «Тьерра, тьерра!» (Земля, земля!), прозвучавший на одном из кораблей Колумба. Он нес в себе сразу и избавление, и открытие: ведь в своем историческом плавании в неведомое горсточка первооткрывателей уже отчаялась ступить когда-либо на твердую землю.
Первоочередной задачей остального состава вахты (исключая рулевого) было осуществление контроля за судном. Задачей вахты правого борта было не спускать глаз с грот– и бизань-мачты. Фок-мачта находилась в ведении вахты левого борта. За верхние группы парусов отвечали марсовые.
Марсовые принадлежали к матросской элите. Они были самыми проворными, самыми храбрыми и зачастую самыми интеллигентными членами экипажа. Их работа была самой опасной. Из этих акробатов, царящих на открытых всем ветрам высотах возле верхушек мачт, выходила нередко достойная молодая смена судовому начальству.
Остальные матросы вахты должны были работать с помпами, теребить паклю, смолить тросы (случалось иной раз, что канаты натирали шкуркой свиного окорока), прибирать палубу, красить, конопатить, выполнять множество дел – всего и не перечесть.
Иных незадачливых морячков времен парусных кораблей караулила на вахтах их злая судьба. Застигнутый ночью на посту спящим, в соответствии со строгим уставом многих военных и торговых флотов, считался конченым человеком. Если даже проштрафившемуся дарили жизнь, то его ожидало протягивание под килем или наказание плетьми.
Традиционную формулу вызова очередной вахты на смену не произносили, а пели. Прежде вахта делилась на восемь склянок – четыре часа. Для этой цели имелись специальные песочные часы. По этим-то часам и ориентировались во времени моряки. Песок из верхней колбы пересыпался в нижнюю за полчаса. Это время соответствовало одной склянке, что и отмечалось ударом в судовой медный колокол, и так восемь раз за вахту. Когда после седьмой склянки песка в верхней колбе оставалось совсем мало, люди, готовясь к смене, пели: «Во славу господню, семь миновало, пройдет и восьмая. Аминь!» Пелось это в самые уши матросов спящей смены, так что те вскакивали как ошалелые.
Есть в морской терминологии выражение «собачья вахта» или просто «собака». Понимается под этим всего только несение вахты с полуночи до четырех часов утра. Она считается самой неприятной, так как проходит в полной темноте и в непрерывной борьбе со сном. Ян де Хартог называет ее в своей книге «Зов моря» часами исповеди и мечтаний, «и, хотя вокруг ничего не видно, новичка не покидает живое ощущение близости неведомого мира».
С этой вахты люди возвращаются усталые телом и измученные душой. Некие то ли реальные, то ли воображаемые, но всегда зловещие видения возникают при рождении нового дня на море. Странные, никогда ранее не слышанные, а может, просто не замечаемые, клокочущие, стонущие звуки вырываются из воды. А в воде что-то движется, колышется… Эти и другие феномены, объясняет наука, возникают вследствие столкновений встречных масс воды, когда поверхностные слои проникают в глубинные. Порой из-за этого под черной ночной поверхностью моря происходят совершенно невероятные встречи морских обитателей с различных этажей моря.
Холодный пот прошибает наблюдателя из «вороньего гнезда», заметившего на рассвете это таинственное движение. А когда он спускается на палубу, чтобы поразмять слегка ноги, вокруг него носятся призраки, порожденные ночной жутью и туманными испарениями моря, те призраки, что имеют обыкновение вступать на палубы судов посреди океана в эти самые одинокие часы, принимая всякий раз очертания причудливых существ. Один из таких призраков носит название «Серая погибель».
Как следствие нескончаемой череды вахт, на судах в любое время есть люди, которые спят, и люди, которые бодрствуют. Таким образом, время суток на судне – понятие весьма относительное: то, что для одних – ночь, для других – рабочий день. Используя это обстоятельство, прежние судостроители, чтобы выгадать каждый кубический метр для груза, делали в помещениях для команды коек меньше, чем требовалось на весь экипаж.
Да к тому же свободное от вахты время вовсе не сулило людям спокойного отдыха. Чтобы спать днем, в том же самом помещении, где матросы другой вахты ели, разговаривали, смеялись, сквернословили, надо было обладать закаленными нервами.
Кроме того, свободную вахту частенько вырывала из объятий Морфея заливистая дудка боцмана, призывая на помощь при каких-либо определенных работах. К таким работам относилась, например, проводимая ежевечерне в восемь часов обтяжка всех парусов втугую и проверка узлов и креплений. Все без исключения должны были занимать свой пост на палубе и при сложных парусных маневрах, особенно при поворотах оверштаг и галсировании, а также и при штормовом предупреждении. Когда надобность в свободной вахте отпадала, боцманы английских судов кричали: «Зэт уилл ду!» Эта команда трансформировалась на немецких парусниках в «Даддельду!». С легкой руки Рингельнатца, вдохновенного барда «парней с бака», это слово приобрело известность и за пределами узкопрофессионального круга мореходов.
На многих парусниках работой, к которой привлекалась вся команда, была и приборка палубы. Орудием для этого служил огромный, плоский снизу и утяжеленный сверху кусок пемзы, привязанный к длинному тросу, при помощи которого его возили взад и вперед по смоченной предварительно водой и натертой мылом палубе. Покончив с этим, доски палубного настила снова окатывали морской водой из сотен ведер и лоханей. Грязь так и бежала по шпигатам. Затем наступал черед сухой приборки. Инструментами для этого были отнюдь не половые тряпки, а своеобразные беззубые грабли. Вода, пропитавшая палубные доски, выжималась этими швабрами и отгонялась к шпигатам.
Обязательное выполнение этих работ по приказанию деспотов-капитанов каждое утро, в один и тот же определенный час, нельзя расценивать иначе как произвол. И в холод, и в дождь должны были матросы, босые, с закатанными штанами, приступать к приборке и проводить более двух часов в ледяной воде. Труднодоступные места палубы – под пушками, у якорного шпиля и на баке – можно было драить, только стоя на коленях, с помощью малого куска пемзы, получившего среди матросов название «песенник».
На боевых кораблях к этому добавлялась еще и военная муштра. Самыми ненавистными для «смоляных курток» были учения по исполнению приказания: «Корабль к бою готовить!», на которых отрабатывалось выполнение всех операций за кратчайшее время. Учения такого рода состояли в основном из приведения орудий в готовность открыть огонь, а обеспечивалось это в первую очередь тем, что каждый занимал свой боевой пост как можно быстрее. Сигналом к исполнению этого приказа была глухая, продолжительная барабанная дробь. Тяжелейшей частью работы было откатывание пушек от орудийных портов.
Между тем подносчики пороха и зарядов проворно, словно муравьи, тащили канонирам боеприпасы, а запаренный фейерверкер истекал потом в крюйт-камере, располагавшейся, как правило, рядом с офицерской кают-компанией или помещением для кадет.
Всем, что имеет отношение к пушкам, пороховым бочкам, картечи и снарядам, заведовал артиллерийский квартирмейстер. Как правило, это был пожилой моряк, отличавшийся особыми свойствами характера. Человеку легкомысленному, способному позабыть о долге, на этом ответственнейшем посту делать было нечего. И все же случалось неоднократно, что фрегаты взлетали вдруг на воздух лишь потому, что он, входя в крюйт-камеру, не снял подбитых железными гвоздями сапог. Гвозди чиркали по какой-нибудь металлической детали, высеченная искра попадала в порох – и взрыв!
Другая часть экипажа по этой команде лихорадочно хлопотала, перетаскивая из кубрика матросские сундуки в нижние помещения корабля, а лазаретные парусиновые койки – из парусной баталерки наверх. Медицинский персонал развертывал в лазарете операционный стол.
Все шло как в хорошем пчелином улье. Одни, как свидетельствует Мелвилл, обматывали цепями реи, другие в это время растаскивали по боевым постам тюки с ватой, чтобы использовать их для укрытия от огня противника. Плотники снимали переборки между каютами и в помещениях команды. А офицеры натягивали шелковые чулки: утверждали, что при ранениях в ноги обрывки шелка, попадающие в рану, были менее опасны в смысле инфекции, чем хлопчатобумажные лоскутья. Для матросов подобной заботы не существовало: они ходили босиком.
Временами раздавался пронзительный шум трещотки, которую крутил сам капитан. Это был сигнал к отражению абордажа. Все должны были временно оставить свои посты чтобы, вооружившись пистолетами и копьями, отбить фиктивного неприятеля.
Звучала команда «Огонь!», но напрасно было затыкать уши в ожидании, когда ухнут всем бортом корабельные батареи. Вместо этого надо было спасаться от «дождя», ответственность за который нес отнюдь не бог погоды, а пожарные насосы. Их прокатывали мимо сложенных в пирамиды пушечных ядер, непрерывно посылая в воздух тугую водяную струю.
К концу учения в действие вступали корабельные коки. Однако они вовсе не занимались раздачей рома и неприкосновенного запаса. Из своеобразных сосудов, напоминающих чаши со святой водой, они разбрызгивали по палубе горячий уксус. Это должно было отбить неприятный запах крови и способствовать очистке от нее досок палубы.
Мореход доброй старой закалки ни в грош не ставил военные корабли и всю эту сомнительную кутерьму, связанную с ними. Для него это были не суда, а «квасные будки», «яичные коробки», «ура-посудины», «мусорные шаланды», «консервные банки» и тому подобное. А матросов с военных кораблей он непочтительно именовал «фермерами», «соломенными юнкерами», «курортниками», «пескарями» и «домашними шлепанцами». В этих прозвищах слышится явная издевка над составом экипажей военных кораблей, куда бывалые матросы попадали не часто. Из-за более высокого жалованья они предпочитали торговые суда. На военных кораблях «кантовались» в основном разного рода сухопутные крысы, шалопаи и солдаты.
Помимо общих авральных работ всего экипажа и специальных учений на военных кораблях на каждом судне обязательно велись ремесленные и некоторые другие работы, в которых участвовали, смотря по обстоятельствам, небольшие группы людей или отдельные личности.
Офицеры и унтер-офицеры на судне не имели ничего общего с невыспавшимися, отощавшими от голода и отупевшими от скотского обращения «смоляными куртками». Не страдали они и от так называемых «корабельных психозов», которые нередко возникали среди матросов парусных судов из-за постоянной раздражительности и отупения, вызванных мучительной жаждой, систематическим недосыпанием и скученностью в тесном помещении.
В сложной служебной иерархии, свято соблюдавшейся на парусных судах, был заключен глубокий смысл. Разделением экипажа на группы и «касты» начальство стремилось посеять среди личного состава антагонизм, чтобы осложнить возможные попытки организовать мятеж. Каждой отдельной категории людей, будь то судовые юнги, матросы второго класса, матросы первого класса, старшины, кадеты или квартирмейстеры, были строго отмерены свое содержание и свои привилегии.
На гамбургском фрегате XVII века из 250 человек экипажа было 155 матросов и 45 рядовых корабельных солдат. В оставшееся число входили юнги, орудийные наводчики, трубачи, каютные приборщики, квартирмейстеры, баталеры, цирюльники, из которых старший цирюльник был одновременно и корабельным хирургом, камбузный персонал, фейерверкеры, писари, бывшие одновременно и счетоводами, профос с ассистентами, проповедник, командир корабельных солдат, сержант или капрал с тремя ефрейторами и корабельное начальство: капитан, лейтенант, подлейтенант, пилот (старший штурман), второй штурман, младший штурман. Сюда же входили главный боцман, боцманматы и кадеты.
Для переборки и профилактики ветрового двигателя требовались мастеровые, предшественники судовых техников. Они также были на борту: старший плотник, плотник, кузнец, бондарь, парусный мастер и столяр.
Постоянной обязанностью судового начальства было управление судном и измерение скорости. Об определении своего места и прокладке курса заботились капитан или главный штурман. Измерение скорости проводилось чаще всего под руководством квартирмейстера, испытанного моряка, который мог также исполнять обязанности рулевого. Результаты ежечасных измерений скорости судна с помощью лага заносились в вахтенный журнал, имеющий графы и для учета других данных. Эти записи служили для определения средней суточной или недельной скорости судна, а так как единицей измерения скорости издавна служит узел (что соответствует одной морской миле в час), то записи в вахтенном журнале являлись одновременно основой для вычисления общего пути, который прошло судно к моменту данного отсчета.
Процесс измерения скорости лагом длился 14 секунд. Такое время требовалось, чтобы песок из верхней колбы специальных песочных часов перетек в нижнюю. За часами обычно следил судовой юнга. Во время этого процесса квартирмейстер вытравливал рукой лаглинь с навязанными на нем узлами, к концу которого был привязан бросаемый в воду поплавок. Бросать лаг следовало слегка в сторону, чтобы поплавок не двигался вперед вместе с судном. По сигналу «Стоп!», когда в нижнюю колбу пересыпался весь песок, травить лаглинь прекращали и отсчитывали число прошедших через руку узлов. Оно соответствовало числу морских миль, которое оставляло за кормой судно в течение часа.
Обслуживание руля на старинных трансокеанских парусниках было куда тяжелее, чем это представляется в наши дни. На фрегате XVII века «Герб Гамбурга», описанном Генрихом Винтером, румпель имел длину около семи метров и катался на специальной тележке по твиндеку. Поворачивали его с помощью кольдерштока – вертикальной штанги, доходящей до верхней палубы. Управление рулем вручную было не под силу одному, поскольку семиметровый румпель ворочал тяжелое перо руля, прилаженное к метровой длины баллеру.
Столь сложной конструкцией рулевого устройства на старых парусниках и объясняется большое число рулевых, задействованных на них. Для обслуживания руля, управляемого талями, требовалось порядка десяти человек. Позднее на голландских флейтах появились рулевые колеса – штурвалы, получившие затем распространение и на других судах. Диаметром эти штурвалы были с хорошее мельничное колесо, и для удержания судна на курсе обслуживать их также должно было несколько человек.
Штурман – человек у руля – был на судне подчас личностью более могущественной, чем капитан. Впечатляющий памятник представителям этой почтеннейшей из морских профессий воздвиг Герман Мелвилл, создав образ вечно «тепленького» Джона Джермина. «Что касается мужества, моряцкой опытности и природных способностей, умения держать в узде свой скандальный нрав, никто не соответствовал своей профессии лучше, чем Джон Джермин. Он являл собой идеальный образец маленького, коренастого, очень деятельного человека», – говорится в «Ому». Этот бравый моряк с нечесаными седыми кудрями, изрытым оспой лицом и несколько свернутым на сторону носом, со свирепо вытаращенными глазами и с зубами, выдающимися вперед наподобие клыков, таил под своей шершавой скорлупой доброе сердце. Конечно, чего греха таить, иной раз, не выдержав жажды, он напивался и превращался тогда в настырного забияку, разящего своими кулаками всякого, кто не слушался. В два прыжка оказывался он в самой гуще людей, щедро угощая их пинками и тумаками. Столь энергичная манера отдания приказов чем-то даже импонировала людям палубы, и они немедленно принимались за работу, выполняя ее, как говорится, не за страх, а за совесть. Никакому штурману-педанту обуздать эту неотесанную, недисциплинированную компанию было бы не под силу.
Из должностей, считавшихся на старых парусниках весьма уважаемыми, до наших дней на судах сохранилась должность боцмана. Правда, ныне боцман – самый младший среди судового начальства. Однако именно он досконально знает все судно от киля до клотика и весьма редко обращается к кому-либо за советом.
В те давние времена, когда в минуту гнева вместо пожелания сломать шею или ногу моряк в сердцах бросал: «Чтоб у тебя мачты поломались!», корабельного плотника, как ни крути, приходилось причислять к важнейшим людям на борту. Ведь всего каких-то несколько сантиметров трухлявых досок отделяли моряков от мокрой погибели. С хорошим же плотником, имеющим к тому же доброго помощника, они могли спать спокойно. Чип вечно чем-то занят. То прилаживает новую доску в носовой переборке, то стругает новую грот-стеньгу, а между делом он и камбуз обеспечит чурками и стружками для растопки и по просьбе судового врача вырежет новую деревянную ногу для пострадавшего в бою морячка.
Путь в судовые плотники был нелегок. Прежде чем попасть в ученики к плотнику, желающий приобрести эту профессию был обязан не менее четырех лет проплавать матросом, затем еще три года длилось само ученичество. Как правило, плотник пользовался доверием и благосклонностью капитана, и не только за те маленькие искусные поделки, которые при случае для него изготовлял. На больших судах плотника освобождали от несения вахты. Он принадлежал к тем немногим, кто имел право спать всю ночь напролет. Правда, иной раз ему приходилось все же постоять у руля.
Незаменимыми судовыми мастеровыми были такелажники и парусники, именуемые в команде «каболками» или «зашивателями мешков». Последнее прозвище обязано своим происхождением дополнительной функции парусного мастера – зашивать в парусину умерших во время плавания. Таким образом, он был своего рода могильщиком. Его старались избегать, однако совсем по другой причине: постоянное общение с иглой, шилом и нитками накладывало свой отпечаток на весь склад его характера, так же как на кока – его вечная возня с горшками и мисками. Кроме того, парусный мастер, как правило, считался почему-то среди матросов существом двуличным. На самом же деле в большинстве своем он относился к самым тихим и одухотворенным натурам на корабле. Работа парусных мастеров ценилась столь высоко, что их, как и плотников, освобождали от несения вахты. Честь этих людей, характеризуемых в большинстве книг о моряках весьма односторонне, спас Г. Фок в своем «Хайне Годенвинде». Моряк был обязан парусному мастеру не только «последней рубашкой», но и своей повседневной рабочей одеждой, которая шилась тем же мастером из остатков парусины. Но еще больше были обязаны этим людям «невесты ветра» – парусные суда, которым они ладили новые белые полотняные крылья взамен старых, лохмотьями свисающих с рей после штормовых деньков. Парусному мастеру надлежало быть докой по своей части и не спутать ненароком в работе шкотовый угол с нок-бензельным или верхнюю шкаторину с нижней.
А самыми бесполезными существами из всех, кто ступал когда-либо на палубу парусника, были брадобреи. Ведь бритье испокон века считалось на парусниках занятием предосудительным. Окладистая борода была такой же непременной принадлежностью морских волков, как слово «аминь» в молитве. Стрижкой волос занимались только на «ура-посудинах» военного флота, где всех матросов равняли под одну гребенку. Злые языки ехидничали, что дисциплина немедленно расползется по всем швам, стоит лишь разрешить команде стричь волосы и бороды по индивидуальному фасону.
Брадобреев вписывали в судовую роль матросами первой или второй статьи, и они должны были в качестве таковых нести вахту и принимать участие в боевых учениях. Однако орудовали они в основном бритвами и ножницами. На больших судах им никак было не угнаться за темпами роста волос у матросов. Подобно тому как овечьи пастухи считались одновременно и лекарями, репутация доброго цирюльника способствовала в дальнейшем его выдвижению на пост судового хирурга. Впрочем, нимб этой второй профессии сиял над ними лишь до тех пор, пока на корабли не пришли дипломированные «косторезы». Врачи всегда были важными персонами офицерского ранга. Однако, кроме как на постоянно ввязывающихся в перестрелку линейных кораблях, искусство свое им применять доводилось довольно редко. Из всех судовых врачей добросовестно отрабатывали свой хлеб одни толькоо корсарские доктора. У этих-то работы всегда хватало. Процент заболеваемости и смертности на парусных судах был весьма высок. Однако еще в XVIII и XIX веках судовые врачи отличались своей особой профессиональной хваткой. После их шарлатанского врачевания больной либо поправлялся, подтверждая тем самым могущество врачебного искусства, либо умирал, не выдержав ветеринарных методов лечения, и тогда это свидетельствовало о неизлечимости его болезни.
Прозвище «косторез» врачи парусных судов заслужили своим пристрастием к ампутациям. Пациента привязывали перед операцией к широкой толстой доске и допьяна накачивали ромом, чтобы не столь остро ощущалась боль во время операции. Американские морские врачи использовали ром как наркоз еще несколько десятков лет после того, как на суше стал известен и нашел широкое применение хлороформ. Весьма сомнительной была лечебная практика и во многих других случаях. Поэтому утверждать, будто судовые врачи времен парусников вписали в историю медицины некие славные страницы, было бы довольно некорректно. Высокая смертность на парусных судах никоим образом не могла аттестовать морских медиков с положительной стороны. Соответственно этому их и ценили. Еще в рекламном объявлении, выпущенном в прошлом столетии одной голландской торговой компанией, говорится: «Судно „Вотерспрайт“ отплывает 18 марта в Коломбо. Скорость, безопасность, полный комфорт. На борту имеются дойная корова и врач». Врач идет после коровы!
Создается впечатление, что из тени, брошенной на судовых врачей в те отдаленные времена, они не могут выкарабкаться до сих пор. Тем более что от перегруженности работой они явно не страдают и сами зачастую терзаются этим. В этом смысле положение их весьма сходно с участью репортеров криминальной хроники, которые с нетерпением ожидают какого-нибудь преступления, чтобы получить материал для очередного репортажа.
Трансокеанское мореплавание было начато такими истовыми католическими странами, как Испания и Португалия, поэтому нет ничего удивительного, что священник издавна занимал на судах прочное, законное место. Во время плаваний первооткрывателей, связанных с большим риском и всяческими соблазнами, он произносил слова утешения больным и слабым духом. Не раз близкие к отчаянию иберийские мореплаватели предпочитали в подобных ситуациях получить заряд бодрости и успокоения от капеллана, а не от капитана, хотя обычно эти неотесанные парни дьявола поминали куда чаще, чем господа. Ведь нельзя же игнорировать тот факт, что успех первого вторжения в просторы Атлантики и других морей обеспечивался прежде всего душевной стойкостью участников экспедиций.
И тем более неожиданно, что вскоре после этого моряки стали вдруг самыми непримиримыми антиклерикалами. Священников они именовали «небесными лоцманами» и были убеждены, что те, как и женщины, приносят несчастье. При этом не делалось никакого различия между священником, входящим в состав экипажа или путешествующим в качестве пассажира.
В конце концов священники сохранились лишь на военных кораблях, где они регулярно служили воскресные мессы. Правда, загнать «парней с бака» на такие мероприятия без помощи боцмана порой было невозможно.
В торговом флоте священника заменила судовая Библия. Однако доставали ее только в случае смерти какого-либо бедняги. Странным образом не обходилось без «книги книг» и на пиратских судах. Каждый флибустьер должен был поклясться, положив руку на Библию, что собирается отныне добывать себе хлеб насущный при помощи пистолета и абордажного топора и признавать пиратские законы. Возможно, именно поэтому долгое время, когда говорили о мореплавании европейских народов, прибавляли эпитет «христианское».
Во времена, когда специальные отряды прочесывали портовые закоулки в поисках кадров для морской службы, на суда попадали иной раз личности, абсолютно к ней не приспособленные. Неделями и месяцами капитаны бились над ними, действуя то крестом, то пестом, пытаясь сделать из них моряков, пока не убеждались в бессмысленности этой затеи. Понятно, что просто взять и уволить их, как это сделали бы на берегу, было невозможно. Поэтому волей-неволей какое-то место в судовом коллективе следовало все-таки подыскать и для них. Но поскольку сами они от исполнения каких бы то ни было обязанностей отказывались, то опускались постепенно до положения «прислуги за все». Называли таких «шкертами» или еще более неучтиво – «придурками». Их гоняли то туда, то сюда, и все это с руганью, тумаками и битьем линьками.
Не очень жаловали и матросов, которые не задерживались подолгу на одном судне и в ближайшем же порту старались самовольно «списаться» – дезертировать. Для таких были названия: «бичкомеры» – прочесыватели пляжей (или, короче, «бичи»), «летучие рыбки» и «скакуны». Формировались они из представителей всех наций. Отвращение к любой работе, охота к перемене мест, любовь к приключениям или стремление познакомиться поближе с миром во время плаваний – вот движущие силы их кочевой жизни. Многие из них, уйдя из дома судовыми юнгами, возвращались на родину уже старыми морскими волками, не подав о себе за все годы отсутствия ни единой весточки. С ними происходило то же, что с Одиссеем, которого не сразу узнала даже собственная жена.
Полной противоположностью бичкомерам были так называемые «маяки» или «морские псы», которые никогда не расставались с судном, на которое однажды нанялись. Постепенно они становились доверенными лицами капитанов, что остальной командой воспринималось, мягко говоря, довольно прохладно. Недолюбливали также и «мыс-горновцев», тех, кому неоднократно уже случалось побывать в самых страшных штормовых уголках Мирового океана: уж очень надменно они держались.
К наиболее тяжелым, требующим участия всей команды работам относились в прежние времена приемка и выгрузка балласта, а также погрузка и разгрузка сыпучих грузов. Сотню-другую лет назад докеров еще не существовало, а если они и были, то далеко не в каждом порту.
Выпадали, однако, иной раз и на судах блаженные часочки, когда настоящего дела у «смоляных курток» почти не было. Когда «невесту ветра» нес на полных парусах пассат или она застревала, застигнутая штилем в недоброй славы «конских широтах», матросы могли наконец всласть отоспаться. На южных маршрутах в помещениях для команды было чрезвычайно жарко, поэтому любители «покемарить» устраивались чаще всего на свежем воздухе на теневой стороне палубы или укрывались от солнышка тентом из запасных парусов. Но моряки не привыкли к длительному безделью, и уже через несколько дней жажда деятельности вновь обуревала их. Сперва снова, в который раз, перечитывали письма из дома. Потом устраивали массовые игры, такие, как «жучок», бег в мешке или перетягивание каната. Когда настроение поднималось, в дело шли губная гармошка и бубен. Вполне возможно, что матросский танец – крестный отец наших современных танцев типа твиста и ему подобных.
Игра же в карты на многих парусниках была строжайше запрещена, ибо случалось, что кое-кто просаживал в азарте весь свой заработок. Многие капитаны, застигнув матросов на месте преступления, выбрасывали «чертов песенник» (как именовали карты) за борт.
Пресытившись играми, принимались за приведение в порядок одежды или за всевозможные любительские поделки. Матросская сноровка, приобретенная в повседневном обращении с тросами и талями (матрос должен был знать десятки сложных морских узлов и уметь вязать их чуть ли не во сне), способствовала развитию навыков к разного рода ручной работе. Именно так были созданы те мудренейшие кораблики в бутылках, глядя на которые «береговые крысы» теряются в догадках, как они пролезли через горлышко.
Обрывки тросов превращались в искусных руках янмаатов в прикроватные коврики и маты. Удивительного мастерства достигали многие матросы и в резьбе по дереву. Но особую, почти детскую слабость испытывали «парни с бака» к живописи. Ни один морской сундучок не обходился без нее. Излюбленными сюжетами были флаги, якоря или сердца. А если шкипер давал разрешение на роспись самого судна, ликованию матросов не было предела.
Но со всеми этими занятиями и работой для души приходилось немедленно кончать, стоило судну покинуть зону штилей или пассатов и попасть в мертвую зыбь или вступить в сражение с непогодой. Однако любой капитан считал, что в дальних рейсах лучше уж мириться с вынужденным бездельем команды, чем идти в лавировку: ведь только в зоне постоянных ровных ветров судно могло неделями идти заданным курсом, развивая высокую среднюю скорость. Плавание же лавировкой было значительно медленнее. При таком плавании капитан подтрунивал над командой, запуская такие примерно шуточки: «Не иначе как в последний раз на берегу вы позабыли расплатиться с девочками!»
А экипажу медленное плавание нравилось больше, чем быстрое: «Больше суток – больше денег!» На всё были на судне свои поговорки. Если по дороге к дому ветер благоприятствовал и судно неслось полным ходом, на немецких парусниках говорили: «Ну, гамбургские потаскухи уже выстраиваются в колонну!»
Прекрасны часы на судне в прохладные ночи в тропических водах. В такие ночи поют люди, усевшись на край грузового люка. Звучат шэнти, и поется в них о любви, о родине, об очаровании дальних берегов. Забывается на мгновение жестокая жизнь и тяжелая работа. А над певцами – величественная, чуть колышимая легким бризом снежная пирамида парусов да Южный Крест.
Глава седьмая. ЗДЕСЬ ПОТЕРПЕЛ КРУШЕНИЕ ТОМ БОУЛИНГ
Песни шэнтимена, задающие ритм работе
Мы идем, мы идем вокруг мыса Горн,
Ту май худэй, ту май худэй!
Сквозь пургу и град вокруг мыса Горн,
Ту май худэй, худэй, дэй!
Вокруг мыса Горн в чудный месяц май,
Все насквозь промокли, хоть выжимай!
Здесь, у мыса Горн, штормы снасти рвут.
Как далек наш путь, как нелегок труд!
Дуйте, ветры, дуйте
В Калифорнию!
Много золота там
По крутым берегам
Бурной речки Сакраменто!
Клипер-шэнти времен калифорнийской «золотой лихорадки»
У людей, не ведущих оседлого образа жизни, всегда были, да и поныне имеются, собственные песни. В них находит свое выражение мятущаяся душа скитальца. В их ритмах слышится потрескивание пылающего костра, топот конских копыт, шум дождя, плеск волн, посвист ветра. В их строфах отдается эхом романтика дальних странствий. Безымянные песни странников давно уже стали фольклором.
Известны песни первозданной красоты: цыганские, казачьи, песни ямщиков, погонщиков караванов и песни вагантов. Однако древнейшими из них были песни людей моря. Песни гребцов и матросов парусных судов. Отзвук их своеобразных, самобытных ритмов слышится из глубины тысячелетий. Ведь судоходством люди занимались уже в те времена, когда не было еще ни прирученных для верховой езды или работы в упряжке животных, ни колеса, ни повозки.
Плавающее дерево, движимое вперед течением, мускулами и ветром, впервые дало человеку возможность преодолевать пространство без помощи ног. Морские песни отличаются от песен всех остальных странников не только своим более почтенным возрастом, но и тем, что возникли они в целях облегчения работы. Они ближе к песням жнецов, гончаров, мельников, сукновалов. Песня оказалась упорядочивающей и стимулирующей силой в коллективном труде. Погонщики караванов должны были только держать поводья, никакой коллективной работы от них не требовалось. Гребцы же могли двигать лодку вперед, только непрерывно напрягая свои мышцы в едином ритме. Для этого необходимо было подавать тактовые сигналы. Самым подходящим инструментом здесь оказался человеческий голос: ведь при тяжелых физических работах мгновения наивысшего напряжения сил и без того всегда сопровождаются какими-либо непроизвольными сдавленными звуками или выкриками. Задавал темп древний запевала, как это происходит и по сей день при исполнении народных песен, или шэнти. Его певучая команда подхватывалась хором работающих. Хор обходился первоначально пением в унисон. Пение было протяжным, от одного рабочего такта до другого, на низких тонах.
Поэтому древние песни гребцов и матросов парусных судов египтян и индийцев больше ритмические, чем мелодические, что придает им несколько монотонный характер.
Такой же монотонностью отличались и древние полинезийские песни. Первые европейские мореплаватели, побывавшие в Южных морях, сообщали, что пение островитян – это сочетание звуков ударных инструментов, диких выкриков и движений, напоминающих греблю, вычерпывание воды и постановку мачты. Прекрасную же полифоническую мелодику более поздних песен Южных морей следует считать результатом воздействия церковных хоралов, которым островитяне научились от миссионеров.
Можно утверждать, что пение создал труд, а многие музыкальные инструменты были первоначально ударными и духовыми, предназначенными для подачи рабочих тактов, команд и сигналов. От барабанов и гонгов до дудок, флейт, рожков и больших морских раковин, будто специально самой природой созданных для выдувания музыкальных звуков. Однако не только мелодия, но и текст матросских песен нес первоначально функцию второстепенную. Мелодия и текст – ничто, ритм и рефрен – все! Такова формула этих старинных трудовых песен. (Да ведь и сам человек от природы подчинен ритмике и периодичности – взять хотя бы стук сердца, этих внутренних часов!) Только ритм и рефрен способны были совершить чудо и заставить группу людей, занятых коллективным трудом, работать в такт, загореться общим воодушевлением и объединить свои усилия в единую исполинскую силу.
Насколько несущественным был для этих песен текст, можно видеть на примере тукивака – песни гребцов-маори, состоящей почти из одних императивов:
Тяни (тена тойа),
Дави (тена пехиа),
Такт держи (тена тукиа),
Ныряй (тена тьяйя),
Хватай (тена кья у),
Толкай, толкай (хоэ, хоэ ату),
Вверх, вверх (рунга, рунга ату)
Тяни (тена тойа) и т. д.
Если тукивака пелись одним или двумя людьми, задающими такт, то в так называемых хака принимал участие весь хор гребцов. Эти песни тоже были очень ритмичными, но в их текстах уже был элемент повествовательности, как это следует, например, из такой хака:
Тащите дрова!
Мы получим в Макелу
Мясо для сытной еды.
Прилив наступил.
Животы наши ждут
Жирного, сладкого мяса.
А ну-ка, все разом, ух!
Песни с содержательным, связным текстом, как, например, у китайских джоночников, кроме задавания такта служили еще и другой цели. Так, если в штиль джонка шла на веслах, слова песни должны были брать гребцов за душу, побуждая их к более интенсивной работе. В одной такой песне рассказывается о том, как отец долгое время провел на чужбине, а когда, уже убеленный сединами, он наконец возвратился домой, его не узнал выросший в разлуке с ним сын.
С течением времени песни моряков совершенствовались. Вот как звучат, например, слова сербской баркароллы:
Весла бери поскорее и – в путь!
Ветру подставь богатырскую грудь.
Так навались, чтоб бурун за кормой!
Правим в Рагузу, правим домой.
Писомбо! Писомбо!
Пенит волну моя чудо-ладья,
Счастлив судьбою моряцкою я.
В даль голубую дорогой прямой
Правим в Рагузу, правим домой.
Писомбо! Писомбо!
Развивалась и мелодика, хотя построение ее оставалось довольно простым. Баркароллы, которые распевали венецианские гондольеры, отличались мягкой, меланхолической мелодией минорной тональности. Простые в композиционном отношении, эти песни не лишены были иной раз страстности и душевной тревоги. Такова, например, одна из самых старинных баркаролл, «Ун пескадор деллонда». Баркароллы вдохновляли Мендельсона и Листа, Обера и Оффенбаха.
Бессмертны русские песни «Славное море, священный Байкал» и особенно «Эй, ухнем!», которую благодаря Шаляпину знает весь мир. Песню о Байкале пели беглые сибирские ссыльные и каторжане, которым приходилось во время побега преодолевать это глубочайшее внутреннее море на Земле. «Эй, ухнем!» – классическая песня волжских бурлаков, тянувших бечевой вверх по Волге тяжелые баржи с хлебом. И по тексту, и по мелодии это одна из самых ярких рабочих песен.
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Еще разик, еще раз!
Разовьем мы березу,
Разовьем мы кудряву.
Ай да-да, ай да,
Ай да-да, ай да,
Разовьем мы кудряву.
Эй, эй, тяни канат сильней!
Есть и немецкие бурлацкие песни, например песня бурлаков, тянущих баржи по Эльбе:
Зайя, хебай, хебай, хайя,
Хайя, хебай, хебай, хайя!
Шкипер, пуделя держи
Юх, юх, юх!
Чтоб не спрыгнул он с баржи,
Юх, юх, юх!
Покусает – штраф ему
Юх, юх, юх!
Меньше сотни не возьму,
Юх, юх, юх!
Как же произошло, что эти столь немудреные в сущности песни обрели удивительное благозвучие? Секрет заключается в чередовании пения запевалы и хора, в чистоте и тембре голосов и в музыкальности певцов. Поразительно, что всеми этими качествами в избытке обладали хоры, составленные отнюдь не из профессиональных певцов.
Мне посчастливилось однажды услышать, как группа украинцев, которые никогда до этого вместе не пели, затянула под настроение старинную народную песню. Надвигалась гроза, ветер гнал по небу темные, озаряемые отсветами молний тучи. И тут красивый мягкий тенор вдруг нарушил молчание. Полилась песня. Несколько секунд – и нить меланхолической мелодии приняли, потянули во всю силу голоса остальные. Мощный, многоголосый хор звучал, как орган. Сопрано, баритоны, тенора, басы уверенно вступали, каждый в свой черед, расцвечивая мелодию новыми красками, зачаровывая слушателей, творя волшебство.
То же самое было и с песнями матросов. Стоило собраться вместе настоящим певцам – и эти песни, простые, бесхитростные, уже ласкали самый изощренный слух. В особенности это относится к распеваемым на парусниках шэнти, которые с началом трансокеанских плаваний пришли в Европе на смену песням гребцов.
Итак, шэнти – в первую очередь детище прогресса в судостроении и парусной технике, достигнутого в XVI и XVII столетиях. Наиболее благоприятным для возникновения этих морских песен оказался XVII век. Именно тогда изобрели шпиль, с помощью которого выбирали якорные канаты и поднимали на борт тяжелые грузы. Это был и час рождения шпилевых (или кабестанных) шэнти. Как говорит уже само их название, матросы морских парусников пели эти шэнти, вращая скрипучую судовую лебедку – шпиль.
Шпиль состоял из вертикально расположенной оси и вала, по которому бежала тяжелая якорная цепь или канат. В гнезда, проделанные в головке шпиля, втыкались толстые шесты – вымбовки, и, таким образом, все сооружение напоминало огромное колесо со спицами, но без обода.
Вращать шпиль было делом очень нелегким. До десятка человек топали по палубе вкруговую, налегая груды на вымбовки, толкая их перед собой. Поэтому совершенно необходимо было так скоординировать усилия людей, чтобы они налегали на вымбовки все разом, в такт. Вот тут-то матросам помогали кабестанные шэнти, ритм которых был подобран особым образом. Как и в старых песнях гребцов, здесь были партии запевалы и партии хора.
Шпиль вращался не плавно, как карусель, а рывками. Если звучали высокие, ударные такты мелодии и текста – люди дружно наваливались на вымбовки, если песня лилась плавно – они могли чуточку передохнуть, набирая разгон для следующего рывка. По своеобразной ритмике легко можно отличить кабестанные шэнти от такелажных, называемых также «фалль» или «халльярд-шэнти».
Одной из наиболее распространенных шпилевых шэнти была «Блоу, бойз, блоу оф Калифорниа». Она появилась в середине прошлого столетия на «мысгорновцах» – судах, на которых буйные, охваченные калифорнийской «золотой лихорадкой» парни со всех концов света добирались до Сакраменто. Там как грибы множились лагеря золотоискателей. В первой строфе этой шэнти речь идет о «кемптаун-ледиз» (красотках из лагеря), которые имели обыкновение всегда появляться там, где были азартные мужчины и золото.
Во времена калифорнийской «золотой лихорадки» на клиперах, ходивших маршрутом вокруг мыса Горн, охотно горланили и другую не менее популярную и столь же нескончаемую шэнти – «Хог-айд-мэн» – о парне с кабаньими глазами. Рингельнатц, плававший в юности матросом, включил позднее в свою книгу вариации на тему этой песни под названием «Окс-айд-мэн» – «Парень с бычьими глазами».
Не исключено, что своей популярностью среди янмаатов эта песня обязана в первую очередь обилию непристойностей.
До XVII века на парусных кораблях воротов для подъема якорей не было. Выбирать якорь без шпиля – труд архитяжелый, требующий большого напряжения и участия почти всей команды.
Рабочие такты были здесь совсем иными, чем при обслуживании лебедки: тянуть трос вручную, рывками, совсем не то, что налегать грудью на вымбовки шпиля. Поэтому якорные шэнти пелись тогда в том же ритме, что и при подъеме парусов.
В 1550 году одному шотландцу пришла в голову похвальная идея. Он записал в книгу все известные ему морские песни. Для заполнения целой книги, от корки до корки, их оказалось, однако, недостаточно, и поэтому он добавил туда же тексты народных песен и наставления о политике – человек этот знал в ней толк! Среди прочего в этой демонстрировавшейся в 1827 году в Лондоне книге была записана одна из стариннейших якорных Щэнти.
В ней говорилось о якоре, который должны были вытягивать люди, именуемые в песне «благородными витязями». Ритм для рывка задавался возгласом «Вот он, вижу!», а сам рывок следовал вместе с выкриком норманнского крепкого словца «Пурбосса!».
В еще более старинных иберийских шэнти первую половину каждой строки возглашал запевала. Матросы в это время переводили дух. Затем следовал возглас «О!», являвшийся сигналом к рывку, а после рывка все подхватывали хором окончание строки, перехватывая тем временем канат. Испанские и португальские шэнти вышли из широкого употребления вместе с закатом иберийской морской мощи, английские же поются и по сей день, хотя давно уже якоря выбирают электрическими шпилями, а о деревянном рангоуте, равно как и о парусах и пеньковых снастях, на океанских судах успели уже основательно позабыть.
Их непреходящая популярность объясняется тем что тексты и мелодии англосаксонских матросских песен наиболее выразительны и мужественны. Португальские и испанские судовые песни были по существу лишь благочестивыми литургиями, подогнанными по своей ритмике для помощи во всякого рода палубных работах. Впрочем иберийские суда с их истовым религиозным радением, ежедневными богослужениями и массовыми молебнами, регулярными исповедями и целым штатом исповедников и капелланов вообще напоминали скорее плавучие соборы, нежели транспортно-перевозочные средства.
Шэнти второй большой группы – такелажные, называемые «халльярд» или «фалль», имеют такой же долгий век, как и само парусное мореплавание. Не в гомеровской ли «Одиссее» скрываются их корни? Старейшая из известных нам халльярд – шотландская, относящаяся к XV или XVI веку. Песня – сочная, щедрая на соленые словечки. Записана она в той же книжице, что и якорная шэнти «Пурбосса», и звучит в переводе на русский язык примерно так:
Тяни снасть! Эка страсть!
Длинный трос! Хоть ты брось!
Молодцы! За концы!
Мясо – дрянь! Куртки – рвань!
В рубцах спина! Вот те на!
Косы рыжи! Спины пониже!
Налетай, народ! Перекладина ждет!
И стар и млад! И все подряд!
Тяни! Крепи! На весь свет вопи!
Классическая пора шэнти наступила в XVII веке, когда заметно улучшилась оснастка кораблей, – именно в это время появились трехмачтовики с прямым парусным вооружением – и флоты морских держав начали быстро расти. Правда, и здесь шэнти остались в первую очередь все теми же рабочими песнями, однако в них появилось нечто существенно новое. Запевалу называли теперь шэнтименом. Тексты он зачастую импровизировал сам, используя для этого минуты, пока мелодию вел хор. Если ему не приходило в голову ничего другого, он, не смущаясь, вплетал в очередную сольную партию какую-нибудь «скоромную» историйку из морской жизни, какие-то свои веселые воспоминания или кусок из народной баллады, а то и просто пару-другую забористых ругательств. Больших затрат душевной энергии на это творчество не требовалось, и тысячу раз прав тот старый морской волк, который на вопрос журналиста из «Ивнинг пост»: «Что такое шэнти?» – ответил: «Шэнти – это десять парней на один канат».
В известнейшей шэнти «Ролинг хоум», которую охотно поют и до сих пор, преобладают в отличие от большинства других сентиментальные мотивы. Поэтому она оказалась пригодной для включения в сборники так называемых морских песен, издаваемых в наши дни.
В одной из многочисленных строф этой шэнти говорится:
Океан нас бил волнами
На своей крутой груди.
Много тысяч миль за нами.
Много меньше – впереди.
Не грусти, дружище Джонни,
Близок дом родной, матрос.
Скоро нежные ладони
Смоют соль с твоих волос.
К дому путь, к дому путь
Средь туманов и зыбей.
Правим к Англии любимой,
Правим к родине своей!
Любовь была темой номер один этих песен. Сердце моряка своей широтой и необъятностью не уступало морю.
В морях – моя дорога, любовь – моя звезда.
Красотка недотрога влечет к себе всегда.
С утра я у Лизетты, в обед со мной Мари,
Пью чай у Генриэтты, ночую у Софи.
А моряков, влюбленных всерьез, по-настоящему, разве не было? Конечно, были. Иначе откуда бы взяться таким шэнти, как «Самоа-сонг» или «Рио-Гранде»! В «Рио-Гранде» поется о расставании: «Прощай, о прощай, моя прелесть, мой рай!..» Однако уже во второй строфе тоскующий «синеблузый» не забывает сказать «гуд бай» также и Сэлли, и Сью…
Темой номер два матросских песен были бутылки и ром, виски и всякая иная «огненная вода», которой моряк столь охотно прополаскивает свое пересохшее горло. Одна и в наши дни широко распространенная песня начинается следующим весьма примечательным вопросом: «Что делать нам с этим пьяным матросом в ранний утренний час?» В отличие от этого анонимного пьянчуги у красноносого героя шэнти «Здесь потерпел крушение Том Боулинг» есть имя собственное. Предположения о том, что в этой песне подразумевается персонаж морского романа Смоллета «Приключения Родрика Рендома», не выдерживают критики, ибо эта шэнти старше, чем роман.
В одной немецкой матросской песне матрос жалуется на своего капитана за то, что тот в рождественский вечер разрешил выдать всего по одному стакану кюммеля. А в другой песне морячок бесхитростно излагает свое жизненное кредо:
Одной из всех путей-дорог
Бредем мы: той, где льется грог.
Он согревает нам сердца
И будет с нами до конца.
Заслуженным почетом не обойдено и виски. В одной из фалль-шэнти поется:
О виски, светлый луч во тьме.
О виски, Джонни!
С тобой не страшно и в тюрьме,
Виски, о Джонни!
А сколько шэнти прославляют верховное божество моряков – ром! Пальцев не хватит, чтобы перечислить все песни, в которых упоминается это крепчайшее зелье из сахарного тростника.
Большинство шэнти, доживших до наших дней, как уже говорилось, английского происхождения. Объясняется это главным образом тем, что после Гравелина и Трафальгара Англия стала «владычицей морей», а это как раз совпало с тем временем, когда парусный корабль достиг зенита в своем развитии. Испанцы, португальцы, голландцы и французы в иные времена тоже были не последними на морях, однако в их песенных золотых кладовых никогда не хранилось таких шэнти, как неувядаемые «Ролинг хоум» или «Блоу, бойз, блоу».
Французские, американские, голландские и немецкие моряки с океанских парусников пели большей часты шэнти тех же классических английских мелодий, но с собственными текстами. На мелодию английской кабестанной шэнти «Блоу, бойз, блоу» немцы пели: «Однажды мне встретился гамбургский шип, ту май худэй, ту май худэй…» Порой немецкие мореходы просто-напросто переиначивали народные песни, не изменяя их мелодии. Так родилась в прошлом веке на корабле «Шулау» следующая шпилевая шэнти:
Кто свято чтит господне слово,
Тот без опаски в рейс пойдет
И под защитою Христовой
Мыс Горн три раза обогнет.
Чем не священный псалом? Впрочем, и упоминавшаяся уже шэнти «Блоу, бойз, блоу» тоже мелодическая вариация на тему церковного псалма. Ничего удивительного: ведь мелодии песен вагантов и школяров – другой знаменитой ветви бродячего люда – тоже взошли на церковных дрожжах. Литургийные тексты перерабатывались при этом самым фривольным образом.
Случалось и обратное: мелодии морских песен отыскивали вдруг вход в песенную сокровищницу «сухопутных крыс». Так, веселая мелодия народной песенки «Лоре, лоре, лоре, лоре» обязана своим происхождением не чему иному, как припеву «Глори, глори, глори» популярной шэнти «Могила моряка».
Матросы немецких парусников нередко пользовались мелодиями народных песен или английских шэнти, чтобы более или менее откровенно покритиковать порядки на борту судна, где им довелось править службу. Одна из таких шэнти называется «Недовольный морячок». Безвестньй сочинитель сетует в первых строках на капитана, который позабыл о том, что и сам когда-то был матросом.
Надо полагать, что подобные песни не приводили капитанов в особый восторг. Поэтому и пелись они лишь в своем кругу, когда «парни с бака» не опасались чужих ушей. Была своя шпилевая шэнти и на гамбургском трехмачтовике «Магеллан». Мелодию для нее позаимствовали у шэнти «Ролинг хоум», текст пели на «платтдойч» – нижненемецком диалекте. Называлась она «Магеллан», как и само судно. Песня гневно осуждала обстановку, сложившуюся на борту, и могла быть истолкована как скрытое подстрекательство к мятежу. Само собой разумеется, что хватало в ней и непристойностей.
Однажды, когда матросы «Магеллана» затянули свою шэнти, они не соблюли необходимых мер предосторожности, и песню услышал кто-то из начальства. Автора песни, матроса Роберта Хильдебрандта, потребовали для объяснений к капитану и наказали, записав в бортовой журнал и удержав жалованье за три месяца. После этого он нанялся на английский барк, вместе с которым и пошел на дно во время кораблекрушения в 1888 году. А песня осталась и до сих пор популярна среди немецких моряков.
Примечательно, что на военных кораблях пение шэнти при выхаживании якоря или постановке парусов было запрещено. Там дозволялось петь только «патриотические» морские и матросские песни с «безупречным» текстом. Имелись и присяжные стихокропатели, в великом множестве поставлявшие свой товар. Они прославляли стойко и неуклонно выполняющих свой долг и кладущих живот за короля и отечество матросов, не забывая при всем том ни о гроге, ни о любви. Кое-кто из них даже состоял негласно на жалованье у британского Адмиралтейства.
Офицеров военных кораблей пугали не только тексты настоящих шэнти. Несовместимым с военной дисциплиной они считали и сам факт пения во время работы. Единственной музыкой, ласкающей их слух, была трель боцманской дудки.
Впрочем, боцманская дудка и в самом деле была одним из немногих музыкальных инструментов на бортах «ловцов ветра». Одни только испанцы да португальцы захватывали с собой иной раз и щипковые инструменты. Жоколеле португальских мореходов превратилось в процессе эволюции в гавайскую гитару! Гармоника зазвучала впервые лишь на клиперах. Правда, уже задолго до этого на судах имелись порой целые музыкальные капеллы. На парадах галер во французских средиземноморских портах играли военные оркестры, а на венецианских нефах имелся непременно хотя бы один скрипач или трубач, развлекавший судового патрона во время трапезы.
Примечательно, что впоследствии этот обычай перенял кое-кто из знаменитых морских разбойников. Дрейка в кругосветном плавании сопровождало трио музыкантов, а корсара-джентльмена Робертса на борту его внушающего страх «Ройял Ровера» развлекал целый ансамбль из десяти душ. Во время боя они рассаживались на квартердеке и под аккомпанемент канонады исполняли бравурные мелодии.
Было время, когда на кораблях не говорили, а скорее как бы пели. «Чист горизонт!» или «Земля на горизонте!» – выпевал из «вороньего гнезда» впередсмотрящий. Очередную вахту поднимали не как-нибудь, а со специальной, для этого ритуала предназначенной песней. Процедура эта так и называлась «распевом». На старых кастильских каравеллах пели, как уже упоминалось, «Во славу господню, семь миновало, минует и восемь. Аминь!»
Существовал и немецкий вариант такого «гимна» во славу смены вахт, и, пожалуй, не менее старинный, чем кастильский:
Вахте конец, восемь склянок пробило.
Новая вахта выходит на смену.
Койки покиньте, во славу господню!
Эти «побудочные» песни очень напоминают нежные колыбельные песенки для маленьких детей, хотя эффект они должны были оказывать прямо противоположный. Кто знает, может быть, их ласковый тон – следствие того, что разбуженный матрос куда как не похож на ангела и раздражать его резким окриком было бы по меньшей мере неразумно. Из-за постоянного перенапряжения и недосыпания люди на океанских парусниках «заводились с пол-оборота».
Тексты у «распевов» были, как правило, краткими, зато мелодии – очень красивыми. Сказанное относится в полной мере и к старинному шведскому «распеву» «Гаммаль пуррвиза», слова которого звучали примерно так:
Встань, поднимись, такелажная вахта!
Встань, поднимись, молодец-рулевой!
Встань, поднимись, наблюдающий с бака,
Зорко следи за водой и землей!
Встать, встать, встать всем парням!
На британских «невестах ветра» водилась и еще одна мелодия, призывающая матросов к ежедневной раздаче грога. Ее, смотря по обстоятельствам, исполнял голосом кок или играл флейтист. На менее музыкальных кораблях об этом знаменательном событии оповещалось просто выкриком, свистом боцманской дудки или ударами в судовой колокол.
Однако неправильно было бы считать, что песни матросов служили только сугубо прагматическим целям, помогая в разного рода работах или упорядочивая ритуал побудки. Как и все остальные люди, моряк пел и просто потому, что душа просила песни. Отто Бартнингу, участвовавшему в рейсе одного из «Пи-лайнеров» вокруг мыса Горн и написавшему об этом интересную книгу, удалось подсмотреть, а затем и воспроизвести на бумаге самую первую фазу зарождения такой песни, песни из сердца. Он пишет: «Они выпили единым духом свой горячий напиток, потом отдышались… и начали потихоньку бубнить что-то невнятное, потом замычали что-то, не открывая рта, и вдруг запели во весь голос, размахивая в такт руками и покачивая головами».
Шэнти чудесно звучат в хорошем, слаженном исполнении. В повседневном же корабельном обиходе все их очарование тонуло подчас в хриплом, натужном оре грубых луженых глоток шпилевой команды. Из рук вон плохо было по-видимому, с пением у небритых парней с иберийских каравелл и галионов. Вот свидетельство одного современника: «И тут все начали „Сальве, регина“. И мы все запели… А так как моряки любят многообразие – четыре ветра они, например, делят на тридцать два, – то и восемь основных музыкальных тонов они тоже разделили на тридцать два других тона, столь дисгармоничных, реверберирующих и нестройных, что нетрудно было перепутать наш пение „Сальве“ и литаний с ревом урагана. В конце концов, – говорится далее в рассказе, – пение переросло в рвущие барабанные перепонки вопли».
Вместе с ушедшими в прошлое ручными лебедками и помпами отзвучали и мелодии старинных матросских песен. Там, где не смолят и не тянут тросы, нет больше никакой необходимости в пении шэнти. Они прекратили свое существование в качестве подспорья в работе. Однако поколение за поколением, матросы как зеницу ока берегут лучшие из этих грубоватых песен, в такт которым некогда кок шинковал луковицы, а парусный мастер продергивал нитку сквозь парусину. Если на судах старинные хоровые песни звучат не так уж часто, разве что в часы отдыха, то в дни получки, когда в карманах у моряка заводятся монеты, портовые улочки и матросские кабачки переполнены звуками шэнти.
Были и другие причины того, что шэнти дожили в целости и сохранности вплоть до наших дней. Тегтмайер, опубликовавший маленький сборник шэнти, рассказывает об одной приятной инициативе кильских лоцманов. Когда суровой зимой, сразу после первой мировой войны, Кильский канал замерз, они, собравшись за стаканом грога в маленькой гостинице у шлюза Хольтенау, решили организовать хоровой кружок «Кнуррхаан» – «Морской петух». Начались регулярные репетиции, и в конце концов хор достиг такого совершенства в исполнении шэнти, какого они вряд ли бы добились раньше, во время работ на парусниках. Концерты этого хора пользовались большой популярностью у самой широкой публики.
Не менее, чем песни, самобытным и непосредственным был и профессиональный язык моряков, этих вечно странствующих пролетариев. Их язык – единственное в своем роде зеркало неисчерпаемого природного ума и богатой фантазии «парней с бака». Изъясняться в манере, присущей столь презираемым ими «береговым крысам», они явно считали ниже своего достоинства.
Заслуживает внимания, что профессиональный жаргон моряков нашпигован названиями животных, приспособленными для обозначения предметов совсем иного рода. Под «угрем» немецкий моряк понимает трос, канат, а под «конем» – перт. А эзельгофт – двойное кованое или литое из стали кольцо для соединения вершины мачты со стеньгой, являющейся ее продолжением, – получил свое название от немецкого слова «эзельхаупт» – «ослиная голова». Окон на корабле не было, а были «бычьи глаза». Рыбаков называли «пикшами», а червей в солонине или сыре – «слонами». Имелись, наконец, «камбузные жеребцы» – коки, «собачьи вахты», «девятихвостые кошки» – плети и «крысиный яд» – водка. «Звериные названия» преобладали и в оценке погоды. При свежем ветре вокруг корабля плавали «белые гуси». При ветре до пяти баллов волны «лаяли, как собаки», при восьми баллах они «бодались, как бараны», а при десяти баллах «ревели, как быки».
Имели свои особые наименования и предметы повседневного обихода. К членам команды обращались не по их истинным именам, а только по прозвищам. Стоило моряку наняться на другое судно, и он должен был привыкать к новому имени. Морские волки, проскитавшиеся по морям не один десяток лет, едва помнили имя, которое получили при рождении. Нередко «забывали» свое настоящее имя и те, кто хотел скрыть прежнюю судимость или скрыться за аферу с женитьбой, за нанесение тяжелых увечий, за воровство или иные «милые художества».
Прозвищами награждали большей частью по каким-либо характерным особенностям в облике, поведении или одежде «награждаемого», по прошлому или теперешнему его занятию, а то и по какой-либо истории, в которую он влип когда-то.
Глава восьмая. О НЕСЧАСТНЫЙ РОЙБЕН РЕНЦО!
Когда по матросским спинам гуляли вперехлест «девятихвостые кошки»
О несчастный Ройбен Ренцо!
Ренцо, парни, Ренцо!
В матросы Ренцо устроился,
Попал на борт китобойца.
Но не знал он в жизни удачи:
Разложили его однажды у трапа
И всыпали сорок горячих…
Из шэнти «Ройбен Ренцо»
«Внимание!» – скомандовал рябой боцман, одетый в парадную форму. Матросы, выстроенные вдоль правого борта, вытянулись в струнку. Капитан и офицеры смотрели со шканцев на полубарказ, движущийся к ним от группы военных кораблей, стоящих в гавани Плимута. Гребцы быстро мчали его, загребая в такт глухо звучащей дроби барабана.
Вот он уже всего в полукабельтове от них. Посередине его находилась небольшая приподнятая платформа, на которой стоял на коленях закованный в кандалы матрос, а справа и слева от него – стража в красных мундирах, с саблями наголо. С обнаженной, исполосованной спины несчастного капала кровь. На бронзе его загорелых рук выделялась синева татуировки. Обветренное лицо было искажено болью.
Между тем на полубарказе переложили руль, и он направился вдоль борта корабля, слегка раскачиваемого ленивой волной. Это было сигналом для боцманмата, который тотчас же вытащил из кожаного футляра «девятихвостую кошку» с красной рукояткой – недоброй памяти флотский карательный инструмент. Затем он спустился по фалрепу в полубарказ и с плетью в руке занял место на платформе. Стража отошла в сторону. Снова раскатилась дробь барабана, и десять раз просвистела плеть, падая на иссеченную спину закованного. Каждый раз по его телу пробегала дрожь. При десятом ударе из его крепко стиснутых губ вырвался стон. Кожа со спины клочьями нависла на поясницу.
Когда полубарказ прошел вдоль пяти кораблей, засеченный плетьми свалился без чувств в лужу собственной крови. Находящийся рядом врач подал знак прекратить экзекуцию. Это означало, однако, лишь отсрочку на несколько недель, после чего надлежало нанести недоданные удары, предусмотренные мерой наказания, если, конечно, жертва к этому времени не умрет. Эта средневековая процедура исполнения приговора, называвшаяся «бичевание сквозь флот», была обычной в большинстве военных флотов еще в начале XIX века.
В более поздние времена исполнять этот бесчеловечный акт не решались уже ни в своих, ни в иностранных гаванях. Боялись огласки. Примечательным в этом отношении был инцидент, происшедший в начале прошлого столетия на одном американском военном корабле на рейде Неаполя. Ночью на борту возник пожар. Несмотря на отчаянное противодействие команды, огонь распространялся все шире. Здравый смысл подсказывал, что осталось лишь несколько минут до взрыва крюйт-камеры. Один из матросов, чтобы спастись, прыгнул в воду, однако сверх ожидания в последние мгновения огонь был задержан, а затем и вовсе потушен. Матрос снова вскарабкался на борт. Это заметил офицер и доложил о случившемся капитану. Военный суд приговорил: за трусость «бичевать сквозь флот»! Но привести в исполнение этот приговор можно было лишь в мало посещаемой по тем временам Алжирской гавани, которую эскадра выбрала специально для этой цели.
Нигде наказание плетьми не применялось в таких масштабах, как на «невестах ветра» в XVII, XVIII, а частично и в XIX столетии. После двенадцати ударов боцманматы менялись, чтобы рука, держащая плеть, всегда была крепкой. Строжайший карательный режим господствовал на кораблях военных флотов.
Эту безнравственность пытаются оправдать, разъясняя, что буйных палубных парней, рекрутированных из висельников и подонков многих наций в тюрьмах и темных портовых переулках, можно было обуздать лишь плетьми и цепями, как некогда галерных рабов. Без такой палочной дисциплины корабли якобы не ушли бы и на сотню метров.
Безусловно, это разъяснение не совсем высосано из пальца. Однако оно не принимает во внимание того факта, что бесчеловечное обращение начальников с матросами нередко переполняло чашу их терпения и вынуждало «парней с бака» на крайние меры. Если команде приходилось выбирать между медленным забиванием насмерть или виселицей, она предпочитала страшный, но быстрый конец. При этом люди могли еще получить удовлетворение, рассчитавшись прежде со своими истязателями. Тогда и сложилась в Англии поговорка: «Лучше висеть, чем служить на флоте».
Действительно, в ту пору величайших издевательств над людьми и живодерства на английских военных кораблях было и больше всего матросских восстаний. Мятеж 1797 года в устье Темзы подчинил власти бунтовщиков большую часть экскадры и угрожал в течение нескольких недель всему британскому флоту.
Лишь эскадрам Нельсона и Коллингвуда, популярных адмиралов, которые никогда не злоупотребляли терпением экипажей, удалось избежать волнений. Этот пример наглядно показывает всю абсурдность утверждения о необходимости варварской жестокости на кораблях.
О невероятном, драконовском режиме на кораблях свидетельствуют следующие статьи из американского военно-морского дисциплинарного устава, заимствованные, по существу, у англичан и нашедшие в большей или меньшей степени отражение в дисциплинарных кодексах других флотов. Они гласят: «Каждый флотский служитель, из трусости о пощаде просящий, повинен смерти» (статья 4); «Каждая персона на флоте, которая на вахте уснет, повинна смерти» (статья 20). Бесчисленных жертв требует статья 15: «Служителям флота запрещается ссориться с другими военными моряками или раздражать и оскорблять их словами, жестами и угрозами под страхом наказания, как то военный суд порешит».
Из примерно 20 перечисленных в статьях официально наказуемых проступков 13 караются смертью. С тем, что за мятеж назначалась высшая мера наказания, можно еще примириться. Но карать смертью за просьбу о пощаде – это было возвратом к варварству.
Дурная слава была и у статьи 14. Она открывала дорогу любым злоупотреблениям и произволу офицеров. Она гласит: «Ни один нижний чин флота не может ослушаться приказания начальника, ударить его, угрожать ему, или делать попытку к этому, или поднять оружие против него, пока он состоит на службе. Это карается смертью».
По-видимому, это и была та самая статья, о которой среди матросов ходила крылатая фраза, что законы писаны не для капитана и офицеров. И в самом деле, простой янмаат в течение тысячелетий был бесправным и беззащитным. На океанском паруснике он лишь внешне отличался от галерного раба. Не мог он избежать своей участи даже тогда, когда его корабль шел ко дну, а ему выпадало счастье добраться до ближайшего берега. Морские законы предусматривали все. Специально для этого случая существовал параграф: «Если экипажи отделены от своих кораблей по причине того, что последние разбились, утонули или были уничтожены, вся командная власть, полномочия и авторитет, которыми наделены офицеры этого корабля, полностью сохраняются в силе так, как если бы корабль не разбился, не утонул и не был уничтожен» (статья 42).
Правда, этим параграфом морское дисциплинарное право выставляет самое себя в довольно смешном свете. Тем не менее он характерен для того духа тирании, который господствовал некогда на военных кораблях. Матрос с самого начала должен был отчетливо представлять себе, что у него нет ни малейшего шанса избавиться от своей плавучей каторги даже в случае кораблекрушения; он должен безоговорочно подчиниться своей жестокой участи.
Для того чтобы ни один матрос на корабле не мог отговориться незнанием дисциплинарного устава, на американских военных кораблях каждое первое воскресенье месяца всех людей собирали у шпиля. Официально это называлось осмотром одежды. Однако это был лишь предлог. Истинная цель собрания состояла в зачитывании команде уложений о наказаниях. Матросы должны были при этом снять свои шляпы или фуражки.
На борту парусного военного корабля редкая неделя обходилась без приведения в исполнение по меньшей мере хоть одного наказания. Равно как и зачтение дисциплинарных параграфов, церемониал исполнения наказания служил для запугивания команды. Для этого существовали определенные сигналы, подаваемые ударами в колокол или дудкой. На английском флоте приговоры приводились в исполнение точно в 12 часов дня.
В большинстве случаев наказание представляло собой бичевание «девятихвостой кошкой». В этой плети воплощалась мрачная корабельная традиция. Впервые ее свист услышали еще на античных галерах. Простая плеть была найдена в раскопках эпохи неолита, когда человек приручал зверей для верховой езды и перевозки грузов. Поскольку в античном обществе рабов за людей не считали, это средство наказания ничтоже сумняшеся перенесли и на них.
Но на рукояти плетки теперь было укреплено уже несколько ремней. Это и была пресловутая «девятихвостая кошка», суперплеть, эффект от одного удара которой был равносилен девяти ударам обычной плетки. А исчезла она на кораблях лишь к началу XIX столетия! Ее миниатюрная разновидность продержалась в домашнем обиходе еще дольше, вплоть до XX века, в образе ремня для наказания детей.
Как же проводилась порка матроса на корабле? Ареной было место у грот-мачты, неподалеку от фалрепа. Все собирались вокруг, нижние чины отдельно от офицеров, затем осужденный конвоировался двумя вооруженными матросами к мачте. Капитан оглашал вид проступка. Обвиняемый получал возможность сказать слово в свою защиту. Однако, стоя у грот-мачты, вряд ли он мог рассчитывать на смягчающие обстоятельства или полную отмену наказания.
Вместо этого тишину рассекал приказ: «Раздеться!». Приговоренный обнажал верхнюю часть тела. Затем он становился на прочно сколоченную квадратную деревянную раму, напоминающую деревянную решетку. Обычно такие решетки служат для закрывания люков, поверх них натягивают брезент. Ступни жертвы прочно укреплялись на поперечине решетки, а поднятые над головой руки пропускались сквозь петлю на тросе, свисавшем сверху и выбираемом затем втугую. Это было сигналом боцману, по которому он должен был обрушить на спину матроса девятихвостую плеть. Если экзекутор из сострадания махал плетью недостаточно рьяно, ему определяли такую же порцию.
«Девятихвостая кошка» оставляла на спине жертв рубцы на всю жизнь. Десять ударов было минимальной нормой. При двойной порции ударов уже сочилась кровь из кожи. При тройной или четверной норме кожа лоплась. После семидесяти ударов кожа на спине свисала лохмотьями. И тем не менее мера наказания бывала и до ста ударов плетью! Если врач не прерывал экзекуции – а этим правом пользовались далеко не все врачи,– бичевание продолжалось, даже если становились видны ребра.
На палубе не знали пощады. Помимо этих официалных наказаний унтер-офицеры военных кораблей с легкостью необычайной пускали в ход концы тросов. По указанию своих начальников боцманы и квартирмейстеры постоянно носили в своих вместительных шляпах метровый линек, чтобы он всегда был под рукой. По самому незначительному поводу узловатый конец гулял по спине матроса, сачковал ли тот, швабря палубу, или был застигнут за запрещенной картежной игрой.
Кроме бичевания плетью имелась еще добрая дюжина других штрафов. Капитаны, которые сознавали вредное влияние телесных наказаний, пользовались другими средствами: на провинившихся надевали, например, кандалы, то есть неделями держали их закованными в цепи, на хлебе и воде, взаперти в темной каморке или лишали их ежедневной порции рома.
Была и другая команда о наказании: «На мачту!». Несчастному заводили петлю под руки, вокруг груди, и поднимали его на тросе до топа грот-мачты, где он должен был провести ночь. Случалось также, что отдавался приказ о высадке штрафника в открытую буксируемую шлюпку. Для вычерпывания воды он получал всего лишь поварешку. В большинстве случаев уже через несколько минут бедняга промокал до костей.
Особенно жестоким наказанием было «килевание» – протягивание под килем. Для этой цели на каждом ноке грота-реи, выступающей на кораблях с прямыми парусами за линию бортов, укреплялось по блоку. Через эти блоки пропускался связанный в кольцо трос, заведенный предварительно под корабельный киль. К этому тросу привязывали штрафника и перетягивали его под килем от правого борта к левому и обратно.
Если осужденный оставался жив после первого раза, ему позволяли повисеть некоторе время под реей, чтобы он мог глотнуть воздуха. Затем жестокая процедура производилась в обратном направлении. Нередко случалось, что трос заедало и штрафника вытягивали из воды мертвым. Иные при перетягивании получали ранения об острые края ракушек, наросших на корпусе корабля.
«Море и виселица всякого примут» – гласит старая матросская пословица. В английском и американском военных флотах парусных времен веревка для висельника закреплялась обычно на фока-рее. Час исполнения смертного приговора назначался, как правило, перед восходом солнца. Когда повешенный не подавал больше признаков жизни, его спускали и снимали с него оковы. Затем его зашивали в его же подвесную койку, вложив в нее для тяжести пушечные ядра. По доске, положенной поверх релинга, труп скользил в море. Иной раз на реях линейных кораблей болталось одновременно до десятка человек.
Море хранит молчание о числе повешенных на ноках рей. Стерлись в памяти и их имена. Лишь одно сохранит лось: Билли Бадд из одноименного рассказа Мелвилла. Молодой, невинно осужденный матрос был настолько любим своими товарищами, что из-за этого чуть было не вспыхнул мятеж. Один из «синих курток» взял потом грифель в испачканную смолой руку и облек смертную казнь Билли в стихи, которые позднее, во времена Нельсона, имели хождение на кораблях флота его величества:
Словно лисель, на рею поднимут меня,
Закачаюсь на ноке в восходе дня,
Как серьга, что я Молли своей привез…
От судьбы никуда не уйдешь, матрос!
Жизнь подходит к концу. На смоленом конце
Вознесусь к небесам в озаренье лучей.
Пью последний свой грог и с тоской на лице
Догрызаю сухарь – скорбный дар палачей.
Кто на рею поднимет меня, бог весть!
Кто проводит прощальным взглядом?
Не спешите повесить, не надо!..
Доналд мне обещал у доски постоять
И, навеки прощаясь, мне руку пожать.
Я хотел бы ответить ему, но я труп.
Обернули меня парусиной гнилою.
И утопленник Тафф с горькой складкой у губ
Ожидает меня за подводной скалою.
Я усну. Я на дно опущусь, словно лот.
Спать приказано мне. Эй ты, черт!
Поскорее сними с моих рук этот гнет
И столкни меня в волны, за борт!
Я усну, и морская трава, словно саван, меня обовьет…
Герман Мелвилл не только написал лучшее из достойного быть прочитанным о людях парусных кораблей – он внес этим бесценный документальный вклад в историю парусного мореплавания XVIII и XIX столетий. И кто упрекнет его в том, что и у него встречаются порой ошибки! В генеалогии военного артикула – «Белом бушлате» – он скорбит о тех временах, когда гуманность проникала и на палубы. Внедрение жестокой дисциплинарной практики на кораблях начинается, по его мнению, лишь со Стюартов. В действительности же это началось значительно раньше. Даже тогда, когда человек еще не был унижен галерным рабством, существовали зверские наказания. С тех пор как девятихвостая плетка попала на корабль, она редко оставалась в чехле.
Насколько стары другие наказания на кораблях, свидетельствуют исторические документы. Ричард Львиное Сердце ввел, например, в обиход зашивать выжившего в матросском поединке в одну парусину вместе со своей жертвой и топить в море. При этом не играло никакой роли, был ли он виновен в происшедшей поножовщине или нет. Утопление как наказание на корабле возникло, следовательно, еще в XII веке!
И не менее жестокое протаскивание под килем ведет начало из XIII столетия, если не раньше. Об этом упомянуто в одном Ганзейском указе, где говорится: «Тот должен быть протянут под килем, кто сквернословит, играет, злоупотребляет своим оружием или спит на вахте».
То, что позднее, с наступлением великой эпохи кругосветных парусных плаваний, дисциплинарный режим на кораблях стал более жестким, имело много причин. Экипажи во время длительных морских рейсов подвергались значительно большим физическим и психическим нагрузкам, чем прежде. Питьевая вода скоро портилась, и утолять жажду моряки могли только горячительными напитками, а алкоголь деморализовывал их.
Но не только поэтому их ножи непрочно сидели в ножнах. Из-за тесноты в кубрике и постоянных вахт матрос никогда не высыпался. А тут еще вечные, незаживающие ссадины на руках, плохие зубы, болезни и постоянная раздражительность, вызванная всеми этими мучениями. Якоб Вассерман пишет об этом в своей книге о Колумбе:
«Примечательно то практическое обстоятельство, подкрепленное, кстати, ходом большинства полярных экспедиций, что длительное совместное сосуществование людей, как только оно принимает характер внешнего принуждения, неизбежно приводит сначала к глухому раздражению, а в конце концов и к опустошительному выбросу наружу скрытой ненависти».
Понятно, что в таких людях постоянно тлели угольки злобы и они при первом удобном случае пытались дезертировать. Так, однажды между Ярмутом и Нором со своих грузовых судов, перевозивших уголь, сбежали три тысячи английских матросов.
Опасаясь массового дезертирства, капитаны военных кораблей предпочитали не заходить в чужие гавани и отстаиваться на рейде. А если избежать захода в гавань было нельзя, старались запретить увольнение на берег. Если команду все-таки отпускали на берег, то гавань так и кишела шпиками. Они подслушивали в притонах и кабачках разговоры матросов и подстерегали тех, кто хотел самовольно расстаться со своим кораблем. За каждого перехваченного матроса им полагалось большое денежное вознаграждение.
Дезертиры стремились завербоваться на купеческие суда, где условия службы были более человечны. Конечно, и там среди капитанов им могли встретиться деспоты, и тогда невезучие матросы попадали из огня да в полымя.
Глава девятая. ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ!
Юбки приносят несчастье на борту, но не на берегу и не в гавани
Анна-Мари, Анна-Мари, прощай!
Ветер в снастях поет,
Русые кудри вьет.
Встретимся мы через год
Или нет?
К весту наш курс, хей хо!
Анна-Мари, Анна-Мари, встречай!
Ветер нас к дому мчит,
Сердце сильней стучит.
Черных волос твоих
Вижу вихрь!
К дому наш путь, хей хо!
Если ж вкруг мыса Горн
Выпали мне пути.
Мне не помогут черные,
Русым меня не спасти.
Зелень твоих волос
Льется тугой волной.
Голый Ганс,
О голый Ганс,
Попляши со мной!
Шэнти «мысгорновцев»
С тех пор как острые кили стали резать морские волны, на корабли неизменно пробирался «зайцем» бог Эрос. Искушения, коим был подвержен моряк, достигали за время долгих рейсов угрожающей концентрации. Одиссей приказал своему экипажу заткнуть уши воском, а себя самого велел привязать к мачте, чтобы не стать жертвой призывного песнопения сирен. Бывалый моряк хорошо знал себя и своих людей!
Моряки никогда не отличались воздержанием, попав после продолжительного плавания на берег и увидев воочию все его соблазны. Для экипажей кораблей эпохи Великих географических открытий и первых кругосветных плаваний под парусами воска в ушах было бы явно недостаточно. Чтобы удержать их на почтительном удалении от островитянок, потребовались бы уже шоры и путы, как для норовистых жеребцов. Даже Кук, стремившийся уберечь полинезиек от венерических болезней, распространенных в XVIII веке среди экипажа любого корабля, вынужден был вскоре отказаться от этого благого намерения. Природа была сильнее.
Тут может возникнуть вопрос: а не лучше ли было брать женщин с собой в море? Ведь кочуют же цыгане вместе с женщинами и детьми! Да, иной раз случалось и такое.
Сохранилась одна античная гемма, на которой видна красотка, небрежно развалившаяся вместе со своим кавалером на шканцах килевого судна. Вполне вероятно, что эта любовная пара изображает Марка Антония и Клеопатру. Эта необыкновенная женщина принимала участие в сражении при Акциуме в качестве командующей эскадрой. Однако на воде ей стало плохо, и она бежала с поля битвы. Вслед за ней поспешил и жестоко влюбленный Антоний. Любовь для него была важнее, чем исход сражения.
В течение столетий добровольное пребывание женщины на корабле считалось событием исключительным. Мореплавание было слишком неуютным и рискованным занятием. Тот, кто не хотел лишать себя в пути общения со слабым полом, вынужден был находить иной выход из положения. На этот счет также имеется документ в виде черепка древнегреческой вазы, на котором мы видим атлетически сложенного мужчину, тащащего девушку на гребное судно. Это самое старинное изображение похищения женщин моряками.
Особенно отличались на этом поприще финикийцы. Из каждого морского похода они вывозили прелестные «живые сувениры» и, вдоволь поразвлекавшись с ними в пути, продавали рабынь в восточные гаремы. Многие столетия женщины составляли наиболее доходную статью морского товарооборота. Средиземное море стало соленым от их слез.
И в более поздние времена бывали случаи пребывания девиц на борту. Христианские предания рассказывают об одиннадцати тысячах девушек, пустившихся в V веке в плавание вместе со святой Урсулой и имевших несчастье во время вторжения гуннов в Кёльн проплывать по Рейну как раз в окрестностях города. Все они погибли. В их честь Магеллан назвал мыс у входа в Магелланов пролив мысом Дев. До сих пор, однако, не выяснено, какие реальные события лежат в основе этого мифа.
Примерно тысячу лет спустя, как рассказывает историк, во втором путешествии Жака Картье в Америку принимали участие «дамы сомнительной репутации». Даже католическая испанская Армада, готовящаяся к нападению на Англию, имела в своем составе корабль с несколькими сотнями женщин на борту, которые должны были, видимо, поддерживать бодрое настроение морских вояк.
Спустя полтора столетия женщины снова заставили заговорить о себе. Ханна Снэлл, переодетая в морскую форму, ухитрилась прослужить в течение нескольких лет в британском королевском флоте, не разоблачив своей маскировки. В высшей степени удивительно, как ей это удалось при тесноте и в полном отсутствии условностей на тогдашних линейных кораблях. Вероятно, она принадлежала к тому юношеподобному типу плоскогрудых девушек, которых, в брюках и с короткой стрижкой, и в наши дни едва отличишь от мальчишки-подростка. А медицинской комиссии в те времена не существовало, брали всех без разбора – на парусных кораблях всегда ощущалась нехватка личного состава.
Однако подобные примеры составляли не правило, а исключение. Ведь помимо того, что женщины сами были мало заинтересованы в корабельной службе, у моряков существовал еще крепко укоренившийся предрассудок, что юбки на корабле вызывают встречный ветер или штиль. «Женские юбки на борту приносят раздоры и убийства» – так характеризовалось отношение к женщинам на корабле. Правда, известно, что вопреки этому правилу голландские, а иной раз и другие капитаны парусников брали с собой жен в дальние плавания. Но ведь это – капитаны, попробуй поспорь с ними!
И все же исключений не следовало бы допускать даже для капитана: коль скоро все на корабле живут воздержанно, то и ему вызывать зависть остальных – последнее дело. Пребывание капитанских жен на кораблях было в высшей степени непопулярным.
Происхождение такой женоненавистнической концепции может трактоваться по-разному. Однако большинство этих интерпретаций не передают сути дела. Подобный образ действий основан скорее на старинном законе всех путешественников: ни один ямщик или железнодорожник не брал с собой жену, даже если поездка длилась неделями и дольше. Женщина не должна присутствовать на рабочем месте мужчины. А палуба корабля была рабочим местом.
Кроме того, пребывание женщин на военных кораблях было бы несовместимо с дисциплиной, а на торговых судах, где все подчинено единому богу – грузу, их просто негде было бы разместить.
Однако женщины, по мнению моряков, приносят несчастье лишь на корабле, а не на берегу.
Моряки основали много смешанных рас. Люди Колумба не были первыми родоначальниками смешанных рас. Подобная слава по праву могла бы принадлежать еще финикийским навигаторам. Они оставляли свои следы повсюду, где только им доводилось появляться, – и на европейских, и на африканских берегах Средиземногс моря.
Не отличались от них и викинги. Эти суровые мореплаватели испытывали слабость к шарму темноглазых женщин южных стран – испанок, француженок, итальянок.
Величайшая из расовых диффузий, осуществленная благодаря кораблям, совершилась в эпоху Великих географических открытий. Индейцы Карибского побережья Америки приняли испанских моряков, пришедших на трех каравеллах Колумба, за белых богов и потому поначалу сочли за честь для себя, когда те возжелали их жен.
Их заблуждение развеялось, как только они познакомились с захватчиками поближе. Едва ли богам могли быть присущи такие свойства, какими обладали эти авантюристы. И тогда они возненавидели этих «богов».
Первое знакомство европейских мужчин с экзотическими женщинами имело неожиданные последствия. Прежде всего этим воспользовался Колумб. Во время вербовки экипажей для своего второго путешествия в Америку он не испытывал никаких затруднений. А ведь первое плавание из-за этого чуть было не сорвалось.
Конечно, такому изменению во взглядах способствовала и жажда наживы. Однако стрелку компаса фантазии кабальеро не меньше притягивал и другой магнит: не знающие условностей, вольные как птицы, женщины Нового Света.
В портовых притонах Палоса возвратившиеся на родину мореходы не делали тайны из своих приключений за океаном. То, о чем там рассказывалось, не оставляло безучастными даже высокомерных идальго.
Другим последствием встречи Европы и Америки на этой основе явилась «благородная болезнь» эпохи Великих географических открытий, поразившая сначала иберийских моряков, а затем распространившаяся по всей Европе. Она не щадила ни матросов, ни кондотьеров, равно как в более поздние времена с одинаковой ненасытностью разъедала тела королей и нищих.
Долгое время не могли доказать, что сифилис – болезнь американского происхождения. Ныне этому есть доказательства. С того дня в 1493 году, когда врач Диас де Исла поднялся в Палосе на «Пинту» и «Нинью», чтобы оказать помощь некоторым морякам, чахнувшим от неведомой болезни (капитан «Пинты» умер через несколько дней после возвращения), и до начала XX века сифилис считался заслуженной карой за греховные радости. Поэтому заболевшие мерзкой болезнью шли часто не к врачу, а к исповеднику.
Это обстоятельство, а также катастрофическое состояние гигиены привели к ужасающему распространению новой заразы в Европе. В тот же год, когда Колумб возвратился из своего первого плавания, случаи сифилиса были зафиксированы в Барселоне, Париже и даже в Англии.
Но ни сама страшная болезнь, ни отсутствие снадобья от нее не могли избавить моряков от легкомыслия и беспечности, с которыми они предавались тем занятиям, что изображены Томасом Роулиндсоном на картине «Первая сделка после выхода на берег».
Ни тяжелая работа, ни плохое питание, ни невзгоды во время долгих трансатлантических рейсов не подавляли жизненных инстинктов лихих мореходов. Нескончаемо кружились их мысли вокруг женщины, находя свое выражение то в словах шэнти, распеваемых во время работы, то в анекдотах, смакуемых на баке.
Те самые парни, которые после многомесячных мучений на корабле свято клялись, что вдыхают последние порции морской соли в своей жизни, в ближайшем же порту с легким сердцем за несколько часов проматывали на женщин и вино все деньги, заработанные своим каторжным трудом. А когда хмель улетучивался и из кармана выкатывался последний пенни, гуляки вынуждены были снова отправляться в море, чтобы в следующий раз, сойдя на берег, опять попасть в эту стариннейшую западню мира.
Как уже говорилось, при подготовке к первому путешествию Джеймсу Куку не пришлось испытать трудности с набором команды. К нему дружно нанялись парни из экипажа только что возвратившегося из плавания капитана Уоллиса. Их лозунгом было: «Вперед, на вест, к островам любви!» Эти атоллы, опоясанные белой пеной прибоя и источающие амброзийный запах цветов, казались им земным раем.
Нигде в мире не было столь прелестных, вовсе не жеманных и так заботливо ухаживающих за своим телом созданий, как на Таити! Целыми днями они купались. От них всегда исходил аромат цветов, так как из кокосового масла и гардении они умели составлять первоклассную косметику. Некоторые островитянки выбривали брови акульими зубами. Таитянки обладали шармом, которого моряки никогда раньше не встречали у доступных им женщин. Коммерсон, сопровождавший Буггенвиля в Южные моря, выразил свое восхищение таитянками следующими словами: «Весь остров – храм. Все женщины – его алтарь… А что это за женщины, спросите вы меня? По красоте они не уступают грузинкам, да к тому же грация их предстает взору полностью обнаженной».
Сам капитан Буггенвиль назвал остров Таити из-за его обитательниц Новой Киферой. В древнегреческой мифологии, на Кифере вышла на берег пенорожденная Афродита.
В Англии же ханжей в париках, засевших в правительстве, столь великая беззаботность в любви повергала в ужас.
Когда английское Адмиралтейство подыскивало командира корабля для экспедиции в Южные моря, оно не случайно выбрало Джеймса Кука. Это был не только испытанный моряк, но и очень рассудительный, сдержанный человек. Адмиралтейство надеялось, что он останется неподвластным чарам полинезиек, сразившим за несколько лет до того капитана Уоллиса.
И Кук действительно оставался стойким, даже когда перед ним разыгрывались такие сцены, как, например, зафиксированная им самим в дневнике: «…женщина по имени Ураттуа, знатнейшая из обеих, ступила на ковер, задрала свое платье до пояса и медленными шагами, с серьезнейшим и невиннейшим в мире лицом сделала три круга… Подобное поведение, которое я затем наблюдал и у другой женщины, позволило мне предположить, что обнажение является знаком почтительности. Стыдливость, в нашем понимании этого слова, на Таити совершенно неизвестна, а целомудренности они не придают никакого значения…
Юная девушка и молодой мужчина приносят жертву богине любви в присутствии многих лиц обоего пола. Я рассказываю об этом, принимая во внимание много обсуждавшийся вопрос, не основывается ли стыдливость на природном инстинкте…
На сборищах развлекаются тимароди – сладострастным танцем, исполняемым молодыми девушками. Слова песен, которыми сопровождается этот танец, самым откровенным образом поясняют все подробности… Очень значительное число туземцев обоего пола объединено в особые сообщества, в которых женщины являются общими для всех мужчин».
Другое описание Южных морей, дошедшее до нас, было составлено простым матросом, немецким кузнецом Генрихом Циммерманом. Предприимчивый уроженец Пфальца отправился в Лондон, чтобы принять участие в третьем путешествии Кука. Путешествие он перенес целым и невредимым и уже в 1781 году опубликовал книгу, снабженную эпиграфом «Чем полно сердце, то льется из уст», из которой мы заимствуем следующую характерную цитату: «Светлые блики сновали по телам девушек, только что начавших танцевать. Гибко, податливо двигались взад и вперед их тела, руки извивались, кисти, как бы играя с воздухом, воспаряли вверх и вниз. Это было неразделимое сочетание скольжения, танца и пения, словно мы находились в волшебном саду, который длительное время был заколдован и вход в который я отыскал».
В такой же упоительный восторг впадали все, кто ступал на этот райский берег.
Так моряки чувствовали себя не только на Таити, но и на Гаваях, и на других островах Южных морей. Там они забывали тяготы моряцкой жизни, а заодно и строгую корабельную дисциплину. Им хотелось бы остаться там до конца своих дней. Поэтому нигде не было столь большого числа дезертирств, как на кораблях, плавающих в Южные моря. И вовсе не случайно, что именно в этих водах возник мятеж на «Баунти».
В Новой Зеландии матросы Кука постоянно разгуливали с красными носами, поскольку женщины маори пудрили свои лица охрой. В знак приветствия там принято тереться носом о нос. Семнадцатилетнему Георгу Форстеру посчастливилось принять вместе со своим отцом участие в одном из кругосветных плаваний Кука. Одна глава из его путевых заметок отведена любовным похождениям матросов. На Новой Зеландии «получение доказательства благосклонности этих красоток, – пишет Форстер, – зависело не только от их симпатии: это следовало еще сначала обговорить с их неограниченными господами – мужьями.
После того как такое согласие приобреталось за большой гвоздь, рубашку или что-либо подобное, женщина была свободна предпринимать со своим любовником все, что угодно, и могла уже позаботиться еще об одном подарке – лично для себя».
Нельзя, однако, без всяких оговорок объявить образ действия полинезийских мужчин сутенерством. Ведь понятие нарушения чести островитянам Южных морей было неизвестно просто потому, что у них была другая мораль.
К тому же женщина в социальной системе островитян считалась существом второго сорта. Кроме того, господствовал еще и обычай гостеприимной проституции, который некогда был принят у многих народов. Если чужой приходил не как враг, дружелюбие к гостю обязывало хозяина учитывать все его желания.
Таитянки толпой вплавь добирались до трех кораблей Кука и взбирались на палубы. Так ответили они на запрещение матросам сходить на берег. «А сегодня они явились в таком количестве, что многие из них, не найдя себе пары, шатались по верхней палубе как неприкаянные…
Вечером женщины разбились на кучки и открыли танцы на баке, шкафуте и юте. Их веселость доходила часто до разврата».
Хотя подобные посещения на военных кораблях английского флота официально и не были разрешены, в европейских гаванях на борт тоже нередко стекались стайки обладательниц юбок, желающих разделить на ночь с матросами их койки.
Даже на нельсоновском «Виктори», когда он стоял на якоре, находилось иной раз до 500 представительниц слабого пола. В 1782 году в Спитхэде ночью вследствие взрыва затонул английский линейный корабль «Ройял Джордж». Среди 1000 его жертв, поглощенных пучиной, было 300 женщин! Иногда посетительницы просыпали, должно быть, выход в море и вынуждены были принимать участие в плавании.
В конце концов Адмиралтейство стало рассматривать увольнение на берег как меньшее зло, даже если иной раз это и вело к дезертирству. С тех пор и для матросов военных кораблей не стало больше запрета вкушать радости, никогда не возбранявшиеся их коллегам с торгового флота.
Едва отгрохочут в клюзах якорные цепи, как матросы уже нетерпеливо начинают втягивать носом запахи, которые испускают портовые закоулки во всем мире. Настроение повышалось до предела. Пели, шутили, чистились и мылись.
Ни один капитан не отваживался ограничить эту веселость команды, предпочитая по возможности не показываться на палубе. Ведь вместе с матросами уходила в увольнение и дисциплина. И хотя выход на берег ограничивался 24 часами, но потом традиционный корабельный порядок нарушался на несколько дней.
В течение следующего после увольнения дня особые команды с трудом выметали тружеников палубы из всех портовых злачных местечек. И даже после того как в конце концов забирали последних гуляк, корабельное руководство должно было день-другой смотреть в оба. Лихо отделанные в драках и поножовщине отпускники были к тому же в большинстве случаев абсолютно пьяными или притворялись таковыми, ибо известно, что дуракам жить безопаснее. Все они, вплоть до мертвецки упившихся, валяющихся на палубе парней, орали, сквернословили, пели, а то и затевали рукопашные схватки, поскольку с похмелья старая вражда вспыхивала с новой силой.
Офицеров, которые неосмотрительно отваживались появиться на палубе, осыпали проклятиями. «Натягивать вожжи» снова можно было лишь постепенно, когда корабль был уже в открытом море.
Гавани всегда оставались не только пунктами перегрузки товаров, но и биржами любви и пороков, правда, фасады и кулисы рынка любви в разные времена несколько менялись. Так, пожалуй, останется до тех пор, пока корабли будут водить моряки из плоти и крови.
«Расставаясь с дорогой, моряк в мечтах уже с другой» – гласит пословица. Кажется, однако, что современная техника все больше и больше урезает благоприятные для вечных скитальцев возможности «шерше ля фам» (ищите женщину. – Франц.), не дожидаясь даже, пока, словно одушевленные существа, через все моря пойдут телеуправляемые корабли.
Объясняется это в первую очередь успехами погрузочной и разгрузочной техники, равно как и требованиями экономики. Ведь большие специальные грузовые суда, не находящиеся в плавании, пожирают значительные суммы на налоги и амортизацию. Поэтому время их стоянок в портах все больше сокращается. На берегу моряку удается побыть ровно столько, чтобы успеть слегка размять ноги. Длинные портовые ночи для команд больших танкеров и экипажей новейших рудовозов отошли в область преданий.
Так меняются времена, а вместе с ними и нравы. Техника улучшила условия жизни моряка на корабле, сделав их более комфортабельными и безопасными. Однако она изменила самым основательным образом и саму эту профессию, превратив матросов в машинистов, а корабли, в известной степени, – в суда без гаваней. Из-за значительно возросшей осадки многие гигантские грузовые суда разгружаются уже прямо на рейде. Судовладельцы вынуждены искать для тружеников палубы компенсацию за долгое пребывание без берега. Одной только прибавки к жалованью оказалось для этого недостаточно. Они придумали принимать в матросы женщин, что в нынешнем торговом флоте не является больше редкостью. Однако женщины из судового экипажа не могут, конечно, заменить морякам портовых девушек.
Матросский быт прежних времен канул в небытие. О нем напоминают лишь тексты шэнти.
Глава десятая. ПОД ШПИЛЕМ СИДЕЛ КЛАБАУТЕРМАНН
Люди, изрыгающие пятнадцатиэтажные проклятия и полные суеверий
Гребцы застыли, к банкам прикипев.
Как мумии, иссохли их тела.
Лоза их рук в трухлявый борт вросла.
Их лики страшны, словно божий гнев.
Косички их под ветром свились в крыж,
И, как в насмешку, чтоб спастись от бед,
У каждого большущий амулет Висел на шее, тонкой, как камыш…
Георг Гейм1. «Летучий Голландец»
Когда старые ньюфаундлендские бродяги поднимали паруса, чтобы отправиться на тюлений промысел, то обычно хвост первого добытого зверя обмакивали в стакан с грогом и прибивали его затем к столу. После этого стакан пускали по кругу.
Охотники за тюленями верили, что эта церемония обеспечит им счастливый, добычливый промысел. И поныне еще существуют на морях обычаи, глубоко сросшиеся со старыми морскими суевериями, корнями своими уходящие в изначальную, граничащую с бессилием зависимость путешествующих по воде людей от волн, ветра и погоды. Ведь до сих пор ежегодно в результате морских катастроф гибнет немало судов. До тех пор пока человек не станет полным властелином морской стихии, суеверия на море не умрут.
Никогда не был моряк боязливым. Иначе вряд ли пустился бы он в авантюру мореплавания. Море было жесточайшей школой мужества. Мы видели людей моря, гребущих и идущих под парусами, ворочающих шпиль и откачивающих воду, борющихся, разбойничающих и бунтующих. Для этого требовались настоящие парни. И тем не менее они были суеверны. Это начиналось уже с постройки судна. Чтобы парусник обладал добрыми мореходными качествами, для его постройки следовало употребить несколько краденых бревен. Искра, возникшая при закладке судна, считалась дурным предзнаменованием. Лучше уж было начать все сызнова. Под шпор мачты, перед тем как ее поставить, клали золотой. Эта своеобразная вариация древнего жертвоприношения при закладке жилища должна была принести счастье. Когда судно спускали на воду, то вместо нынешней бутылки шампанского обычно произносили заговор: «Господи, упаси сей корабль от бурь и непогоды, от нужды и опасностей и защити его от всех зол в мире, и от тех также, господи, что исходят от людей».
При уходе судна в первое большое плавание читалась молитва или пелись псалмы. Один такой псалом, относящийся еще ко временам крестоносцев, сохранила для нас Вессербруннеровская рукопись XV века. Текст гласит: «Во имя бога, поплыли мы, и милость его да пребудет с нами. С нами сила господня и гроб святой, ибо сам господь упокоен в нем».
Моряцкие суеверия относятся ко всем силам природы, таким, например, как ветер, который был необходим для мореплавания, пока корабли ходили под парусами, и которым не мог командовать никто из людей. Но моряк не хотел признаваться в своем бессилии. Подобно тому как люди каменного века верили в охотничьи заклинания, так и морской волк был убежден в том, что, соблюдая определенные условия, он может повлиять на ветер, это капризное дитя небес.
О ветре во время плавания вообще нельзя было говорить, ибо в противном случае он мог внезапно прекратиться. От свиста на борту мог возникнуть встречный ветер.
Осторожное отношение моряков к ветру повелось еще с начала плаваний под парусами. Ни на одном грузовом паруснике античного мира не обходились без жертвенника на юте, где для ублажения бога ветров первоначально приносились даже человеческие жертвы. На жертвенник клались важнейшие части тела – голова и сердце. Лишь постепенно вместо человеческих в жертву стали приносить голову и сердце морских животных. Об этом обычае напоминает и приведенный ранее пример нравов охотников за тюленями, а также прибивание акульих плавников или крыльев альбатросов к утлегарю. Еще в начале нашего столетия эта корабельная традиция, корнями своими уходящая в античные времена, бытовала на больших парусных барках, доставлявших селитру из Чили или пшеницу из Австралии. Ибо чем же иным, как не древним жертвоприношением, было то действо, которое совершали капитаны этих самых огромных из всех когда-либо существовавших парусников: вскоре после отплытия они бросали свои фуражки за борт, причем эта культовая жертва считалась обеспечивающей успех лишь в том случае, если приносилась с наветренной стороны!
Чтобы вымолить попутный ветер и моряцкое счастье, в новогоднюю ночь за бортом подвешивали метлу или рождественскую елку. Из-за соблюдавшегося прежде пятничного поста считалось предосудительным пускаться в море в пятницу.
Необычайные случаи постоянно подогревали эти суеверия. Например, в 1907 году единственная в мире семимачтовая шхуна «Томас Лоусон» наскочила на скалы острова Скилли. Когда об этом стало известно, вдруг вспомнили о том, что американский писатель, чье имя носила шхуна, написал книгу под зловещим названием «Пятница, тринадцатого». Вороний грай прорицателей усилился еще больше, когда стало известно, что несчастный корабль не только поднял якорь для своего последнего плавания в пятницу, но и погиб в пятницу, и именно тринадцатого числа.
И носовые фигуры, несколько тысячелетий украшавшие форштевни кораблей, также связаны с заклинаниями. Они возникли еще в те времена, когда зверей почитали как божества или во всяком случае приписывали им божественные свойства. На финикийских грузовых парусниках форштевень венчался вырезанной из дерева конской головой. Лошадь приобрела культовую значимость задолго до того, как она стала товарищем человека в работе и в бою. Верили даже, что по ее ржанию и фырканью можно предсказать будущее. Вера в спасительное действие символа лошади была настолько крепка на кораблях, что еще в XIX веке моряки охотно прибивали к грот-мачте конскую подкову.
Древние греки уподобляли корпуса своих кораблей телам животных, предпочитая при этом дельфина. Киль переходил в носовой части в резную голову, которую нередко использовали как таран. Задорные пляски дельфина на волнах, когда он, играя и резвясь, следует за кораблем, его «смеющиеся», почти человеческие глаза вызывали у древних греков беспредельную любовь.
Этой любовью дельфин пользуется у моряков и по сей день. Он как бы являет собой контраст ненавистной акуле. И наряду с альбатросами и буревестниками дельфин причисляется в суевериях к животным, в которых переселяются души моряков.
Подобные представления встречаются нам уже в «Одиссее». Когда бог Дионис взошел на корабль заблудившегося в Средиземном море Одиссея, спутники его испугались, «прыгнули разом они, чтоб спастись от несчастья, в волны священного моря и тут же дельфинами стали».
Сенсационный случай произошел с японским рыбаком Нируми Икеда. В один штормовой апрельский день 1963 года его промысловый бот перевернулся в 36 милях от полуострова Ава-Кацуса. Из десяти человек экипажа шестеро погибли. Остальные продолжали бороться с разбушевавшимся морем. «Тут я услышал фырканье. Выпуская поднимающиеся на поверхность пузыри воздуха, ко мне приближался дельфин… Мы ослабли, и, когда гигантский дельфин невежливо пнул нас боком и погрузил в воду, Огата закричал: „Он хочет нас убить!“… Я прочно ухватился за его спину и вцепился ногтями прямо в его жирную шкуру. Однако он все сильнее толкал меня своим боком, а когда я решился наконец вскочить на него верхом, как на лошадь, дельфин снова фыркнул. Затем он подплыл со мной к Огата и толкал его в бок, пока тот тоже не уселся на него. Второй дельфин, казалось, наблюдал за тем, что делает его старший брат, чтобы последовать его примеру. Теперь и он проделал такой же маневр со все еще взывающими о помощи Минуро и Аматока. Мы скорее висели, чем сидели, на дельфиньих спинах, но плыли быстро и, пройдя 36-мильное расстояние, добрались до берега, которого без дельфинов нам бы не удалось больше увидеть».
После этой необычайной спасательной акции такие древние мифы, как, скажем, миф об Орионе, предстают в совершенно реальном свете. Этот любимый древнегреческий народный певец на одном из состязаний артистов в Таренте был награжден драгоценным подарком, вызвавшим на обратном пути в Коринф зависть матросов. Они решили убить его. Орион попросил позволения спеть в последний раз свою песню. Вслед за тем он прыгнул в море. Дельфин, привлеченный искусством Ориона, принес певца на своей спине к берегу Тенарона. Здесь воздвигли впоследствии памятник в честь Посейдона, изображающий Ориона верхом на дельфине. Кроме того, астрономы перенесли Лиру, Ориона и Дельфина на небосвод как созвездия.
И наоборот, к царству сказок хочется отнести приключения китобоя Джона Тейбора из знаменитой некогда китобойной гавани Нантакет в Массачусетсе, который после кораблекрушения в Тихом океане вскарабкался якобы на спину кита и вокруг мыса Горн невредимым добрался до своей родины.
Однако, по достоверным сведениям, бывали исключительные случаи, когда отчаянные гарпунеры прыгали с бота на спину кита, чтобы немного «прокатиться» на нем.
Так истина, «морская травля» и предрассудки с течением времени тесно переплелись друг с другом. Петер Фройхен, соленый морской волк, посоветовавший Туру Хейердалу совершить путешествие на «Кон-Тики», дает следующее объяснение «морской травле»: «„Морская травля“ объясняется тем, что матросы ложно истолковывают определенные события. А кроме того, к каждой истории, что рассказывалась на кораблях, при очередном пересказе присочиняется еще кое-что новое».
Упомянутые уже носовые фигуры, или носовые украшения, возникшие впервые как дань человека якобы покровительствующим ему звероподобным идолам, варьировались с течением времени. Викинги, например, завершали форштевни своих стройных бегунов по волнам страшными головами змей и драконов, которые должны были вызывать ужас у противника.
Великое время носовых фигур наступило в XVI столетии, с началом глобального мореплавания. По сравнению с прибрежными плаваниями в дальних рейсах значительно возрос риск, а вместе с ним еще больше распространились и морские суеверия. Испанцы называли большинство своих кораблей именами католических святых, и эти святые плавали вместе с ними в виде носовых фигур. И ни один моряк не нанимался на корабль, сменивший имя и носовую фигуру.
На английских судах носовые украшения нередко изображали женскую фигуру. Хотя пребывание женщины на борту и считалось предосудительным, она (пусть не из плоти и крови, а всего лишь в виде резной деревянной фигуры) прочно обосновалась на корабле – с развевающимися волосами или причесанная, с короной или платком на голове, облаченная в пестрые блестящие платья или с обнаженными бедрами и грудью. Среди существующих до сих пор носовых фигур женщин наиболее знаменита Нэнни на бушприте бессмертной «Катти Сарк», стоящей с 1957 года в сухом доке в Гринвиче как памятник золотому веку парусников. «Катти Сарк» означает «короткая рубашка». Под бушпритом этого корабля помещена деревянная скульптура женщины с открытой грудью и в очень короткой рубашке, изображающая ведьму Нэнни, героиню повести в стихах Роберта Бернса «Тэм о'Шентер». Это была самая чистоплотная ведьма в мире, так как ее постоянно обдавала океанская волна.
Иногда предпочитались носовые фигуры в образе мужчин – королей или героев. На военных кораблях их надлежало покрывать позолотой. Моряки всех времен придавали носовым украшениям мистическое значение. Считалось дурной приметой, если венец штевня обрушивался во время шторма в воду или был отстрелен в морском бою.
Олави Паволайнен в одном из стихотворений воздвиг вечный памятник этим носителям счастья:
Неистовой ночью бьют нас соленые бурные волны,
Когда в фосфорическом свете, как призраков смутные тени,
Бросаемся мы навстречу ревущей стене прибоя.
Когда же за мертвой зыбью поднимется солнце в небо,
Ищем мы пристальным взглядом желанную милую землю…
Как блещет на нас позолота под луною в краях пассатов,
Как сверкает броня ледяная искрящейся северной ночью!
Вперед! Мы не зря оседлали кораблей высокие штевни,
Мы не спим, мы всегда на страже, и в глазах наших –
наша тайна!
Ветер в морских суевериях продолжал играть роль и тогда, когда пар уже начал ломать зависимость корабля от пассатов. Ведь, несмотря на это, в дальних плаваниях почти до конца XIX века все еще преобладал парус.
Нередко одни суеверия противоречат другим. Чайки могли летать вокруг корабля как им угодно: почти всегда их поведение независимо от того, высоко или низко они летали, предвещало непогоду. Скрип гафеля считался признаком того, что ветер будет благоприятным. Дрожание фалиней, напротив, предвещало штиль. Буруны, перекатывающиеся через палубу с определенным характерным звуком, предсказывали окончание шторма.
Если когда-нибудь будет написана история метеорологии, предсказания погоды старыми мореплавателями, безусловно, составят в ней занимательнейшую главу. Не обойдется там и без таких прогнозов погоды для выхода из порта, которые зависели от того, какую ногу поставит сперва поп на ступеньки амвона во время воскресной проповеди.
Итак, морские бродяги не знали границ в предсказаниях и толкованиях примет. Имелись средства и для того, чтобы вызвать ветер. Рулевой, стоящий у штурвала и произносящий определенные ритуальные слова, мог, к примеру, вызвать желаемый ветер лишь в том случае, если он пользовался медово-сладкими интонациями.
Если, несмотря на это, не возникало ни малейшего дуновения, следующее «вещее слово» можно было говорить более напористо и громко, примерно так: «Приди, бриз, с литаврами и трубами!» Рисковали даже вызывать шторм. Главное, чтобы подул хоть какой-нибудь ветер. Это было провокационное средство. Иначе нельзя объяснить заклинание, в котором призывали ветер разрушить мачты и стеньги. От этого был лишь один шаг до проклятий. Ведь в конце концов и у самого наиспокойнейшего лопается терпение, если ничего не получается даже после самых рискованных вызовов. «Ветер, небесный пес! Навались же наконец, чтобы мачты задрожали и согнулись, как скрипичные смычки!»
Наконец, посылали на выбленки марсового. Он должен был дуть в парус или бить по нему поварешкой.
Хотя при благоприятном ветре всякий свист на борту был запрещен под угрозой строгого наказания, тем не менее верили, что в штиль ветер можно «высвистать». Его можно было также разбудить, почесывая мачту. Встречный ветер нельзя было «пришивать». Иголки и нитки в это время отдыхали. У парусного мастера был перерыв в работе.
Были осмотрительные, а были и легкомысленные капитаны. Легкомысленные не страшились никаких рискованных маневров и, как множество нынешних автомобилистов, превыше всего считали необходимым выдерживать темп, невзирая на угрозу перевернуться. Среди серьезных мореплавателей они пользовались репутацией одержимых. Рано или поздно они, как правило, теряли свой корабль.
Но голубую пашню бороздила еще и третья категория капитанов. Это были мастера высокого парусного искусства, с которыми, несмотря на их дерзкую отвагу, никогда не случалось ни малейшей неприятности. Матросские суеверия утверждали, что эти лихие парусники, подобно герою сказки Гауфа «Каменное сердце», заложили душу дьяволу. Их якобы можно было узнать по тому, что в солнечный день от них не падала тень на палубу. Мы видим здесь, как вторичным источником предрассудков становится сверхвезучесть или необычные способности, которые ничем иным, как дружбой с отцом зла, объяснить не могли.
Однако случалось, что и у этих виртуозов парусного искусства не все выходило с первой попытки. Вокруг одного такого события сплелась легенда о «Летучем Голландце», в основе которой лежит истинная судьба одного сумасбродного голландского капитана XVII столетия. Этот парень не чурался пороков. Он пьянствовал, распутничал и сквернословил, как ландскнехт, не отказываясь и от других не менее «приятных» привычек. Как маньяк, все снова и снова безуспешно пытаясь обогнуть мыс Доброй Надежды, он поклялся богохульной клятвой, что преодолеет проклятый мыс, даже если эта борьба будет длиться до дня страшного суда. Но лишь успел он выкрикнуть в неистовство урагана эту свою сдобренную соответствующими оборотами клятву, как корабль опрокинулся и затонул. По преданию, потерпевшее крушение судно превратилось в корабль-призрак, который с тех пор непрестанно скитался по морям и благодаря Генриху Гейне и Рихарду Вагнеру, разработавшим этот сюжет, в один прекрасный день достиг высот поэтической и музыкальной славы. Само же название «Летучий Голландец» произошло оттого, что проклятый корабль и в мертвый штиль мчится полными парусами. Морякам, которых застигало безветрие, доводилось видеть «Голландца» настолько близко, что они могли различить на его палубе нескольких заросших огромными седыми бородами людей. Другим, напротив, он встречался во время шторма. Появление этого Агасфера моря считалось дурным предзнаменованием.
Неужели моряки на самом деле видели когда-нибудь этот сказочный образ? И да, и нет! Здесь дело обстоит так же, как с легендарным морским змеем: вполне солидные и заслуживающие доверия мореплаватели, даже целые экипажи судов, клялись, что они действительно встречались с ним. Появление «Летучего Голландца» можно объяснить так: либо это мираж, фата-моргана, либо действительно один из так называемых «кораблей-призраков», покинутых командой и годами блуждающих по океанам. Случалось даже, что такие корабли имели на борту мертвую команду, погибшую от голода или захваченную врасплох каким-нибудь мором. В прошлом веке одно несчастное судно в течение некоторого времени крейсировало по морю с ослепшей командой, ставшей жертвой инфекционной глазной болезни. Многие корабли в ужасе уступали ему дорогу, иногда лишь с трудом успевая сделать это, пока наконец капитан одного американского фрегата не разглядел с помощью подзорной трубы ужасные обстоятельства дела и не взял несчастных на буксир. Это был невольничий корабль!
И в случае с кораблем-призраком «Фригорифик» все объяснялось самым естественным образом. Этот французский фрахтер дал большую течь и был покинут экипажем, перешедшим на «Рамнэй». В спешке машину на судне не остановили. Да и стоило ли беспокоиться: все равно корабль был обречен на гибель!
Тонул «Фригорифик» во время густого тумана. Можно себе представить изумление людей, когда внезапно он на полном ходу пересек курс «Рамнэя» с правого борта на расстоянии не более одной мили! Многие посчитали, что это галлюцинация, вызванная пережитыми волнениями. Инцидент был почти позабыт, когда корабль-призрак снова появился, на этот раз с левого борта. Затем он скрылся уже навсегда.
Матросы клялись и божились, что здесь дело не чисто. Предрассудки торжествовали. В действительности же «Фригорифик» затонул вовсе не сразу после ухода экипажа, а лишь после того, как сделал этот зловещий круг. Руль, по-видимому, был положен резко на борт, чем и объясняется движение по кругу. Необъяснимым остается, к сожалению, то, как на уже покинутом корабле машинный телеграф встал в положение «Полный вперед». Последнее «прости» кораблю сказал, как водится, капитан. Может быть, это он рефлексивным движением перевел рукоятки? Или они установились так самопроизвольно из-за сильного крена судна?
Полузатонувшее и покинутое командой парусное судно «Фанни Уолстон» видели 46 раз в различных частях Атлантики. И в наши дни носятся по морям обломки несчастных кораблей, гонимые волнами и ветром, проплывающие порой мимо фрахтеров и пассажирских пароходов. Вот почему и среди нынешнего поколения моряков не изжита еще вера в «Летучего Голландца».
Столь же бессмертным оказался и Клабаутерманн. Это добрый, хотя иной раз и несколько ехидный дух корабля. Не установлено точно, произошло ли его имя от «ползуна по мачтам» или от «конопатчика». Второе толкование более вероятно. Ведь «конопатить» означает затыкать пазы в корпусе корабля, что и относится к первейшей обязанности этого доброго корабельного домового.
Ни один матрос сроду не видел этого человечка, о котором впервые упоминается в одном документе еще XII столетия. И тем не менее каждое поколение моряков знает, как он выглядит. Его словесный портрет таков: ростом с садового гнома, огненно-красный, лицо обрамлено седыми волосами и бородой, матросская одежда.
Если ночью связки корабельного набора скрипят и стонут – это знак деятельности Клабаутерманна. В матросском воображении это он укрепляет недостаточно надежные места. Согласно другой версии, он лишь указывает своим деревянным молотком на повреждения. Его обычное местопребывание – под шпилем – якорной лебедкой, а во время штормовой погоды он несет вахту на мачте. Когда же он сидел на рее – это был предостерегающий знак. В этом случае корабль ожидала катастрофа.
Предзнаменования вообще играли большую роль в воображении моряка. Если, например, в гавани крысы покидали корабль, он в следующем же рейсе должен был погибнуть. Если моряку приснилась рыба или он увидел «серую смерть» – клочья дыма или тумана, напоминающие человеческую фигуру, – это также было предзнаменованием гибели корабля.
Особой статьей были так называемые ясновидение и магнетизм в их взаимосвязи с мореплаванием. Между тем вопросы предчувствий и передачи мыслей настолько широко выяснены, что их не следует больше ничтоже сумняшеся относить к царству случая или чистого вымысла. Известны же на суше примеры, когда стенные часы внезапно останавливались, если кто-то умер, или когда оконное стекло постукивало, если кто-либо из близких родственников был в беде.
На море говорили об особом таланте парусных мастеров, умевших узнавать по определенным признакам, с кем из членов экипажа во время рейса может случиться беда. Репутацией имеющих так называемое «второе лицо», то есть обладающих даром магнетизма, пользуются финны. Мелвилл пишет в «Ому»: «В результате этого их влияние среди матросов очень велико, и двое или трое финнов, с которыми я в разное время плавал, казались сделанными специально для того, чтобы производить такое впечатление. Теперь один из этих морских прорицателей был у нас на борту, пожилой моряк с льняными волосами, который постоянно ходил в грубой самодельной шапке из тюленьей шкуры… Ночью, когда было погребение, он положил свою руку на старую подкову, что была прибита как талисман на фок-мачте, и сказал торжественно, что менее чем через три недели от нашего экипажа останется на борту не более четверти».
Многие матери обладают даром магнетизма по отношению к своим сыновьям, ушедшим в море. На побережье Северного моря обычным было следующее: чтобы узнать, жив ли еще сын, матери должны были полоскать в морской воде полотно и многократно повторять при этом имя пропавшего без вести. Если в результате этой процедуры ничего не случается – значит, он жив. Если же на мгновение отчетливо показывается его образ – значит, его нет больше среди живых. Подобная же магнетическая связь существует и с мужем или женихом, не вернувшимся с моря. В час смерти он зовет по имени свою жену или невесту. Иногда он даже является в облике, видимом для глаза.
Покойник на корабле приносил, по морским суевериям, несчастье, во всех случаях он мешал плаванию и должен был как можно скорее быть спущенным за борт. Если он оставался непогребенным день и ночь, то корабль опаздывал с прибытием к цели своего путешествия. Мы упоминали уже, что и на парусного мастера, который шил мешок для трупа, также взирали с истинным суеверием. Церковь, предназначавшая для людей каждой профессии своего святого покровителя, выделила для мореплавателей сразу нескольких. Еще и поныне моряки Балтики и Северного моря, говоря о Расмусе, подразумевают море. Это имя ведет свое происхождение от Эразмуса, одного из четырнадцати чудотворцев. У итальянцев и португальцев он назывался святым Эльмом. В честь него названы огни святого Эльма, которые показываются иной раз перед ураганом в виде бледно-голубых язычков пламени на кончиках мачт. Это считают знаком присутствия здесь святого патрона мореплавателей. В действительности же появление этих огоньков представляет собой определенное электрическое явление.
Затем имеются еще святые Николай, Брандан, Колумбан, Клеменс и святая Гертруда Брабантская. Брандан был в своей земной жизни миссионером и использовал корабль для распространения христианской веры. Церковь нарекла его за это покровителем моряков в северных водах. Колумбан умел выпрашивать попутный ветер. Святого Клеменса задним числом причислили к покровителям кораблей за то, что он был привязан неверными к якорю и утоплен в море. Святая Гертруда, по христианскому мифу, спасла некий корабль от морского чудовища. Когда брабантский экипаж уходил в море, матросы устраивали пирушку в ее честь.
Может быть, святые заступники и в самом деле помогали кораблям? Еще португальские моряки XVI и XVII веков, на кораблях которых ежедневно служили множество различных молебнов, имели возможность убедиться, что эта помощь была весьма ненадежной. Но и терпя (несмотря на все молитвы) многодневное безветрие, разочарованные «тягуны канатов» вовсе не становились атеистами. Они просто подвергали своих святых наказанию, называвшемуся «порка Луки». Возможно, что это выражение происходит от обычая, сходного с так называемым купанием Антония. Чаще всего на иберийских судах хранилась статуя святого Антония Падуанского. В подобных случаях ее либо привязывали к мачте, либо погружали в воду – купали. Разумеется, процедура «купания Антония» не нравилась корабельным капелланам. Но чтобы не довести раздраженных людей до бунта, они вынуждены были закрывать на это глаза.
Наиболее симпатичным из всех корабельных покровителей был святой Николай Мирликийский. Он хорошо знал нравы своих подопечных и понимал, что легче вычерпать ложкой океан, чем «отлучить» моряков от крепких напитков и легкомысленных девушек. Поэтому он лишь напоминал пастве, чтобы она за этими занятиями не забывала и о своей бессмертной душе. «Жития святых» говорят, что он и сам плавал по морям. Когда в Ликии (где он был в IV веке епископом Миры) случился голод, он приводил в гавани страны корабли, груженные хлебом.
Этот заступник левантийских моряков очень пришелся по вкусу парням с палубы. Вскоре он повысился в чине до покровителя всего честного морского люда. Уже в раннем средневековье в большинстве гаваней Средиземного моря, а позднее и в прибрежных городках имелись церкви и капеллы, освященные его именем.
До сих пор еще существуют такие старинные морские церкви. Одна из них, в Терсато, – своеобразная смесь замка и капеллы под знаком креста и якоря. Она находится в северном углу Адриатики, неподалеку от Фиуме (ныне – Риска). Как знамя, свисает с хор пожелтевший рваный парус. Много десятилетий назад он был принесен течением вместе с куском реи, на которой был укреплен. Это все, что осталось от парусного барка «Маргарита» и шестнадцати человек его команды. Здесь прислонены к стене несколько источенных червями досок, там – просмоленная лопасть весла и якорь. Запыленные фигуры носовых украшений на хорах могли бы многое рассказать о пережитом в дальних плаваниях, обрети они вдруг дар речи. Но и их молчание красноречиво. Львиная голова с отбитым носом продырявлена в нескольких местах. Отверстия эти – отнюдь не работа червей-древоточцев. И у деревянного ангела с чешуйчатой нижней частью туловища рука отвалилась не от дряхлости.
Рядом с надгробными плитами капитанов висят вырезанные из дерева модели кораблей. По соседству стоят деревянные доски, на которых яркими, контрастными красками изображены в лубочном стиле корабли и морские трагедии. Эти картины написаны в знак обета или благодарности. На них представлены рыбаки в битве не на жизнь, а на смерть со стихией, пираты, берущие на абордаж «купца», и даже множество кораблей в морском бою.
И над всем этим витает затхлый запах трухлявого дерева. Здесь матросы многих поколений складывали свои благодарственные подношения, когда им в очередной раз удавалось уйти от урагана. Жены и невесты моряков молились здесь за возвращение домой своих мужчин. Не всегда доходили молитвы до бога. Свидетельство тому – скромные доски с именами моряков и просьбами молиться за упокой их душ.
Глава одиннадцатая. Я НОШУ НА ПРЕДПЛЕЧЬЕ ИМЯ ЛИЛИ
Когда человеческие тела были альбомами и иллюстрированными книгами
Где слышен этот шум?
В Ханнаману.
А что это за шум?
То шум сотни молотков,
Они стучат, стучат, стучат
По акульим зубам.
Где этот свет?
Вокруг королевского дома.
А что это за тихий смех?
Это весело, тихо смеются
Сыновья и дочери тех, кого татуируют.
Полинезийская ритуальная песня, исполняемая при татуировке
Суеверие моряка нашло отражение в обычае разрисовывать свою кожу. Европейские моряки стали татуироваться лишь со времен открытия Южных морей и Полинезии. Этот обычай они переняли у островитян. Само слово «татуировка» перешло во все европейские языки, хотя и с некоторыми искажениями, непосредственно из полинезийского. По-полинезийски оно звучит как «татау», что означает дословно «в самый раз» (то есть по всем правилам искусства). По-явански «тау» – рана. Поэтому, пожалуй, правильнее было бы говорить «татауировка».
Раскрашивание тела следует рассматривать как пережиток времен зарождения человечества. Первоначально тело просто размалевывали красками. Художники каменного века, расписывая кожу, оперировали уже красками семнадцати различных цветов и оттенков. В железный век в копях для добывания красок искали главным образом охру, которая, между прочим, применялась и при создании знаменитых франко-кантабрийских пещерных наскальных рисунков. Тела размалевывали для отпугивания злых духов и врагов, для украшения, для подчеркивания общественного положения и ранга, а также в культовых целях.
Однако эта живопись была очень непрочна. Поэтому возникла потребность в способе, позволяющем создавать узоры, сохраняющиеся на коже длительное время. Стали надрезать или накалывать ее. Вначале появилась татуировка рубцами, которая и поныне применяется у отдельных темнокожих племен на островах Океании. Ведь синие татуировочные знаки на темной коже незаметны.
Повторное открытие этого первобытного обычая европейцами, давно позабывшими о подобных нравах, произошло во время первых путешествий западноевропейских мореплавателей в Южные моря. Многие моряки переняли этот обычай, чтобы увековечить на своем теле память об этих райских местах.
Правда, в Европе во времена галерного рабства, чтобы легче было поймать сбежавшего галерника, ему клеймили каленым железом плечо или голову. А теперь, два тысячелетия спустя, этот обычай возродился среди корабельных экипажей. С той лишь разницей, что люди подвергали себя этой пытке добровольно, а рисунки на коже делались для обозначения их профессии.
Сохранились изображения того, как и при помощи каких инструментов татуировались полинезийцы. Сперва на коже рисовали образец. Затем художник обмакивал прикрепленный к палочке акулий зуб в краску и вгонял ее под кожу своему пациенту по контуру нанесенного рисунка. Это делалось при помощи маленького деревянного молоточка. Образовавшиеся ранки залечивались маслом, древесным углем и кровеостанавливающими средствами.
Татуировщики пользовались на Южных морях большим почетом и жили безбедно. Они владели просторными, добротными домами, разделенными на кабины. Пациентам приходилось пребывать в них иной раз по нескольку недель, вплоть до окончательного завершения «шедевра». Ведь речь шла не только об очень болезненной и затяжной процедуре накалывания. Необходимо было также остановить кровотечение, а затем татуированные должны были пройти здесь первую стадию лечения. И кроме того, гнойники могли частично разрушить проделанную работу. На время излечения назначалась даже определенная диета.
Некоторые полинезийцы умудрялись покрывать татуировкой целиком все тело (что, разумеется, выполнялось не за один прием), поэтому они производили впечатление одетых, хотя на самом деле были совершенно голы. Умение добиться такого эффекта расценивалось как признак высшего мастерства. Такой сноровки достигали отнюдь не все татуировщики. Были также и бродячие «граверы» по коже, бравшие за свою работу значительно дешевле, но и выполнявшие ее намного хуже. Мастера же своего дела выполняли работу с большим или меньшим искусством, сообразно с предполагаемой оплатой. Одна из полинезийских песен выражает это с предельной ясностью:
Я – мастер высших прекрасных рисунков.
Тому, кто мне хорошо заплатит,
Я сделаю чудную татуировку.
Тому же, кто плохо мне заплатит,
Такой красоты не иметь вовеки.
И пусть недовольные ропщут!
Встань, Тангарра!
Поднимись, Тангарра!
Маори, высокоразвитая способность которых к орнаменту выражается также и в великолепной резьбе по дереву, заполняли всю кожу на теле сложнейшими сюжетами, строго соблюдая при этом симметрию. Изобилие и красота татуировки считались знаками благородного происхождения и высокого социального положения. Ранг, личные качества, сознание собственного достоинства и звание – все это и даже еще больше (например, длинная родословная) могло быть выражено в татуировке. И поскольку рисунки на коже так много значили в общественном мнении, женщины без татуировки считались безобразными. Это следует из текста одной маорийской песни, которую пели в Новой Зеландии во время татуировки:
Ложись скорей, дочь моя, мы украсим твое лицо
Руки, ноги и грудь татуировкой!
Ведь без нее, о дочь, как в чужой дом войдешь
Спросят люди, смеясь: «Откуда такой урод?»
Но и мужчину без татуировки тоже считали человеком второго сорта. Этнограф Липс приводит следующий пример: один европейский художник написал портрет старого маори. Это была очень удачная картина. Однако когда портрет показали самому новозеландцу, тот спросил, кто на нем изображен. Художник воспринял этот вопрос как шутку, но маори взял кисть и нарисовал на свободной стороне холста полосы и крендели татуировки своего лица. Когда он закончил, то стал поучать европейца: «Вот так я выгляжу, а твоя мазня бессмысленна».
Поначалу не каждому европейскому матросу хотелось оставлять у себя на коже сувенир из Южных морей в виде татуировки. Одним это казалось чересчур болезненным, другие опасались, что, начни их разыскивать блюстители закона (а это случалось не так уж редко), татуировка может оказаться для них ордером на арест. Кое-кто из морских бродяг все же шел на это, как, например, английский матрос О'Коннел, вынужденный татуироваться после того, как взял в жены дочь полинезийского вождя.
Вскоре, однако, рисунки на коже вошли у моряков в моду. Дело зашло так далеко, что на матроса без татуировки смотрели как на неполноценного. Правда, в последующие столетия для этой цели не требовалось уже плавать в Южные моря. Специалисты имелись в любом европейском или американском порту. На больших военных парусниках не один член команды, желая обеспечить себе побочный заработок, имел набор татуировочных инструментов. Иногда подобное предприятие было поставлено на корабле настолько хорошо, что лица, имевшие к нему касательство, получали доходы, во много раз превосходившие их жалованье. Рядом с именами своих девушек матросы любили накалывать распятие. Они считали этот знак гарантией того, что в море с ними ничего не случится.
Однако большинство татуировщиков предпочитали оставаться на суше. Их мастерские ютились в портовых закоулках, нередко в задней комнате какого-либо притона, поскольку действовали они незаконно. В каталоге образцов из сотни различных рисунков клиент мог выбрать те, что ему особенно понравились. Сама процедура была не столь затяжной, как в Южных морях. На рубеже XX века, когда в Европе и Америке спрос на этот вид «искусства» достиг наивысшей точки, появился машинный способ татуировки. Как в электрической швейной машинке, уколы иглой производились механическим путем. Вручную осуществлялось лишь перемещение аппарата по контурам соответствующих трафаретов.
Применение машинки заметно ускорило процесс татуировки, особенно выполнение сложных рисунков, где требовались тысячи уколов иглой. Если для наколки вручную необходим был многодневный срок, то при помощи машинки она длилась лишь минуты, а вся процедура отнимала не больше часа. В наши дни приходится только удивляться, что случаи заражения крови были при этом не так уж часты, тем более что в ранки вводились краски, растворенные в моче.
В Европе искусство «гравировки по коже» скатилось до уровня техники рисунка по трафарету. Пришло оно в забвение и в Полинезии. Как подлинное искусство татуировка сохранилась лишь в Японии, где она испокон веков играла большую роль у дворянства. Европейцы, впервые ступившие на японскую землю, были немало удивлены тем, что тела аристократов обоего пола были буквально усеяны изображениями фигур богов и полубогов. Некоторые представляли собой своего рода ходячие хрестоматии: на их кожу были нанесены цитаты из японской мифологии и литературы. И вся эта татуировка была многоцветной!
Кто бы мог поверить, что незадолго до конца XIX века множество знатных европейцев будет ездить в Японию, чтобы сделать себе татуировку! Татуировочный ажиотаж охватил высшие круги Европы и Америки. В те времена такие мастера, как Хориясу и Чийо, пользовались международным признанием. Разумеется, оплатить устанавливаемые ими гонорары могли лишь состоятельные клиенты.
Кто только не татуировался в то время! В этой «иллюстрированной» компании находились английский король, русский царь и множество мелких коронованных монархов, принцев и глав правительств, штаб-офицеры, промышленные воротилы и даже дамы из общества!
Проститутки портовых городов, привыкшие к татуировке на телах матросов, теперь с изумлением увидели ее на коже знатной клиентуры, питающей слабость к портовым улочкам. Коль скоро этот обычай сделался признаком хорошего тона, стали татуироваться и сами жрицы Венеры. Делали они это по двум причинам: во-первых, чтобы получше заработать, а во-вторых, чтобы почтить своего единственного возлюбленного, чье имя они накалывали себе на нижней части живота.
То, что такой морской обычай, как татуировка, был перехвачен «сухопутными крысами», свидетельствовало о популярности моряка. Наколка имен на коже – тоже обычай моряков. «Я ношу на предплечье имя Лили», – поется в одной песне. Однако истинный моряк не ограничивался этим. Нужны были еще и подходящие картинки. В большинстве случаев Лили красовалась на волосатой груди своего вечно странствующего возлюбленного между парусником и маяком. Эти мотивы длительное время были очень популярны у матросов. Расплачиваться за это приходилось изрядной долей жалованья: за пользующиеся особым спросом сюжеты татуировщики требовали соответствующую надбавку.
Огромным спросом пользовалась роза, которую считали символом любви. Очень популярно было и сочетание креста, якоря и двух объятых пламенем сердец. Нельзя не упомянуть также о матросе, целующем развевающееся знамя и нежно обнимающем девушку. Эти сцены олицетворяли расставание и встречу.
Отливающие синевой женщины, изображенные на бедре, руке или груди морского бродяги, почти всегда были обнаженными. К немногим полностью одетым идолам морской татуировки относится маленькая морячка, изображенная вместе с трехмачтовиком на заднем плане и изречением «Fare well» – «Счастливого пути!». Чтобы выставить это напутствие напоказ, матросские блузы шились с вырезом, доходящим почти до пояса.
Выбор подобных сюжетов для татуировки в значительной мере определялся эротикой. Однако за этим кроется и нечто иное. С тех пор как человечество начало подвергать себя опасностям в море и в чужих странах, изображение женщины стало также и символом богини удачи – Фортуны.
Матрос парусного корабля всегда был рыцарем удачи, ставившим свое дело в зависимость от волн, ветра и погоды. Отсюда и его старание внести некоторые коррективы в свою судьбу. Женщинам, например, приписывалась способность ускорять своей тоской бег корабля, возвращающегося на родину. Поэтому и мысли художника, создающего сюжет татуировки, также вращались в основном вокруг попутного ветра и удачи, символом которой считалась женщина. Подобными символами морского счастья были также якорь, спасательный круг и дельфин. Встречались матросы, которые умудрялись выкалывать якорь даже на лысине.
Смысл других рисунков на теле, например черепа с костями, земного шара, птиц, насекомых, драконов и так далее, не поддается однозначному толкованию. Из рисунков кораблей особым спросом пользовались трехмачтовики, так как тройку считали счастливым числом. Если, случалось, заказывали четырехмачтовик, то требовали, чтобы на заднем плане по крайней мере был виден маяк. Он гарантировал счастливое возвращение на родину. Нередко над ним размещалось выражение: «Прочь от скал!»
Продолжая перелистывать альбом с образцами татуировок, мы натолкнемся на сильно замусоленную страницу, на которой изображена могила моряка с надгробием в виде сердца, креста, поломанных мачт или якоря.
На следующей странице мы увидим матроса, лежащего в гамаке, а над его головой как призрачное видение – царицу его сердца.
Многие сюжеты косвенным образом способствовали удаче. Им приписывали власть над судьбой. Матросы, татуировавшие распятие на всех частях тела, были убеждены, что в случае кораблекрушения ни одна акула не осмелится не то что съесть татуированного, но даже попробовать мизинец на его ноге. Устрашающее действие должны были оказывать также и змеи. Один американский моряк, желавший полностью обезопасить себя от ударов судьбы, велел выколоть себе анаконду, обвившуюся вокруг всего тела, и не проронил ни звука, невзирая на ужасную боль, сопровождавшую эту процедуру.
Кроме татуировки моряки обычно носили еще амулеты или талисманы. Такие же охраняющие человека свойства приписывались бороде. Бритье, ожесточавшее морские волны, считалось на корабле предосудительным. Моряк мог быть одет во что угодно. Он мог быть высоким или маленьким, толстым или тонким, старым или молодым. Он мог пять раз обойти вокруг Земли или всего только чуточку высунуть нос из Балтийского моря через Каттегат. Это было неважно. Все решали татуировка и борода.
Изображения бородатых мореходов встречаются на черепках старинных ваз и саркофагов времен начала мореплавания. Чтобы ветер не очень растрепывал длинные бородищи финикийских мореходов, они заплетали их в плотные косы.
Имеется около пятнадцати различных типов бород. Однако лишь немногие из них могли быть изобретены моряками, ибо большинство этих образцов мужской красы требует некоторой обработки бритвой, а на такую процедуру ползуна по вантам можно было уговорить разве что перед сходом на берег. Если у старых мариманов особой симпатией пользовались длинные бороды «снопом», то молодые парни и матросы средних лет время от времени подстригали буйную поросль волос на лицах: большая их длина мешала во время работы и еды.
Растительность над верхней губой в большинстве случаев становилась жертвой ножниц (отнюдь не бритвы!), ибо усы требовали ухода.
На висках матросская борода сливалась с волосами. Из соображений экономии времени многие матросы носили прическу, не требующую ни зеркала, ни гребня. Волосы можно было приглаживать руками, но в основном об этом заботился ветер. Специально обученный Фигаро на борт океанского парусника попадал чрезвычайно редко, поэтому его роль поочередно разыгрывали сами моряки. Для того чтобы волосы сзади были короткими и обрезанными в кружок, как это предпочитали матросы, на голову клиенту перед стрижкой надевался горшок: тут уж никакой перекос был не страшен. Парень, отличавшийся особой хваткой в стрижке, возводился в почетную должность внештатного корабельного цирюльника. Каждый стремился подстричь волосы только у него. И такой умелец не прогадывал.
Еще в XVIII столетии матросы были заражены модой на косички, в которые вплеталась просмоленная лента, оканчивающаяся шлейфом. Морские офицеры носили под своими треуголками парики.
Морские традиции по части стрижки и ношения бороды распространялись и на военные флоты. Однако офицеры требовали, чтобы матросы стригли волосы и бороды покороче. На американском военном флоте в начале прошлого столетия был издан приказ, гласивший, что в целях гигиены размеры бороды у моряков приравниваются к таковым у армейцев. Перед капитанами была поставлена весьма неблагодарная задача: наложить руку на собственную бороду, а также и на бороды прочего корабельного люда. Капитаны предчувствовали, что матросы скорее согласятся лишиться руки, чем бороды. И действительно, когда приказ был доведен до экипажей, дело едва не дошло до открытого бунта. Большего возмущения не могла бы вызвать даже отмена выдачи ежедневной порции рома. Повсюду толпились люди, раздавались слова ужасных угроз. Седобородые морские волки, с полным спокойствием воспринявшие бы известие о новой войне на море, услышав свист боцманских дудок на обмер бороды, приходили в крайнее возбуждение.
Когда на фрегате «Юнайтед Стейтс» были замечены первые признаки открытого неповиновения приказу (а у корабельных цирюльников к тому же ночью украли все инструменты!), капитан, будучи хорошим психологом, первым подал пример, позволив на глазах у собравшейся команды подстричь себе бороду.
Это произвело впечатление. Люди подчинились своей судьбе. Впрочем, за одним исключением. Как нарочно, самый старый и любимый всеми морской волк остался непреклонным. Он оправдывался тем, что корабль отделяло от базы всего несколько дней пути, а свидетельство о расчете (в связи с преклонным возрастом) было у него уже в кармане. Но, несмотря на это, капитан счел необходимым наказать строптивого бородача перед всей командой десятью ударами плети. Правда, перед экзекуцией была предпринята еще одна безрезультатная попытка склонить его к повиновению. После порки смутьян был посажен на хлеб и воду. Когда корабль пришвартовался к причалу, он спустился по трапу с гордо поднятой головой и развевающейся по ветру бородой с заплетенным в нее красным шнуром.
Но что стоил теплый нагрудник этого старого морского аса по сравнению с волосяной торбой до самых ног пирата Эдварда Тича, который носил кличку Черная Борода! В двухтомной истории пиратства, изданной в 1724–1726 годах, мужская краса этого карибского боевого петуха описана следующим образом:
«Борода его была черной, совершенно невероятной длины и начиналась от самых глаз. Он заботился о ней, вплетая в нее ленты, завивая ее, наподобие парика, в хвостики, которые закладывал за уши».
Это была не обыкновенная борода, а борода-чудище, борода-монстр, один вид которой уже действовал парализующе. И долго еще ужасала людей эта борода, пока не украсила собой кол, на который попала вместе с отрубленной головой Тича.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел история
|
|