Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Цветков С. Узники Бастилии
Глава пятая. Бастилия во времена Регентства
Герцог де Ришелье
В 1715 году умер Людовик XIV. По случаю его смерти почти все узники Бастилии получили свободу, причем амнистия выявила новые печальные факты произвола властей. Так, в одной из комнат был обнаружен узник, томившийся в Бастилии уже тридцать пять лет и не знавший причины своего заключения. Справились по книгам – оказалось, что с него никогда не снимали допроса, то есть это было предварительное заключение! Начальство Бастилии рассыпалось в извинениях и сожалениях по поводу такого недоразумения.
Перед смертью Людовик XIV объявил своему племяннику, герцогу Филиппу Орлеанскому, о назначении его регентом королевства при малолетнем Людовике XV.
Герцог Орлеанский искренне хотел блага разоренной войной стране; но, к несчастью, он не умел жертвовать личными увеселениями в пользу государственных дел и нужд. Причиной тому был его слабый характер, к тому же испорченный и развращенный его воспитателями и фаворитами. Как уже говорилось, воспитателем регента был аббат Дюбуа, проведший несколько лет в Бастилии из-за своего беспутного поведения. Сен-Симон пишет о горе-наставнике следующее: «Ум у него был самый заурядный, знания самые поверхностные, никаких способностей, внешность хорька, но притом педанта, речь неприятная из-за того, что он вечно употреблял неопределенные артикли; то, что он лжив, было прямо-таки написано у него на лбу, а уж безнравственен он был настолько, что это даже нельзя было скрыть; его приступы ярости весьма смахивали на припадки безумия; голова его не способна была вместить более одного дела, да и то предпринимал он и вел их только ради собственной корысти; не было у него ничего святого, он не уважал никакие чтимые людьми связи, вызывающе пренебрегал верностью, данным словом, честью, порядочностью, истиной и почитал своим величайшим достоинством презрение ко всем этим вещам; столь же любострастный, сколь и любовластный, он жаждал заполучить себе все, принимал во внимание лишь себя одного, а всех прочих ни в грош не ставил и полагал крайним безумием думать и действовать по-другому; при всем этом он был умильным, смирным, уступчивым, льстивым, умеющим очаровать, с величайшей легкостью принимал любые обличья и надевал любые личины, часто противоречившие друг другу, лишь бы добиться целей, которые он себе ставил, хотя нередко имел слишком мало способностей, чтобы их достичь; в его порывистой и прерывистой речи, непроизвольно запутанной, не было ни смысла, ни толку, она у всех вызывала неприятное ощущение. Тем не менее, когда ему было нужно, он бывал остроумен, шутлив, умел рассказать забавную историйку, но ему недоставало гладкости речи из-за заикания, ставшего у него привычкой по причине его фальшивости, а также неуверенности, которую он испытывал, когда ему нужно было отвечать и говорить».
Дюбуа полностью завладел волей герцога Орлеанского. Он поощрял в воспитаннике, пишет далее Сен-Симон, «склонность к вольности нравов, к щегольству, разврату, презрение к любым правилам, внушал ему прекрасные принципы ученых вольнодумцев и тем самым развращал его сердце и ум, от каковых принципов герцог Орлеанский так никогда и не смог отрешиться, воспитывал в нем чувства, противные разуму, истине, совести, которые герцог всегда старался в себе подавлять».
Дюбуа тщательно следил, чтобы никто не мог встретиться с регентом до и, тем более, помимо него. Однако это отнюдь не означало, что аббат утруждал себя государственными делами. Однажды он бросил в огонь целую кипу запечатанных пакетов из своего бюро и потом радостно вскричал, что вот теперь он ознакомился с их содержимым; после его смерти нашли огромное количество подобных нераспечатанных пакетов и конвертов, в которые временщик так и не удосужился заглянуть. Все дела, свидетельствует Сен-Симон, пришли в запустение, а аббат предавался одним удовольствиям.
Характерным примером его отношения к делам и людям служит история госпожи де Конфлан, которая однажды в Версале увидела, как Дюбуа ругательски поносит какую-то просительницу. Тем не менее она подошла, чтобы приветствовать его.
– Монсеньор… – начала она.
– Ну что монсеньор, что монсеньор? – раздраженно прервал он ее. – То, что вы хотите попросить, сударыня, невозможно.
– Но, монсеньор… – повторила госпожа де Конфлан, опешив.
– Черт бы вас побрал! Говорю вам еще раз: если я сказал, что это невозможно, значит, невозможно.
– Монсеньор… – в третий раз начала госпожа де Конфлан, желая объяснить, что она ничего не просит, но Дюбуа схватил ее за плечи, развернул, ткнул кулаком в спину и рявкнул:
– Убирайтесь ко всем чертям и оставьте меня в покое!
Госпожа де Конфлан, переборов в себе страшное желание грянуться в обморок, побежала жаловаться на Дюбуа герцогине Орлеанской. Супруга регента привыкла к грубым выходкам аббата, но рассказ госпожи де Конфлан показался ей настолько забавным, что она разразилась хохотом, который окончательно доконал оскорбленную женщину.
Ближайшее окружение регента составляли люди, которых он сам называл «висельниками» (впрочем, его супруга, не стесняясь, публично употребляла этот же термин по отношению к нему самому). Эти люди имели такое влияние на него, что Сен-Симону никак не удавалось отговорить герцога от участия в их оргиях хотя бы во время Святой недели.
Во время правления герцога Орлеанского французский двор, сделавшийся из-за религиозного ханжества Людовика XIV самым скучным местом в Европе, преобразился, дав волю долго скрываемой чувственности, которая придала регентству характер элегантной вакханалии. Это была своеобразная моральная эпидемия, быстро распространившаяся по Франции, а затем и по Европе. Неотразимое искушение окружало женщину, принимая самые разнообразные формы, чтобы погубить ее стыдливость. Туалет ее раздевал, мебель звала ее к падению, книга развращала ее ум, музыка размягчала душу, беседа издевалась над ее совестливостью, картины и статуи обожествляли чувственные наслаждения. Этот апофеоз распутства славил не стыдливую любовь прежних времен, а желание, быстрое и торопливое, однодневные связи скучающих развратников. Чувство осмеивалось, над верностью издевались; страсть сводилась к любви мимоходом, ухаживание превращалось во внезапное нападение.
В этих циничных играх обольщение становилось умной и отработанной тактикой разврата. Мужчина больше не надевал маски нежной (или бурной) страсти; он нападал с помощью иронии, острой и холодной, как лезвие шпаги. Он одерживал победу своей сухостью, покидал свою жертву с наглостью, радуясь ее страданию и слезам. Это элегантное вырождение превратилось при Людовике XV в помойную яму и закончилось при Людовике XVI бойней.
Бастилия не избежала проникновения в ее стены общего духа времени.
Три поколения женщин обожали герцога Ришелье. Его почти вековое очарование стало суеверием и обычаем. К концу столетия он напоминал старых идолов, уже давно не совершающих чудес, но к которым набожные женщины приходят молиться по-прежнему. В восемьдесят пять лет он щеголял своей последней любовницей.
Его молодость пришлась на время регентства. В эти годы ему дважды пришлось побывать в Бастилии. (До этого он уже однажды сидел в ней: будучи еще герцогом Фронзаком, он был уличен в любовной связи с одной замужней придворной дамой, за что и был отправлен Людовиком XIV в тюрьму. Отец герцога сам отвез его туда.)
После смерти Людовика XIV Бастилия почти опустела, но вскоре вновь стала принимать у себя арестантов: на сей раз это были придворные эпикурейцы. Каковы были забавы этих весельчаков, можно судить по напечатанному в тогдашних газетах описанию оргии, имевшей место в доме принца Субиза. Знатнейшие особы обоего пола собрались за столом обнаженные; нагие куртизанки сидели рядом с каждым мужчиной. Между прочим в описании сообщалось, что одна дама (графиня де Монтиньон), опьянев от шампанского, отправилась в лакейскую с предложением оказать должное внимание ее красоте, в котором ей отказали пировавшие вельможи.
Когда муж этой аристократки узнал, что его жена скомпрометирована более других дам, он сорвал свою ярость на герцоге Ришелье, которого считали виновником огласки бесстыдного пиршества.
Граф уговорил одного писателя сочинить на Ришелье колкую эпиграмму и, встретившись с ним в маскараде, продекламировал ее герцогу. Не удовольствуясь этим, он встрял в беседу герцога с одной маской:
– Прошу вас, сударыня, не верьте этому вероломному домино, – сказал граф, – он вас тотчас же выдаст.
Ришелье в бешенстве вышел на улицу, граф последовал за ним. Они дрались на улице Святого Фомы около Лувра. Более трехсот человек присутствовали при дуэли; противников удалось развести только после того, как граф получил два укола в руку и, в свою очередь, ранил герцога в живот.
Узнав об этом скандале, Парижский парламент отдал приказ арестовать обоих драчунов. 5 марта 1716 года они были заключены в Бастилию. Если бы эта дуэль случилась во времена кардинала Ришелье, молодые люди наверняка поплатились бы за нее жизнью, но регент проявил больше снисхождения к их проступку и через полгода освободил их. В знак примирения Ришелье обнял своего врага, и они вместе отобедали у коменданта крепости Бернавиля.
Однако регенту вскоре пришлось раскаяться в своем человеколюбии. Распространились слухи, что Ришелье, известный своими успехами у принцесс крови, в костюме цыганки пробрался в Пале-Рояль и похитил честь у дочери регента, герцогини де Валуа. Герцог Орлеанский поклялся достойно отомстить распутнику при первом же удобном случае.
В 1718 году такой случай представился, нужно было лишь умело им воспользоваться.
Герцог де Мэн, незаконнорожденный сын покойного короля, также претендовал на звание регента. Вокруг него сплотились все недовольные герцогом Орлеанским. Сначала они сочиняли песни, направленные против правительства, распускали слухи, порочащие регента, клеветали на него, потом перешли к дерзким выходкам и кончили заговором.
Герцог де Мэн, продолжая традиционную политику французских дворян-заговорщиков, обратился за помощью к Испании. Глава испанского правительства кардинал Альберони пообещал ему деньги и войска для ниспровержения регента. В инструкциях, отправленных кардиналом испанскому посланнику при французском дворе принцу Челламаре, не было оставлено без внимания ни малейшей подробности, которая могла обеспечить успех восстания. Но Челламаре, посредственный дипломат, олицетворенная геральдика, увешанная орденами, позволил французскому правительству провести себя и даже не заметил, как аббат Дюбуа проник в плохо скрываемую тайну заговора.
Вслед за этим открытием правительство завладело важными документами, уличавшими заговорщиков. Случилось это так. У известной куртизанки Лафильон был назначен ужин, или, вернее, оргия. В числе гостей должен был присутствовать и секретарь испанского посла, который явился с опозданием, извинившись срочной работой, задержавшей его (он должен был приготовить нужные бумаги, касающиеся заговора, для отправки их с курьером в Испанию). Лафильон, в чьи обязанности входил и шпионаж, немедленно сообщила об этом регенту. За курьером была послана погоня, и он был задержан в Пуатье со всеми бумагами.
Началось расследование, и регенту представилась блестящая возможность отомстить Ришелье. Для этого требовалось лишь привлечь герцога к делу как соучастника заговора. Такому виртуозу провокаций, как Дюбуа, задача не показалась чересчур сложной. При обыске в доме Ришелье полиция обнаружила письмо от кардинала Альберони (скорее всего умело подделанное Дюбуа), что и послужило основанием для ареста.
28 марта 1719 года Ришелье был отвезен в Бастилию вместе с преданным ему лакеем Рафе. В Бастилии, по словам нового коменданта Делоне, содержалось так много арестованных, что герцогу и его лакею была отведена темная восьмиугольная комната с узкой дырой, которая неизвестно почему называлась окном.
Избалованный аристократ едва не задохнулся от запаха плесени, который источали сырые стены; в комнате было так холодно, что герцога и его лакея пробирала дрожь. Между тем в комнате не было ни печи, ни постелей, ни столов, ни стульев, – герцогу отказали в мебели под тем предлогом, что вся она используется в комнатах других заключенных.
Впрочем, Ришелье не совсем упал духом: он очень надеялся, что герцогиня де Валуа, чей гордый нрав он хорошо изучил, вступится за него перед отцом, герцогом Орлеанским. Правда, к этим надеждам примешивались сомнения, поскольку продолжавшаяся связь герцога с принцессой де Шароле, чье золото весьма скрасило Ришелье его первое заключение в Бастилии, возбуждала ревность герцогини де Валуа. Что, если обе соперницы сочтут вероломного обожателя недостойным их сочувствия, что, если они обе покинут его? Но Ришелье, как уже говорилось, был божеством любви, и то, что погубило бы другого, спасло его.
Регент довольно потирал руки, повторяя, что он мог бы снести Ришелье не одну голову, но даже и все четыре, если бы они у него были. Между тем его дочь и принцесса де Шароле, превозмогая взаимную ненависть, вместе отправились к новому коменданту Бастилии Делоне и за взятку в двести тысяч ливров добились разрешения посещать Ришелье. Они передавали арестанту сведения о ходе следствия, о возводимых против него обвинениях, благодаря чему Ришелье никогда не бывал застигнут врасплох на допросах и умело избегал ловушек, расставляемых ему д'Аржансоном.
Необычный союз двух любовниц спас Ришелье. Выйдя на свободу, он отплатил своим освободительницам новыми изменами.
Герцог еще раз посетил Бастилию – после ее падения. Девяностолетним старцем он поднялся на ее башни, а затем осмотрел ту темную комнату, которую когда-то озарили своим присутствием две милые посетительницы.
Другие заговорщики по делу Челламаре жили в Бастилии весьма вольготно, предаваясь тем же занятиям, что и на свободе: граф Лаваль наслаждался роскошными обедами, кавалер Малезье трудился над собранием мадригалов, посвященных герцогине де Мэн, Давизар сочинял мемуары и т. д. Все они вышли из Бастилии довольно скоро, целыми и невредимыми. Нельзя не согласиться, что между этой Бастилией и Бастилией времен Людовика XIV пролегла целая бездна.
Бастильский роман
Дух галантности проник и в стены грозной тюрьмы, примером чему может служить история девицы де Лонэ. Она оставила несколько прелестных страниц о своем заключении, на которых остроумно и живо изложен ее маленький роман.
Де Лонэ состояла секретарем у герцогини де Мэн. 10 декабря 1718 года регент отправил ее вместе с другими заговорщиками в Бастилию. Неожиданно для себя эта девушка, небогатая и не блиставшая происхождением, оказалась окружена в тюрьме комфортом и вниманием. В мемуарах она пишет, что пребывание в Бастилии стало лучшим временем в ее жизни. Ее поместили в превосходной комнате и позволили иметь при себе горничную. Когда девушка начала жаловаться на крыс, то для их истребления ей дали кошку. Кошка скоро произвела котят, и игры этого многочисленного семейства очень забавляли де Лонэ.
Причина такого обхождения с ней выяснилась быстро: майор Мезонруж, второй человек в крепости после коменданта, воспылал к арестантке глубокой и нежной страстью. Он признался ей, что не мыслит для себя большего счастья, чем стать ее супругом.
Де Лонэ начала кокетничать с ним. Ее комната находилась рядом с комнатой майора. Неподалеку от них была комната еще одного арестанта – кавалера Дюмениля, также замешанного в заговоре. Мезонруж, человек прекрасного воспитания и редкого благородства, надеясь доставить возлюбленной новое развлечение, стал рассказывать каждому из них про другого (Дюмениль и де Лонэ не могли встречаться и потому ни разу не видели друг друга). Затем при посредничестве Мезонружа арестанты стали обмениваться посланиями в стихах. Стихи, которые носил майор, быстро приняли любовный характер, – надо принять во внимание, что дело происходило в тюрьме, при самых романтических обстоятельствах. Наконец Мезонруж устроил им свидание. Сцена обещала быть волнующей: оба узника были заочно страстно влюблены друг в друга, – каково окажется их первое впечатление от предмета своей любви? Свидание не охладило их чувств: если права поговорка, что для монахини и садовник – мужчина, то для молодого заключенного всякая девушка является прекрасной. Свидания продолжались под присмотром доброго Мезонружа, который, хотя и замечал, что любовь де Лонэ к Дюменилю все возрастает, но предпочитал ее счастье своему благополучию.
Комендант крепости узнал о проказах влюбленных и распорядился перевести Дюмениля в отдаленную башню. Де Лонэ безутешно рыдала; соболезнуя ее горю, Мезонруж удвоил свое внимание к ней: он доставлял ей известия о молодом человеке и даже время от времени устраивал им свидания, действуя на свой страх и риск.
Де Лонэ вышла из Бастилии весной 1720 года. На свободе она тщетно требовала от кавалера Дюмениля выполнения обещания жениться на ней. «На следующий год, – вздыхает кокетка, заканчивая свою повесть, – от горя, что он не мог жениться на мне, пока я была в Бастилии, скончался Мезонруж; теперь я приняла бы его предложение».
Вольтер
Вольтер сидел в Бастилии дважды, и оба раза в годы регентства.
В 1717 году он еще носил свое настоящее имя – Франсуа-Мари Аруэ. В этом году появился анонимный стихотворный памфлет «Я видел», направленный против регента и его любовницы герцогини Беррийской, славившейся невероятным распутством. В памфлете были такие строки: «Я видел то, видел это, видел все злоупотребления, совершенные и предполагаемые… Я видел это зло, а мне только двадцать лет», – то есть, как можно было заключить, все зло, которое автору довелось увидеть, пришлось на время регентства. Аруэ было немногим более двадцати, он уже пользовался известностью при дворе как поэт и остроумец, чувствовавший себя как рыба в воде на веселых ужинах в Версале, – этого оказалось достаточным, чтобы счесть его автором сатиры. Примечательно, что друзья поэта, находившие поэму превосходной, подтвердили, что видели, как Аруэ писал ее. Между тем впоследствии выяснилось, что ее настоящим автором был поэт Лебрюн. Справедливости ради надо заметить, что Аруэ был не совсем безгрешен, его перу принадлежала другая сатира – «Регент-Пьеро», появившаяся почти одновременно с «Я видел».
Герцог Орлеанский решил проучить предполагаемого автора памфлета. Встретив Аруэ у Пале-Рояля, он подозвал его и сказал:
– Месье Аруэ, я бьюсь об заклад, что заставлю вас увидеть то, чего вы еще не видели.
Поэт понял, на что намекает регент, но с самым невинным видом осведомился:
– Что же это, монсеньор?
– Бастилия.
– А, монсеньор, оставьте ее для тех, кто уже видел!
Когда Аруэ желал отказаться от приписываемых ему анонимных произведений, он приводил один-единственный довод, который казался ему неотразимым: «Я не мог написать таких плохих стихов». Это доказательство вовсе не казалось регенту таким уж неоспоримым, и 17 мая последовал приказ арестовать поэта. В бастильском журнале за этот день находится следующая запись: «Франсуа-Мари Аруэ, 23 лет, родом из Парижа, сын Аруэ, казначея счетной экспедиции, посажен в Бастилию 17 мая 1717 года за сочинение оскорбительных стихов на регента и герцогиню Берри».
Полицейский комиссар Изабо, пришедший в крепость для допроса Аруэ, спросил, где находятся его бумаги.
– В моем бюро, – ответил арестант.
– Не верю, – настаивал комиссар. – У вас есть списки памфлета. Где они?
Тут в голове у насмешливого Аруэ родилась одна идея.
– Мои бумаги спрятаны в уборных, – сказал он. Поэт отказался уточнить, в каких именно уборных он прячет антиправительственные произведения, и полиция насмешила не одну сотню парижан, обыскивая все уборные подряд, пока Изабо наконец не догадался, что попался на розыгрыш.
Хотя Аруэ содержали не очень строго, все же это была тюрьма, и узник, привыкший к комфорту, страдал от отсутствия предметов туалета. В письмах родным он просил прислать «два индийских платка – один для головы, другой для шеи, ночной чепец, помаду…», а также Гомера и Вергилия, его «домашних богов».
Но все неприятности забывались за работой. Несмотря на то, что ему не давали ни перьев, ни чернил, ни бумаги, он начал в тюрьме «Генриаду», – записывая строки эпоса, вскоре составившие славу французской литературы, карандашом на полях книг. Полицейский Эро в мемуарах свидетельствует, что поэт сочинял, засыпая на жесткой тюремной постели, а просыпаясь, вновь принимался за работу.
Впрочем, первое заключение в Бастилии оказалось сравнительно кратковременным и только принесло славу еще малоизвестному тогда поэту. 10 апреля 1718 года комендант Бастилии Бернавиль получил письмо за подписью восьмилетнего Людовика XV: «Я пишу Вам с ведома моего дяди герцога Орлеанского, регента, чтобы известить о моем распоряжении освободить сьера Аруэ, которого Вы по моему приказанию содержите в моем замке, Бастилии… За это я прошу Бога, чтобы Он воздал Вам…» На рассвете Аруэ покинул тюрьму.
При следующей встрече с регентом он сказал, поклонившись:
– Я прошу Ваше Высочество впредь не заботиться о моем жилище и пропитании.
Вскоре после этой истории Франсуа-Мари Аруэ принял имя де Вольтера, что явилось причиной его вторичного заключения в Бастилию.
Один парижанин, Матье Маре, в феврале 1726 года писал президенту Дижонского парламента Жану Батисту Буйеру: «Вольтер получил палочные удары. Вот правда. Кавалер де Роан Шабо, встретив его в опере, позволил себе такое обращение: «Месье де Вольтер, месье де Аруэ, как же вас зовут?» Вольтер заявил, что не знает ничего о Шабо. Так это не осталось. Двумя днями позже в фойе Комеди Франсез поэт сказал, что ответит де Роану за происшедшее в опере. Кавалер поднял палку, но мадемуазель Лекуврер упала в обморок, и ссора прекратилась. Еще дня через три-четыре Вольтера вызвали из-за стола у Сюлли. Он вышел, не подозревая, что это все тот же де Роан. У парадной двери Вольтер увидел трех лакеев, вооруженных палками, которыми они «погладили» его по плечам. Говорят, что кавалер наблюдал избиение из лавки напротив. Поэт кричал, как дьявол, ворвался к герцогу де Сюлли, который нашел поступок кавалера грубым и неучтивым. Но он собирался в оперу, рассчитывая увеличить свои шансы на успех у мадемуазель де Прие…»
Помимо приведенного выше, которые позволяют думать, существует еще несколько вариантов этой истории, что ответ Вольтера де Роану в опере был гораздо злее и остроумнее.
Согласно первому варианту, Вольтер сказал: «Я начинаю свою фамилию, а вы свою кончаете».
Во втором утверждается, что Роан обратился к поэту без частицы «де» и опустив обязательное «месье». На вопрос Вольтера, почему он это сделал, кавалер презрительно заявил:
– Потому что вы присвоили себе фамилию, которая вам не принадлежит.
Разящий ответ последовал незамедлительно:
– Зато я ношу свою фамилию, между тем как вы раздавлены тяжестью своей.
В третьем случае Вольтеру приписываются слова:
– Я не волочу за собой своей великой фамилии, а делаю честь той, которую ношу.
Как можно судить по отзывам современников, кавалер де Роан был глупцом – трусливым, но набитым спесью. Передают, что однажды кто-то насмешливо спросил его, не король ли он (фамилия Роан созвучна французскому «руа» – «король»), на что Роан важно ответил: «Я не король, но удостаиваю быть принцем». За свою заносчивость он получил прозвище Журден (из мольеровского «Мещанина во дворянстве»).
Как мы видели, Вольтер рассчитывал, что герцог де Сюлли засвидетельствует нанесенное ему оскорбление. И конечно, нежелание титулованного покровителя поэта помочь наказать его обидчика объяснялось не тем, что герцог спешил в оперу. Аббат Комартен прокомментировал историю с избиением Вольтера так: «Дворяне были бы несчастны, если бы у поэтов не было плеч для палок». Вольтер был известный поэт, но он не имел титула – значит, он был ничем. Вот почему вельможи, покровительствовавшие его таланту, не увидели ничего из ряда вон выходящего в поступке кавалера де Роана: он только поставил на место дерзкого «парвеню», выскочку. Принц Конти (кстати, воспетый Вольтером в стихах) острил: «Удары были плохо даны, но хорошо приняты».
Вольтеру пришлось самому отстаивать свою честь. Он послал де Роану вызов на дуэль и спешно стал брать уроки фехтования. Доблестный кавалер принял вызов, но одновременно известил об этом власти, ссылаясь на то, что не хочет нарушить закон, запрещавший дуэли.
5 февраля 1726 года государственный секретарь граф Морепа приказал комиссару полиции Эро «из предосторожности арестовать избитого людьми кавалера де Роана Вольтера».
У Вольтера оставалось последнее оружие – слово. В письме к Морепа, получившем широкую известность в Париже, он язвительно писал: «Я скромно добивался возможности быть убитым храбрым кавалером де Роаном, воспользовавшимся прежде ударами шести лакеев (здесь, как мы видим, Вольтер расходится с Матье Маре. – С. Ц. ), которых он мужественно выставил вместо себя. Все это время я стремился восстановить не свою честь, но честь господина Роана де Шабо, что оказалось весьма трудно… Был бы очень рад доказательству обратного, но сознаю, что всю свою жизнь проведу в Бастилии, куда меня заточили».
В последнем утверждении поэт, к счастью, оказался неправ. 5 мая того же года он получил свободу и разрешение уехать в Англию. Позже Вольтер еще раз попытался получить удовлетворение от кавалера де Роана, для чего приехал из Лондона в Париж, но его обидчик предусмотрительно покинул столицу.
Обижая людей, подобных Вольтеру, власть многим рискует. Второе заключение в Бастилии оказало большое влияние на поэта. До этого у него не было злобы на общественное устройство, где знатность стоит выше закона, а правитель может полновластно распоряжаться свободой подданных. Но после отъезда в Англию Вольтер все свои силы направил на то, чтобы разрушить бастилии в умах людей.
Лекуврер Адриана – известная актриса того времени и любовница Вольтера.
Глава шестая. Бастилия при Людовике XV
Конвульсионеры
В царствование Людовика XV, продолжавшееся пятьдесят один год, произвол властей достиг своего апогея. В это время в Бастилию заключали и за государственные преступления, и за самые мелкие проступки: Бастилия была тогда и государственной тюрьмой, и гауптвахтой, куда сажали на день-другой.
Личность Людовика XV во многом определила характер его царствования. Его не воспитывали для управления страной; в детстве он был такого слабого телосложения, что от него требовалось только одно: чтобы он жил. Его звали «Возлюбленным», но не потому, что его сильно любили или он старался заслужить любовь народа, но лишь потому, что смотрели на него как на драгоценное сокровище нации, которого опасались лишиться. Одним своим существованием король гарантировал аристократии привилегии, народу – мир; золото – вверху, хлеб – внизу.
Воспитанный регентом и его двором, Людовик привык жить только для себя. Его правление можно назвать всеобъемлющим эгоизмом власти: оно прошло без малейших попыток провести какие-нибудь полезные реформы. Все внимание правительства было обращено исключительно на охрану старого порядка и на преследование всего нового.
Людовик XV уже юношей был так красив, что сводил с ума всех женщин двора: любить красивого, молодого, богатого и расточительного человека, и притом короля, – какое счастье сулило новое царствование! Но красота Людовика скоро поблекла, и он остался прекрасен только для льстецов и женщин, имевших на него виды. Тусклые глаза, глядящие без всякого выражения, и вдавленный лоб делали его лицо весьма непривлекательным. Нравственные же качества короля были еще более отталкивающими. Если Людовик XIV юношей взял на себя управление государством и работал за всех своих министров, то Людовик XV с ранних лет бросил всякий труд и заперся во дворце, наподобие султана, с женщинами и поварами. И едва ли какой-либо другой сластолюбец имел более бесчувственное сердце, чем то, которое билось в груди у Людовика XV.
Не занимаясь государственными делами, король почти ничего не знал о том, что творили его именем министры. Людовик иногда подписывал приговоры, но можно с уверенностью поручиться, что делал это не читая. Злоупотребления в его царствование были вопиющими, однако он утешался словами своего наставника, кардинала Флери, что они и в прежние времена были велики. Поэтому действительными виновниками всех арестов, тюремных заключений и казней были подлинные правители королевства: министры Фелипо, Шовелен, Амело, Бойен, д'Аржансон, Шуазель и д'Эгильон, а также фаворитки короля – маркиза де Помпадур и другие.
Лишь только Людовик XV принял в свои руки правление, иезуиты подняли голову. Религиозные гонения, приостановленные при регенте, возобновились со страшной жестокостью. Самым ненавистным учением для иезуитов был янсенизм, и они выхлопотали более 80 тысяч тайных королевских приказов об аресте приверженцев этой секты. Другими словами, чтобы арестовать человека, достаточно было заподозрить его в янсенизме. Их стараниями к середине XVIII столетия янсенисты почти перевелись во Франции.
В первые годы царствования Людовика XV тюрьмы страны переполнились конвульсионерами – приверженцами секты, выросшей из янсенизма; в одной Бастилии их перебывало около четырех тысяч. Вина подавляющего большинства этих людей состояла в том, что они были психически нездоровы.
Появление конвульсионеров связано с именем Франсуа Париса. Он был старшим сыном советника Парижского парламента. Рано увлекшись янсенизмом, он после смерти отца уступил его место в парламенте своему младшему брату, чтобы целиком посвятить себя набожным размышлениям. Парис умер в 1727 году, в возрасте тридцати шести лет. Янсенисты почитали его святым, хотя он последние четырнадцать лет не был у причастия под предлогом, что недостоин его. Перед смертью он продиктовал свое исповедание веры и завещал похоронить себя, как бедняка, на общем кладбище. Выполняя волю покойного, Париса похоронили на приходском кладбище церкви Святого Медарда, куда уже на следующий день собралась толпа калек в ожидании исцелений. Некоторые фанатики публично бичевали себя, раздирали на теле лохмотья и доводили себя до экстаза, сопровождаемого конвульсиями. Постепенно их число росло, у них появились учителя, которые проповедовали на могиле Париса, возбуждая толпу невероятными корчами тела. Экзальтированные до безумия последователи этих учителей готовы были идти за ними куда угодно и на что угодно; были случаи, когда они выступали против королевской армии с оружием в руках.
Твердую организацию секте конвульсионеров придал Пьер Вальян, полубезумный священник из Труа, в 1725 году попавший в Бастилию за то, что чересчур рьяно проповедовал близкое воскресение пророка Илии. Тюремное заключение навело его на мысль, что пророк Илия – это он сам.
Вальян просидел в Бастилии три года, служа посмешищем для товарищей по неволе, которым он проповедовал свое учение с утра до вечера. Когда в 1728 году лжепророка выпустили из крепости, он примкнул к конвульсионерам и вскоре сделался их духовным вождем. Вальян создал иерархию секты, установил обряды и отделил правоверных от еретиков, – в число последних попали все, кто проявил недостаточно восторженности и фанатизма по отношению к нововведениям Вальяна.
Начальник парижской полиции Жиро говорил, что можно легко уничтожить на корню это зло, эти соблазнительные догматические распри, приняв строгие меры по отношению к зачинщикам беспорядков. Но применение силы долгое время сдерживалось тем, что ревностным защитником учения Париса выступил кардинал Ноайль, объявивший действительными чудеса, совершавшиеся на Медардском кладбище.
Шесть лет Вальян считался первосвященником конвульсионеров. За это время он довел экзальтированность своих учеников до крайнего предела – скачки молодых девиц на могилах кладбища Святого Медарда являли стороннему наблюдателю ужасное зрелище человеческого безумия. В конце концов Вальян показался властям опасным, его арестовали и вторично упрятали в Бастилию, хотя настоящее место «чудотворца» было в сумасшедшем доме. На этот раз над его выходками никто не потешался, так как его заперли в одиночном каземате, где он бился головой о стены и вел себя как помешанный. Однажды, когда тюремщик развел в камине огонь, Вальян вскричал:
– А, пусть теперь кто-нибудь осмелится утверждать, что я не пророк Илия! Что же это такое, как не тот огонь, который должен поднять меня на небо? Я узнаю этот огненный вихрь!
Он впал в такое возбуждение, что тюремщик вынужден был потушить камин, залив его ведром воды. Едкий дым, распространившийся по комнате, отрезвил безумца. Придя в себя, Вальян написал Жиро следующее письмо: «Для меня теперь очевидно, что я не пророк Илия. Бог показал мне это своим недавним знамением. Вихрь был не для меня. Выполняя обязанности этого пророка с некоторым блеском, я по справедливости должен теперь признать, что не представляю более его особы и что я не имею никакого полномочия ни действовать, ни говорить от его имени».
Второе заключение Вальяна в Бастилии продолжалось двадцать два года, после чего он был перевезен в Венсен, где и умер.
Из его последователей, которые, несмотря на очевидное безумие Вальяна, никогда не переводились, выделилась секта августинианцев. Последние совершали свои обряды и процессии ночью; с веревками на шеях и факелами в руках они отправлялись на покаяние в собор Парижской Богоматери, а оттуда шли на Гревскую площадь, где целовали землю, на которой, как они полагали, им суждено было погибнуть от руки палача.
К этой секте вскоре добавились меланжисты, моргулисты, фигуристы и секуристы, вышедшие также из секты конвульсионеров. Некоторые из них признавали власть Римской церкви и не верили в святость Париса.
Все они враждовали друг с другом, доказывая правоверность своего учения и еретичность прочих сект. Секуристы заслуживают особого внимания – их справедливее было бы называть палачами конвульсионеров. Секурировать – значило истязать конвульсионера, топча его ногами, колотя поленьями и прижигая раскаленным железом. Некоторые из секуристов выламывали пальцы у молодых женщин, рвали клещами их груди, кололи их тело острыми железными прутьями и даже распинали их. Число секуристов непрерывно росло, а вместе с тем и количество их жертв.
Правительство, желая положить конец этому варварству, запретило проведение на кладбище Медарда публичных обрядов сектантов. Те стали собираться в частных домах, где продолжали истязания; полиция тщетно пыталась прекратить изуверства, а Парижский парламент, которому поручили расследовать эти преступления, бездействовал, видимо, не решаясь посягнуть на «свободу совести» мучителей.
Властям пришлось действовать при помощи одних административных мер, в отношении секуристов, безусловно, вполне оправданных. Но Бастилия наполнилась и другими сектантами, которых бросали туда сотнями. Вместо лечения их там морили голодом и холодом. Дошло до того, что в 1747 году арестовали семилетнюю девочку-сектантку.
Репрессии оказались бессильны водворить порядок в умах людей. Конвульсионерство, подобно другим массовым эпидемиям безумия, постепенно исчезло само, но в коридорах Бастилии еще долго слышалось эхо тех воплей, которые доносились из казематов, где сидели кровавые изуверы и несчастные безумцы.
Мнимый спаситель
Жана Анри Латюда можно назвать самым знаменитым узником Бастилии в царствование Людовика XV. В его судьбе запечатлелись все злоупотребления и пороки абсолютистской Франции – фаворитизм, презрение к человеческой личности, бессмысленное насилие.
Сын небогатого лангедокского помещика, рано спроваженный отцом из родного дома, Латюд был вынужден с юных лет сам пробивать себе дорогу в жизни. Успев получить кое-какое образование и зная недурно математику, он в 1747 году, двадцати двух лет от роду, поступил на службу в саперный полк в качестве военного фельдшера (а не инженера, как он пишет в мемуарах). Он участвовал в войне против Голландии, но мир, подписанный в 1748 году, заставил его снять военный мундир.
Оставив армию, Латюд кое-как перебивался в Париже, приготовляя пилюли и помаду для какого-то аптекаря. И вот тут-то, на свою беду, он задумал легкомысленную и, в сущности, не совсем чистоплотную проделку, которая, по его расчету, должна была обеспечить ему благоволение королевской фаворитки, маркизы де Помпадур.
Вот как сам Латюд описывает возникновение своего замысла: «Однажды в апреле 1749 года я находился в Тюильрийском саду. На скамейке рядом со мной сидели два человека, резко выражавшие негодование по поводу поведения маркизы Помпадур. Огонь гнева, разгоревшийся в их сердцах, воспламенил мой ум, и у меня мгновенно мелькнула мысль о том, что я, кажется, нашел способ повернуть в мою сторону колесо фортуны. «А что, – подумал я, – если донести фаворитке короля о том, какого мнения о ней народ? Конечно, я не сообщу ей ничего нового, но, может быть, она оценит мое усердие и из благодарности заинтересуется моей судьбой?»
Латюд вернулся домой, насыпал в коробочку совершенно безвредный порошок и отослал эту посылку на имя маркизы Помпадур. Вслед за тем он отправился в Версаль и потребовал, чтобы о нем доложили маркизе, которой, по его словам, угрожала серьезная опасность.
Фаворитка тотчас его приняла. Латюд сообщил ей, что он открыл заговор, направленный против ее жизни. Пересказав разговор двух незнакомцев в Тюильрийском саду, он добавил, что они затем отправились на почту и послали пакет на ее имя, в котором находится сильный яд.
Маркиза де Помпадур поблагодарила молодого человека и попросила записать для нее его имя и адрес. Латюд, позабыв, что собственноручно написал адрес на посылке, поспешил исполнить просьбу маркизы, которая, бросив взгляд на бумагу, отпустила Латюда грациозным поклоном. Латюд вышел из Версаля, не чуя под собой ног от радости.
В скором времени после его ухода маркиза Помпадур получила посылку. Она как бы в шутку уговорила горничную надеть маску и вскрыть пакет. При этом порошок рассыпался, но не умертвил ни горничную, ни собачку маркизы, которая понюхала и лизнула его. Маркиза сличила почерк на посылке с рукой Латюда и легко догадалась о его проделке. Подобный способ добиться ее признательности показался ей гнусным.
1 мая, в шесть часов вечера, Латюд был арестован и препровожден в Бастилию. Он понял, что его хитрость раскрыта, но не пал духом, решив, что несет справедливое наказание и что маркиза, вероятно, желает проучить его, подержав неделю-другую в крепости.
В Бастилии Латюда обыскали, сняли с него одежду и отобрали все, что он имел при себе: деньги, драгоценности и документы. Затем его облачили в отвратительные лохмотья, «пропитанные, без сомнения, слезами многих других узников этого страшного замка», как выражается он в своих мемуарах.
Наутро арестанта посетил начальник полиции Берье. На все его вопросы Латюд отвечал вполне искренне, чем пробудил сочувствие в Берье, который пообещал ходатайствовать за него перед маркизой.
Второй визит начальника полиции разрушил все надежды Латюда: маркиза была непреклонна.
Латюда вначале поселили в одной комнате с евреем Иосифом Абузагло, английским шпионом. Но едва узники стали сближаться, как их разлучили: Абузагло выпустили из крепости, а Латюда перевезли в Венсен.
Берье не одобрял жестокости маркизы по отношению к Латюду и всеми имеющимися у него средствами старался облегчить участь молодого человека. Он отвел Латюду лучшую комнату в Венсене, распорядился выдать ему хорошую одежду, книги и письменные принадлежности, но, конечно, все эти привилегии не могли заменить пленнику свободы.
С той поры как Латюд потерял надежду выйти из тюрьмы с согласия маркизы Помпадур, он решил бежать из тюрьмы. В Венсене ему разрешили гулять в саду. Однажды, когда тюремщик отпер дверь его комнаты, приглашая узника выйти на прогулку, Латюд выскочил на лестницу, запер перед носом у тюремщика входную дверь и убежал в лес.
Пробравшись в Париж, он два дня не мог опомниться от восторга при мысли, что вновь свободен. Затем, поразмыслив над своим положением, он решил написать маркизе де Помпадур письмо с просьбой о прощении; при этом, полагая, что только знак полного доверия может загладить его вину, он указал в письме адрес дома, где скрывался. На другой день улыбающийся полицейский офицер вновь отвез беглеца в Бастилию.
На сей раз, если бы не новое вмешательство доброго Берье, Латюду пришлось бы худо: он был осужден комендантом Бастилии на тяжкое одиночество при самом скудном содержании. Но Берье распорядился кормить его из расчета восьми ливров в день, снабдил книгами, бумагой и перьями, позволил принести из дома необходимые вещи и дал ему в товарищи одного молодого человека по имени Далегр. Вина этого арестанта состояла в том, что он написал маркизе Помпадур письмо, в котором умолял ее, ради блага Франции, умерить свой беспутный нрав.
Новое ходатайство Берье не принесло успеха. На товарищей напала страшная тоска. Далегр целыми днями валялся на соломе, а Латюд, сидя на полу и подперев голову обеими руками, остолбенело смотрел в угол тюрьмы. Тюремщик вечером нередко заставал их в той же позе, в какой видел поутру. «Нам оставалось только два выхода: смерть или бегство», – вспоминал Латюд. Они выбрали второе.
Мысль о побеге созрела в голове у Латюда. «Я начал перебирать в уме, – пишет он, – все, что я должен буду проделать и раздобыть для бегства из Бастилии: прежде всего – пролезть сквозь дымовую трубу, постепенно преодолевая все устроенные в ней барьеры и преграды; затем, чтобы спуститься с крыши в ров, – соорудить лестницу не менее 80 футов длиной и еще одну, деревянную, чтобы выбраться из крепостного рва».
Обдумав детали своего плана, Латюд бросился к Далегру на шею и крепко его поцеловал.
– Мой друг, терпи и мужайся: мы спасены! – воскликнул он и быстро изложил товарищу свои соображения.
– Как, – пробурчал Далегр, – ты все еще носишься со своими бреднями? Веревки, материалы… да где они? Откуда ты их возьмешь?
– Веревок у нас больше, чем нужно, – возбужденно отвечал Латюд. – Вот тут, – он указал на свой чемодан, – их больше тысячи футов.
– Друг мой, приди в себя и успокой свое расстроенное воображение. Я ведь знаю, что лежит в твоем чемодане: там нет ни куска веревки!
– Да что ты! А мое белье? А дюжина рубах? А чулки? А полотенца? Разве это нельзя превратить в веревки?
По мере того как Латюд развивал перед Далегром свой план, у того загорались глаза. В тот же день они принялись за дело. Им удалось изготовить две веревочные лестницы – для работы в каминной трубе и для спуска с башни, деревянную лестницу, сделанную из отдельных частей, которые соединялись посредством шарниров и шипов, пилу из сплющенного подсвечника, ножик из огнива и множество других инструментов для побега (все эти вещи можно видеть в музее, основанном полковником Мареном). Чтобы спрятать их от глаз тюремщика, они вынули чуть ли не все плиты пола.
Удаление железных прутьев из дымовой трубы было наиболее мучительным трудом, потребовавшим шестимесячного напряжения сил. Работать в дымоходе можно было только в скрюченном положении, до такой степени утомлявшем тело, что никто из них не выдерживал этой пытки больше часа, причем каждый раз работавший в трубе спускался с окровавленными руками. Железные прутья в дымоходе были вдавлены в твердую известь, для размягчения которой друзьям приходилось ртом вдувать воду в проделанные отверстия. Вместе с тем, по мере того как они извлекали прутья из гнезд, их надо было вставлять обратно, чтобы офицеры, ежемесячно проверявшие состояние дымоходов и стен, ничего не заметили.
Наконец, 25 февраля 1756 года, через два года после начала их трудов, друзья сделали последние приготовления к побегу, который решили совершить в эту же ночь. Они подождали, когда в крепости все утихнет, и по узкой каминной трубе вылезли на крышу башни, таща с собой деревянную и веревочную лестницы, кожаный чемодан с одеждой и мешок с железными прутьями, которыми они надеялись пробить брешь в стене, опоясывающей крепость.
Привязав веревочную лестницу к одной из массивных пушек, стоявших на платформе, они спустились к подножию башни (Латюд насчитал до земли двести ступенек лестницы) и очутились по пояс в ледяной воде, так как Сена уже разлилась и затопила ров. На их счастье, стоял густой туман, скрывавший беглецов от глаз часовых, однако им пришлось несколько раз окунуться с головой в воду, при приближении караула с огромным фонарем.
Они благополучно добрались до того угла стены, где надеялись пробить брешь. С помощью железных прутьев им удалось вынуть два камня. Во время этой работы часовой, стоявший наверху, окропил их горячей струей, и друзья еле подавили в себе приступ безудержного хохота.
В пятом часу утра отверстие в стене было готово. Мусора, вытащенного ими из этой пробоины, хватило бы, чтобы нагрузить три добрые телеги. Латюд и Далегр пролезли в дыру и очутились во внешнем рве, также наполненном водой. Здесь их выручила деревянная лестница. Взобравшись на вал, беглецы перевели дух и осмотрелись: сомнений быть не могло – они спасены…
Друзья быстро переоделись и наняли экипаж до Версаля, где жил де Силуэт, секретарь герцога Орлеанского, некогда служивший вместе с отцом Латюда. Беглецы надеялись укрыться у него, но, к несчастью, того не оказалось дома. Тогда они отправились в Сен-Жермен к портному Руи, знавшему Латюда. Здесь они пробыли несколько дней и решили перебраться в Голландию.
Далегр тронулся в путь первым, переодевшись в крестьянское платье. Договорились, что в случае благополучного прибытия в Брюссель он пошлет письмо на имя Руи. Через две недели письмо было получено. Тогда в путь двинулся Латюд, переодетый в платье слуги.
В Брюсселе, у хозяина гостиницы, где должен был остановиться Далегр, Латюд узнал, что его друга недавно арестовали и увезли во Францию. Не медля ни минуты, Латюд уехал в Амстердам. Отсюда он написал отцу, прося у него денег, и французская полиция, вскрывавшая иностранную корреспонденцию, узнала о его местонахождении. Французский посол в Голландии стал хлопотать перед властями о выдаче Латюда, представляя его опасным разбойником, и добился согласия голландского правительства на его арест. Латюда схватили среди бела дня в банке, где он получал присланные отцом деньги.
Таким образом друзья снова оказались в Бастилии, но на этот раз порознь.
Латюда заключили в самый темный и сырой подземный каземат и приставили к нему тех самых сторожей, бдительность которых он обманул. За побег Латюда и Далегра их присудили к трехмесячному заключению в подземных казематах, поэтому нет нужды уточнять, как они относились к узнику. Латюд дошел до ужасного состояния, которое внушило тюремному хирургу Сартену опасения за его жизнь. Сохранился протокол, составленный Сартеном о состоянии здоровья узника; вот отрывки из этого документа: «В продолжение почти сорока месяцев, с кандалами на руках и ногах, он сидит в каземате… Постоянная мокрота под носом заключенного разъела его верхнюю губу до самого носа и обнажила зубы, которые ломались и вываливались от холода; борода и волосы на голове его вылезли, и он сделался совершенно плешив. Зрение его страдало ужасно… Заключенный, о котором идет речь, чувствуя себя не в состоянии выносить подобные мучения, задумал лишить себя жизни и с этой целью ничего не ел и не пил в продолжении ста тридцати четырех часов. Ему силой открыли рот, насильно заставив проглотить пищу и помешав умереть. Тогда он придумал новый способ: отыскал кусок стекла, разрезал жилы и истек бы кровью, если б его не остановили… Несколько дней он пробыл без памяти… Такие страдания могут изнурить самый крепкий организм. Когда заключенный наклоняет голову вперед… ему кажется, что его будто кто-то ударяет палкой по лбу, в глазах темнеет и минуту или две он положительно ничего не видит».
Это красноречивое свидетельство нисколько не облегчило положение узника. До самой весны он оставался в каземате и был переведен оттуда в другое помещение только потому, что Сена вышла из берегов и грозила затопить каземат, где он находился; однако и новая комната была без камина.
Между тем Латюд в своем ужасном заключении обдумывал планы различных преобразований, которые в более благоприятные для него времена могли бы доставить ему известность и видное положение. Он разработал два проекта: как увеличить французскую армию на двадцать тысяч человек, не прибегая к новому рекрутскому набору, и как собрать достаточную сумму, чтобы назначить пенсии вдовам солдат, погибших в сражениях. Суть первого проекта сводилась к тому, чтобы вооружить ружьями сержантов и унтер-офицеров, чьим оружием по уставу того времени были пики и алебарды, совершенно бесполезные в сражении; второй проект предусматривал сбор необходимой суммы за счет увеличения на три денье платы за пересылку писем. Латюд записал оба проекта своей кровью на пластинках, сделанных из хлебного мякиша; его пальцы, которые он колол соломинкой, так воспалились, что только чудом Латюд избежал гангрены или общего заражения крови.
Латюду удалось заинтересовать своими проектами тюремного духовника, который переписал их на бумагу и представил королю. Предложением Латюда относительно армии немедленно воспользовались; что касается второго проекта, то он был выполнен лишь наполовину: плата за пересылку писем увеличилась, но пенсии вдовам солдат назначены не были. Положение самого Латюда при этом ничуть не улучшилось; тогда-то он и предпринял те попытки самоубийства, о которых писал хирург.
Прошли годы. Маркиза Помпадур умерла, сумев, однако, передать свою ненависть к Латюду другим министрам и вельможам. Латюд испробовал все средства, чтобы развеять это предубеждение против себя: трогательные письма, унижения, мольбы – все было перепробовано им, и не привело ни к чему. Сохранилось несколько его писем; в одном из них он высчитывает часы своего заключения – оказывается, что тюрьма отняла у него сто тысяч часов жизни (она отнимет у него еще двести тысяч); но даже теперь юмор и жизнелюбие не покидают его, и он начинает свои письма словами: «Бастилия, писано на дне кастрюли», – другого стола у него не было.
Однажды он смастерил из веточки бузины, случайно обнаруженной им в охапке свежей соломы, маленькую свирель, с которой с тех пор не расставался до конца жизни.
В 1765 году его перевели в Венсен. 23 ноября, во время прогулки, Латюд внезапно повалил на землю двух солдат и бросился бежать, опрокидывая встречавшихся по пути сторожей. У ворот замка его остановил часовой, прицелившийся в него из ружья.
– Старина, – ласковым голосом сказал Латюд, приближаясь к нему, – ты обязан остановить меня, а не убивать.
Прежде чем солдат успел опомниться, Латюд выхватил у него ружье, повалил караульного на землю и очутился в парке. Два часа спустя он был уже в доме у своих друзей.
Однако Латюд, умевший так ловко убегать из тюрем, не умел хранить свою свободу. Он еще раз поверил обещаниям министра Шуазеля и снова был арестован и водворен в Венсен. Оттуда его перевели сначала в Шарантон, а потом в Бисетр – отвратительные тюрьмы для уголовников и сумасшедших, по сравнению с которыми даже Бастилия имела свои преимущества. В Бисетре он вновь встретился с Далегром; несчастный товарищ по побегу не узнал его: он сошел с ума. Через некоторое время Далегр расшибся, упав в яму, и умер на руках у Латюда.
В Бисетре Латюд подкупил одного тюремщика, который позволил ему написать записку и взялся доставить ее по адресу, но дорогой потерял конверт. К счастью, его подобрала одна женщина, торговка госпожа Легро. Прочитав записку Латюда, она почувствовала к нему необыкновенную жалость. Она показала письмо своему мужу, и супруги решили спасти человека, о котором ничего не знали и которого ни разу не видели. Госпожа Легро ходила ко всем влиятельным лицам, ее отовсюду выгоняли, но просительница не падала духом. Несколько раз в неделю она пешком проделывала путь из Парижа в Версаль и обратно, убеждая вельмож в том, что Латюд не разбойник.
Наконец ее старания увенчались успехом. Ей удалось склонить на свою сторону кардинала де Рогана. В 1784 году Латюд был освобожден; таким образом он провел в различных тюрьмах тридцать пять лет. Любопытно, что столь долгое заключение не подорвало ни умственных, ни физических сил Латюда. До самой смерти он имел отличное здоровье, был весел и остроумен и усердно занимался гимнастикой, чтобы предохранить себя от подагры, которой очень боялся.
Латюд прожил на свободе еще двадцать лет, приобретя известность как автор интереснейших мемуаров. В июле 1789 года ему довелось присутствовать при взятии крепости, из которой он некогда совершил свой знаменитый побег.
В том обвинительном акте, который французский народ предъявил Бастилии, запискам Латюда по праву принадлежит далеко не последнее место.
Генерал Лалли
В 1762 году всеобщее внимание привлек процесс знаменитого французского генерала Лалли, защитника французских колоний в Индии.
Граф Тома Артур де Лалли Толендаль вступил на военное поприще в самом юном возрасте. Ему было всего восемь лет, когда отец, командующий полком, взял его с собой на войну, чтобы приучить сына к зрелищу кровопролития. Мальчик, еще в колыбели получивший офицерский чин, в эту кампанию был произведен в капитаны. Четыре года спустя он участвовал в осаде Барселоны, служа под начальством отца.
Вскоре после этого Лалли был назначен командиром полка; в 1740 году он дослужился до звания генерал-лейтенанта, а в 1756 году его назначили генерал-губернатором всех французских владений в Индии. В это время Франция и Англия уже находились в состоянии войны, и Лалли пришлось оставить планы административных преобразований, которые он намеревался осуществить в своем генерал-губернаторстве, чтобы вновь употребить в дело свои военные способности.
Храбрость Лалли была общеизвестна, к тому же он был еще и незаурядным полководцем. На другой день после высадки на индийский берег он одержал блестящую победу над англичанами. Тридцать восемь дней спустя на Коромандельском побережье не осталось ни одного красного мундира; Лалли овладел двумя важными крепостями: Гонделуром и Сен-Давидом. Если бы генерал проявил большую осторожность, он мог бы закрепить свои успехи; но отвага и горячность, бывшие основными его достоинствами, превратились в главные недостатки. Увлеченный победами, Лалли двигался вперед, не обращая внимания ни на время года, ни на недостаток в съестных припасах и вооружении, ни на недовольство офицеров и солдат.
Французская армия осадила Мадрас и вскоре овладела всем городом, за исключением цитадели, где укрылись англичане. Ворвавшись в Мадрас, офицеры и солдаты Лалли сполна вознаградили себя за перенесенные лишения и многомесячную задержку жалованья; генерал был не в силах остановить грабежи, да и боялся жесткими мерами окончательно настроить против себя армию. Дисциплина во французской армии упала настолько, что, когда Лалли хотел повести войска на штурм цитадели, офицеры отказались повиноваться ему. Наемные солдаты, став свидетелями совершенно неприличных препирательств командующего с офицерами и не зная, кому подчиняться, мало-помалу начали переходить на сторону неприятеля, обещавшего им золотые горы. Дошло до того, что французская армия от дезертирства уменьшилась наполовину, и Лалли, дрожа от ярости, должен был отступить от Мадраса (1760).
Потеря Пондишери окончательно погубила его. Это был единственный город, остававшийся в руках французов после злополучной мадрасской кампании. Между тем Лалли, уверенный в победе, не укрепил город и не позаботился обеспечить пути отступления на случай неудачи. В Пондишери не оказалось ни достаточно сильного гарнизона, ни оружия, ни провианта.
С самого начала войны город со стороны моря охраняла небольшая французская эскадра, которая, после того как 19 английских кораблей приблизились к гавани, отступила к Бурбонским островам. Если англичане тогда же не овладели городом, то это произошло только потому, что имя Лалли продолжало оставаться грозным для неприятеля. Но когда город был осажден и с суши, французские наемники восстали, требуя выплаты жалованья, которого им не выдавали уже полгода. Воспользовавшись бунтом, англичане ворвались в город и взяли в плен Лалли вместе со всей французской армией. Пленного генерала отправили в Лондон.
Известие об этом поражении страшно взволновало Париж и в особенности двор, где у Лалли было много врагов. Лалли и из Лондона видел тучи, сгущавшиеся над его головой, но полагал, что его присутствие в Версале поможет разогнать их. Однако, вернувшись в Париж, генерал понял, что общественное мнение, соединившись с мнением двора, настроено резко против него. Лалли попрекали суровым обращением со своими солдатами и жестокостями по отношению к туземцам, его обвиняли во всех военных неудачах, злоупотреблении властью, излишнем доверии, оказанном им некоторым чиновникам, ненавистным населению края, и прочих грехах. Все доводы генерала, которыми он думал оправдаться или, по крайней мере, свалить вину на других, были признаны неубедительными. Видя, что дело принимает дурной оборот, Лалли сам попросил короля заключить его в Бастилию и назначить расследование. Этот добровольный арест состоялся 1 ноября 1762 года. Лалли в это время был шестьдесят один год.
Процесс над генералом растянулся почти на четыре года. Среди всеобщего ожесточения Лалли оставался совершенно спокоен: он надеялся, что если парламент и будет с ним чрезмерно строг, то король смягчит наказание. Язвительные насмешки Лалли над некоторыми сослуживцами, имевшими вес при дворе, еще больше разжигали ненависть к нему. Лалли хотел, по словам Вольтера, очернить своих офицеров и весь правительственный совет Пондишери; но чем упорнее смывал он возводимые на него обвинения, тем настойчивее и ожесточеннее его враги забрасывали его грязью.
Генерала начали томить мрачные предчувствия, о чем можно судить по следующей истории. Однажды во время бритья Лалли попытался спрятать одну из бритв, принесенных тюремным цирюльником. Тюремщик, заметивший это, потребовал отдать бритву, но генерал, притворно смеясь, ни за что не хотел возвращать ее. Не зная, что делать, тюремщик стал громко звать на помощь; по всей крепости раздался звон колоколов, коридоры наполнились солдатами, явилась стража, и только тогда генерал отдал бритву, наделавшую столько шума. Ясно, что Лалли был уверен, что настанет день, когда бритва может ему понадобиться, чтобы избежать публичного позора.
Вообще, принимая во внимание его чин, с ним обращались довольно сурово. Майору и солдатам, возившим его из Бастилии на допросы, был отдан приказ убить арестанта при малейшей попытке толпы освободить его. А когда дело дошло до развязки и генерал явился на последнее заседание суда в полной форме, со всеми лентами и орденами, президент парламента распорядился снять с него мундир и все регалии.
8 мая за Лалли пришли, чтобы отвести его из Бастилии в парламент для выслушивания приговора. Генерал, томимый тяжелыми предчувствиями, воскликнул: «Я пропал!» Когда протоколист Грефье приказал ему опуститься на колени и выслушать приговор, Лалли некоторое время стоял в нерешительности, затем исполнил требуемое. Приговор парламента гласил, что «за измену интересам короля, государства и Ост-Индской компании, за злоупотребление властью и дурное обращение с подданными короля» генерал де Лалли Толендаль осуждается на смертную казнь путем отсечения головы, а его имущество подлежит конфискации в пользу казны.
Во время чтения приговора генерал пребывал в сильном волнении; услышав последние слова, он в ужасе вскочил с воплем: «Какое же преступление я совершил?» – и тут же почти без чувств повалился навзничь. Священник принялся утешать его, но Лалли в раздражении вскричал:
«Ах, сударь мой, оставьте меня на минуту одного!»
С этими словами он отошел в угол комнаты и сел на пол, закрыв лицо руками. Вдруг он выхватил из рукава нож, неизвестно каким образом оказавшийся у него, и ударил себя в бок, под сердце; генерал хотел повторить удар, но подоспевшая стража удержала его руку. Рана оказалась неопасной: лезвие только скользнуло по ребрам. Приведенный обратно в камеру, Лалли не мог заснуть всю ночь, кричал, что он выиграл девять сражений, а проиграл только одно, что он был при Фонтенуа и т. д.
Когда на следующий день за ним пришли, чтобы отвезти на Гревскую площадь, генерал впал в страшное неистовство, проклиная короля, парламент и все на свете. Он грозился на эшафоте обратиться к народу с речью, разоблачающей его врагов. Зная характер Лалли, экзекуторы предпочли завязать ему рот. При этом какой-то умник выразил опасение, что «осужденный, привыкший к восточным обычаям, может проглотить язык и тем избавить себя от процедуры публичного наказания».
В пятом часу пополудни телега с приговоренным генералом, что-то мычавшим через повязку и свирепо вращавшим глазами, двинулась к Гревской площади. Палач и отряд солдат сопровождали ее.
При виде эшафота Лалли охватило полное бессилие, его пришлось почти нести по ступенькам. Но на эшафоте к генералу вернулось самообладание, и он, сердито косясь на толпу, сам подошел к плахе и встал перед ней на колени.
Сын палача, которому отец доверил отрубить эту знаменитую голову, поднял секиру, но по неопытности раздробил осужденному череп. По толпе пронесся вопль ужаса. Тогда палач вырвал окровавленный топор из рук сына, готового упасть в обморок, и быстро прекратил мучения генерала.
Вольтер и другой знаменитый писатель, аббат Рейналь, пытались спасти если не жизнь, то хотя бы честь Лалли, доказывая, что он не был изменником. Им удалось склонить на свою сторону общественное мнение. Впоследствии сын Лалли добился пересмотра дела отца, и генерал был реабилитирован посмертно.
Полковник Дюмурье
В начале 1772 года в кабинет министра иностранных дел герцога д'Эгильона вошел молодой полковник среднего роста, хорошо сложенный, с открытым лицом, решительным видом и энергичной походкой. Через четверть часа герцог гневно повысил голос; полковник отвечал ему в том же тоне. Оба они поднялись с мест и подошли к дверям, вследствие чего посетители, ожидавшие своей очереди в приемной, ясно услыхали угрожающий возглас министра:
– Я отправлю вас в Бастилию!
– Это вы можете сделать, – невозмутимо отозвался полковник, – но воротить меня оттуда будет уже не ваше дело.
С этими словами визитер вышел из кабинета. Герцог с силой захлопнул за ним дверь.
Полковника звали Шарль Франсуа Дюмурье. Это имя сделалось широко известным позднее, в годы революции ; однако и теперь Дюмурье уже имел некоторые заслуги перед Францией. Он отличился в Семилетней войне и обратил на себя внимание герцога де Шуазеля, бывшего тогда первым министром. Командированный на Корсику, Дюмурье участвовал в кампаниях 1768 и 1769 годов, во время которых и заслужил чин полковника. (Благодаря этим войнам Корсика стала французской провинцией, а Наполеон родился подданным французского короля.)
Доверие Шуазеля к Дюмурье постепенно возрастало. В 1770 году он был послан в Польшу в качестве военного инструктора и представителя Франции для поддержки восстания шляхты против России. Дюмурье составил план, предусматривающий ни много ни мало совместный польско-турецкий поход на Москву. Он сумел потеснить русские войска, но столкновение с Суворовым разрушило его планы. Все же, несмотря на постигшую Дюмурье неудачу, Шуазель не мог не отметить его незаурядного мужества и дипломатических способностей.
Ссора в кабинете д'Эгильона произошло из-за того, что Дюмурье по долгу службы должен был дать ему отчет о своей поездке в Польшу, но сделал это весьма неохотно. Помимо министра иностранных дел, Дюмурье приобрел врага в лице фаворитки короля госпожи Дюбарри, которую он знал еще в то время, когда она была всем доступна; теперь, желая показать ей свое пренебрежение, он не нанес ей визита, хотя знал, что графиня владычествует, в полном смысле этого слова, над Францией.
Вскоре после возвращения из Польши Дюмурье представил военному министру Монтейнару проект оказания военной помощи молодому шведскому королю Густаву III, который в 1772 году произвел государственный переворот, арестовав часть депутатов Государственного совета и введя новую конституцию, усиливавшую власть короля. Проект Дюмурье предусматривал отправку в Швецию солдат, набранных в Германии за счет Франции. Такой образ действий был совершенно противоположен политике д'Эгильона, предпочитавшего не впутывать Францию в европейские военные конфликты. Монтейнар, враждовавший с министром иностранных дел, доложил о проекте Дюмурье Людовику XV. Король, призвав к себе полковника, лично приказал ему отправиться в Гамбург и привести в исполнение свой план. К этому слабовольный Людовик добавил, что желал бы скрыть свое участие в этом деле от д'Эгильона, и потому Дюмурье должен сноситься по всем вопросам лично с военным министром.
Ко времени приезда полковника в Гамбург обстановка в Швеции нормализовалась, и проект остался без применения. Тем не менее герцог д'Эгильон, узнавший о секретном поручении Дюмурье, распорядился арестовать его, чтобы нанести удар своим врагам – Шуазелю и Монтейнару, формально действовавшим без приказа короля. В октябре 1773 года Дюмурье был доставлен в Бастилию инспектором полиции д'Эмери.
В мемуарах Дюмурье есть целая глава, посвященная его шестимесячному пребыванию в Бастилии. Вот как он описывает первое время своего заключения (о себе Дюмурье пишет в третьем лице).
«В девять часов вечера он приехал в Бастилию и был встречен майором, старым педантом… который велел обыскать его и отобрать его деньги, ножик и даже пряжки от башмаков. По поводу пряжек арестант выразил свое удивление, на что майор тонко заметил ему, что один из арестантов сделал попытку удавиться, проглотив от пряжки шпенек. После этого прекрасного замечания майор имел, однако, неосторожность оставить ему пряжки от подвязок. Разумеется, арестант не напомнил об этом, а только спросил поужинать, так как был очень голоден. Ему ответили, что уже поздно. Тогда он попросил майора купить в соседнем трактире цыпленка.
– Цыпленка! – воскликнул майор. – Да разве вы забыли, что сегодня пятница?
– Вы обязаны охранять меня, а не мою совесть; я болен, потому что Бастилия – это сама болезнь. Еще раз прошу вас послать за цыпленком в трактир.
Присутствовавший при этом разговоре д'Эмери уговорил майора послать в трактир, после чего арестанта отвели в его комнату. Это была большая восьмиугольная комната с одним окном, имевшая около 15 футов в ширину и, по крайней мере, 25 футов в вышину. В комнате стояла старая грязная и дрянная кровать, продавленное кресло, деревянный стол, соломенный стул и кружка. Арестованный лег и заснул. На следующее утро его разбудил ужасный грохот огромных ключей тюремщика, открывшего две толстые двери, обитые железом. Он принес арестанту на завтрак вина и хлеба и сказал, чтобы он одевался, так как комендант желает видеть его в девять часов. На вопрос его, нет ли лучшей комнаты, тюремщик отвечал, что в башне «Свободы» это самая лучшая. Изощренное варварство придумало это название для одной из башен Бастилии. Тогда, засмеявшись, он сказал тюремщику: «Мне кажется, в этом очаровательном пристанище остроумие соединено с гостеприимством». Слова эти тюремщиком тотчас были переданы начальству, причем заключенный узнал о существовании в Бастилии толстой книги, куда вносили все слова несчастных жертв министерского произвола. Должно быть, эта книга весьма курьезна».
Комендант де Жюмильяк получил от короля секретные инструкции относительно Дюмурье. Людовик боялся, как бы Дюмурье не рассказал в своих показаниях об аудиенции в Версале и о личном его приказе, противоречащем политике герцога д'Эгильона (обнаружение вмешательства короля в политические вопросы грозило ему немилостью со стороны госпожи Дюбарри, действовавшей заодно с д'Эгильоном, и очень неприятным разговором с самим всесильным министром иностранных дел). Следуя этим инструкциям, комендант обошелся с Дюмурье весьма любезно, передал ему желание короля и предупредил о содержании пунктов допроса, чтобы заключенный мог к ним приготовиться.
Дюмурье оказался заложником в борьбе между партией мира и партией войны при дворе. Герцог д'Эгильон избрал девизом своей политики «Мир во что бы то ни стало»; герцог Шуазель считал, что нельзя жертвовать престижем страны ради сохранения мира.
Через девять дней Дюмурье позвали в залу Совета, где он застал трех комиссаров: де Сартина, Марвиля и Вилево. Комиссары надеялись узнать от Дюмурье планы партии войны и расспрашивали его, какие поручения он имел за границей от Шуазеля, Монтейнара и короля. Дюмурье как мог выкручивался, отрицая политическую подоплеку своей поездки в Гамбург и участие короля в этом деле.
«Дюмурье слишком хорошо знал историю Франции, – пишет он в мемуарах, – чтобы не понять опасности подвергнуться суду чрезвычайной комиссии. Знаменитый кардинал Ришелье, двоюродный дед и кумир герцога д'Эгильона, умел делать из подобных комиссий грозное употребление; Дюмурье понимал, что необходимо принять меры предосторожности».
Он заявил, что не считает комиссию законным судом и готов признать ее членов только следователями. Он потребовал также, чтобы его ответы записывались под его диктовку, чего прежде никогда не делали.
На другой день Жюмильяк посвятил Дюмурье в ход событий. «Он ему передал, что… распространили в Париже слух, что… Дюмурье был отправлен в Пруссию, чтобы побудить Фридриха начать войну; что герцог Шуазель был предводителем этой партии… а он, Дюмурье, главным агентом». Узник узнал также, что д'Эгильон мечтает отправить его на эшафот и что «из трех комиссаров Марвиль не держал особенно ничьей стороны, Сартин был за Дюмурье, а Вилево шел против него».
«Очень довольный полученными сведениями, он вернулся к себе в тюрьму и шпилькой начертил на стене свой допрос, написав каждую фразу на разном языке и с разными сокращениями; он боялся забыть содержание своих ответов, между тем он был уверен, что при последующих допросах комиссары наверное зададут ему те же самые вопросы».
Опасения Дюмурье подтвердились. Следователи действительно сделали промежуток в две недели между первым и вторым допросами, рассчитывая, что арестованный собьется в своих показаниях. Благодаря предусмотрительности Дюмурье хитрость эта не удалась. Полковник продолжал все отрицать и даже перешел в наступление, заставив занести в протокол восемь пунктов своих обвинений против герцога д'Эгильона и проводимой им политики.
Спустя несколько дней у Дюмурье произошла драка с тюремщиком из-за того, что последний замахнулся на него. Дюмурье схватил полено и ударом в грудь повалил тюремщика на пол. На шум прибежали караульные и отвели Дюмурье к майору. Арестант хотел переговорить с комендантом, но майор ни за что не соглашался тревожить начальство по пустякам. Он велел Дюмурье вернуться в комнату, однако тот, схватившись за стол, заявил, что скорее даст себя изрубить на куски, чем уступит. Пришлось позвать Жюмильяка, который разобрал дело и хотел наказать тюремщика, но удовлетворенный Дюмурье выговорил для него прощение.
Своим поведением полковник заставил тюремщиков уважать себя.
Допросы ни к чему не привели, но Марвиль сказал Дюмурье, что тот просидит в Бастилии не менее двадцати лет. Дюмурье пожал плечами и только попросил о своем переводе в более удобную комнату. Ему отказали. Тогда он задумал так испортить свою комнату, чтобы ее вынуждены были счесть непригодной для обитания. Конечно, стены были слишком толстыми, чтобы можно было что-нибудь с ними сделать, но камин в его комнате уже несколько обвалился. Однажды ночью узник ударами лома разворотил его. «Дюмурье, кончив свою работу… вымыл как можно чище себе руки, так как они были все в крови и изранены, и в окно закричал старшему часовому, чтобы он позвал тюремщика. По приходе тюремщика он объявил, что камин разрушился…»
Хитрость Дюмурье удалась благодаря снисходительности коменданта, помнившего инструкции короля. Его перевели в самую лучшую комнату Бастилии, где обыкновенно сидели самые знатные узники.
– Господин полковник, – усмехаясь, сказал майор, препроводивший Дюмурье в его новое жилище, – эта комната лучшая в крепости, но она приносит несчастье тем, кто в ней живет. Коннетабль Сен-Поль, маршал Бирон, кавалер де Роган и генерал Лалли, которые в ней жили, потеряли свои головы на плахе.
Это предсказание нисколько не испугало Дюмурье – он был очень доволен, что сменил помещение. Его только удивила постель, щеголеватость и удобство которой показались ему странными. Майор пояснил, что эта постель была доставлена для девицы Тирселен, любовницы короля, когда ее заключили в Бастилию.
Дюмурье с любопытством перечитал надписи на стенах. Он нашел здесь имя Бирона, несколько слов, оставленных Лалли и другими узниками.
Дюмурье чувствовал себя как нельзя лучше; ему доставили вещи, книги, письменные принадлежности и позволили иметь слугу. Он настойчиво просил короля назначить судебное разбирательство по своему делу. Наконец Людовик внял его просьбам и поручил парламенту закрыть расследование; оправдывая свое решение, король сказал герцогу д'Эгильону:
– Он не виновен, а между тем уже давно страдает.
Но распоряжения Людовика XV никогда не выполнялись его министрами более чем наполовину. Дюмурье признали невиновным, однако это привело только к смене одной тюрьмы на другую – его перевели в замок Кайен.
Оставляя Бастилию, Дюмурье позаботился об облегчении участи тех, кому выпадет на долю занять его место. В каждом углу его комнаты была колонна, украшенная фигурой сфинкса, полой изнутри. Дюмурье спрятал в сфинксов бумагу, перья и чернила, налитые в раковины устриц, которые ему присылал любезный Жюмильяк. На каждой колонне он вырезал слово: «Ищите».
Дюмурье был освобожден после смерти Людовика XV и отставки герцога д'Эгильона.
«Таков был конец этого великого бастильского дела, – иронично замечает он в мемуарах, – которое было не что иное, как придворная интрига, где Дюмурье играл роль пажа Людовика XIV, которого секли для исправления его властелина». (Согласно фрацузскому придворному этикету, вместо провинившегося дофина секли его пажей.)
Инженер Герон
Инженер-географ Герон принадлежал к той многочисленной категории обедневших французских дворян, которая зарабатывала на хлеб собственным трудом. Нужда заставила его совершить опрометчивые поступки, ставшие причиной его ареста.
В 1763 году закончилась Семилетняя война. Тридцативосьмилетний Герон, составлявший планы фортификационных сооружений для французской армии, оказался не у дел. В поисках заработка он написал прусскому королю Фридриху II письмо, в котором предлагал ему купить планы и чертежи нового способа установки мин. Понимая, что власти могут не одобрить его сношений с недавним врагом Франции, Герон отдал письмо одному знакомому, ехавшему в Англию, с тем чтобы тот отправил его в Берлин из Лондона.
Вскоре Герона посетил агент прусского короля Жансон. Инженер показал ему те документы, о которых писал, и запросил за них 50 луидоров. Жансон снесся с Фридрихом и получил распоряжение не давать за чертежи больше 40 луидоров. Герон стал торговаться, и король в конце концов согласился на его цену с условием, что отставной картограф уговорит известных инженеров Туперта и Миннеро перейти на прусскую службу, – видимо, они были нужны Фридриху для практического применения изобретения Герона. Последний написал своим коллегам письмо, уговаривая их ехать в Пруссию, и получил от Фридриха деньги.
Ободренный успехом, Герон вступил в переписку с другими европейскими монархами и правительствами. Он предлагал Австрии использовать его знания и опыт для постройки биржи в Будапеште и для осуществления надзора за строительством мостов, гаваней и т. д.; Голландии – приобрести у него для гравировки составленные им географические карты; испанскому послу – «Трактат о подземной войне»; Дании – чертежи нового лафета для пушек. Но Герон не успел воспользоваться плодами своей предприимчивости. 21 декабря 1764 года его арестовали и посадили в Бастилию. Его выдал секретарь одного инженера, чьими услугами он пользовался.
Горе-изобретателя обвинили в государственной измене. Он даже и не думал защищаться и сразу признал себя виновным; единственное оправдание, которое он приводил в надежде на помилование, было то, что не злой умысел, а нужда и бедность заставили его поступить так неосторожно.
В тюрьме он написал письмо на имя одного знакомого трактирщика, чтобы тот передал его «известной особе», вхожей в Версаль. Герон просил эту особу уговорить герцогиню Беррийскую признать его своим инженером, иначе, писал он, «если дело не удастся, тогда прощай жизнь, – она висит на волоске! Если Вы узнаете, что мне исходатайствовано прощение, то приходите в понедельник вечером в восемь или девять часов, я буду слушать в ту сторону, где стоят инвалиды у ворот Святого Антония, и в таком случае прокричите пять или шесть раз «Аллилуйя» или засвистите; если же я не прощен, то прокричите четыре или пять раз: «Прощай, флибустьер!» – и тогда вы можете через два или три дня присутствовать при моих похоронах в церкви Св. Павла». Из последних слов можно предположить, что Герон хотел в случае неудачного исхода ходатайства покончить с собой. Впрочем, письмо не дошло до адресата, так как было перехвачено тюремщиками.
14 апреля Герона перевели в Бисетр, где через полгода он лишился рассудка. По его делу не вынесли никакого решения. Он находился в заключении до 28 декабря 1783 года, когда был выпущен на свободу, видимо, в связи с улучшением здоровья. Выйдя из Бисетра, Герон требовал вернуть ему его чемодан, набитый чертежами, – единственное его достояние, но это оказалось невозможно, так как незадолго до его освобождения комиссар Шенон распорядился сжечь чемодан со всеми бумагами, которые за долгие годы истлели и издавали зловоние.
В Бастилию – по собственному желанию
В 1765 году в Бастилии содержался странный узник, обвинивший сам себя в намерении совершить страшное преступление.
Его звали Меркур. В письме кардиналу Жеврскому он добровольно признался, что охвачен неодолимым желанием убить короля, и потому покорнейше просит, чтобы его взяли под стражу и тем самым не дали привести в исполнение ужасный умысел.
Кардинал немедленно сообщил обо всем в полицию, и Меркура посадили в Бастилию, где он на досуге обстоятельно описал свою жизнь.
В его судьбе поражает какая-то безысходная неприкаянность. Успешно окончив обучение, Меркур юношей прибыл в Париж, где быстро издержался. Чтобы поправить дела, он украл у зятя, в доме которого остановился, 52 луидора и бежал в Безансон, где епископ Грамон предоставил ему приход с 600 ливрами годового дохода. Новоиспеченный священник и тут не удержался от соблазна, вступив в связь с дочерью местного аптекаря, которая забеременела от него. Эта неприятность заставила Меркура бросить приход и завербоваться в полк, квартировавший рядом с поместьем маркиза Биссе, брата кардинала Жеврского. Меркур ежедневно обедал у маркиза и познакомился здесь с его любовницей. Через некоторое время она перестала быть ему чужой, но выяснилось, что у коварной сердцеедки есть еще и третий любовник – некий кавалерийский поручик. Меркур узнал о его существовании, когда получил от него вызов на дуэль (к маркизу Биссе поручик почему-то не ревновал). Они дрались на шпагах, затем стрелялись на пистолетах, в результате чего поручик был опасно ранен.
Скрываясь от судебного преследования, Меркур вновь очутился в Париже. Здесь он немедленно спустил все деньги и, не зная, что делать дальше, продал посуду, которую ему передал на хранение один трактирщик. За это, по жалобе последнего, Меркур четыре года провел в тюрьме. Потеряв надежду получить освобождение законным путем, он бежал из тюрьмы вместе с сокамерником и в течение месяца скрывался у одной знакомой, пока отец не прислал ему денег. Аббат Бофремон, принимавший участие в его судьбе, дал ему рекомендательное письмо к прусскому генералу Вальбургу – так Меркур снова стал солдатом. Через три месяца он был произведен в поручики, но затем, уже который раз, Меркур своими руками сломал свою карьеру. Повздорив с одним офицером, насмехавшимся над его немецким произношением, Меркур вызвал его на дуэль и продырявил ему живот.
Следствием дуэли был новый побег. На этот раз соучастницей Меркура стала племянница канцлера, госпожа Маршал, желавшая выйти за него замуж во Франции. За беглецами послали погоню. Во время одного из привалов, когда Меркур пошел в ближайшую деревню за свежими лошадьми, преследователи обнаружили укрытие госпожи Маршал и увезли ее. Не найдя по возвращении из деревни своей возлюбленной, Меркур не стал утруждать себя ее поисками и продолжил путь один.
Вернувшись во Францию, он осел в Провансе, где женился и получил место откупщика, приносившее ему 8 тысяч ливров годового дохода. Но жена его умерла, выгодная должность была отобрана… Эти удары судьбы, вероятно, лишили его рассудка, что и явилось причиной самодоноса. Или, может быть, 68-летний Меркур искал себе под старость надежное убежище, где бы он не умер от голода?
Доставленный в Бастилию в 1765 году, он пробыл там не более года, затем был переведен в Венсен, где и умер от водянки в декабре 1775 года.
Дела семейные
Аресты и заключения в Бастилию и другие тюрьмы производились на основании тайных приказов короля (lettres de cachet). Тайные приказы, известные во Франции с XIV века, заменяли собой решение суда и лишали осужденного права апелляции. В отличие от прочих королевских указов, писавшихся на пергаменте и скреплявшихся большой королевской печатью и подписью монарха, тайные приказы писались на бумаге и скреплялись малой королевской печатью. Король редко подписывал тайные приказы, и чаще всего их выдачей распоряжались министры, фавориты и фаворитки, что, конечно, приводило к ужасающим злоупотреблениям.
Пик произвольной раздачи министрами тайных приказов пришелся на царствование Людовика XV, когда ими стали даже торговать. Мишле в своей знаменитой «Истории революции» пишет: «Все это делалось из любезности. Король был слишком добр, чтобы отказать какому-либо вельможе в тайном приказе. Заведующий делами был столь любезен, что не считал возможным отказать даме в ее просьбе. Чиновники министерств, их содержанки и друзья этих последних, желая быть вежливыми и обязательными, получали, раздавали и одалживали эти ужасные приказы, из-за которых людей погребали заживо». Рамбо в своей «Истории цивилизации Франции» подтверждает слова Мишле: «Таким образом лица, получавшие чистые бланки тайных приказов, вписывали туда имена своих личных врагов, соперников, кредиторов. В царствование Людовика XV эти приказы можно было купить за деньги. Министр Ла Врийер продавал их через графиню де Лонжак; он дошел даже до того, что продавал их через своих слуг, так что за 25 луидоров можно было засадить кого угодно в Бастилию». Этот же министр каждый Новый год рассылал своим друзьям, в виде подарка, по пять-шесть чистых бланков тайных приказов, чтобы дать им возможность избавиться от своих врагов, нажитых ими за год.
Даже Вольтер, противник произвола и самовластия, сам просил о выдаче тайного приказа.
Этот случай не столько скандален, сколько курьезен. Поскольку он касается бытовой ссоры, где, как известно, трудно бывает найти виновника, то, чтобы не бросать тень на великого писателя, ограничимся пересказом фактов, как они изложены историком Ф. Брентано, много работавшим с бастильскими архивами.
По возвращении из Англии Вольтер поселился в доме на улице Вожирар, около ворот Сен-Мишель. 16 августа 1730 года начальник полиции Жиро получил прошение, подписанное двенадцатью лицами, среди которых значилось и имя Вольтера; в прошении излагалась жалоба на скандальное поведение домовладелицы госпожи Себастьяны де Травер и просьба о заключении ее в тюрьму по королевскому приказу. Прошение написано рукой Вольтера. Донесение пристава Леконта, уполномоченного расследовать это дело, не было благоприятно для госпожи Травер, но в нем указывалось, что обвиняемая имеет, в свою очередь, право жаловаться на дурное обращение с ней соседей, так как «она сама показывала приставу на своих руках синяки, которые, по ее словам, произошли от полученных ею ударов».
Три дня спустя госпожа Травер явилась к приставу Леконту с жалобой на кухарку и слуг Вольтера, которые в ее же квартире напали на нее, сорвали с головы чепец, разорвали его и чуть не убили ее саму; по ее словам, Вольтер лично присутствовал при экзекуции, «всячески ее поносил и угрожал застрелить ее из пистолета, когда она около двух или трех часов утра будет выходить из дома в город за покупками» (госпожа Травер была торговкой требухой и выходила рано утром купить на аукционе оптовую партию требухи, которую распродавала в течение дня).
27 сентября она снова явилась к приставу. На этот раз причиной ее прихода было то, что она узнала о стараниях соседей получить тайный приказ на ее арест. «Они ложно обвиняют меня, – говорила она, – будто бы я в пьяном виде подожгла дом, между тем как известно, что это сделал Вольтер, что нетрудно доказать; не будучи в состоянии до сих пор достигнуть своей цели, они… пускают в ход все средства, чтобы сделать мне неприятность».
Между тем Вольтер беспрестанно навещал начальника полиции и засыпал его письмами. Благодаря этим настойчивым посещениям пришлось принять жалобу на госпожу Травер. В архиве полицейского управления хранится справка, в которой собраны все проступки, вмененные ей в вину; на полях этой справки написано, вероятно, начальником полиции: «При первой новой жалобе-в тюрьму!»
Новая жалоба не замедлила появиться, – конечно, не без участия Вольтера, который известил полицию, что госпожа Травер – развратная женщина, она напивается, ругает прохожих и, прибавляет атеист Вольтер, порочит «святое имя Бога». Это бумага была подписана Вольтером и восемью другими жильцами; кроме того, знаменитый писатель отправил короткое, но весьма настойчивое частное письмо начальнику полиции. Тайный приказ был наконец получен, и 6 декабря 1730 года госпожу Травер заключили в Бастилию.
Через несколько дней из показаний сестер и соседей торговки выяснилось, что «некоторые из ее жильцов, будучи ей должны и не желая платить, стали ее угнетать». Сама госпожа Травер не отразила такой мотив ее «угнетателей» в своих заявлениях полиции, но, как бы то ни было, начальник полиции счел себя обманутым Вольтером и К° и 31 декабря того же года освободил заключенную.
Здесь надо заметить, что большинство выданных тайных приказов карали вовсе не государственных преступников. За исключением периодов массовой охоты за янсенистами и конвульсионерами, основную массу заключенных Бастилии составляли люди, отправленные туда по так называемым «семейным тайным приказам». Последние характеризуют эпоху абсолютизма с особенной стороны и позволяют заглянуть в глубь того общества, которое вскоре было разрушено как несоответствующее идеям разума и свободы.
Из огромного множества «семейных тайных приказов» здесь возможно привести лишь самые любопытные и характерные.
Дюрю в «Очерке по истории Франции» рассказывает забавный анекдот про одну женщину, желавшую засадить в Бастилию своего мужа; «последний возымел ту же самую мысль, и, таким образом, в один день оба попали в Бастилию».
В конце 1750 года начальник полиции Берье получил несколько жалоб от Марии Адрианы Пети, жены Франсуа Оливье, имевшего на улице Графини Артуа галантерейный магазин. Молоденькая швея Мария Буржуа появилась в их семье и своими розовыми пальчиками перевернула там все вверх дном. Госпожа Оливье заметила, что муж стал ее избегать и подчас даже ругать; покупатели мало-помалу перестали посещать магазин, так как хозяин почти не появлялся там; наконец, все семейные сбережения тратились господином Оливье на молоденькую кокетку, которой он ни в чем не мог отказать.
Начальник полиции послал к Марии Буржуа частного пристава Гримпереля.
Пристав говорил с ней внушительным тоном и закончил свою речь запрещением девушке отныне посещать дом четы Оливье. Выслушав все это, хорошенькая швея рассмеялась очень громко, но так мило, что пристав не смог на нее рассердиться. Отношения между господином Оливье и Марией Буржуа продолжались по-прежнему. Между тем Берье не желал прибегать к крайним мерам, ему хотелось образумить влюбленных более мягкими средствами. Он написал священнику того прихода, где жила Мария Буржуа, прося его вмешаться; но оказалось, что предусмотрительная швея, предвидя такой ход полиции, сменила адрес и приход.
В мае поступила новая жалоба страдающей супруги. «Сжальтесь, – писала она, – посадите в тюрьму Марию Буржуа». Однако Берье решился провести новое расследование лишь после следующей жалобы госпожи Оливье, которая гласила: «Муж мой со дня на день собирается покинуть Париж; содержанка его уже отказалась от занимаемой ею комнаты».
15 июля 1751 года Мария Буржуа была арестована и мир в семье восстановлен.
Случаи, подобные вышеизложенному, наиболее часты. Любопытно, что обыкновенно при этом наказывался не неверный супруг, а особа, нарушившая семейное счастье. Если же в тюрьму отправляли одного из супругов, то и здесь соблюдалась интересная закономерность: хотя вообще мужу было гораздо легче достать тайный приказ на арест своей жены, чем жене – на арест мужа, но тайные приказы, выданные против мужей, встречаются чаще. «Это потому, – поясняет министр Малесерб, – что о них хлопотали с наибольшими стараниями».
Королевская власть вторгалась в дела семей даже тогда, когда в них не происходило публичного скандала. Молодой герцог Фронзак, сын герцога Ришелье, был посажен в первый раз в Бастилию на том основании, что не любил свою жену. Красивый молодой человек был вынужден просидеть несколько недель в мрачном уединении, как он сам об этом пишет, а на самом деле – в обществе аббата, без умолку толковавшего ему о его супружеских обязанностях. Видимо, увещевания святого отца, а всего скорее тюремные стены произвели нужное впечатление: когда внезапно двери тюрьмы отворились и к Фронзаку вошла хорошенькая и грациозная супруга, он воскликнул: «Прекрасный ангел, спустившийся с неба, чтобы освободить св. Петра, не был так лучезарен, как ты!»
Начальник полиции д'Аржансон с полицейским юмором рассказывает в одном рапорте подобную же историю: «Молодая женщина по имени Бодуен громогласно заявила, что никогда не будет любить своего мужа и что каждый волен располагать своим сердцем по своему желанию. Нет такой дерзости, которой она бы не сказала своему мужу; последний был от этого в совершенном отчаянии. Я говорил с ней два раза, и, несмотря на то, что в продолжение многолетней моей практики я успел привыкнуть к смешным и безрассудным речам, все же я был поражен теми доводами, на которых эта женщина основала свои убеждения: ими она живет, с ними же и умрет и скорее лишится рассудка, чем отступится от них; она говорит, что лучше сделается гугеноткой или монахиней, чем будет жить со своим мужем. После таких безрассудных слов я вначале думал, что она сумасшедшая; к сожалению, она не была столь очевидно сумасшедшей, чтобы на этом основании ее можно было посадить в тюрьму; она была даже довольно умна, и я надеялся, что, проведя два или три месяца в тюрьме Рефюж, она поймет, что такой образ жизни еще печальнее, нежели жизнь с нелюбимым мужем. К тому же этот последний был столь покладистого характера, что соглашался обходиться без ее любви, лишь бы она вернулась и не говорила ему ежечасно, что ненавидит его, как черта. Но жена отвечала, что не умеет лгать, что именно в этом и заключается честь женщины, а все остальное пустяки и что если ей придется оказать мужу хоть каплю нежности, то она наложит на себя руки».
В 1722 году парижский буржуа Никола Корний возвратился после продолжительного морского путешествия к себе домой. Веселый и счастливый пришел он к своей жене, которая встретила его следующими словами: «Если вы думаете выдавать себя за моего мужа, то это очень глупая шутка».
Несмотря на упорные просьбы мужа, она отказала ему не только в его супружеских правах, но и в правах собственности на его состояние. Последнее было особенно тяжело для Никола Корния, и он испросил тайный приказ, чтобы образумить жену.
Молодая женщина Анна Луиза Беш, потеряв мужа, нашла в своей скорби утешение, о котором легко догадаться. «Прекрасное утешение», – говорила она. Мать написала начальнику полиции: «Моя дочь позорит нашу семью». Письмо было подписано многими лицами, в том числе и священником этого прихода. Полиция произвела расследование, и, поскольку жалоба подтвердилась фактами, Анна Луиза была брошена в тюрьму.
Просьба отца о выдаче тайного приказа отклонялась в редких случаях. «Авторитет отца, – пишет один чиновник, – является совершенно достаточным, потому что нельзя предположить, чтобы дружба и сострадание отца могли иметь какое-либо предубеждение».
Опасения увидеть своих детей идущими по дурной дорожке были вполне достаточным основанием для получения тайного приказа. Один адвокат посадил в Бастилию своего сына, чтобы тот не обесчестил всю семью, сделавшись актером; один актер, в свою очередь, отправил туда же своего отпрыска, который не хотел следовать занятию отца. Иногда родители приводили еще более удивительные доводы. Так, некая госпожа Леблан настаивала на том, что желает жить со своим мужем, потерявшим состояние. «Она настаивала на этом с таким упорством, – читаем в полицейском расследовании, – что даже духовник не мог ее переубедить». Мать этой женщины упрятала ее в тюрьму. «С глубокой скорбью, – пишет она, – смотрела я на судьбу моей дочери; действительно, ужасно быть лишенной свободы только из-за слишком большой привязанности к своему мужу». Остается только согласиться с сострадательной матерью.
Одним из наиболее часто встречавшихся доводов, приведенных главами семей в прошениях о выдаче тайного приказа, были опасения, чтобы сын или какой-либо другой родственник не вступили в неравный брак. В этом случае заурядный сапожник или торговка выказывали не меньше спеси и жестокосердия, чем высокопоставленные особы. «Выдать семье тайный приказ, – пишет один министр, – препятствующий какой-нибудь вдове предаться своей минутной фантазии, то есть сделать дурную партию, было со стороны короля лишь актом правосудия».
Правительство и общество взаимно развращали друг друга: одно – чиня произвол, другое – используя этот произвол в своих интересах. Тайные приказы проклинали и одновременно клянчили их. Дело дошло до того, что Малесерб, который в качестве министра двора и управителя парижским департаментом особенно внимательно занимался всем, что касается тайных приказов, писал Людовику XVI в 1789 году, за несколько недель до революции: «В Париже нет ни одной семьи, за исключением разве семейств самых строгих судей, не прибегавшей к тайным приказам, которые, таким образом, как бы заменяют собой обыкновенное правосудие».
Писатели в Бастилии
Остается упомянуть еще об одной, весьма многочисленной категории заключенных при Людовике XV. «Во времена кардинала Флери, – пишет Лагарп, – в знаменитом замке находились почти исключительно писатели-янсенисты; затем в него помещали поборников философии и тайных авторов памфлетов».
Пишущей братии попасть в Бастилию было легко – достаточно было написать или пропеть сатирический куплет против какой-нибудь фаворитки или министра. Пикардийский дворянин, капитан пьемонтского полка де Тарси, провел в крепости двадцать два года за то, что распространял неприличную песенку о маркизе Помпадур; в тюрьме он сошел с ума и тем не менее продолжал отбывать свое наказание. Писатель де ла Пламбанье написал ироническую книгу «Что нам делать с иезуитами?». Перебрав все возможные и невозможные способы сделать святых отцов полезными обществу, он закончил предложением королю стать главой ордена Иисуса. После ареста (1762) он оправдывался тем, что просто хотел при помощи веселой книги заработать немного денег. Пламбанье легко отделался: многие знатные особы, знавшие его, выхлопотали ему прощение.
Впрочем, не всем писателям Бастилия запомнилась в мрачном свете. Известный писатель Мармонтель, отправленный туда за оскорбление герцога д'Омона, весьма недурно провел там время.
«Я спокойно слушал репетицию оперы «Амадис», – пишет он в мемуарах, – как вдруг мне сказали, что весь Версаль пылает на меня гневом, что меня обвиняют в сочинении сатиры на герцога д'Омона, что высшее дворянство требует мщения и что герцог де Шуазель во главе моих врагов».
Получив это известие, Мармонтель тотчас возвратился домой и написал герцогу письмо, в котором уверял его, что никогда не занимался сатирами (это было чистейшей правдой), а если бы и занялся, то, уж конечно, начал бы не с него. Это письмо герцог счел за новое оскорбление и показал его королю. Двор еще более вознегодовал.
Мармонтель приехал в Версаль и встретился с герцогом Шуазелем. Писателю удалось убедить министра, что он не автор сатиры, оскорбившей честь герцога, и виновен лишь в том, что продекламировал ее в кругу знакомых, где все говорили откровенно, без стеснения.
– Я вам верю, – сказал герцог Шуазель, – но все-таки вы будете заключены в Бастилию. Отправляйтесь к министру Сен-Флорентину, ему король выдал приказ на ваш арест.
– Я отправлюсь туда, но могу ли я льстить себя надеждой, что вы более не будете в числе моих врагов?
Шуазель обещал ему это, и Мармонтель направился к Сен-Флорентину. «Этот человек, – пишет он, – был ко мне доброжелателен и легко убедился в моей невиновности. «Но чего же вы хотите? – сказал он мне. – Герцог д'Омон обвиняет вас и желает, чтобы вас наказали. Он требует этого удовольствия в награду за свою службу и за службу своих предков, и король на это согласился. Отправьтесь к де Сартине, я отошлю к нему королевский приказ».
Мармонтель спросил, «может ли он предварительно отправиться обедать в Париж, на что Сен-Флорентин согласился».
Начальник полиции Сартине отнесся к писателю не менее сердечно, чем остальные.
– Когда мы с вами вместе обедали у барона Гольбаха, – сказал он Мармонтелю, – кто бы мог предвидеть, что при следующей нашей встрече я буду вынужден отправить вас в Бастилию.
Предоставим далее слово самому Мармонтелю.
«Я встретил у господина Сартине, – рассказывает он, – полицейского, который должен был отвезти меня в Бастилию. Господин де Сартине предложил, чтобы мой провожатый ехал в отдельном экипаже, но я отклонил это любезное предложение, и в одном экипаже мы прибыли в Бастилию. Комендант со своим штабом принял меня в зале Совета, и там я заметил, что данная касательно меня инструкция была для меня благоприятна. Комендантом был господин Абади. Прочитав бумаги, врученные ему полицейским, он спросил меня, хочу ли я, чтобы мой слуга остался при мне, но с условием, что мы будем жить в одной комнате и он должен будет оставаться в тюрьме до тех пор, пока я не буду выпущен оттуда. Моего слугу звали Бюри. Я с ним об этом переговорил, и он сказал, что желает остаться при мне. Тогда слегка осмотрели мои вещи и мои книги и отвели меня в просторную комнату, в которой вся мебель состояла из двух кроватей, двух столов, шкафа и трех соломенных стульев. Было холодно, но тюремщик развел огонь и принес много дров. В то же время мне дали перьев, чернил и бумаги, но с условием, чтобы я дал отчет в том, как я их употребил и сколько листов бумаги мне было выдано. В то время, когда я собирался писать и устроил для этого свой стол, сторож опять вошел и спросил у меня, доволен ли я своей кроватью. Рассмотрев ее, я сказал, что тюфяки нехороши и одеяла грязны. Тотчас же все это переменили. Меня велено было спросить, в каком часу я обедаю. Я отвечал, что обедаю в то же время, когда обыкновенно обедают все. В Бастилии была библиотека, и комендант прислал ко мне каталог этой библиотеки, предлагая выбрать какое-либо из сочинений, входивших в ее состав. Я этим не воспользовался, но мой слуга попросил романы Прево и ему принесли их. Что касается меня, то у меня было чем разогнать свою скуку. Давно досадуя на презрение, с которым ученые относятся к поэме Лукана, которую они не читали в подлиннике, но с которой знакомы только по варварскому и напыщенному переводу Бребефа, я решился перевести эту поэму прозой более точным и более приличным образом. Эта работа, которая заняла меня, не утомляя головы, была наиболее подходящим трудом для моего тюремного досуга. По этой-то причине я взял с собой эту поэму и, чтобы лучше понять ее, захватил с собой и комментарии Цезаря. И вот я очутился у пылающего камина, погруженный в размышления о распре Цезаря с Помпеем и забыв о моей ссоре с герцогом д'Омоном. Со своей стороны и Бюри, столь же философ, как и я, занялся приготовлением наших постелей, расположенных в двух противоположных концах комнаты, освещенной зимнем солнцем, несмотря на крепкую железную решетку в окне, через которую я видел Сен-Антуанское предместье. Через два часа после того я был выведен из своей глубокой задумчивости сторожами, отворившими двери моей комнаты и принесшими обед, который они молча поставили. Я думал, что этот обед предназначается мне. Один из этих сторожей поставил перед камином три небольших блюда, покрытых тарелками из простого фаянса, а другой разостлал скатерть, хотя немного грубую, но чистую, на одном из столов, который был свободен. Он поставил на этот стол бутылку вина, довольно чистый прибор и положил оловянную ложку, оловянную вилку и хорошего домашнего хлеба.
Исполнив свою обязанность, сторожа удалились, заперев за собой опять обе двери моей комнаты. Тогда Бюри пригласил меня сесть за стол и подал мне суп. Это было в пятницу, а потому суп был постный. Это было пюре из белых бобов с самым свежим маслом. Кроме того, Бюри подал блюдо этих самых бобов. Я нашел, что все это очень вкусно. Еще вкуснее было кушанье из трески, приправленное немного чесноком. Вкус и запах были так пикантны, что могли удовлетворить самого взыскательного гасконца. Вино было не из лучших, но сносное. Десерта не было, но ведь надобно же было терпеть какое-либо лишение. В заключение я нашел, что в тюрьме обедают очень хорошо. Когда я встал из-за стола, а Бюри собирался сесть, за обед (для него было еще чем пообедать от того, что осталось после меня), – вдруг оба мои сторожа входят ко мне с пирамидами блюд. По великолепию принесенного сервиза, по прекрасному белью, по прекрасному фаянсу, по серебряным ложке и вилке мы увидели, как мы ошиблись, но скрыли, какой мы сделали промах. Когда сторожа удалились, Бюри сказал мне: «Сударь! Вы съели мой обед, согласитесь, чтобы я в свою очередь съел ваш». «Это справедливо», – отвечал я ему. Мы засмеялись, и я думаю, что стены моей комнаты были очень удивлены, услышав смех. Обед был скоромный, несмотря на пятницу. Вот из чего состоял этот обед; превосходный суп, кусок сочной говядины, ножка вареного каплуна, покрытая жиром, и сочные жареные артишоки с маринадом, шпинат, чудесная груша, виноград, бутылка старого бургундского вина и самое лучшее кофе мокко. Этот обед Бюри съел, за исключением фруктов и кофе, которые он оставил мне. После обеда ко мне пришел комендант и спросил меня, доволен ли я пищей, и обещал мне посылать ее от себя, уверяя, что сам будет отрезать на мою долю и что никому не позволит распоряжаться этим. Он предложил мне к ужину курицу: я поблагодарил его и сказал, что мне достаточно к ужину тех фруктов, которые остались от обеда. Таков был мой повседневный стол в Бастилии. Из этого видно, с какой снисходительностью со мной обходились или, вернее, как неохотно меня карали для удовольствия герцога д'Омона. Комендант ежедневно навещал меня, и так как он имел кое-какие сведения по части словесности и даже знал латинский язык, то следил за ходом моей работы и это ему доставляло удовольствие, но он позволял себе это развлечение лишь на короткое время. «Прощайте, – говорил он мне, – я иду утешать людей, которые несчастнее, чем вы». Судя по тому, как со мной обходились в Бастилии, я имел основание думать, что меня недолго в ней продержат. Мне не приходилось там много скучать, так как я продолжал мою работу и имел интересные книги (у меня были Монтень, Гораций и Лабрюйер). Наконец на одиннадцатый день я был освобожден».
В 1753 году в Бастилию попал писатель Ла Бомель. Этот молодой, талантливый литератор, неразборчивый в средствах и жаждавший славы и денег, переиздал без ведома Вольтера его книгу «Век Людовика XIV», присвоив всю вырученную от продажи сумму. Помимо нарушения прав собственности, Ла Бомель снабдил это издание своими примечаниями, большей частью сатирического и клеветнического характера: он проводил ту мысль, что великий король был весьма ограниченный правитель, а великий писатель Вольтер является просто ловким компилятором. Вольтер, обкраденный и оскорбленный разом, возмутился; но, к сожалению, он вступил в полемику с Ла Бомелем так горячо, что вскоре заставил публику забыть о том, кто кому нанес первую обиду. Неловкость положения Вольтера усугублялась тем, что Людовик XV, как наследник Людовика XIV, счел себя также задетым комментариями Ла Бомеля: король справедливо решил, что этак ведь можно дописаться, что и он – посредственный монарх.
Нападки Вольтера на молодого писателя привлекли внимание полиции к сочинению последнего; его образ мыслей сочли опасным, и Ла Бомель очутился в Бастилии. Таким образом, Вольтер невольно оказался в роли литературного доносчика.
В тюрьме Ла Бомель вел дневник, любопытные отрывки из которого будет нелишне здесь привести.
«Я был арестован 24 апреля в 10 часов утра. После вежливого осмотра моих бумаг, продолжавшегося два часа, следователи на время ушли, и я мог бы еще скрыться куда-нибудь, но для полной безопасности следовало оставить Францию, а я хочу в ней жить и в ней умереть».
«Вид Бастилии не произвел на меня потрясающего впечатления, и я не потерял присутствия духа. Отправляясь туда из дома, я утешал своих слуг; в карете по дороге туда из дома я, сохраняя полное хладнокровие, вел занимательный разговор с полицейским офицером. Я не унизил себя трусостью и, входя в мрачные двери, вполне владел собой. В самой тюрьме я занялся чтением на стенах имен моих предшественников и первый день заключения меня вовсе не тянуло к окну. Я глубоко сознавал, что в силу тайного повеления об аресте можно заключить в Бастилию самого добродетельного человека. Я за собой не знал никакой вины, я знал, что только безрассудство побудило моих врагов употребить против меня это насилие, и одного этого убеждения было достаточно для того, чтобы я спокойно переносил свои невзгоды».
«Мне пришло в голову, что если б составлять в Бастилии газету, она вышла бы крайне интересной. И какой богатый материал она могла бы соединить в себе: ощущения заключенных, их мысли, их планы, их игры, забавы, перемены в образе мыслей, которым они подвергаются вследствие заключения; их стремление общаться друг с другом, их несчастья, жажда свободы; все это послужило бы великолепным материалом для множества интересных статей, знакомящих с человеческим умом и сердцем».
«Человек еще не совсем несчастлив, если он может думать о хорошем, прекрасном и справедливом».
«Я не могу здесь делать добро, но, по крайней мере, могу его желать тем, кто преследует меня. Господи, возврати мне свободу и сделай Вольтера честным человеком!»
«30 апреля гг. Рошебрюн и Дюваль (полицейские следователи. – С. Ц. ) пришли проведать меня и снова пересмотреть мои бумаги. Они меня закидали тысячами вопросов и наговорили кучу любезностей, отрекомендовали меня майору и принесли от своего начальника слова мира, возбудившие во мне новые надежды.»
«Что могу обещать я г. д'Аржансону? – Что буду и впредь вести себя столь же разумно, как вел с тех пор, как дал ему в том обещание. Но к чему поведет мое благоразумие? Чем я гарантирован, что меня не ждет еще худшая участь? В стране, где действует произвол, никогда нельзя быть уверенным в собственной безопасности».
«Мальчик, который мне служил, должен любить меня, так как я даю ему каждый день бутылку вина. Но если жажда будет мучить меня и я не отдам ему этой бутылки, он подумает, что я виновен против него в открытом грабеже».
Ла Бомелю было в то время двадцать шесть лет, он обладал незаурядным умом, его стиль был сжат и чист, он искусно владел парадоксом. На сей раз этот ум не погас в стенах тюрьмы – Ла Бомеля выпустили через полгода. Однако Вольтер не простил ему его непочтительности и преследовал всю жизнь, нападая на него в стихах и прозе и называя педантом, бездельником и нищим. Ненависть знаменитого писателя не утихла и тогда, когда Ла Бомель издал «Мемуары госпожи де Ментенон» – сатиру, направленную против злоупотреблений правительства, и был за это вновь заключен в Бастилию – теперь уже надолго.
В Бастилию сажали не только писателей, но и книги, которые казались правительству опасными; королевский приказ, по которому книги препровождались в крепость, писался таким же образом, как и обыкновенные приказы. Книги помещались в каземат рядом с башней Казны. В 1733 году начальник полиции просил коменданта Бастилии принять во вверенный ему замок «все инструменты тайной типографии, помещавшиеся в одной из комнат аббатства Сен-Виктор; означенные инструменты прошу вас поместить в склад Бастилии».
Когда те или иные книги переставали внушать опасения, их освобождали. Так, знаменитая «Энциклопедия» Дидро и д'Аламбера появилась на прилавках лишь после нескольких лет заточения.
Под командованием Дюмурье французские революционные войска в 1792 году одержали знаменитые победы при Вальми и Жемапе, спасшие республику от иностранной интервенции. В 1793 году Дюмурье возглавил военный заговор против Конвента, после провала которого бежал в Австрию.
Фридрих II Великий, прусский король и выдающийся полководец.
Глава седьмая. Бастилия при Людовике XVI
Последние годы Бастилии
Вступление в 1774 году на французский престол Людовика XVI было встречено всеобщей радостью. От нового короля ждали реформ, и он пошел навстречу ожиданиям. Первые же действия Людовика XVI подняли авторитет власти: он восстановил Парижский парламент и провозгласил режим строгой экономии. Через год в Северной Америке началась Война за независимость английских колоний. Людовику XVI постоянно твердили, что он обязан помочь американцам добыть свободу, и король направил к берегам Северной Америки французскую эскадру с десантом для поддержки восставших. По мнению всех, такое начало предвещало царствование, стоящее на высоте идей своего времени. (Правда, поддержка Людовиком XVI североамериканских колоний объяснялась естественным желанием нанести удар Англии, а вовсе не сочувствием к идеям Франклина, чей портрет король распорядился нарисовать на дне своего ночного горшка.)
Между Людовиком XVI и его предшественником была та разница, что Людовик XV, видя зло, не хотел его искоренить, а Людовик XVI, чистосердечно желавший исправить злоупотребления, не видел и не понимал их причин. Того, что Людовик XVI сделал для свободы Североамериканских штатов, он не сумел сделать для своего народа. Окружение короля вскоре воспротивилось всяким реформам. Те же самые люди, которые побуждали Людовика XVI вступиться за угнетенных в другом полушарии, удерживали его, когда он хотел облегчить участь своих подданных. Королевская власть вновь была подменена министерским произволом. Этому способствовал характер Людовика XVI, по натуре добропорядочного буржуа, больше всего на свете любившего охоту и слесарное ремесло (день, прожитый без охоты, король считал потерянным и помечал такие дни в своем дневнике одним словом: «Ничего»). В результате, когда революционные события потребовали решительных действий, Людовик XVI не нашел в себе сил ни для сопротивления, ни для уступок: первое было не в его характере, против вторых возражали принцы и аристократы, группировавшиеся вокруг королевы Марии Антуанетты.
Людовик XVI не любил подписывать тайные приказы; он изменил этому правилу лишь во время знаменитого процесса об ожерелье королевы. И все же при нем Бастилия не пустовала, ибо министры короля продолжали пользоваться этим королевским замком в своих личных целях. Правда, они уже не смели действовать с такой наглостью, как министры Людовика XV, но все же аресты и заключения без суда и за самые ничтожные проступки продолжались.
Граф Шавен, бывший прежде пажом, а потом адъютантом принца Конде, поспорил с министром Морепа и был заключен им за это в Бастилию. В крепости его посетил начальник полиции Ленуар, который обещал графу свободу, в случае, если он согласится поселиться в двадцати лье от Парижа.
– Как осмеливаетесь вы предлагать мне такое унижение? – сказал возмущенный Шавен. – Нет, сударь, уж если я и попал сюда по капризу господина Морепа, то, выйдя отсюда, я хочу пользоваться полной свободой и жить там, где мне вздумается.
Ленуар счел себя оскорбленным таким ответом и с тех пор сделался врагом Шавена. Пока он оставался в должности начальника полиции, все хлопоты родных графа о его освобождении наталкивались на непреодолимые препятствия. Но едва Ленуар оставил полицейское управление, Шавена сразу освободили; правда, это произошло в 1787 году – через одиннадцать лет после его ареста.
Правительство часто сажало в Бастилию авторов проектов, которые почему-либо были признаны опасными. Несколько примеров покажут читателю, каковы были эти неблагонамеренные прожектеры.
Гаспар Губенталь несколько раз попадал в Бастилию за представленные им финансовые проекты, которые не нравились министру финансов.
В 1776 году Бурдон де Планш представил правительству проект перевозки почты на дилижансах. Министр Тюрго предпочел его проекту проект Бернара. Тогда де Планш опубликовал свой проект, чтобы публика смогла оценить его достоинства. За это де Планша упрятали в Бастилию.
Пелиссери, родом из Женевы, оставивший любопытные записки о своем заключении в Бастилии, специально занимался финансовыми вопросами. Он представил в Министерство финансов множество своих проектов, на которые не получил никакого ответа. За брошюру «Невыгоды займов 7 января и 9 февраля 1777 года», опубликованию которой предшествовало его очередное письмо министру на ту же тему, он был арестован. После семилетнего заключения в Бастилии ему предложили свободу с условием, что он станет правительственным шпионом. Пелиссери отвечал письмом на имя Делюскюра, майора бастильского гарнизона:
«Сегодня, после семилетнего безжалостного, печального, жестокого заключения, после бесчисленных оскорблений, которым не было примера, после того как дурное содержание довело меня до тягостной болезни (более года я кашляю кровью), наградивши меня постоянным ревматизмом и цингою, через которую я едва не лишился рук и ног, – после всего этого мои преследователи хотят, чтобы я посвятил мои способности и те немногие дни, которые мне остается еще прожить, на служение им в должности, возбуждающей во мне отвращение… Все, что я могу сделать в подобной крайности, то есть желая освободиться от ужасного рабства, в котором я находился в течение семи лет, это – выйдя отсюда не обесчещенным и не заклейменным именем преступника и проведя недель шесть в Париже, чтобы полечиться от цинги, уехать на свою родину, куда, по случаю смерти моей матери, зовут меня мои семейные дела. Окончив их и продав кое-что, я, не торопясь, займусь составлением мемуаров о несчастном положении Франции, о ее военных и гражданских законах, о ее экономическом и политическом положении».
Пелиссери был объявлен сумасшедшим и перевезен в Шарантон, откуда его освободили лишь после революции.
Офицер Брен де ла Кондамин, служивший на Корсике и в колониях, сообщил правительству об изобретенных им бомбах, позволявших легко поджигать неприятельские суда. Спустя некоторое время, а именно 19 февраля 1779 года, его посадили в Бастилию, где изобретатель просидел три месяца без допроса. К исходу этого срока следователь признался ему, что и сам не знает причины его ареста. Тогда Кондамин решил бежать, и лишь непредвиденная случайность помешала ему привести в исполнение свое намерение: он уже вылез на крышу одной из башен и начал спускаться вниз по веревочной лестнице, как вдруг лестница оборвалась и он с шумом упал в ров; подбежавшие часовые схватили его. За этот побег он четыре года провел в каземате и получил свободу лишь в 1782 году. Ленуар вручил ему шесть тысяч ливров в виде компенсации за ущерб и приказал молчать обо всем, что с ним случилось.
При Людовике XVI продолжались и аресты иностранцев. Вот что, например, сообщает Кафе, имя которого увековечено во Франции и во всем мире, о своем дяде:
«Клод Луи Кафе, капитан гвардии Фридриха Великого, подружился с Вольтером. Поступив впоследствии на службу к сардинскому королю, он вынужден был однажды жаловаться министру Чиаварини на то, что его несправедливо обошли чином. На его жалобу не только не обратили внимание, но даже поставили ее ему в вину. Кафе приехал во Францию, чтобы здесь опубликовать оправдательную записку, но был арестован в Париже на основании указа французского короля, полученного графом Скарнальфи, тогдашним сардинским посланником во Франции. Кафе засадили в Бастилию, отобрав у него все бумаги».
Затем узника перевезли в Миолан, государственную тюрьму герцога Савойского. «Из Бастилии в тюрьму Миолан, – продолжает племянник арестованного, – Клод Луи Кафе был отправлен в почтовой карете, в сопровождении лишь одного гвардейского капитана; но, чтобы сделать невозможным его побег, к его сапогам прикрепили свинцовые подошвы».
Смерть Чиаварини, последовавшая через полгода после этих событий, возвратила Кафе его положение при сардинском дворе.
По-прежнему продолжали сажать в Бастилию писателей.
Линге, известный поэт, историк, журналист и писатель того времени, был по натуре человек весьма желчный. Дебютировав на литературном поприще с трагедией о смерти Сократа, он затем потерял интерес к драматургии и занялся историей. Линге издал два исторических сочинения, написанных весьма талантливо: «Век Александра» и «XVI столетие». Обе книги удостоились сочувственной рецензии д'Аламбера. Ободренный Линге стал хлопотать об академическом кресле, но получил отказ. Написав еще одно историческое сочинение – о Римской империи, – Линге охладел к истории и вступил в коллегию адвокатов. Здесь он быстро снискал известность своей находчивостью, остроумием и красноречием.
Его блестящая репутация возбудила зависть в коллегах, испытавших на себе всю силу его язвительного ума; к тому же он не щадил и самих членов парламента. Карьера адвоката кончилась для него тем, что он был исключен советом адвокатов из этой корпорации; приговор Парижского парламента подтвердил решение совета.
Тогда Линге основал литературный журнал, в котором обрушился с резкими нападками на Академию и парламент. По требованию Академии журнал был закрыт. Линге перебрался в Швейцарию, а затем в Англию, где стал издавать газету «Временник», имевшую огромный успех благодаря своей критической направленности и талантливому освещению вопросов, волновавших общество. Герцог де Дюра, задетый публикациями в газете, начал против Линге процесс. Реннский парламент, куда обратился герцог, решил дело в его пользу. Однако критика парламента в газете Линге и явное сочувствие издателю со стороны общественного мнения вынудили Реннский парламент пересмотреть дело и изменить свое решение. Дюра пожаловался королю. Все знатные особы, оскорбленные Линге, присоединились к герцогу и выхлопотали тайный приказ на арест издателя.
27 сентября 1780 года Линге приехал в Париж, предварительно заручившись обещанием французского правительства не трогать его. Несмотря на это обещание, он был арестован на глазах у публики и под усиленным конвоем отправлен в Бастилию.
В продолжение двадцатимесячного заключения его не подвергли ни одному допросу и не объяснили причины его ареста. Потеряв всякую надежду получить свободу, Линге неожиданно был выпущен из крепости и сослан на жительство в маленький городок в сорока верстах от столицы. Оттуда Линге бежал в Англию, где в 1783 году опубликовал мемуары о своем заключении. Мемуары Линге приобрели широкую известность во Франции и усилили ненависть к Бастилии – этому символу королевского произвола.
В самой Бастилии с воцарением Людовика XVI произошли некоторые изменения. Она потеряла статус государственной тюрьмы и превратилась в обычную тюрьму, с той разницей, что преступников содержали в ней в сравнительно лучших условиях.
Министр Бретей разослал интендантам городов распоряжение о том, что отныне тайные приказы будут выдаваться лишь с точным указанием срока присуждаемого наказания, а также причин ареста, но это распоряжение, как мы видели, часто не исполнялось. Зато в Бастилии окончательно исчезли пытки и было запрещено сажать заключенных в карцер. 11 сентября 1775 года министр Малесерб, много способствовавший смягчению тюремных правил, писал коменданту Бастилии: «Никогда не следует отказывать заключенным в занятиях чтением и письмом. Ввиду того, что они так строго содержатся, злоупотребление, которое они могли бы сделать при этих занятиях, не внушает опасений. Не следует также отказывать тем из них, которые пожелали бы заняться какого-либо другого рода работой; при этом надо только следить, чтобы в их руки не попадали такие инструменты, которые могут послужить им для бегства. Если кто-либо из них пожелает написать своим родным и друзьям, то это надо разрешать, а письма прочитывать. Равным образом надлежит разрешать им получать ответы и доставлять им таковые при предварительном прочтении. Во всем этом полагаюсь на ваше благоразумие и человечность».
Число заключенных в Бастилии было сравнительно невелико – 253 человека за 15 лет. В сентябре 1782 года в крепости сидели 10 арестантов, в апреле 1783 года – 7, в декабре 1788 года – 9; 14 июля 1789 года из темниц были освобождены 7 заключенных. Однако следует заметить, что преступления, в которых их обвиняли, не были доказаны, никого из них не допрашивали более одного раза и ни один из них не был предан суду.
Условия содержания узников изменились в худшую сторону с октября 1776 года, когда комендантом Бастилии стал де Лоне (его отец был комендантом крепости во времена регентства). Он добивался этой должности всеми средствами, уверяя, что создан для нее и имеет все права на это место по своему происхождению: он родился в 1740 году в Бастилии и, по его словам, получил от отца все правила и наставления, необходимые для безупречного управления этой крепостью.
Вступив в должность, де Лоне отяготил не только заключенных, но и персонал крепости самыми мелочными придирками. Его главным пороком была скупость. Чтобы вернуть сторицей те деньги, которые ему пришлось заплатить за место, он продавал все: казенные хлеб, дрова, одежду, мебель. Когда число заключенных уменьшалось, а вместе с тем падали и его доходы, он жаловался и просил прислать новых арестантов. Его ненавидели не только заключенные, но и бастильские служащие.
Интересные подробности об управлении Бастилией де Лоне содержатся в письме уже знакомого нам Пелиссери к майору Делому, покровительствовавшему ему:
«Вам известно, милостивый государь, что уже семь лет я заключен в Бастилии. В моем печальном жилище зимою ужасный холод, дров для топки отпускается крайне недостаточно и они очень сыры; конечно, комендант распоряжается так из одного человеколюбия, чтобы умерить жар огня и заморозить пылкие чувства заключенного, мечтающего о свободе! Летом я вдыхал воздух только через окно, просверленное в стене, толщиною в пять сажен и заделанное двойными железными решетками… Вы также знаете, что с 3 июня 1777 года до 14 января 1784 года у меня была самая дурная постель; матрас был так изорван, источен червями, наполнен сором и пылью, что я никогда не мог на нем спать, а плохой соломенный стул, из самых простейших, у которого спинка входила внутрь сиденья, заставлял невыносимо страдать плечи, поясницу и грудь.
Чтобы сделать ужаснее неприятности подобного положения, зимой мне отпускали воду только вонючую и испорченную, какая бывает в реках при разлитии; ее брали, конечно, из рвов Бастилии, куда, как известно, выливаются разные нечистоты из квартир Арсенала и замка.
К довершению всех жестокостей… мне давали самый отвратительный хлеб, от которого мне сильно нездоровилось; вместо положенного обеда и ужина я получал мешанину из всякой дряни, мне давали остатки кушаний от господ и слуг, часто вонючие, отвратительные, засыхающие и гниющие в кухонных шкафах…»
Между тем с Пелиссери обходились не строже, чем с другими заключенными, о чем имеются свидетельства в бастильских документах и записках других узников. Одежда, выдававшаяся заключенным, была не лучше еды.
Линге получил теплую одежду только в конце ноября, причем выданная ему роба была сшита так экономно, что он не смог влезть в нее; по словам Линге, она была впору новорожденному ребенку. На его жалобу де Лоне ответил в присутствии офицеров, что ему следовало раньше думать, как не попасть в Бастилию, а раз уж он попал сюда, то нужно уметь все переносить. Этот мудрый совет был приправлен отборными ругательствами.
Прогулкой, как и прежде, пользовались немногие заключенные, но и им де Лоне запретил гулять в саду, так как комендант продавал оттуда фрукты. Арестантам отвели новое место для прогулок на башнях, а вскоре их перевели оттуда в небольшой тюремный двор. «Это печальное место, – пишет Линге, – походило на широкий колодезь, где зимой был невыносимый холод, потому что часто дул северный ветер; летом же жар доходил до высочайшей степени, воздух туда не попадал, и палящие лучи солнца делали этот колодезь настоящей печью».
В своих мемуарах Линге обрисовал и скверное состояние врачебной помощи в Бастилии. Тюремный врач не жил в крепости, поскольку занимал одновременно должность лейб-медика в Версале, где и проводил три четверти года. В его отсутствие никто не имел права его заменить, и больные заключенные подолгу оставались без всякого ухода.
Когда врачу все же случалось осмотреть больного, тюремщик приносил в камеру лекарства и оставлял их на столе; больной сам должен был принять их и подогреть, если это было необходимо. Вместо сиделки разрешалось брать солдата-инвалида, который должен был оставаться в Бастилии все время болезни заключенного, поэтому на эту должность шли немногие и лишь за большие деньги.
Если больной умирал, погребальная процессия происходила ночью. Два сторожа сопровождали покойника в приходскую церковь и на кладбище и расписывались в похоронной книге. При отсутствии особых указаний от начальства умершего хоронили под чужим именем.
Как было сказано, с 1783 по 1789 год Бастилия была почти пуста, и если бы туда не помещали преступников, которым было место в обыкновенных тюрьмах, то крепость стала бы совершенно необитаемой. Уже в 1784 году за неимением государственных преступников пришлось закрыть Венсенскую тюрьму, которая была как бы филиалом Бастилии. С другой стороны, содержание Бастилии обходилось казне очень дорого. Один комендант получал ежегодно 60 тысяч ливров жалованья. Если добавить к этому расход на содержание гарнизона, тюремщиков, врача, аптекаря, священников, а также деньги, выдаваемые на питание для заключенных и их одежду (только в 1784 году на это ушло 67 тысяч ливров), то сумма получается громадная.
Исходя из этих соображений, министр финансов Неккер предложил упразднить Бастилию – «ради экономии». Об этом говорил не он один. В 1784 году городской архитектор Парижа Курбе представил официальный план открытия «площади Людовика XVI»… на месте крепости. Есть сведения, что и другие художники занимались составлением проектов различных сооружений и памятников на месте Бастилии. Один из этих проектов любопытен: предлагалось срыть семь башен крепости, а на их месте воздвигнуть памятник Людовику XVI; пьедесталом ему должны были служить груды цепей государственной тюрьмы, а на них должна была возвышаться фигура короля, протягивающего руку жестом освободителя по направлению к восьмой, сохраненной башне. Остается только пожалеть, что этот замысел не был осуществлен.
8 июня 1789 года, уже после созыва Генеральных штатов, в Королевскую академию архитектуры поступил схожий проект Дави де Шавинье – этот памятник Генеральные штаты хотели поставить Людовику XVI «как восстановителю народной свободы».
Памятник не был установлен, но сохранились эстампы, изображавшие короля, протягивающего руку к высоким башням тюрьмы, которые разрушают рабочие.
В архиве Бастилии находятся два рапорта, представленные в 1788 году Пюже, первым лицом в крепости после коменданта. Он предлагает снести государственную тюрьму, а землю продать в пользу казны.
Все эти проекты вряд ли бы существовали и обсуждались, если бы не отражали настроения верховной власти. Разрушение Бастилии было предрешено, и, если бы этого не сделал народ, это сделало бы само правительство.
К 14 июля 1789 года башни и бастионы Бастилии были еще целы, но ее уже как бы не существовало – она превратилась в призрак, в легенду.
Калиостро и дело об ожерелье королевы
Самый громкий процесс времен Людовика XVI – «дело об ожерелье королевы» – был связан с именем знаменитого «графа» Калиостро.
Этот гениальный шарлатан родился в 1743 году в бедной итальянской семье, и его настоящее имя было Джузеппе Бальзамо. В молодые годы он много путешествовал, побывал в Египте, Сирии, Греции, объездил Испанию, Португалию, Англию и Францию. Эти поездки позднее дали ему повод хвалиться, что он узнал все тайны восточной и европейской мудрости. Вернувшись на родину, он стал продавать воду красоты, превращать серебро в золото, увеличивать бриллианты и указывать счастливые номера в лотереях. Но скоро он убедился, что это шарлатанство не приносит большой выгоды, а главное, не помогает войти в круг высшего общества, куда Бальзамо всеми силами стремился попасть. Поэтому в 1776 году он принял титул графа (иногда он также представлялся маркизом) Калиостро, а в следующем году вступил в масонскую ложу розенкрейцеров. Изучив систему этой ложи и начитавшись масонских сочинений, он в скором времени провозгласил себя основателем новой масонской системы – египетской. Калиостро назвался посланником пророков Илии и Еноха и даже приписал себе божественное происхождение. Приняв титул Великого Копта, он ввел в своей системе целых 90 ступеней посвящения, за прохождение которых требовал денег. Свой мистико-теософский арсенал Калиостро составил из уже в изобилии имевшихся к тому времени сочинений подобного рода, но очень умело пользовался им, так что с успехом поддерживал мнение о себе как об обладателе небывалой мудрости. Он обещал продление жизни, господство над духами, физическое и моральное возрождение; нет нужды добавлять, что он обладал и философским камнем, и волшебным зеркалом, мог перевоплощаться и жил на свете уже не одну сотню лет…
На него обратили внимание иллюминаты – масонский орден, поставивший своей целью бороться с монархиями и христианской Церковью. Глава иллюминатов, Вейсгаупт, обязался оказывать Калиостро финансовую поддержку в обмен на обещание пропагандировать идеи этого тайного общества. С этого времени дела Калиостро пошли в гору. Чтобы замаскировать источник своих средств, он ежемесячно запирался в своем кабинете, давая понять, что в это время изготовляет золото.
В своем новом амплуа Калиостро побывал в Голландии, Германии, России, но особенный успех он имел во Франции – на родине философов и вольнодумцев. Среди поклонников Великого Копта были герцог Люксембургский и известный натуралист Ромон. Ученики называли Калиостро «обожаемый отец» и «достойнейший учитель». Все хотели иметь его портрет на медальонах, кольцах, веерах; в знатных парижских домах стояли бюсты «божественного Калиостро».
«Графа» сопровождала Лоренца Феличиани, его жена, с которой, разумеется, тоже говорили духи света и тьмы. По-княжески расточительный, появлявшийся на улицах и в общественных местах в сопровождении многих слуг, в великолепном костюме, украшенном бриллиантами и орденами, он всюду возбуждал удивление и внимание к своей особе. Даже Гёте признавал, что «Калиостро во всяком случае замечательный человек». Калиостро гениально удовлетворял потребности в демонических героях, которых так любила романтическая литература того времени. «Он был, – пишет в своих мемуарах баронесса Оберкирх, – не то чтобы красив, но я никогда не видела более выразительной физиономии. Он обладал взглядом почти сверхъестественной глубины. Выражение его глаз было то как пламя, то как лед; он привлекал к себе и отталкивал; он то внушал боязнь, то казался непреоборимо привлекательным».
Однако вскоре этим триумфам пришел конец.
В Париже Калиостро сблизился с придворной интриганкой графиней Ла Мот, урожденной Валуа. Девизом этой достойной дамы были следующие слова: «Есть два способа выпрашивать милостыню: сидя на паперти церкви или разъезжая в карете». Ла Мот предпочитала второй способ. По совету Калиостро она уверила кардинала де Рогана, что королева Мария Антуанетта хочет тайком купить громадное бриллиантовое ожерелье, которое ювелиры Бемер и Бессанж продают за миллион шестьсот тысяч франков, но не решается сделать это открыто из-за боязни, что «философы тотчас напечатают памфлеты о растрате государственных средств». Ла Мот убедила кардинала, который в то время был в немилости, что если он купит для королевы это ожерелье, то будет щедро вознагражден ее величеством. Роган все же предпочел услышать это обещание из уст самой королевы. Августовской ночью 1785 года в трианонском парке, на одинокой тропинке, кардинал встретился с «королевой», укрывшейся под плащом с капюшоном, которая подтвердила слова Ла Мот. Роган и не подозревал, что разговаривал не с Марией Антуанеттой, а с девицей Марией Олива, чрезвычайно похожей на королеву.
Покупка состоялась в кредит, и кардинал передал ожерелье Ла Мот. Но когда ювелиры со счетом пришли во дворец, возмущению Марии Антуанетты не было предела. 15 августа Рогана, собиравшегося идти служить мессу, призвали в кабинет короля, где находились Мария Антуанетта и еще несколько человек придворных.
– Что это за ожерелье, которое вы будто бы доставили королеве? – грозно спросил кардинала Людовик.
Смущенный Роган попросил дать ему возможность оправдаться в письменной форме. Его отвели в соседнюю комнату и дали бумагу и перо. Когда он закончил писать, его арестовали.
– Ваше величество, – воззвал кардинал, – избавьте меня от позора быть арестованным в архиерейском облачении, на глазах всего двора.
– Так и должно быть, – лаконично ответил король. Вечером того же дня дом Рогана был иллюминирован, а парижане пели веселые песни о королеве, называя ее «госпожой Дефицит», так как сплетня о ее участии в этом деле не подвергалась сомнению. Однако ее невиновность доказывается хотя бы тем, что ранее король дважды изъявлял желание подарить ей это злосчастное ожерелье и каждый раз Мария Антуанетта отвергала подарок.
18 мая арестовали Ла Мот и также посадили в Бастилию. После первых допросов интриганки был арестован Калиостро, а затем и Олива. Мнимая королева в момент ареста была беременна и в крепости родила мальчика; ребенок получил фамилию своего незаконного отца Тусена де Босир, признавшего себя виновником его появления на свет.
Кардиналу отвели в Бастилии комнату майора Делома, находившуюся на большом дворе, где были помещения для офицеров. Ему позволили взять с собой трех камердинеров. У дверей его комнаты постоянно находился часовой. Комендант де Лоне был то чересчур строг с арестованным, то слишком благосклонен к нему – смотря по тому, склонялся процесс к осуждению или оправданию Рогана. Из казны на содержание кардинала отпускали 150 ливров вдень.
Роган и Ла Мот шантажировали судей, что в случае признания их виновности они впутают в дело королеву. Из-за боязни скандала 31 мая 1786 года кардинал Роган был оправдан судом парламента. В этот день Париж ликовал: верноподданные логично заключили, что, если кардинал невиновен, значит, осуждены королева и двор. Роган сделался знаменитостью, хотя до того, по словам Луи Блана, «не имел даже популярности своих пороков». После своего выхода из крепости он снова поссорился со двором, но так как его здоровье было подорвано десятимесячным заключением, то на этот раз его сослали в провинцию Овернь.
Оливу, ввиду ее беременности, освободили из-под стражи еще раньше. Ла Мот признали виновной в обмане и махинациях и приговорили к наложению клейма рукой палача и тюремному заключению. Во время экзекуции она так извивалась в руках у стражников, что палач заклеймил не плечо, а грудь. Из Бастилии ее перевели в другую тюрьму и в ноябре без шума выпустили на свободу
Что касается Калиостро, то, хотя суд и оправдал «графа», ему было предложено покинуть Францию. Он переехал в Лондон, оттуда в Швейцарию и, наконец, в Рим. Здесь он попал прямо в руки инквизиции, давно с интересом наблюдавшей за его фокусами. Его арестовали и приговорили к смерти, замененной затем на пожизненное тюремное заключение. Калиостро перевозили из темницы в темницу; в одной из них он и умер в 1795 году, после шести лет заключения.
Маркиз де Сад
В числе наиболее известных узников Бастилии следует назвать и Донасьена Альфонса Франсуа, маркиза де Сада.
Он принадлежал к древнему роду. Один из его предков был женат на той самой Лауре де Нов, которую Петрарка впервые увидел в Страстную пятницу, 6 апреля 1327 года, в церкви Санта Кьяра в Авиньоне и чьей красоте литература обязана великолепием его сонетов. Потомок прекрасной Лауры стал родоначальником литературы совсем иного сорта.
В 1754 году, четырнадцати лет, де Сад был записан в кавалерию. Он участвовал в Семилетней войне и дослужился до звания капитана. Вернувшись в Париж, он женился на дочери президента парламента Монрейля. Госпожа де Сад была красива и кротка, но привлекла внимание мужа ненадолго: уже через год маркиз едва не попал в Венсенскую тюрьму за дебош, учиненный в публичном доме, после чего уединился в своем замке Конта с актрисой, которую выдавал за свою жену.
В 1767 году умер его отец, и де Сад унаследовал чин генерал-лейтенанта Бресса, Бюже и Валроме. В следующем году он уже обнаружил свои патологические наклонности, обратив на себя внимание громким скандалом, вызвавшим судебное разбирательство.
То, что случилось 3 апреля 1768 года в его доме, было образчиком тех сцен, которые он впоследствии описывал в своих книгах. Через своего слугу маркиз пригласил в дом двух проституток, а сам заманил туда же случайно встреченную им женщину, некую Розу Келлер, вдову торговца паштетами. Угрожая пистолетом, он заставил ее раздеться донага, связал ей руки и избил хлыстом до крови. Придя в надлежащее настроение, он оставил ее и пошел к проституткам, с которыми и провел вечер. Под утро женщине удалось снять с себя веревки и убежать через окно. На ее крики собралась толпа и вошла в дом; маркиза и двух вакханок нашли пьяными до бесчувствия.
Де Сад был арестован, но судебное расследование прекратилось после того, как маркиз уплатил своей жертве штраф в сто луидоров и тем «искупил свою вину».
Этот случай не оказал существенного воздействия на дальнейшее поведение маркиза. Он вступил в связь с сестрой своей жены, оказавшейся, видимо, более родственной ему натурой, и совершил с ней долгое путешествие по Италии (подробности этой поездки можно прочитать в его романах). На обратном пути, в июне 1777 года, в Марселе, де Сад дал новый повод для вмешательства властей. На устроенной им оргии он угостил приглашенных проституток лепешками с запеченными в них шпанскими мушками . Видимо, де Сад хотел всего лишь вызвать у них наркотическое опьянение, но, отведав это угощение, две девушки умерли. На этот раз парламент в Эксе вынес маркизу и его лакею, бежавшим в Женеву, заочный смертный приговор.
Через шесть лет этот приговор был заменен изгнанием на три года и штрафом в 50 ливров. В это время маркиз уже был арестован, но в августе 1778 года жена де Сада помогла ему бежать из Венсена, где он временно содержался.
Вскоре в Париже произошел еще более громкий скандал. Подробности его передают различным образом. Кажется, в дело снова были пущены шпанские мушки, но на этот раз жертвами оказались знатные особы, мужчины и женщины, приглашенные к маркизу на бал. Де Сад и его лакей снова бежали при первых признаках отравления; несколько дам скончались, остальные гости получили сильнейшее отравление. В тот же день – неизвестно, до или после рокового ужина, – на одной из улиц Парижа нашли женщину, у которой были вскрыты вены, а тело изрезано ланцетом. Очнувшись, она рассказала, что маркиз де Сад заманил ее к себе в дом и после кровопускания изнасиловал.
Де Сада арестовали «за бесчеловечные опыты, производимые им в Провансе и других местах над живыми людьми», и вновь отправили в Венсен, откуда 29 февраля 1789 года перевезли в Бастилию. Несмотря на страшные обвинения, в Бастилии с ним обращались не так строго, как с другими заключенными. Ему позволили оклеить обоями его комнату и хорошо кормили (конечно, за такую милость он приплачивал из своего кармана, но другим заключенным не позволялось и этого); он беспрепятственно гулял на башнях крепости.
В первых числах июля 1789 года, за несколько дней до взятия Бастилии, комендант де Лоне, ввиду усиливающихся беспорядков в городе, велел зарядить пушки на платформах башен и запретил де Саду прогулки. Маркиз пришел в негодование и предупредил коменданта, что если через час его не выведут гулять, то он взбунтует весь Париж.
Комендант пропустил угрозу мимо ушей, и тогда де Сад исполнил свое обещание. Взяв жестяную трубу с широкой воронкой, которая послужила ему рупором, он высунул ее в окно комнаты и стал звать на помощь, ругая де Лоне и крича, что комендант хочет его убить. Его крики были услышаны в Сен-Антуанском предместье; перед крепостью собралась взволнованная толпа. Некоторые ораторы уже призывали к штурму тюрьмы, но тут маркиз замолчал, и толпа мало-помалу разошлась, толкуя, что в Бастилии мучают несчастных узников.
Де Сад замолчал потому, что встревоженный комендант прибежал к нему и обещал завтра же разрешить прогулку. Однако ночью маркиза отправили в Шарантон – дом для умалишенных. Не случись этого, и он через несколько дней был бы освобожден восставшими как жертва королевского произвола (правда, 17 марта 1790 года он все-таки вышел на свободу по декрету Учредительного собрания, который освободил всех заключенных в стране, арестованных по тайным приказам).
Маркиз де Сад был последний заключенный Бастилии, покинувший ее по распоряжению начальства.
Взятие Бастилии
В течение всего царствования Людовика XVI неурожай сменялся неурожаем, цены на хлеб постоянно росли, в некоторых областях крестьяне, чтобы не умереть с голоду, паслись вместе со скотом. «Я видел Лангедок, Прованс, Дофине, Лион, Бургонь, Шампань, – писал Д. Фонвизин в 1778 году. – Первые две провинции считаются во всем здешнем королевстве хлебороднейшими и изобильнейшими. Сравнивая наших крестьян в лучших местах с тамошними, нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим… В сем плодоноснейшем краю на каждой почте карета моя была всегда окружена нищими, которые весьма часто, вместо денег, именно спрашивали, нет ли с нами куска хлеба». Положение крестьян и городских низов еще более ухудшил страшный голод 1788 года, вызванный опустошительным градом 13 июля, уничтожившим на корню более половины уже поспевавшего хлеба. В одном Париже количество нищих превысило 120 тысяч, а по всей Франции их насчитывалось более миллиона (на 25 миллионов жителей).
Сословная рознь достигла крайних пределов. Все видные и выгодные должности находились в руках двух привилегированных сословий: дворянства и духовенства, которые владели двумя третями французской земли и не платили почти никаких налогов. Прочие сословия роптали, особенно буржуазия, которая нашла себе сильного союзника во французской прессе. Печать, умело обходя цензурные строгости, постоянно твердила о несправедливости и вреде тогдашнего общественного устройства. Протесты писателей-просветителей сделали свое дело. «Мало-помалу народ захотел перейти от теории к практике», – пишет Тьер в своей «Истории революции». А Фонвизин тонко отметил духовно-нравственную основу французской (как и всех прочих) революции: «Редкого встречаю, в ком бы неприметна была которая-нибудь из двух крайностей: или рабство, или наглость разума».
Между тем двор не хотел и слышать об уступках, смеялся над предупреждениями, которые он получал со всех сторон, не придавал никакого значения протестам и временами сам играл в самую опасную для монархического правительства игру – игру в либерализм.
5 мая 1789 года начали свою работу Генеральные штаты – всесословное представительное учреждение королевства, созванное по приказу Людовика XVI, чтобы разделить с властью ответственность за положение в стране.
Но, прежде чем сословные представители собрались в Версале, в стране появилось множество книг и брошюр, авторы которых стремились разрешить волнующие общество вопросы о выборе депутатов от третьего сословия: должно ли их число равняться вместе взятому числу депутатов от дворянства и духовенства или же оно должно составить третью часть собрания. Наиболее сильное впечатление во всех слоях общества произвела известная брошюра аббата Сийеса «Что такое третье сословие?», где были следующие слова: «Что есть теперь третье сословие? Ничто. Чем оно хочет стать? Всем».
Такая постановка вопроса неминуемо вела к выводу, что третье сословие представляет собой всю Францию, а дворянство и духовенство – только свои привилегии. Под напором общественного мнения правительство вынуждено было узаконить положение, что число депутатов третьего сословия должно быть равно общему числу депутатов от первых двух сословий. Этот указ, вызвавший повсюду огромный энтузиазм, увеличил популярность министра финансов Неккера, которого считали его автором.
Приступили к выборам. Париж был разделен на 60 округов, каждый депутат которых получил наказы от собрания своих избирателей. Среди прочих требований все парижские округа, без исключения, заявили, что тайные приказы должны быть отменены, а Бастилия – уничтожена как крепость, угрожавшая Парижу, и как государственная тюрьма, двери которой закрыты для суда.
Собрание Генеральных штатов было открыто самим Людовиком XVI в Версале, в зале Малых забав. На первом же своем заседании депутаты третьего сословия постановили, что все дела должны решаться в присутствии всех сословий, простым большинством голосов. Дворянство отказалось признать это решение, духовенство – тоже, но слабым большинством голосов. Целый месяц между сословиями шли переговоры о компромиссе, которые, однако, ни к чему не привели. Тогда депутаты третьего сословия пригласили сочувствующих им депутатов от духовенства присоединиться к ним, и, когда десять священников перешли в залу Малых забав, представители третьего сословия объявили себя Национальным собранием – единственным полномочным представителем нации. Дворянство протестовало против этого решения, но духовенство одобрило его большинством голосов. Тогда дворяне убедили короля принять меры, чтобы Национальное собрание не могло продолжать свои заседания. На другой день депутаты Национального собрания обнаружили двери зала заседаний запертыми и охраняемыми солдатами французской гвардии. Депутаты перешли в другую залу – для игры в мяч – и там произнесли клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана и принята конституция.
Но дворянство не желало уступать без боя. Оно добилось того, что Людовик XVI лично явился в Национальное собрание, отменил его решения и приказал каждому сословию заседать в отдельной зале. Король удалился в сопровождении дворян и нескольких епископов, большинство же священников остались с депутатами третьего сословия.
– Вы слышали повеление короля, – обратился церемониймейстер к президенту Национального собрания Бальи.
– Передайте королю, – раздался с места голос депутата Мирабо, – что мы собрались здесь по воле народа, и нас могут заставить уйти отсюда только силой штыков!
– Сегодня мы то же, кем были вчера, – холодно добавил Сийес, – приступим же к нашим занятиям.
Когда Людовику XVI сообщили о неповиновении депутатов, король смущенно пробормотал:
– Ну и черт с ними, пусть остаются! Национальное собрание возобновило свою работу.
В тот же вечер в Париже узнали о событиях в Версале и словах Мирабо. Громадная толпа собралась в Пале-Рояле. При криках «Да здравствует Национальное собрание!» люди, знакомые и незнакомые, обнимались и поздравляли друг друга с победой народа.
Эти постоянные сношения Национального собрания с населением Парижа обеспокоили двор. Королю было представлено множество проектов, как пресечь оппозицию, но так, как все они неминуемо вели к гражданской войне, король отверг их. К сожалению, в то же время Людовик XVI, склонившись на уговоры советников, стал более холоден по отношению к Неккеру, которого двор считал виновником беспорядков.
Наконец дворянство признало себя побежденным и присоединилось к Национальному собранию; правда, оно пошло на это, по словам одного депутата, из любви к королю, а не по убеждению. С этого времени собрание приступило к выработке конституции.
Между тем парижанам удалось привлечь на свою сторону солдат французской гвардии. Город явно выходил из-под контроля правительства. В ответ король решил ввести в столицу войска, квартировавшие под городом.
12 июля утром в Париж прибыл полк принца Ламбеска, другие отряды расположились в Сен-Клу, на Елисейских полях и в окрестностях Версаля. Потом вдруг разнесся слух об отставке Неккера, единственного министра, державшего сторону Национального собрания. На людей, распространявших эту новость, сначала смотрели как на сумасшедших или изменников, но постепенно беспокойство охватило весь город.
Толпы горожан стекались в Пале-Рояль, давно уже ставший местом публичных собраний. «Сделавшись центром распутства, азартных игр, праздности и раздачи брошюр, – пишет Тэн в «Истории происхождения Франции», – Пале-Рояль привлекает к себе все беспринципное население большого города, которое, не имея ни своего дела, ни домашнего очага, живет только ради удовлетворения любопытства или ради удовольствия всех этих завсегдатаев кофеен и игорных домов, разных авантюристов и забулдыг, затерявшихся или сверхштатных детищ литературы, искусства и адвокатуры, разных стряпчих, студентов, праздношатающихся, заезжих иностранцев и обывателей меблированных комнат». Здесь ораторы, известные и неизвестные, сменяли друг друга, не чувствуя никакой ответственности за свои провокационные речи. Камил Демулен, например, дразнил воображение слушателей такими картинами: «Раз животное попало в западню, его следует убить… Никогда еще такая богатая добыча не давалась победителям. Сорок тысяч дворцов, отелей, замков, две пятых имущества всей Франции будут наградой за храбрость. Те, кто считает себя завоевателями, будут покорены в свою очередь. Нация будет очищена». Тэн справедливо замечает, что это уже почти сформулированная программа террора.
Лица, вызвавшие недовольство этой возбужденной толпы, рисковали жизнью. Камил Демулен с удовлетворением рассказывал своим читателям о том, как «схватили полицейского шпиона, выкупали его в бассейне, затравили, как зверя на охоте, замучили под палочными ударами, вырвали глаз и в заключение, несмотря на мольбы о пощаде, снова бросили в бассейн. Пытка продолжалась с двенадцати до пяти с половиной часов, причем палачей было по крайней мере десять тысяч…»
Этих-то людей 12 июля Камил Демулен призвал к оружию. Ответом ему был яростный рев обезумевшей толпы, требовавшей смерти «тиранам» и «изменникам».
Демулен предложил надеть кокарды, чтобы отличать своих от чужих. «У меня были слезы на глазах, – писал он в своей газете «Старый Кордельер», – и я говорил с таким волнением, которое не в силах теперь выразить. Я продолжал: «Какой цвет вы изберете?» Кто-то закричал: «Выбирайте!» – «Хотите зеленый, цвет надежды, или голубой, принятый в Цинциннати, – цвет свободной Америки и демократии?» Со всех сторон закричали: «Зеленый – цвет надежды!» Тогда я сказал: «Друзья, сигнал подан. Смотрите: шпионы и пособники полиции смотрят мне прямо в глаза. Но пусть не рассчитывают они, – живой я не попаду к ним в руки» Потом, вынув из кармана два пистолета, я продолжал: «Я бы желал, чтобы мне подражали все добрые граждане!» Я сошел со своей импровизированной кафедры, и меня просто задушили в объятиях; одни меня прижимали к сердцу, другие рыдали на моей груди. Один гражданин из Тулузы, опасаясь за мою жизнь, не хотел оставлять меня одного ни на минуту. Между тем мне принесли зеленую ленту и я первый надел ее на мою шляпу и роздал такие же ленты всем, кто стоял близко от меня. Но скоро лент недостало. «Тогда возьмем листья, – сказал я, – и украсим ими наши шляпы».
Оборвав все каштаны возле Пале-Рояля, толпа последовала за Камилом Демуленом в Комеди Франсез. Там Демулен довел публику до такого возбуждения, что она потребовала закрытия театра в знак траура. Оттуда он повел толпу по бульварам, неся в руках накрытые черным крепом бюсты Неккера и герцога Орлеанского – «принца Равенство», которому, по слухам, грозила ссылка. Его спутники заставляли всех встречных снимать шляпы. На улице Сен-Мартен Демулен встретил отряд французской гвардии и убедил солдат следовать за ним. Толпа, увеличиваясь все более и более, дошла до Вандомской площади, но здесь путь ей преградил отряд немецкого полка. Офицер, возглавлявший отряд, предложил толпе разойтись. Его слова были встречены свистом, и произошла стычка, в которой погибло несколько человек и был разбит бюст Неккера; в конце концов, с помощью гвардейцев, немцев прогнали.
Ближе к ночи с колоколен всех церквей и с каланчи ратуши раздался набат, на улицах забили в барабаны – это комитеты избирательных округов призывали жителей вооружаться. В ратуше единогласно было решено принять новую национальную кокарду: голубую с красным, так как эти цвета входили в поле герба города Парижа.
13 июля город очутился во власти вооруженных шаек. Очевидец вспоминал, что в ночь на 14 июля «целое полчище оборванцев, вооруженных ружьями, вилами и кольями, заставляли открывать им двери домов, давать им пить, есть, деньги и оружие». Все городские заставы были захвачены ими и сожжены. Среди бела дня пьяные «твари выдергивали серьги из ушей гражданок и снимали с них башмаки», нагло потешаясь над своими жертвами.
Одна банда этих негодяев ворвалась в Лазаристский миссионерский дом, все круша на своем пути, и разграбила винный погреб. После их ухода в приюте осталось тридцать трупов, среди которых была беременная женщина. «В течение этих двух суток, – пишет Бальи, – Париж чуть не весь был разграблен; он спасен от разбойников только благодаря национальной гвардии». Днем 14 июля разбойничьи шайки удалось обезоружить, нескольких бандитов повесили. Только с этого момента восстание приняло чисто политический характер.
Еще в ночь на 14 июля по всему городу распространился слух о том, что 15-го королевские войска атакуют Париж. Городской комитет, составленный, из представителей округов, принял решение предупредить нападение, овладев Бастилией.
Комендант крепости де Лоне уже несколько дней тщательно готовился к обороне. Он велел втащить на башни фуры с булыжником и приготовить ломы для разрушения печных труб, обломки которых должны были раздавить нападавших. В стенах делались новые амбразуры и бойницы, у ворот и на башнях расставлялись пушки.
14 июля гарнизон Бастилии, состоявший из 32 швейцарцев Салис-Самадского полка и 82 инвалидов, располагал 15 пушками, установленными на башнях, 3 орудиями, поставленными на внутреннем дворе, напротив ворот, 400 мушкетами, 14 ящиками пушечных ядер, 3 тысячами патронов; однако в крепости почти не было провианта и воды.
Пространство перед первым подъемным мостом занимали казармы и множество лавок. Чтобы не подпустить нападавших к крепости, следовало бы снести все эти постройки, но де Лоне не сделал этого, так как получал значительный доход от сдачи лавок внаем. Комендант допустил еще одну ошибку, не наведя пушку на Арсенал, рядом с которым стоял принадлежавший ему домик.
Утром 14 июля в Бастилию прибыла депутация из ратуши, пытавшаяся предотвратить штурм крепости.
«Уберите ваши пушки, дайте слово, что не прибегнете ни к каким враждебным действиям, – потребовали парламентеры, – а мы со своей стороны ручаемся, что удержим народ от нападения на крепость». Бастилия еще не была окружена народом вплотную, поэтому де Лоне принял гостей весьма любезно. Он пригласил их разделить с ним завтрак, согласился отодвинуть пушки от амбразур и взял клятву с солдат гарнизона, что они не станут стрелять в народ, если не последует штурма. По замечанию Тэна, с вооруженной толпой, собравшейся перед Бастилией, обращались «как с детьми, которым стараются сделать как можно меньше вреда».
При выходе из крепости парламентеры столкнулась с Тюрьо, депутатом одного из округов, присланным городским комитетом с требованием впустить в Бастилию отряд народной милиции. Де Лоне отказался пойти на это, но позволил Тюрьо подняться на стены и башни крепости, чтобы тот смог лично убедиться в том, что пушки отодвинуты от амбразур.
Между тем толпа перед Бастилией требовала немедленной сдачи крепости. Когда вышедший из ворот Тюрьо объявил о результатах переговоров, раздались негодующие крики: «Нас изменнически предали!» Тюрьо схватили и, держа над его головой топор, повели в ратушу. В это время первые смельчаки побежали к внешнему подъемному мосту, увлекая за собой остальных.
Осада Бастилии началась.
Двое молодых людей, Даван и Дассен, спустились по крыше парфюмерной лавки на крепостную стену, примыкавшую к гауптвахте, и спрыгнули во внешний (комендантский) двор Бастилии; Обер Бонмер и Луи Турне, бывшие солдаты, последовали за ними. Вчетвером они перерубили топорами цепи подъемного моста, который рухнул вниз с такой силой, что подпрыгнул от земли чуть не на два метра; при этом один из горожан, толпившихся у ворот, был раздавлен, другой покалечен. Народ с криками торжества ринулся через комендантский двор ко второму подъемному мосту, уже непосредственно ведущему в крепость, но здесь их встретил мушкетный залп. Толпа в замешательстве рассыпалась по двору, усыпав землю телами убитых и раненых: большинство штурмующих не знали, каким образом были открыты первые ворота, и решили, что это сделал сам комендант, чтобы завлечь их в ловушку. Между тем де Лоне, несмотря на постоянный обстрел крепости, до сих пор удерживал солдат от ответного огня.
Раненых на носилках понесли в город как доказательство «измены» коменданта Бастилии. Среди них был умирающий гвардеец, чей вид заставил его товарищей по оружию двинуться на помощь осаждавшим. Около двух тысяч гвардейцев провозгласили своим командиром Гюллена, директора королевской прачечной, и гренадера Лазара Гоша
Когда солдаты входили на комендантский двор, густой дым заволакивал крепость – это горели казармы и лавки; перед вторым подъемным мостом штурмующие подожгли несколько телег с сеном, которые, однако, лишь мешали навести на ворота пушки. Гарнизон, в свою очередь, через бойницы у ворот наудачу осыпал осаждавших картечью из двух небольших орудий.
Эли, бывший офицер полка королевы, и купец Реоль смело бросились вперед, чтобы оттащить от ворот телеги; двое горожан, последовавших за ними, упали, сраженные картечью. Как только Эли и Реоль расчистили место перед воротами, подъемный мост стали обстреливать из пушек – таким образом надеялись перебить удерживающие его цепи. Одновременно по крепости велась ружейная стрельба со всех окрестных крыш, правда, не причинявшая гарнизону ни малейшего вреда. Ответный орудийный огонь из крепости только увеличивал ярость толпы, беспрестанно вопившей: «Хотим взять Бастилию!»
В это время к Бастилии прибыла вторая делегация из ратуши во главе с аббатом Фуше (который позже изречет знаменитую глупость: «Это аристократы распяли Христа»). Парламентеры делали знаки, чтобы гарнизон прекратил огонь, но солдаты ничего не видели из своих бойниц, окутанных дымом. Депутаты уже хотели уйти ни с чем, как вдруг вдали показалась третья делегация – с барабанщиком и белым флагом. Под барабанный бой парламентеры подошли к стенам и закричали, размахивая знаменем:
– Мы пришли для переговоров, прекратите огонь! Инвалиды на башнях, в знак мира, сняли высокие шапки и опустили ружья. Делегация двинулась к воротам, как вдруг раздался залп – это стреляли швейцарцы, расположившиеся на внутреннем дворе и не знавшие о прибытии парламентеров.
Осаждавшие пришли в исступление: они проклинали и де Лоне, и ратушу; барабанщика едва не убили. Все повторяли сказанную кем-то фразу:
– Наши трупы наполнят рвы.
К воротам крепости приволокли девушку, обнаруженную в казармах; как уверяли поймавшие ее, это была дочь коменданта. Девушка говорила, что она дочь командира инвалидов Мансиньи, как это и было на самом деле, но ей не верили. Толпа окружила ее, крича: «Надо сжечь ее живьем, если комендант не сдаст крепость!» Мансиньи, с высоты башни увидев свою дочь, лежавшую без чувств на земле, бросился ей на помощь и был убит двумя выстрелами. Девушку действительно стали обкладывать соломой, чтобы сжечь, но Обер Бонмер вырвал ее из рук озверевшей толпы и отнес в безопасное место, после чего вернулся под стены Бастилии .
Шел шестой час с начала штурма крепости, надежды на его успешное окончание постепенно таяли. У восставших не было ни единого руководства, ни военного опыта (гвардейцы ограничивались огневой поддержкой, не участвуя непосредственно в штурме). За это время гарнизон потерял, за исключением Мансиньи, только одного защитника – инвалида, убитого ядром; потери же осаждавших составили 83 убитых и 88 раненых. В ход пошли самые несуразные проекты, с помощью которых хотели заставить гарнизон сложить оружие. Качали насосом воду, в надежде залить пороховые ящики, расставленные на башнях возле орудий, но струя едва достигала середины башен; какой-то пивовар предлагал сжечь «эту каменную глыбу», поливая ее лавандовым и гвоздичным маслом, смешанным с порохом; один молодой плотник, питавший страсть к истории и археологии, носился с чертежом римской катапульты.
Бастилия, безусловно, устояла бы, не будь в числе ее защитников инвалидов, с большой неохотой стрелявших в соотечественников. «Бастилия была взята не приступом, – свидетельствует один из участников штурма, – она сдалась еще до атаки, заручившись обещанием, что никому не будет сделано никакого зла. У гарнизона, обладавшего всеми средствами защиты, просто не хватало мужества стрелять по живым телам; с другой стороны, он был сильно напуган видом этой огромной толпы. Осаждающих было всего восемьсот-девятьсот человек; это были разные рабочие и лавочники из ближайших мест, портные, каретники, суровщики, виноторговцы, смешавшиеся с национальной гвардией; но площадь Бастилии и все прилегающие улицы были переполнены любопытными, которые сбежались смотреть на зрелище». Среди этих последних выделялись нарядные женщины, с веселыми, оживленными лицами, «оставившие свои экипажи на некотором расстоянии». Гарнизону же с высоты стен казалось, что на них идет весь миллионный Париж.
Инвалиды с самого начала штурма выражали недовольство комендантом: у них в городе остались жены и дети, и они волновались за их судьбу. «Нужно сдаться», – твердили они, уже не сдерживаемые привычкой к дисциплине. Одни швейцарцы выражали готовность сопротивляться до конца.
Мрачный де Лоне метался по двору, как тигр в клетке, изредка останавливаясь, чтобы по реву толпы определить положение дел. Единственный достойный выход он видел в смерти. Выхватив из рук канонира факел, он с остекленевшим взглядом направился к пороховому погребу… Запасов пороха, хранившихся в крепости, хватило бы, чтобы разрушить до основания не только саму Бастилию, но все Сен-Антуанское предместье; наверное, в эту минуту де Лоне чувствовал себя Самсоном, погребающим вместе с собой филистимлян под обломками храма.
Два офицера, угадавших намерение коменданта, в ужасе преградили ему путь. Один из них приставил штык к его груди, а другой отобрал факел. Комендант, видя, что никто не желает умереть смертью солдата, окончательно потерял голову и дошел до того, что начал умолять инвалидов дать ему бочонок пороха, чтобы он мог взорвать хотя бы самого себя.
– Надо сдаться, – отвечали ему.
Де Лоне отправился в залу Совета и сел писать документ о сдаче крепости. В эту минуту к нему вошел командир швейцарцев Луи де Флю с сообщением, что пушка осаждавших серьезно угрожает подъемному мосту; он просил разрешить ему сделать вылазку, чтобы очистить комендантский двор. Де Лоне вместо ответа протянул ему лист бумаги, на котором было написано: «У нас 20 тысяч фунтов пороха; мы взорвем на воздух гарнизон и весь квартал, если вы не примете капитуляции». Де Флю начал горячо возражать, уверяя, что нет никаких причин сдаваться, но де Лоне был непреклонен. Храброму командиру швейцарцев оставалось только подчиниться.
Де Флю направился к подъемному мосту и бросил свернутую в трубку записку коменданта в одну из бойниц. Увидев это, инвалиды закричали осаждавшим:
– Не убивайте нас, мы согласны сдаться!
Чтобы достать записку, от которой осаждавших отделял широкий ров, через него перекинули доску. Некто Мальяр подобрал записку и передал ее Эли, возглавлявшему штурм ворот. Эли прочитал ее вслух и, прикрепив на конец шпаги, замахал ею, делая знак прекратить стрельбу; но его мало кто видел. Гвардейцы, окружавшие его, крикнули инвалидам:
– Честное слово солдат, мы не сделаем вам ничего худого. Опустите мост!
Спустя некоторое время подъемный мост опустился. Эли, Гюллен и другие руководители штурма вошли в крепость. Между тем остальные, не зная о капитуляции крепости, продолжали стрельбу. Один из офицеров гвардии, Гумбер, взобрался на вал, чтобы подать народу знак о сдаче Бастилии, но его мундир ввел в заблуждение толпу и он был убит несколькими выстрелами. Тогда гренадер Арне сорвал с головы шляпу, нацепил ее на ружье и замахал ею. Не прекращая стрелять, народ повалил к воротам.
Было четыре часа сорок минут. Бастилия пала.
Гарнизон Бастилии выстроился шпалерами во дворе: инвалиды направо от входа, швейцарцы – налево; оружие те и другие сложили вдоль стен. Инвалиды живо выражали свою радость, размахивая киверами и аплодируя победившему народу, но вид их мундиров вызвал в толпе ярость. Зато швейцарцев, вывернувших наизнанку свои мундиры, победители сначала приняли за узников и в порыве умиления обнимались с ними, называли братьями… Только одного из них погубил собственный страх – того, кто наводил пушки, стоявшие у ворот. Этот солдат сумел выбраться из крепости и уже перешел мост, как вдруг кто-то обратил внимание на его мундир и закопченное порохом лицо; в следующее мгновение удар сабли раскроил ему череп, и он упал на землю, смешав свою кровь с кровью убитых им людей.
Эли и другие гвардейцы, вступив в крепость, старались держать слово и оградить гарнизон от расправы, но хлынувшая в ворота толпа крушила все на своем пути, «каждый стрелял, не обращая внимание, куда и в кого попадали заряды», – вспоминает очевидец. Больше всех досталось бедным инвалидам, которых чуть не растерзали на месте. На Бекара (одного из двух офицеров, не давших де Лоне взорвать Бастилию) кто-то указал как на тюремщика: ему отрубили кисть руки, тело прокололи насквозь двумя ударами шпаги и таскали по двору, глумясь. Правду о нем узнали только вечером, и тогда его отрубленную руку-ту самую руку, которая спасла всех, – с триумфом понесли по городу.
Де Лоне, одетый в светло-серый фрак, с обнаженной головой, опершись рукой о палку с золотым набалдашником, внутри которой был скрыт кинжал, молча ждал своей участи. Купец Шолла узнал его и хотел арестовать. Де Лоне попытался заколоться, но подбежавшие гвардейцы удержали его руку и вывели из крепости.
Тем временем поиски коменданта продолжались. Введенные в заблуждение формой и орденами, одни схватили секунд-майора де Мире, другие лейтенанта Карона, третьи майора Делома, четвертые лейтенанта Пирсона (поручику Пюже удалось, вывернув наизнанку мундир, выбраться из крепости и затеряться в толпе). Мире, служивший прежде в гвардии, крикнул своим бывшим однополчанам: «Товарищи, ко мне! Неужели вы дадите так позорно погибнуть честному человеку?» Гвардейцы вырвали его из рук толпы и, окружив, повели в город. Остальных офицеров тоже удалось спасти от немедленной расправы.
На внутреннем дворе царил невероятный беспорядок. Раздавались возгласы: «Где жертвы? Теперь они свободны!» Толпа рассеялась по крепости. «Они набросились, как вороны на свежую добычу, – пишет депутат Дюссо, – обшарили все подвалы, побывали во всех переходах. По темным лестницам взбираются они на платформы и радуются, что им нечего больше бояться того, что их прежде так страшило. Они угрожают самим пушкам; расшатывают и скатывают вниз огромные камни, и шум, производимый их падением, отзывается в сердце каждого француза. Золото, серебро и документы были разграблены. Были вытащены на свет разные страшные орудия, пугавшие своей странной и ужасной формой; цепи, слишком часто запятнанные засохшей кровью, тяжелые кандалы, из которых многие были потерты ежедневным употреблением и вызывали взрывы негодования при мысли о множестве тех несчастных, для которых они были обычным мучением». Снаружи по крепости в это время все еще велась стрельба, и на одной из башен выстрелом снизу был убит десятилетний мальчик, принимавший участие в штурме.
Со всех сторон звали тюремщиков отпирать двери, но те или попрятались, или смешались с народом. Поминутно раздавались громкие крики с требованием ключей, но ключи большей частью были уже в городе: каждая найденная связка с триумфом проносилась народом по улицам и вручалась президентам округов. Одному из них, Бриссо де Варвилю, некогда сидевшему в Бастилии, досталась связка, в которой он узнал ключ от собственной камеры.
Не найдя ключей, стали выламывать двери; при свете факелов осматривали помещение и шли дальше. Камеры крепости пустовали. Наконец в одной из них на крики толпы и удары ломов и топоров ответил слабый возглас. Уступив напору, дверь разлетелась вдребезги, и перед толпой предстал белый как лунь старик, с блуждающим взором и безумной улыбкой на губах. При виде людей, которых он принял за пришедших за ним палачей, узник встал в оборонительную позицию. Его окружили, стали расспрашивать; в ответ он бормотал что-то про Людовика XV и маркизу Помпадур. Ему сказали, что эти люди давно умерли, а Бастилия в руках народа. Старик без всякого волнения выслушал эти слова и, ничего не отвечая, безучастно сел на кровать. Думая, что он растерялся от неожиданной радости, толпа подхватила его на руки и с торжеством понесла на двор.
Этого старика звали Тавернье. Причины его заключения остались невыясненными; кажется, он был замешан в деле Дамьена, который в 1757 году нанес Людовику XV рану ножом, когда король садился в карету. Тавернье провел десять лет на островах Святой Маргариты и тридцать лет в Бастилии, где сошел с ума. Он был первым узником, освобожденным в этот день. Казалось, Тавернье прожил так долго лишь для того, чтобы народ мог увидеть пример произвола и жестокости, превосходящий всякое воображение.
Толпа, несшая Тавернье, встретилась на выходе с двумя узниками, найденными в другой башне и также вынесенными оттуда на руках. Это были граф де Вит и граф де Солаж. Их сторож Гюйон, страшась народного гнева, сам открыл двери их тюрьмы и просил защиты у графа Солажа. Гюйон единственный из всех тюремщиков сохранил свои ключи.
Де Вит был такой же древний старик, как и Тавернье. Он провел двадцать лет в Венсенском замке и десять лет в Бастилии за то, что сообщил некоторые биографические сведения о графине Дюбарри писателю Лакосту де Мезьеру для его скандального сочинения об этой любовнице Людовика XV. Теперь он с сильным иностранным акцентом бессвязно бормотал бессмысленные слова. Долгое заключение лишило его рассудка, и он, как и Тавернье, кончил свою жизнь в доме для умалишенных.
Граф Солаж обнимал своих освободителей, благодарил их, восторгался победой народа и громко рассказывал о своих страданиях. Он был заключен в Венсенский замок в 1782 году по просьбе отца, недовольного его поведением. Переведенный затем в Бастилию, Солаж семь лет провел в одиночестве – к нему не приходили ни следователи, ни родные, и он не получил ни одного ответа на свои письма к отцу, полные раскаяния. Несмотря на это, первым, кого граф захотел увидеть после освобождения, был его отец. Но кто-то из толпы, знавший семью Солажей, сообщил графу, что его отец уже два года, как умер. Солаж залился слезами. Свобода не принесла ему особой радости – он умер в страшной нищете.
Кроме этих людей, были освобождены еще четверо заключенных – Бешад, Ларош, Лакореж и Пюжад. Все они были посажены в Бастилию в 1787 году по обвинению в подделке двух векселей, принятых банкирами Туртоном, Равелем и Галле де Сантером. Мошенники, арестованные одни в Париже, другие в Амстердаме, почему-то не были преданы обычному суду, а без всякого следствия подверглись заключению в Бастилии. Более того, их главарь, Анри Ла Барт, также посаженный с ними в Бастилию, был уже давно выпущен на свободу, а их продолжали держать в крепости. После освобождения узников банкиры начали против них процесс, но суд оправдал их.
Ко всем заключенным народ проявил уважение и сочувствие.
В это время Эли, Гюллен и гвардейцы вели коменданта, бастильских офицеров, инвалидов и швейцарцев в ратушу. При виде пленников, говорит Тэн, жажда убийства охватила даже тех, кто вначале не хотел крови. «У кого не было при себе оружия, – вспоминал де Флю, – тот бросал в меня каменья; женщины скрежетали зубами и грозили мне кулаками. Позади меня уже были убиты двое из моих солдат… Наконец, под общей угрозой быть повешенными, я добрался до городской ратуши… тогда ко мне поднесли насаженную на копье человеческую голову, советуя полюбоваться ею, так как это голова де Лоне».
Мемуары Линге создали последнему коменданту Бастилии дурную славу. Пока де Лоне вели к ратуше, толпа вокруг него кричала: «Надо ему перерезать горло! Повесить его! Привязать к хвосту лошади!» Все хотели, чтобы он испытал те же страдания, что и его несчастные узники; на него плевали, вырывали у него клочья волос, угрожающе подносили к лицу пики… Наконец у Гревской площади толпа набросилась на него. Несколько гвардейцев мужественно пытались защитить пленника. Поскольку коменданта узнавали по тому, что он шел с обнаженной головой, Гюллен в великодушном порыве надел на него шляпу; в следующий миг он был сбит с ног и лишился чувств… Когда он пришел в себя, де Лоне рядом не было.
Аббат Лефевр, очевидец расправы над комендантом, свидетельствовал, что де Лоне «защищался, как лев». Желая избавиться от мук, он пнул одного из нападавших в пах и крикнул:
– Пусть меня убьют!
Эти его слова прозвучали как последний приказ. Его сразу подняли на штыки и поволокли труп к канаве, вопя: «Это чудовище предало нас! Нация требует его головы!» Человеку, получившему пинок, было предоставлено право самому отсечь коменданту голову. Этот безработный повар, рассказывает Тэн, «пришедший в Бастилию просто, чтобы поглазеть на происходящее… рассудил, что если, по общему мнению, дело это такое «патриотическое», то за отсечение головы чудовищу его еще могут наградить медалью», и без лишних слов принялся за дело. Взяв протянутую ему саблю, он несколько раз ударил по шее трупа; затем вытащил из кармана нож с черной рукояткой и «в качестве повара, умеющего расправляться с мясом», быстро закончил операцию и насадил голову коменданта на пику.
При виде головы де Лоне толпу охватило веселье. Ужасную пику носили по всему городу; перед статуей Генриха IV ее трижды наклонили: «Кланяйся своему господину!»
Расправа была учинена почти над всеми офицерами гарнизона. Лейтенант Персон был убит еще по дороге в ратушу; секунд-майор Мире, дойдя до дома, отослал сопровождавших его гвардейцев и стал открывать дверь – в этот момент появившиеся из-за угла вооруженные горожане опознали его и убили; лейтенант Карон был ранен, но его удалось вырвать из рук озверевшей толпы.
Майора Делома пытался защитить бывший узник Бастилии де Пеллепор, который стал уверять народ, что майор был истинным отцом для заключенных.
– Остановитесь, это мой благодетель! – призывал он. Видя, что слова мало помогают, Пеллепор выхватил шпагу и грудью заслонил майора.
– Благородный молодой человек, что вы делаете? – сказал Делом. – Вы погубите себя, а меня не спасете.
Ревущая толпа набросилась на них обоих. Пеллепор получил удар топором по шее, однако его оттащили и спасли; что касается Делома, то минуту спустя его голова оказалась на пике; позже ее выставили на всеобщее обозрение рядом с головой де Лоне.
Трупы всех убитых офицеров отнесли в морг, кроме тела де Лоне, которое не было найдено. Только полгода спустя какой-то солдат принес семье коменданта его часы и некоторые другие драгоценные вещи; но он категорически отказался объяснить, каким образом они попали к нему.
Инвалидов привели в ратушу. Их энтузиазм исчез, и они стояли бледные, молчаливые, ожидая самого худшего… Вдруг в голову Эли пришла спасительная мысль; он обратился к ним:
– Присягните на верность нации!
Инвалиды, все как один, подняли руки и принесли гражданскую присягу. Толпа расчувствовалась и бросилась обнимать их со слезами радости.
Швейцарцев отвели в Пале-Рояль, где они также нашли защитников. Их выдали не то за узников, не то за солдат, отказавшихся стрелять в народ. Тотчас начался сбор пожертвований в их пользу, и парижане обступили их, выражая сочувствие.
На следующий день в городе начались массовые избиения «аристократов». Франция вступала в эпоху, о которой позже один депутат Конвента выразился так: «Престол Божий – и тот пошатнулся бы, если бы наши декреты дошли до него».
В Версале узнали о взятии Бастилии только в полночь (король в этот день отметил в дневнике: «Ничего»). Как известно, лишь один придворный, герцог де Лианкур, понял смысл случившегося.
– Но ведь это бунт! – удивленно воскликнул Людовик XVI, услышав новость.
– Нет, Ваше Величество, это не бунт, это революция, – поправил его Лианкур.
А когда королю доложили о смерти де Лоне, он равнодушно отозвался: «Ну что ж! Он вполне заслужил свою участь!» Вскоре Людовик XVI не погнушался надеть трехцветную кокарду, увидев которую Мария Антуанетта брезгливо поморщилась: «Я не думала, что выхожу замуж за мещанина».
Так отреагировал двор на событие, возвещавшее будущую гибель монархии.
Зато в обоих полушариях взятие Бастилии произвело огромное впечатление. Всюду, особенно в Европе, люди поздравляли друг друга с падением знаменитой государственной тюрьмы и с торжеством свободы. В Петербурге героями дня стали братья Голицыны, участвовавшие в штурме Бастилии с фузеями в руках. Генерал Лафайет послал своему американскому другу, Вашингтону, ключи от ворот Бастилии – они до сих хранятся в загородном доме президента США. Из Сан-Доминго, Англии, Испании, Германии слали пожертвования в пользу семейств погибших при штурме. Кембриджский университет учредил премию за лучшую поэму на взятие Бастилии. Архитектор Палуа, один из участников штурма, из камней крепости изготовил копии Бастилии и разослал их в научные учреждения многих европейских стран. Камни из стен Бастилии шли нарасхват: оправленные в золото, они появились в ушах и на пальцах европейских дам.
В день взятия Бастилии, 14 июля, по предложению Дантона, городской комитет создал комиссию по разрушению крепости. Работы возглавил Палуа. Кроме того, четверым комиссарам поручили разобрать тюремный архив.
Осмотр Бастилии привел ко многим открытиям. На стенах камер были найдены имена заключенных, не значившиеся в тюремном журнале (отчасти это могло объясняться тем, что множество документов сгорело и было растащено). В двух казематах обнаружили человеческие скелеты в цепях; почему их не предали земле, осталось тайной. Архивные документы еще раз подтвердили, по каким ничтожным поводам людей обрекали на долгие годы заточения. Так, одну женщину держали в Бастилии за то, что она имела «злой характер»; напротив многих имен значилось просто: «Заключен по подозрению».
Когда стены Бастилии были снесены более чем наполовину, на ее руинах устроили народные гуляния и вывесили табличку: «Здесь танцуют». Окончательно крепость разрушили 21 мая 1791 года. Камни ее стен и башен были проданы с аукциона за 943 769 франков.
Разрушение Бастилии не означало того, что новая власть больше не нуждалась в тюрьмах. Напротив, очень скоро наступили времена, когда о Бастилии, как, пожалуй, и обо всем старом режиме, многие французы стали вспоминать с ностальгией. Революционный произвол и насилие оставили далеко позади себя злоупотребления королевской власти, а каждый город обзавелся собственной якобинской бастилией, которые, в отличие от Бастилии королевской, никогда не пустовали.
Взятие и разрушение Бастилии во времена Людовика XVI было очевидной военной и политической бессмыслицей, необходимой только некоторым демагогам для того, чтобы столкнуть лбами народ и королевскую власть. Две другие тюрьмы – Бисетр и Шарантон, где в ужаснейших условиях томились сотни заключенных, никто и пальцем не тронул. Эти, так сказать, «народные» тюрьмы не вызывали у народа такой ненависти, как Бастилия, – как-никак тюрьма для аристократов. Логика революционного мышления во все времена отличается каким-то загадочным, необъяснимым своеобразием…
И все же не стоит забывать, чем долгие века была Бастилия для тысяч ее узников. Французский историк Мишле некогда взывал к своим соотечественникам: «Вы, которые проливаете реки слез над ужасами революции, пролейте хотя бы слезинку над ужасами, ее породившими». Мне остается лишь обратиться к читателю с запоздалой просьбой считать эти слова эпиграфом ко всей книге.
Жучки семейства нарывников, которые в высушенном виде применялись для изготовления нарывного пластыря.
Гюллен впоследствии стал генерал-лейтенантом, участником двадцати самых знаменитых сражений времен революции и Первой империи; Гош прославился в годы республики как непобедимый революционный генерал, усмиритель контрреволюции в Вандее и Бретани и защитник Франции от интервентов.
После падения Бастилии за свой великодушный поступок Обер Бонмер был награжден почетной саблей, которую он получил из рук Лафайета, и гражданской короной, возложенной ему на голову самой спасенной девушкой.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел история
|
|