Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Бузина О. Тайная история Украины - Руси

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть 2. Прототип Буратино и доллары средневековья

 

Из хама пан или великая родословная афера малороссийского дворянства

 

Революция Богдана Хмельницкого уничтожила шляхту как класс. Все внезапно стали равными. Никто не платил налогов, не ходил на панщину, а единственным источником государственных доходов оказался непрерывный грабительский поход в Молдавию и Польшу, за счет которых и жила «козацька християнська республіка».

Так откуда же внезапно взялось украинское панство – бесчисленные выводки Кочубеев, Галаганов и Скоропадских с дворянскими гербами и заграничными каретами? Откуда их красивые загородные усадьбы? Откуда ложноклассические колонны, коллекции старинного оружия, домашние музеи и бальные залы, на наборных паркетах которых вислоусые «народные поэты» будут читать своим хозяевам стишки о тяжелой народной доле, втайне мечтая ущипнуть за задок зазевавшуюся горничную?

Действительно, откуда?

Ведь поначалу казачество плевать хотело на шляхетское достоинство! В найденном недавно в Главном архиве древних актов в Польше трактате «Мысль об успокоении Украины», написанном в 1672 году, есть даже такой эпизод: два запорожца пьянствуют в Варшаве. Один из них размахивает привилегией о своей «нобилитации» (признании дворянских прав – О. Б.) и орет: «Иване! О Иване! Купы в мене шляхетство!» А другой отвечает: «А що тоби даты?» «Дай таляра на горилку!» – ржет «продавец». «Вот такая у них честь шляхетству», – возмущенно пишет польский автор трактата.

Но возмущаться в общем-то нечему – при Хмельницком Украина внезапно стала такой страной, о которой можно только мечтать. Каждый делал, что хотел. Анархия царила везде. Описывая эти порядки, анонимный автор «Мысли об успокоении Украины» едва сдерживает затаенную зависть: «Вольно им одну жену бросить, а взять другую; вольно подговорить у мужа жену и сбежать в другую слободу или какое-нибудь ближайшее местечко, а оттуда уже не вьдадут, вольно там без брака жить столько, сколько захочешь, а потом, бросив своих щенят, никогда не возвращаться с Дона или Запорожья… Вольно швецу, броварнику, гультяю какому-нибудь вырвать бороду попу и войту, а то и палкой врезать, а назавтра сотнику, атаману и другим купить несколько кварт горелки – и справедливость торжествует! Это же делают и казачьей старшине, а потом назавтра тоже горелкой все улаживают. Совсем у них нет ни чести, ни совести, ни разума, ни Бога – только бы пить день и ночь!»

В пылу политической полемики новорожденная Украина даже казалась бедному шляхтичу бесовским искушением, вроде кабака: «Когда умный человек присмотрится к их жизни, то поймет, что каждый из них – дьявол в человеческом обличьи». Но тут же замечает, что такие порядки должны очень нравиться «не только руському хлопству», но и «не одному, наверное, из мазовецких» – лишь бы только он смог добраться до этой страны обетованной.

Разрекламированное махновское Гуляйполе продержалось всего три года. А это было куда круче! И хватило его на три десятилетия, до краев наполненных резней, попойками и полным расцветом народной культуры, оставившей такие «думы», которые наши «науковці» до сих пор боятся печатать!

Но как всякая сказка, и эта когда-нибудь должна была закончиться. Самые принципиальные демократы истребили друг друга во взаимных разборках, и на сцену истории вылезло зловредное обывательское начало, отсиживавшееся до поры в казачьем обозе. Вот оно-то и захотело пресловутого шляхетства.

В конце XIX века, подводя итоги этой удивительной эпохи, украинская исследовательница Александра Ефименко в забытой ныне работе «Малорусское дворянство и его судьба» с удивлением констатировала: «Малороссия после своего освобождения от Польши представляла по типу своей социальной организации военный лагерь на демократической подкладке. Равенство прав и обязанностей было полное: каждый мог занимать из неисчерпаемого запаса свободных земель столько, сколько мог захватить свободным трудовым захватом; каждый мог участвовать в выборе уряда, начиная от сельского атамана, кончая гетманом, каждый мог быть выбран на всякий уряд». Но воспользовались своими правами все по-разному.

Попав во власть, никто из нее, естественно, не хотел уходить. «Каждому лицу войскового уряда, – пишет Ефименко, – перепадало кое-что со стороны низших и подчиненных от приношений… Но если кто хотел себе нажить состояние помимо широкого и торного пути злоупотребления властью или положением, то единственным средством было обратиться к деятельности торговой и промышленной». Казачья старшина сразу же стала заводить шинки и гнать водку – «паны даже брали ее для распродажи с собой в походы, и куда бы случайности войны ни загоняли наших воинов – всюду находил себе рынок этот ходкий товар».

Вторым предметом экспорта стал скот – волов гоняли в Москву, Петербург и даже в Европу – в Гданьск и Шленск (так называли Силезию). В Ригу и Кенигсберг уходила пенька. А когда доходов от этих операций показалось мало, старшина принялась за меньшую братию. «Малорусское панство, – продолжает та же Ефименко, – выросло на всяческих злоупотреблениях своей властью. Насилие, захват, обман, вымогательство, взяточничество – вот содержание того волшебного котла, в котором перекипала более удачливая часть казачества, превращаясь в благородное дворянство».

При Богдане Хмельницком войсковой уряд не смел ничего себе назначить в вознаграждение за свой труд, кроме мельниц. Но уже после его смерти полковники и есаулы стали разбирать себе войсковые земли «на уряды». Единственное, что их раздражало, так это то, что народ после таких операций разбегался куда глаза глядят – благо Украина была слабо заселена. Старшина понимала, что свобода передвижения, гарантированная на роду как одно из его прав, новой власти только мешает, и тут же начала ее ограничивать. Сохранился, например, приказ Мазепы от 1707 года полтавскому полковнику, чтобы он людей, уходящих на слободы, «не только переймал, грабил, забирал, вязеннем мордовал, киями бил», но и без пощады «вешати рассказовал». Неудивительно, что ровно через два года народ не очень-то поддержал попытку гетмана отделиться от Москвы – ведь при полной независимости он бы еще больше «размордовался».

Когда же все земли были расхватаны, старшина люто затосковала о дворянских вольностях. Обидно ведь в самом деле ездить с быками в Гданьск, любуясь по дороге на тамошнюю шляхту, и не чувствовать себя ей ровней!

Был на польской стороне Украины славный городок Бердичев, населенный в основном дальними предками Бени Крика и Паниковского – эдакая Одесса XVIII столетия. Вот в этом-то чудном месте по дороге с бычьего торга в Гданьске и была сочинена большая часть родословных малороссийского панства. Внезапно оказалось, что Капнисты происходят от «венецианского графа Капниссы с острова Занта», Рославцы – от польских магнатов Ходкевичей, Кочубеи – от «благородного» татарского мурзы, а Скоропадские – от некоего мифического «референдария над тогобочной Украиной». Весь еврейский Бердичев, высунув от усердия языки, потел над «нобилитацией». Вся Украина смеялась. Но сделать ничего не могла. Разве что перечитывать ходившие по рукам сатирические стишки «Доказательства Хама Данилея Куксы», высмеивающие панские претензии казачьей старшины:

Вон у меня герб який В деревьяним цвити. Ще ни в кого не було В Остерськом повити. Лопата написана Держалом угору. Побачивши скаже всяк, Що воно без спору!

Кому не хватало татарских мурз, разбирали покойных героев, не оставивших прямого потомства. Тарасевичи сфабриковали себе документы о происхождении от гетмана Тараса Трясила, Искры – от не менее известного гетмана Остряницы. Один малоизвестный панок претендовал даже на то, что он продолжатель давно вымершего рода князей Острожских – на том основании, что «его предки были родом из Острога».

Бердичевская афера оказалась настолько мощной и стоила, по-видимому, так недорого, что когда правительство Екатерины II создало комиссию о разборе дворянских прав в Малороссии, «благородные» люди повалили в нее косяками. В стране, где при Богдане Хмельницком царю присягнули всего три сотни чудом уцелевших шляхтичей, внезапно всплыло целых 100 тысяч дворян! Причем с грамотами, гербами и таким «прошлым», до которого было далеко даже гордым британским лордам.

И только бедный предок Мартына Борули не успел в этой давке, оставив своему правнуку доказывать, что он на самом деле Беруля, а значит, тоже шляхтич. Но те, кто в XIX веке смотрел эту комедию Карпенко-Карого, могли только довольно посмеиваться – у их-то предков все получилось! Хотя и не без помощи Бердичева.

Тайна авторства «Истории русов»

 

Есть в украинской литературе книга противоречивая, как никакая другая, – «История русов». Если почитать отзывы о ней, можно подумать, что речь идет о совершенно разных произведениях. Ехидный русский публицист-эмигрант Николай Ульянов охарактеризовал ее так: «Напрасно приписывают М. С. Грушевскому авторство самостийнической схемы украинской истории: главные ее положения – изначальная обособленность украинцев от великороссов, раздельность их государств – предвосхищены чуть не за сто лет до Грушевского. Киевская Русь объявлена Русью исключительно малороссийской».

«Советская энциклопедия истории Украины» напротив, пишет о ее авторе как о стороннике единства восточных славян: «Киевскую Русь рассматривает он как общий период в истории русского, украинского и белорусского народов, уделяет большое внимание народно-освободительной войне 1648–1654 годов и воссоединению Украины с Россией. Он положительно оценивает акт воссоединения Украины с Россией и деятельность Богдана Хмельницкого, Полтавскую битву 1709 года».

Получается, что, по одной версии, автор загадочной книги – ярый националист, по другой же – не менее ярый панславист. Добавьте к тому же, что написана она на русском языке, приправленном колоритными украинизмами. И то, что имя автора ее – неизвестно. Получается замкнутый круг. Кто же ее загадочный создатель?

Впрочем, поначалу у «Истории русов» вроде бы был «автор». Тот же Николай Ульянов пишет: «Точной даты ее появления мы не знаем, но высказана мысль, что составлена она около 1810 г. в связи с тогдашними конституционными мечтаниями Александра I и Сперанского. Распространяться начала, во всяком случае, до 1825 г. Написана чрезвычайно живо и увлекательно, превосходным русским языком карамзинской эпохи, что в значительной степени обусловило ее успех. Расходясь в большом количестве списков по всей России, она известна была Пушкину, Гоголю, Рылееву, Максимовичу, а впоследствии – Шевченко, Костомарову, Кулишу, многим другим и оказала влияние на их творчество.

Первое (…) ее издание появилось в 1846 г. в «Чтениях Общества Истории и Древностей Российских» в Москве. Издатель О. М. Бодянский сообщает в предисловии такие сведения о ее происхождении: Г. Полетика, депутат малороссийского шляхетства, отправляясь в Комиссию по составлению нового уложения, «имел надобность необходимую отыскать отечественную историю», по каковой причине обратился к Георгию Конисскому, архиепископу Белорусскому, природному малороссу, который и дал ему летопись, «уверяя архипастырски, что она ведена с давних лет в кафедральном могилевском монастыре искусными людьми…»

Предисловие к первому изданию долгое время заставляло считать автором «Истории русов» Георгия Конисского, хотя нигде в нем не сказано, что именно он написал таинственный шедевр. Он только «дал» книгу отправлявшемуся в Петербург депутату Григорию Полетике, собиравшемуся там отстаивать права земляков и нуждавшемуся в соответствующем справочном материале.

Еще в XIX веке украинский историк Александр Лазаревский высказал версию, что на самом деле Полетика и был подлинным сочинителем «Истории русов». Архиепископ же Конисский «притянут» к рукописи исключительно ради придания ей дополнительного авторитета. Но для того, чтобы понять, кто является автором таинственной книги, нужно хотя бы вкратце напомнить ее содержание.

Начало «Истории русов» вполне анекдотично и могло бы сделать честь любому современному мифотворцу. Казаков она производит прямиком от «козар», то есть хазар, названных так якобы «по легкости коней, уподобляющихся козьему скоку». Точно так же «славянами» считает «летописец» и печенегов, «кои питались печеною пищею», и половцев, «живущих в полях», и даже волжских болгар.

В мозгу автора царит совершенная путаница – козьим скоком пронесшись по малопонятным ему древне-киевским временам, он побыстрее переходит к более близкой эпохе – казачьей.

Запорожцев везде описывает он небывало яркими красками, характеризуя непобедимыми воинами. Все неудачи их объясняет непременно «изменами». С негодованием отвергает известия о том, что юридически казачество оформилось достаточно поздно – в XVI веке. Для него оно существовало всегда и всегда пользовалось дворянско-рыцарскими правами. Гетманов же назначает века на два ранее, чем было на самом деле, излагая их фантастический, нигде более не значащийся перечень. Никакого покорения Литвой Украины по «Истории русов» не было – было добровольное соединение – «равное с равными». Весь текст представляет собой, скорее, художественное произведение, «прикинувшееся» историческим текстом, – смесь безудержного хвастовства и картин самых кровавых расправ. При этом время от времени автор вплетает в рассказ отрывки из всевозможных фантастических «документов» – например, «грамоту» царя Алексея Михайловича, выданную якобы 16 сентября 1665 года казакам и наделяющих их старшину правами благородного сословия: «Жалуем отныне на будущие времена оного военного малороссийского народа от высшей до низшей старшины с их потомством, которые были только в сем с нами походе под Смоленском, честью и достоинством наших российских дворян. И по сей жалованной грамоте никто не должен из наших российских дворян во всяких случаях против себя их понижать».

Среди грамот царя Алексея Михайловича такой нет. Но именно это место дает ключ к разгадке времени написания «Истории русов». Она не могла появиться «около 1810 г. в связи с конституционными мечтаниями Александра I», как полагал Ульянов. Не могла хотя бы потому, что в ней нет даже слова «конституция». Зато видно, что автор, происходивший из казачьей старшины, очень болезненно переживал упреки российских дворян, считавших его статус ниже своего.

Отсюда появление в тексте фальшивого царского распоряжения, якобы дарующего старшине права дворянства. Пик споров по этому поводу приходился как раз на 1760-е годы, когда депутат Григорий Полетика отправляется для работы в Комиссии по созданию нового уложения. После 1785 года, когда старшина получит статус российского дворянства, в написании «Истории русов» просто не было смысла. Конфликт, породивший ее, был снят. А вот в 17б0-х гг. она была очень кстати. И тут мы можем предисловию поверить – в Петербург радетель о правах старшины отправился оснащенный соответствующей «летописью». По той же причине и написана она была на хорошем русском языке – чтоб «москалям было понятно». Ну а что до украинизмов, проникших в «белорусскую» рукопись, – простите, не доглядели… Логично было и заручиться авторитетом Георгия Конисского как «первооткрывателя» загадочного сочинения. Тем более что Григорий Полетика хорошо знал его по учебе в Киевской академии – факт историками доподлинно доказанный и нигде не оспариваемый. Договориться об архиепископском «благословении» предприятия можно было проще простого.

Вот только сам ли Полетика писал «Историю русов»? Уверенности в этом нет. Зато есть произведение, написанное в 1762 году под названием «Разговор Великороссии с Малороссиею». Идеи, высказанные в нем, удивительно совпадают с теми, что будут развернуты через несколько лет в «Истории русов». По сути оно – краткий стихотворный вариант известного текста. И автор его известен – Семен Дивович, переводчик Малороссийской генеральной канцелярии в Глухове.

Начинается «Разговор Великороссии с Малороссиею» вопросом первой:

 

Кто ты такова родом, откуда взялася? Скажи, скажи начало, с чего произвелася?

 

А в первом же ответе Малороссии звучит уже знакомая нам «хазарская теория»!

 

От древних казаров род веду и начало. Названий сперва было у меня немало.

 

Далее Малороссия подробно рассказывает о своих воинских подвигах в таком же краснобайском стиле, как и «История русов», а на вопрос «Выиграешь войну будто без моих сил?» хвастливо заявляет: «Да и конечно так! В прежние те времена, не надлежа еще сюда, билась я одна».

Но, главное, задорная Малороссия упорно доказывает, что ее старшины – те же генералы, ибо жалует их «самодержец твой и мой» и добавляет: «Так мы с тобою равны и одно составляем». Сраженной аргументами Великороссии остается только признать:

 

Довольно, ныне твою правду принимаю,

Верю всему, почитаю, храброй сознаю.

Отсель и чины твои равнять с мерой стану

И от дружбы с тобою вечно не отстану.

Мы будем в неразрывном впредь согласии жить

И обе в едином государстве верно служить.

 

Диалог, сочиненный Семеном Дивовичем, пользовался большой популярностью среди малороссийской старшины, расходясь в списках, ибо отвечал ее чаяниям – сравняться во всем с российским дворянством. На протяжении 1760–1780-х годов процесс к этому объективно шел. Но юридического решения не было. Поэтому логически было бы предположить, что тому же Семену Дивовичу было заказано и более «серьезное» произведение, где те же идеи высказывались в прозаической форме.

Вот этот «документ» с соответствующей «легендой» и захватит в Санкт-Петербург Григорий Полетика. Причем не без успеха. Политической сословной программе старшины вскоре суждено будет сбыться едва ли не в полном объеме. Что же касается Семена Дивовича, то имя его надолго забудут. И поделом. Не стоит отказываться от авторства даже во имя хорошего гонорара или расположения начальства.

 

Украинский отец Николая I

 

Пока Тарас Шевченко в глубоком тылу сочинял поэму «Кавказ», другие украинцы героически сражались на этом самом Кавказе, раздвигая пределы империи в Азии. Сейчас историки спорят, было ли такое положение вещей прогрессом или просто барскими забавами реакционного самодержавия. Мне же этот спор кажется неуместным. Лучше предоставить слово Пушкину, написавшему в «Путешествии в Арзрум»: «Не знаю выражения, которое было бы бессмысленнее слов: азиатская роскошь… Ныне можно сказать: азиатская бедность, азиатское свинство и проч., но роскошь есть, конечно, принадлежность Европы. В Арзруме ни за какие деньги нельзя купить того, что вы найдете в мелочной лавке первого уездного городка Псковской губернии». Вот за то, чтобы привить Кавказу хоть какие-то зачатки цивилизованности и дрались на горных тропах наши бесстрашные земляки. Причем дрались отнюдь не только в солдатских чинах.

В 1829 году Пушкин ехал в Арзрум в русскую армию, воевавшую с турками. Но командовал этой армией украинец – фельдмаршал Паскевич. А разговаривать поэт и полководец будут между собой не по-русски или по-украински, а по-французски – умные люди, как известно, всегда найдут общий язык. Причем ехидный Пушкин, любивший высмеивать все и вся, о Паскевиче всегда отзывался с неизменным уважением. Зато не забыл отметить в своем дорожном дневнике, как завидовал Паскевичу знаменитый Ермолов: «Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. „Пускай нападет он,– говорил Ермолов, – на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, и Паскевич пропал“.

Тем не менее Паскевич-Ереванский не только не пропал, но и никогда не проиграл ни одного сражения, в котором участвовал как полководец, чем может сравниться только с Суворовым. Ермолову же судьба отведет роль бессильного завистника, вынужденного в деревенском захолустье наблюдать, как выскочка «из хохлов» выигрывает одну за другой войны с Персией, потом с Турцией и наконец с Польшей и Венгрией.

Родился Иван Паскевич в Полтаве в семье богатых украинских дворян 8 мая 1782 года. Но вместо того, чтобы вести жизнь провинциального помещика, упражняющегося в производстве наливок и колбас, выбрал армейскую службу. В одиннадцать лет он поступил в петербургский Пажеский корпус – самое привилегированное учебное заведение Российской империи. В восемнадцать – стал флигель-адъютантом Павла I.

Убийство императора группой заговорщиков во главе с его сыном Александром фактически оставило Пас-кевича «без работы». У нового царя был собственный «круг молодых друзей». Бывший адъютант Павла в него явно не вписывался. От греха подальше подпоручик лейб-гвардии Преображенского полка перевелся в армию под команду старого опытного генерала Ивана Михельсона, прославившегося еще при Екатерине II тем, что подавил пугачевское восстание.

Мы часто спрашиваем: почему у одного человека карьера удается и он добивается славы, денег и чинов, а другой всю жизнь влачит жалкое существование завистника? В случае Паскевича ответ прост – что бы ни писали о нем в советское время, называя «душителем свободы», и как бы ни замалчивали его сейчас, он был просто талантлив и храбр, что востребовано всегда в стране, ведущей почти беспрерывные войны. Россия в начале XIX века была как раз такой страной. Поэтому она нуждалась в Паскевиче, а он – в ней.

Кроме того, у будущего фельдмаршала была замечательная черта – его никогда не покидало хладнокровие в экстремальных ситуациях. «В ужасную ночь штабс-капитан Паскевич, один, среди открытой степи неприятельской, поехал, отыскал колонны и направил их на настоящую дорогу», – докладывал в Петербург генерал Михельсон о блестящих действиях своего штабного офицера во время разразившейся грозовой бури. Провести ночью во время дождя армейские колонны и ни разу не сбиться с пути – признак высокого профессионализма.

Иногда жизнь Паскевича напоминала приключенческий роман. В 1808 году новый командующий Дунайской армией фельдмаршал Прозоровский отправил двадцатишестилетнего офицера вести переговоры с турками о перемирии. Болгария кишела турецкими дезертирами, шайки разбойников бесчинствовали даже под самым Стамбулом. Турецкий конвой в страхе перед разбойниками бросил русского офицера на горной дороге у города Айдос. Тот, не растерявшись, в одиночку добрался к местному паше, которого крайне удивила смелость предприимчивого молодого человека.

В самом Стамбуле фанатики хотели прикончить бесстрашного «гяура». Впоследствии Паскевич вспоминал, что ему только чудом удалось избежать мести «зверского народа» и, наняв шлюпку с двумя гребцами, бежать через Босфор в Черное море. По-видимому, недаром капитан Паскевич был потомком запорожских казаков – пройдя по морю вдоль болгарского побережья сто верст, он прибыл в порт Варну.

Местный паша хотел было арестовать явившегося как морское чудо вражеского офицера, но тот обвел турка вокруг пальца, убедив, что мир с Россией уже заключен. Обрадованные неожиданному концу войны турки беспрепятственно пропустили храброго лгуна в штаб-квартиру фельдмаршала Прозоровского!

Через несколько лет Иван Паскевич возьмет ту же Варну штурмом – уже как командир Витебского полка и получит за это Георгия 3-го класса. Примечательно, что в полковничьем чине он имел все русские ордена, какие только можно было получить в таком звании – случай редкий. Особенно, если учесть, что заслужены эти награды были не на дворцовом паркете.

Войну 1812 году храбрый украинец встретил уже генерал-майором и командиром 26-й пехотной дивизии, в значительной степени сформированной из штрафников. Первая бригада ее состояла в основном из солдат и офицеров, выгнанных из других частей за пьянство, грабежи и дебоши. Тем не менее под командой Паскевича часть дралась исключительно стойко. В Бородинском сражении именно ей пришлось защищать батарею Раевского, потеряв три тысячи только погибшими. Командир водил дивизию в контратаку лично и даже Ермолов назвал его за тот день «известным неустрашимым генерал-майором Паскевичем».

Но главный вклад в победу над Наполеоном Паскевич внес за месяц до Бородино – во время битвы за Смоленск. Именно он предложил командующему 7-м корпусом генералу Раевскому до подхода основных русских сил сражаться не в чистом поле, а в самом городе, навязав французом изматывающие уличные бои: «Может, мы там удержимся. При несчастии принуждены будем отойти, но сохраним корпус с его артиллерией. Во всяком случае выиграем время и дадим возможность армии прийти к нам на помощь…»

При этом Паскевич так тактично раскритиковал первоначальный план Раевского, так аргументированно изложил все недостатки позиции перед городом, что тому ничего не оставалось, как согласиться с мнением своего подчиненного.

Удивительно то, что Паскевич приехал на совет последним, а все генералы до этого высказывались за сражение перед городом. Однако настойчивость украинца и его фраза: «Здесь мы будем совершенно разбиты» переубедила всех.

А чин генерал-лейтенанта Паскевич получит ровно через год – уже в Германии. Командуя все той же 26-й дивизией в «Битве народов» под Лейпцигом, он захватит 30 орудий и четыре тысячи прославленных наполеоновских солдат.

К концу войны Ермолов уже будет искренне завидовать Паскевичу. Но в судьбе последнего случится важная перемена – на одном из светских раутов Александр I представит 33-летнего генерала своему младшему брату – великому князю Николаю Павловичу. Эта встреча, случившаяся как раз в возрасте Христа, и предопределит вторую половину жизни выходца из полтавского захолустья.

Иван Федорович рассказывал об этом так: «В Париже начались, как и в Петербурге, гвардейские разводы, и мы из гренадерского корпуса поочередно туда ездили. В один из сих разводов Государь, увидев меня, подозвал и совершенно неожиданно рекомендовал Великому князю Николаю Павловичу. Познакомься, сказал он ему, с одним из лучших генералов моей армии, которого я еще не успел поблагодарить за отличную службу. Николай Павлович после постоянно звал меня к себе и подробно расспрашивал о последних кампаниях. Мы с разложенными картами по целым часам вдвоем разбирали все движения и битвы 12-го, 13-го и 14-го годов».

Что сблизило тридцатидвухлетнего генерала и восем-надцатилетнего молодого человека из императорской семьи? Вряд ли Паскевич искал случая поправить карьеру. Наследником престола считался старший брат Николая – Константин. Заискивать перед младшим Романовым не имело смысла. Дружба с ним не сулила особых карьерных перспектив. Тем более, что и сам император был здоров и молод. Однако Паскевич не поленился объяснять «неперспективному» великому князю перипетии наполеоновских войн. По-видимому, это была обычная человеческая симпатия. Если хотите, дружба. Выросший без отца Николай искал в ком-то его замену. Добродушный и храбрый генерал из украинцев идеально подошел на эту роль. Так завязалась дружба длиной в сорок лет.

Тем более что Паскевич не скупился на добрые чувства не тольчо по отношению к императорской семье. В 1816 году случился так называемый «бунт» крестьян в Смоленской губернии. Расследуя дело, Паскевич установил, что бунт существует только в воображении местных чиновников, которым мужики отказались платить мзду, а наказание для них каторгой – явная несправедливость. Паскевич не только просил Александра I освободить смоленских «бунтовщиков», но и назначить им денежное пособие. Крестьян ему было тем более жалко, что всего четыре года назад он воевал с Наполеоном в этих местах. «Пример человечности и сострадания никогда еще не был вреден», – писал генерал царю. Крестьян помиловали. Главного виновника возмущения из чиновных «кувшинных рыл» перевели брать взятки в другое место.

Сам же Паскевич стал начальником лучшей дивизии в русской армии – 1-й Гвардейской. Второй бригадой ее – Измайловским и Егерским полками – командовал великий князь Николай Павлович. Совместная служба еще больше сблизила их. Даже став императором, Николай I всегда будет называть Паскевича в письмах «отцом-командиром».

1825 год обернулся звездным часом великого князя Николая и Паскевича. Первый стал царем вместо отказавшегося брата Константина. Второй – его полководцем. Все самые громкие победы империи в царствование Николая I будут одержаны украинским генералом.

В 1826-м он разбивает на Кавказе персидскую армию. Вымуштрованная английскими инструкторами пехота шаха не выдержала штыковой атаки русских в Елисаветпо-льском сражении. Потери в отряде Паскевича были ничтожны – три офицера и 43 рядовых убитыми. По странной случайности битва происходила вблизи могилы знаменитого персидского поэта древности – Низами. Но на сей раз истинным поэтом войны оказался полководец Николая I, разбив с семью тысячами солдат 35 тысяч персов. Наградой Паскевичу стала почетная золотая шпага. Еще через год он освободил от персов древнюю столицу Армении – Эривань, как называли ее тогда в России. И тоже с минимальными потерями – 52 человека убитыми и ранеными.

Паскевичу пришлось воевать в тех же местах, где в античные времена сходилась с персами армия Римской империи. Боевые успехи генерала настолько подействовали на петербургское общественное мнение, что орден св. Георгия 2-й степени и почетная прибавка к фамилии – Эриванский – казалась вполне естественной наградой. В конце концов никто из русских полководцев до Паскевича не продвигался на Кавказе так далеко.

Еще одна заслуга генерала до сих пор не оценена в Украине. Так называемый комитет 1827 года, занимавшийся вопросами управления Закавказского края, предложил переселить на персидскую границу 80 тысяч украинских казаков с семьями. Это позволило бы создать защитный пояс из поселений военнообязанных христиан.

Идею, между прочим, поддерживал очень популярный у наших историков малороссийский губернатор – князь Репнин, дочь которого впоследствии будет влюблена в Шевченко. Однако Паскевич, жалея земляков, все с той же присущей ему дипломатичностью подсунул императору другой план. Кавказ от персов пусть защищают сами кавказцы – Эриванское и Нахичеванское ханства лучше отдать для управления местной аристократии, оказавшей услуги России в войне с шахом. А украинцы пусть остаются в Украине. Казаки, о которых шла речь, в основном населяли территорию Полтавщины, с которой родом был Паскевич. Спасая от переселения своих земляков, генерал, по странной иронии истории, оставил на родине и предков автора этих строк, который иначе никогда бы не имел счастья появиться на свет.

Так что же я могу испытывать к нему, кроме чувства исторической благодарности?

Следующей выдающейся победой генерала Паскевича стало взятие турецкой крепости Каре в 1828 году. Командующий с таким искусством расставил осадные батареи и провел бомбардировку, что турецкая твердыня пала на несколько дней раньше, чем предполагалось по плану. Предложение Паскевича коменданту Карса Эмин-паше о сдаче вошло в историю: «Пощада – невинным. Смерть – непокорным. Час времени – на размышление». Услышав слова русского полководца, переданные парламентером, турецкий гарнизон взбунтовался против своего начальника и выбросил сразу два белых флага. В последующих войнах с Турцией русская армия будет брать Каре еще два раза. Но впервые сделал это именно украинец!

Самой трудной кампанией, выпавшей Паскевичу, была война с Польшей. Официально это называлось подавлением польского восстания. Но на самом деле сражаться пришлось с одной из лучших европейских армий. По Венскому конгрессу 1815 года Царство Польское вошло в состав России на правах автономии. Ему полагалась конституция, парламент и отдельные вооруженные силы. Причем не символические, а реальные – из двух пехотных и двух кавалерийских дивизий и корпуса артиллерии и инженеров. По сути это была самая боеспособная армия, которую когда-либо имела Польша. В ее составе служило много ветеранов наполеоновских войн, которым Александр I великодушно разрешил продолжить службу после поражения императора французов. А чему не успели доучить французские инструкторы, доучили русские. Тем не менее именно эта армия, числившаяся официально частью российской, в 1830 году взбунтовалась и принялась воссоздавать «независимую» Польшу в границах по украинский Днепр.

У украинца Паскевича на этот счет было особое мнение – нужно отметить, что наши земляки вообще с удовольствием громили поляков в той войне, сводя старые счеты. К примеру, именно в составе русской армии сражался первый издатель «Кобзаря» – Иван Мартос. И, кроме всего, у поляков не было полководца уровня Паскевича.

Сначала генерал-фельдмаршал изящным маневром разделил их армию на три части, потом форсировал Вислу и вышел к Варшаве. Столица Польши пала в годовщину Бородина – 26 августа. Об ожесточенности 36-часового штурма говорит то, что никогда еще Паскевич не нес таких потерь – 539 офицеров, 10005 нижних чинов. Поляки, защищавшиеся за укреплениями, потеряли 7800 убитыми и ранеными, 3000 – пленными и 132 орудия. Донесение фельдмаршала Николаю I опять поражало суворовской краткостью «Варшава у ног Вашего императорского величества».

Высочайшей наградой за победу Ивану Паскевичу стал титул светлейшего князя Варшавского. Фельдмаршалу едва исполнилось 49 лет.

Ныне имя Паскевича в Украине предано забвению. Носясь с каждым битым трипольским горшком, возвеличивая любого пьяного атамана, наши политики забыли лучшего полководца, которого когда-либо имела Украина. Ведь даже Хмельницкому не удалось взять Варшаву. А Паскевич взял! Так почему же мы вечно стесняемся своих героев и побед?

Разве воевавшие в наполеоновской армии поляки стыдятся своих генералов? А ведь среди них не было ни одного, равного по таланту нашему полтавскому земляку.

Николай Гоголь – жизнь за царя

 

Только заступничество государя спасло «Ревизора» – признался писатель знаменитому актеру Щепкину, «Жаль, что умираю, весь его был бы» – сказал перед смертью о Николае I Пушкин. Гоголь избегал подобных фраз, предпочитая дела. Но жизнь его целиком вписывается в чеканную пушкинскую формулу. Из автора «Мертвых душ» долго лепили «революционера», «критика самодержавной России». Господа, этот выдуманный «красный» Гоголь – подложный! Истинного от нас скрывают до сих пор. Так предоставим же ему слово. Пусть он сам выскажется, как малороссийский помещик и монархист: «Ни один царский дом не начинался так необыкновенно, как начался дом Романовых. Его начало было уже подвиг любви… Любовь вошла в нашу кровь, и завязалось у нас всех кровное родство с царем. И так слился и стал одно-едино с подвластным повелитель, что нам всем теперь видится всеобщая беда – государь ли позабудет своего подданного и отрешится от него или подданный позабудет государя и от него отрешится».

Этот отрывок из «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Многим, наверное, сегодня такие рассуждения покажутся наивными. Но Гоголь мог выражаться и еще круче, громя демократические ценности со всем пылом поэтической души: «Государство – без полномочного монарха – автомат: много-много, если оно достигнет того, до чего достигнули Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина: человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит».

Чем так не угодили Николаю Васильевичу Соединенные Штаты – трудно сказать. В них он, в отличие от изъезженной вдоль и поперек Европы, никогда не был. Но если на меркантильную заокеанскую республику он махнул рукой, то в Европу верил, уповая на то, что и она проникнется русским самодержавным духом. «Государь есть образ Божий, как это признает, покуда чутьем, вся земля наша, – утверждал Гоголь и тут же добавлял: – Значенье государя в Европе неминуемо приблизится к тому же выраженью. Все к тому ведет, чтобы вызвать в государях высшую, божескую любовь к народам».

То есть пока (а написано это было в середине 1840-х годов) мыслитель наш политический понимал, что любви у монарха на всех не хватает. Маловато, прямо скажем, любви. Но надеялся на лучшее. И грезил монархической утопией, в которой государь мыслился ему не прагматичным реалистом, как у Макиавелли, а священником на троне, который, «возболев духом о всех, скорбя, рыдая и молясь день и ночь о страждущем народе своем.,.приобрета-ет тот всемогущий голос любви, который один только может быть доступен разболевшемуся человечеству…»

Нет, нелегкую ношу взваливал автор «Ревизора» на своего идеального правителя. Я бы от такого амплуа сразу же отказался – ни за фрейлинами пухлозадыми приударить, ни парад принять, ни с иностранными послами бургундским оттянуться – только скорби, молись и рыдай. Садюга вы, однако, Николай Васильевич…

Но утопии утопиями. Всех ими, действительно, не накормишь. Но отдельно взятого человека – случается. Например, в жизни самого Гоголя царская любовь сыграла выдающуюся, непреходящую роль. Весьма рано сообразив, что без царского рычага государство – на всех и вся плюющий авторитет, юный предприимчивый провинциал из Украины решил действовать через самый верх. Становиться Акакием Акакиевичем у него не было резонов. Он рискнул. И преуспел.

Молодой Гоголь умел очаровывать знакомых. Обладая талантом сатирическим, он сразу понял – надо обзаводиться сильными покровителями. Иначе – съедят. А съесть могли в любой момент. Завистников у гения всегда пруд пруди. Уже намного позже, после выхода «Мертвых душ», подруга писателя Александра Смирнова-Россет, фрейлина императрицы, напишет ему, сообщая о мнении некоторых читателей: «Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их, … что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрев; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка».

Упомянутого Толстого не стоит путать с Львом Николаевичем – в ту пору шестнадцатилетним отроком. Это был так называемый Федька Толстой по кличке Американец – татуированный с ног до головы великосветский хулиган и карточный шулер. Характера этот оригинал был столь мерзкого, что в свое время моряки из экспедиции Крузенштерна высадили его на Камчатке с корабля прямо на берег – от греха подальше. Но крови такие «патриоты» могли попить немало. Тот же Толстой, по уверениям Аксакова, при многолюдном собрании заявлял, что Гоголь – «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь».

Боясь попасть под раздачу, Николай Васильевич с чисто малороссийской мудростью обзавелся надежным щитом. В 1830 году он знакомится с известным издателем Петром Плетневым, а через него со всей петербургской литературной аристократией – Жуковским, Вяземским и самим Пушкиным. Через Жуковского, служившего воспитателем царских детей, модно было решать любые проблемы – главное было шепнуть строгому, но отзывчивому Николаю I просьбу в нужный момент. Пройдет несколько лет, и та же фрейлина Смирнова напишет Вяземскому: «Плетнев открыл это маленькое сокровище (Гоголя); у него чутье очень верное, он его распознал с первой встречи». Толстые и им подобные могут теперь бессильно скрипеть зубами. У Гоголя надежная защита – сам император. Появление «Ревизора» на сцене объясняют едва ли не чудом. Между тем чудо имело вполне реалистическое объяснение – царское повеление. В изданной в 1877 году «Хронике петербургских театров» хорошо информированный А. И. Вольф приоткрыл закулисную тайну: «Гоголю большого труда стоило добиться до представления своей пьесы. При чтении цензура перепугалась и строжайше запретила ее.

Оставалось автору апеллировать на такое решение в высшую инстанцию. Он так и сделал. Жуковский, князь Вяземский, граф Виельгорский решились ходатайствовать за Гоголя, и усилия их увенчались успехом. «Ревизор» был вытребован в Зимний дворец, и графу Виельгорскому поручено его прочитать. Граф, говорят, читал прекрасно: рассказы Добчинского и Бобчинского и сцена представления чиновников Хлестакову очень понравилась, и затем по окончании чтения последовало высочайшее разрешение играть комедию».

«Государь читал пьесу в рукописи», – свидетельствует Вяземский. После этого события развивались молниеносно. В марте 1836 года цензура разрешает «Ревизора» к постановке, а 19 апреля следует премьера. Умный царь, понимая, что народу требуются зрелища, присутствует на первом представлении лично. «Государь был в эполетах, – вспоминает Смирнова, – партер был ослепителен, весь в звездах и других орденах. Министры… сидели в первом ряду. Они должны были аплодировать при аплодисментах государя, который держал обе руки на барьере ложи».

Такого Российская империя еще не видела – сам Николай I на премьере. Лучшей рекламы пьесе невозможно было придумать. Цензор Никитенко (еще один украинец в Петербурге) записывает в дневнике: «Государь даже велел министрам ехать смотреть „Ревизора“.

Пьеса идеально вписалась в русло правительственного курса борьбы с коррупцией – взяточники непременно будут наказаны, настоящий ревизор обязательно явится, как в финале комедии. Все отличившиеся актеры получили от дворца подарки, некоторые – прибавку к жалованью. А Гоголя – возможность проветрить гениальные мозги в путешествии за границу.

«Что тебе сказать об Италии, – пишет Гоголь школьному приятелю Прокоповичу. – Она прекрасна». Жуковскому хитрый малороссийский Тартюф приоткрывает шире: «Если бы знали, с какой радостью я бросил Швейцарию и полетел в… мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине…»

А наши доморощенные мудрецы еще спорят, русский или украинский писатель Гоголь. Итальянский, господа! Итальянский. Собственные его слова – тому подтверждение. И еще одни: «…вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».

Но просто так жить нельзя даже в Италии. Тем более в Риме. Гоголь снимает старинный зал с картинами и статуями, за который платит тридцать франков в месяц, объедается чудным местным мороженым («Мороженое такое, какое и не снилось тебе…») и строчит дружеские письма Жуковскому с просьбой намекнуть Николаю I насчет деньжат: «Скажите, что я невежа, незнающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился только потому беспокоить его просьбой, что знал, что мы все ему дороги, как дети». Вид жирующих за казенный счет русских студентов, набирающихся итальянской премудрости, вызывает в Гоголе приступ иждивенческого аппетита: «Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам академии художеств, живущим в Италии, или хоть такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся… Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: „Старосветские помещики“ и „Тарас Бульба“… Если б их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется от души… На него и на вас моя надежда…»

И Жуковский шепнул. И через полгода императорский «грант» достиг адресата, тут же рассыпавшегося в благодарностях:« Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение… Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния…» И некто Золотарев, наблюдавший великого писателя в Риме, вспомнит: « Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое».

А фрейлина Смирнова ходатайствует перед императором о новом «вспоможении». И из государственного казначейства назначается пенсион сроком на три года – по тысяче рублей в год. А где-то посерединке между этими событиями у «Тараса Бульбы» появляется новый финал с берущими за душу строками: «Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..»

Любовь и голод, как известно, правят миром. В том числе и литературным. Гоголь умер от сытости, не выдержав питательности царского пансиона. В чем, впрочем, сам виноват – мог бы и хладнокровнее заказывать итальянские блюда.

Но есть и другая сторона медали. Говорят, что во время одного из путешествий по России император Николай, вылезая из опрокинувшейся в грязь коляски, сказал местным чиновникам: «А я вас, господа, знаю…» И добавил: «Из пьесы Гоголя!»

 

Русская тоска Кобзаря

 

Есть в творческом наследии Шевченко парочка мыслей, от которых современные украинские литературоведы шарахаются как черти от ладана. В поздней повести «Прогулка с удовольствием и не без морали» он назвал русскую тоску «нашей». А в другом прозаическом произведении – «Капитанша» – написал такое, после чего правоверному националисту остается только лечь в гроб: «Верите ли, когда мы вступили в пределы России, то первый постоялый двор, как он ни грязен, мне показался лучше всякого французского отеля». Ай да Кобзарь! Ну как после этого поверишь, что он люто ненавидел москалей. Правда, во времена СССР считалось, что из русских Тарас Григорьевич любил только угнетенное крестьянство и революционеров-демократов, которые, естественно, отвечали ему взаимностью. В какой-то мере это недалеко от истины.

«Шевченко… стал для нас родным», – писал Николай Огарев в предисловии к брошюре «Русская потаенная литература XIX столетия». Да-да, тот самый – друг Герцена и по совместительству свихнувшийся на прогрессивных идеях помещик, промотавший как бы между прочим несколько миллионов рублей. Нет, не на революцию – на женщин.

Набирая в самый год смерти Тараса «бойцов» для будущих идеологических войн, Огарев обратил из Лондона благосклонный взгляд на украинского поэта и даже узрел в нем залог «самобытности областей и неразделимости союза» будущего преобразованного государства. Читаешь и диву даешься! Человек, не способный навести порядок хотя бы в своем орловском имении, где его же жена отсудила у него после развода 550 душ и 4000 десятин, на полном серьезе собирался переустраивать Россию!

Для другого не менее прогрессивного человека, поэта Некрасова, Шевченко просто «Русской земли человек замечательный». Областные различия не очень интересовали издателя «Современника». Он сам – поляк по матери, на что ему было глубоко наплевать. Но не плевал он на литературные барыши и поставленный на широкую ногу издательский бизнес. Именно на торговле всем «передовым» балансировало финансовое благополучие Некрасова.

Двуличный до безобразия, этот профессиональный специалист по вопросу «кому на Руси жить хорошо» в день похорон Шевченко написал ему панегирик с процитированной выше строчкой, а пятью годами позже в петербургском Английском клубе прочитал «стихотворный привет» генералу Муравьеву – усмирителю Польши по кличке Вешатель. Лакейству прогрессивного деятеля удивился даже сам Муравьев!

– Позволите напечатать, Ваше сиятельство? – подобострастно спросил Некрасов.

– Это ваша собственность – можете располагать ею, как хотите.

– Но я просил бы Вашего совета…

– В таком случае, не советую!

Похвала такого человека, как Некрасов, «дорого» стоит!

В начале 1862 года по Петербургу даже разнесся слух, что Шевченко рассматривается в качестве одной из кандидатур на памятник тысячелетию России – водружение его вот-вот должно было состояться в Новгороде. Слух глупейший, на первый взгляд. Однако обоснованный. В середине XIX века русская культура еще необыкновенно бедна. Пушкин, Лермонтов, Гоголь и Глинка – вот все, чем по большому счету богаты ее литература и музыка. Империи дорог каждый «штык», каждое мало-мальски заметное перо.

Не случись в 1847 году прискорбный инцидент с поэмой «Сон», у Шевченко были бы все шансы подняться на пьедестал рядом со своим земляком – автором «Ревизора». Но теперь начальник штаба корпуса жандармов генерал Потапов запрашивает другого генерала – Евреинова – о причинах пронесшейся молвы: «В последнее время распространился слух, будто бы покойный литератор Шевченко, изображение которого предназначено к помещению в памятнике тысячелетию России, исключен ныне из числа фигур этого памятника. Имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство почтить меня уведомлением, что могло быть, по Вашему мнению, поводом подобного слуха…»

И ответ: «…имею честь уведомить, что в первоначальном утверждении Его Величеством списка лиц для помещения на барельефе памятника тысячелетию Российского государства, литератор Шевченко, бывший еще в живых, поэтому уже не мог быть включен. После же смерти его возбужден был вопрос об изображении его в ряду известнейших русских писателей; но вследствие поданной об этом Государю Императору частной записки, Его Величеству не угодно было изъявить на то свое согласие. Об этом решении последовало официальное приказание и затем изображение Шевченко на барельефе помещено не будет».

Тем не менее даже после возвращения поэта из ссылки императорская семья относилась к Тарасу Григорьевичу в общем-то неплохо. Особенно ее женская половина. Несмотря на то что Шевченко находился под негласным полицейским надзором, великая княгиня Мария Николаевна – президент Академии художеств – утвердила его в звании академика. Другая великая княгиня – Елена Павловна – пожелала приобрести автопортрет поэта. И честно за него расплатилась. 23 ноября 1860-го Тарас Григорьевич был официально уведомлен: «Господин Шевченко приглашается пожаловать в канцелярию Государыни Великой Княгини Елены Павловны в Михайловском дворце в пятницу 25 сего ноября от 11 до 2-х часов для получения денег, следующих за купленный Ее Императорским Высочеством портрет».

Во дворец польщенный литератор сходил и причитающиеся ему за труды 200 рублей получил. А императора Александра II тот же Шевченко в припадке благодарности вообще назвал однажды «добрым царем». Царь действительно был добряком. Он не только отпустил из армии Тараса, но и одним махом дал волю всем крепостным крестьянам, чем навсегда заслужил в истории прозвище Освободитель.

Еще один знакомый Шевченко – Иван Тургенев вспоминал, как однажды Тарас дошел до идеи смешанного русско-украинского эсперанто: «Во время своего пребывания в Петербурге он додумался до того, что не шутя стал носиться с мыслью создать нечто новое, небывалое, ему одному возможное, а именно: поэму на таком языке, который был бы одинаково понятен русскому и малороссу; он даже принялся за эту поэму и читал мне ее начало. Нечего говорить, что попытка Шевченко не удалась, и именно эти стихи его вышли самые слабые и вялые из всех написанных им, – бесцветное подражание Пушкину».

По-видимому, русского имперского духа в этом литературном опыте все-таки было больше, чем запаха «садка вишневого», раз Тургеневу вспомнился именно Пушкин.

Но Тарас в минуты просветления и сам понимал несовершенство этих поэтических опытов. «Жаль, что я плохо владею русским стихом, – записывает он в дневнике 19 июля 1857 года о поэме „Сатрап и Дервиш“, которую, по его словам, „нужно непременно написать по-русски“. Идея так и осталась незавершенной. Пушкинские ямбы упорно не давались Кобзарю, и тогда, словно в отместку, он отыгрывался наивными антимоскальскими выходками в украинских стихах:

 

Титарівна-Немирівна

Людьми гордувала…

А москаля-пройдисвіта

Нищечком вітала!

 

Но как бы то ни было, тот же Тургенев отметил «чисто русский» без акцента выговор Шевченко и то, как «немало изумлялись и даже несколько огорчались его соотчичи», узнав, что свой дневник Тарас вел тоже по-русски.

Факт, согласитесь, для ограниченного националистического сознания действительно прискорбный. Ведь получается, что в интимнейшие, далекие от полицейского присмотра минуты уединения «батько нации» общался сам с собой не на «мові» родной Кирилловки, а на языке императорской казармы и канцелярии. Попробуйте-ка бороться с русификацией, если сам Великий Кобзарь так основательно обрусел!

Не я первый заметил, что в Шевченко жили два человека. Один – петербургский художник во фраке и с любимой сигарой в зубах, занимавший в служебной иерархии не последнее место академика, что автоматически приравнивало его к чину титулярного советника. Второй – весь из страхов и комплексов – загнанный в подсознание бывший крепостной, волею судьбы выдернутый из крестьянского мирка и навек травмированный чудесным вознесением в касту имперских жрецов искусства.

Американский литературовед украинского происхождения Джордж Грабович, которому самому хорошо знакомо подобное противоречие, назвал в книге «Поэт как мифотворец» первую половину личности Шевченко «приспособленной», а вторую – «неприспособленной».

Раздвоенность не способствует здоровью. Но следует отдать Тарасу должное. Он всеми силами пытался ее преодолеть. Вершиной этого проекта восстановления душевного покоя стал цикл русскоязычных повестей, явившихся, как по волшебству, в тот самый момент, когда солдатская служба Шевченко приблизилась к концу. Впереди вновь открылась пленительная перспектива – Петербург, вольная жизнь, слава. Молодость возвращалась. В потаенных снах гуляли образованные барышни, интересующиеся знаменитым литератором. Сдвинув на ухо бескозырку, рядовой 1-го Оренбургского линейного батальона взялся за перо. Втайне от всех он решил двинуться той же тропой, по которой прошел до него Гоголь и многие другие куда менее известные украинские литераторы, – от местного патриотизма к великодержавному размаху.

Как утверждают литературоведы, Тарас чуть не одним махом настрочил около двадцати повестей. Уцелело девять. При жизни не была опубликована ни одна! Полный благонамеренных начинаний проект канул в бездну. И поспособствовали этому «доброжелатели» из земляков.

Пантелеймон Кулиш мог быть честным и справедливым критиком Тараса. А мог – и завистливым бесом. Разведав, что Шевченко намеревается к славе украинского поэта добавить популярность русского прозаика, «заядлый друг» набросился на него чуть ли не с бранью: «Не хапайся, братику, друкувати московських повістей. Ні грошей, ні слави за них не добудеш. Адже ж і Данте і Петрарка думали, що прославляться латинськими своїми книгами. Отак тебе морочить ця москальщина. Цур їй! Лучче нічого не роби, так собі сиди да читай, а ми тебе хлібом прогодуємо, аби твоє здоров'є!»

Другими словами, Кулиш предлагал отступного. Ешь, пей на наши подачки – только не пиши. Мы сами напишем. Гораздо лучше. Причем по-русски. Давая ценные советы и регулярно сообщая о том, как земляки собирают на пропитание Тараса «гроші», хоть и боятся, чтобы он их «не проциндрив», хитрый Панько словно забыл, что сам только что выпустил в московском журнале «Русская Беседа» роман «Черная Рада». И не на украинском, а на самом что ни на есть великорусском наречии!

Кулиш всегда страшно завидовал Шевченко. И в молодости, когда еще не опубликовал ни строчки, а у Шевченко уже были «Кобзарь» и «Гайдамаки», и после смерти Тараса, когда последний стал культовой фигурой для украинцев.

Призрак Тараса-конкурента так беспокоил Кулиша, что через неделю 1 февраля 1858 года, собираясь в путешествие по Европе, он вновь вернулся к своим инструкциям: «Про московські повісті скажу, що зневажиш ти їми себе перед світом, да й більш нічого. Щоб писати тобі по-московськи, треба жити між московськими писателями і багато дечого набратися… Прощай же, мій голубе сизий! Пиши до мене коли хоч і просто за границю – отак: Веlgе, Вruxelles, роstе restantе. А Мonsieur Коulichе» (Бельгия, Брюссель, почтовая станция. Монсир Кулиш).

Оценка, которую повестям Шевченко дал Кулиш, более чем предвзята. Они, безусловно, куда читабельнее, чем «Черная Рада» того же Кулиша, представляющая собой неуклюжую «украинизацию» сюжетных схем Вальтера Скотта.

Кулиш недаром распереживался. Ведь его собственный европейский вояж стал возможен в том числе и благодаря средствам спонсоров, пожертвовавших на «Черную Раду» около 2000 рублей серебром. Появление на рынке прозы плодовитого, как на зло, Тараса могло сделать в будущем невозможным любые заграничные променады «монсира».

Тем более что Шевченко пробивался в ту же «Русскую Беседу» – известный орган славянофилов. Редактором его был еще один земляк – историк Михаил Максимович. Тарас передал туда для публикации свою лучшую повесть – ту самую «Прогулку с удовольствием и не без морали», с которой мы начали свой рассказ. Всех подробностей закулисных игр украинских доброжелателей мы не знаем. Зато известен финал. Старый приятель Тараса Максимович долго держал рукопись, внимательно изучал ее, а потом все-таки отказал.

Но сообщить об этом лично Максимович в силу своей малороссийской застенчивости так и не решился. Неприятное известие передал Шевченко другой известный славянофил Сергей Аксаков: «Конечно, всего было бы ближе самому Максимовичу написать к Вам, но он заторопился на свою Михайлову гору и поручил мне уведомить Вас, что повесть Ваша в настоящем ее виде не может быть напечатана в „Русской Беседе“. Я обещал Вам откровенно сказать свое мнение об этом Вашем произведении. Исполняю мое обещание: я не советую Вам печатать эту повесть. Она несравненно ниже Вашего огромного стихотворного таланта, особенно вторая половина. Вы лирик, элегист; Ваш юмор невесел, а шутки не всегда забавны, а это часто бывает невыгодно».

Между тем и Максимович, и Аксаков не правы. «Прогулка с удовольствием» – не только самая забавная из прозаических вещей Шевченко. Это вообще одно из лучших произведений, написанных в «России» середины XIX века. Читать его куда интереснее, чем многие опусы Тургенева – ту же «Му-му». Выдержанная в традициях «натуральной школы» повесть содержит подробное описание крепостного гарема.

Ни у кого из современников Шевченко художественного образа этого института домашнего быта красиво разлагающегося дворянства мы не встретим. Так словно его и не было. А у Великого Кобзаря, глубоко ознакомившегося с пикантным вопросом во время своих странствий по усадьбам знакомых помещиков, все на месте. Как и должно быть: «Длинная галерея, освещенная несколькими солнцеобразными лампами, разделялась с одной стороны деревянными перегородками на небольшие чуланы, заномерованные римскими золотыми цифрами. Чуланов было десять, и каждый из них украшался горбатой кушеткой и топорной работы картиной отвратительного содержания. Это ничего больше, как домашний гарем господина Курнатовского, открытый и лампами освещенный вертеп разврата! Посмотрим, что дальше откроется. Из возмутительной галереи вошел я в осьмиугольную большую комнату в китайском вкусе и освещенную китайскими фонарями. Комната имела тоже четыре выхода, украшенные надписями красными буквами. Над дверью, из которой я вышел, было написано: „Наслаждение“, над противоположной дверью – „Движение“, направо – „Отрада“, а налево – „Награда“. Со стороны „Отрады“ и „Награды“ несло конюшней и псарней; я выбрал фирму „Движение“ и очутился в темном саду».

Невинное по нашим меркам описание в 50-е годы позапрошлого столетия казалось чуть ли не порнографией. Никто в тогдашней русской литературе даже не пытался протащить подобное в подцензурный текст. Писали куда круче – и с матерщиной, и с картинами «отвратительного содержания», но держали все это под спудом в потаенных рукописных сборниках, предназначенных только для узкого мужского круга. А Шевченко – наивная Божья душа

– и эти «гнусности» попытался вывалить на суд публики! Теперь Максимовича – рахитического вида субъекта

с жидкими патлами и очками жульверновского профессора Паганеля – вспоминают разве что в примечаниях к шевченковским многотомникам. Но тогда вместе с Кулишом и Аксаковым он сделал все, чтобы не пустить Тараса в большую прозу, И ведь не пустил!

Холодный душ этой отповеди так расстроил Тараса, что он вообще забросил прозу. «Теперь думаю отложить всякое писание в сторону, – ответил бедняга Аксакову, – и заняться исключительно гравюрой…»

А так славно могло бы получиться! Ведь отправься Тарас Григорьевич вместо Кулиша в Европу, заработав на своих повестях, мы бы, несомненно, получили не только описание отечественных крепостных гаремов, но и подобный отчет о том, чем жила Западная Европа.

Ведь недаром один за другим в эти же годы туда ринулись и Достоевский, и Толстой, и Тургенев, вообще годами предпочитавший жить в Париже, и такие украинские писатели, как Григорий Данилевский и Марко Вовчок. Запад манил их прогрессивными идеями, комфортом повседневной жизни и возможностью приобщиться к древней, идущей еще от античности, гуманитарной культуре.

Но приятели не оставили Кобзарю даже теоретической возможности прикоснуться к этим древним европейским камням. И в то время когда та же Марко Вовчок будет бродить по развалинам Колизея, изливая в письмах Тарасу Григорьевичу свои впечатления, тот будет только грустно вспоминать свой рисунок «Умирающий гладиатор», где он изобразил знаменитый на весь мир амфитеатр, который никогда так и не увидел.

Ну как тут не затосковать по-русски? В жизни поэта начался очередной срыв – с походами по самым плебейским питейным заведениям Петербурга, распитием дешевого рома, фантастическими проектами жениться на крестьянке и преждевременной смертью.

Повести Шевченко вышли уже после его кончины. Те, что уцелели. Теперь они вызывали всеобщее восхищение. Все удивлялись, как это их не печатали раньше. Естественно, высказывали предположения, что виновата царская цензура. И никто даже не подозревал, что стать при жизни русским прозаиком Тарасу помешали завистливые украинские друзья, демонстративно рыдавшие у его могилы.

Русская тоска…

Но очень украинская история!

 

Секс-бомба провинциальной литературы

 

В школьный курс Марко Вовчок вошла как автор сентиментальных повестей о тяжкой доле «закріпаченого селянства». В жизни же это была расчетливая литературная дама, умевшая не хуже «дикого помещика» закрепощать своих поклонников. Влюблявшиеся в нее неизменно разбивали свою карьеру или умирали страшной смертью.

«Что такого в этой женщине, что все ею так увлекаются? – удивлялась дочь президента Академии художеств графа Толстого. – Внешне – простая баба… противные белые глаза с белыми бровями и веками, плоское лицо… А все мужчины сходят от нее с ума: Тургенев лежит у ее ног, Герцен приехал к ней в Бельгию, где его чуть не схватили. Кулиш из-за нее разошелся с женой…»

Юное секслитературное дарование первым открыл Пантелеймон Кулиш. Во второй половине 50-х годов XIX века он играл в среде петербургских украинцев роль литературного атамана. Хорошо ориентируясь в новинках европейской словесности, Кулиш мечтал об украинской Жорж Санд, «сельские повести» которой пользовались бы большим успехом. И вдруг из провинциального Немирова к нему приходит пакет от Афанасия Марковича, скромного гимназического учителя и приятеля по Кирилло-Мефодиевскому тайному обществу, а в пакете несколько рассказов его жены из народного быта. «Шедевры» были без заголовков и нуждались в редактуре, но энтузиаст Кулиш пришел в такой восторг, что, прочитав их, заявил: «Шевченко, я знаю, будет завидовать им».

«Мэтр» подготовил произведения начинающей писательницы к печати и в 1859 году тиснул их в своем альманахе «Хата». Таким образом первая операция Марко Вовчок завершилась успехом – за Афанасия Марковича она, по собственному признанию, «вышла замуж в шестнадцать лет не любя, а лишь стремясь к независимости». Но именно связи этого тихого меланхолического собирателя украинского фольклора помогли ей войти в мирок петербургских литераторов.

Вскоре скучный муж был отставлен за ненадобностью, а Кулиш, плюнув на свое положение женатого мужчины, уже собирался с протежируемой им провинциалкой в заграничное путешествие.

Тайна мгновенного взлета обольстительной дамочки (к тому времени, кстати, уже дважды рожавшей) была проницательно разгадана известным критиком Скабичевским: «Единственно, чем можно объяснить, ее сердцеедство, это недюжинным умом и умением вкрадываться в душу собеседника… В начале знакомства она производила на вас такое впечатление, что казалось, и не найти такой симпатичной душевной женщины: как она понимает вас, как сочувствует вам во всем. Но мало-помалу в этом симпатичнейшем и задушевнейшем существе сказывалась немалая доля коварства: или она эксплуатировала вас самым беззастенчивым образом, или, расхваливая вас в глаза и уверяя в искренности и горячем расположении к вам, в то же время зло высмеивала вас за глаза, или же, наконец, если замечала возможность поссорить вас с кем-нибудь, не упускала случая воспользоваться этой возможностью».

Кулиш мог бы обратить внимание хотя бы на зловещий псевдоним, который с удовольствием приняла Мария Маркович – Вовчок (то есть «волчишко»), но увлечение не давало ему времени вникать в подтексты. Отдав ей свои деньги и взяв взамен ее белье, он отправляется в Германию, ожидая, что через неделю туда же явится и его возлюбленная – и даже не подозревает, что всю дорогу Марко Вовчок сопровождает Тургенев – модный автор «Записок охотника», ставший ее очередным охотничьим трофеем.

Уже значительно позже, в 1869 году, Кулиш с досадой напишет: «Разбаловали в столице провинциалку и тем сделали из нее „европейскую потаскуху“. И даже для слова „вовчок“ вспомнит еще одно толкование, понятное только истинным ценителям богатств украинского языка; „Марка Вовчка продумал я… и не ошибся, приложив такой псевдоним: сей „вовчок“, тот, что растет диким ростком на плодоносном дереве, точно так же в ы с а с ы в а л живые соки из людей, которые держали его на свете“.

Впрочем, Марко Вовчок было глубоко плевать на эти упреки – ее отличала удивительная привычка делать свое дело, не обращая внимания на реакцию окружающих: Кулиш – фигура только «всеукраинского» масштаба. А Тургенев – всеевропейского. Его прекрасные международные связи очень кстати – за них стоит побороться. И пусть вчерашний любовник грозит самоубийством. Переживет. Как заметил по этому поводу тот же Тургенев в письме из Виши: «… успокойтесь: Шевченко не повесится, Кулиш не застрелится…» Хотя вскоре даже он, привыкший мириться с ролью третьего в семье Полины Виардо, пишет г-же Маркович с досадой: «Вы не без хитростей, как сами знаете… Вас понять очень тяжело». Герцен же попросту обвинил ее в «фальшивости» и добавил: «Пусть у нее будет хоть десять интриг, мне нет дела».

Кулиш вернулся в Россию, помирился с женой и рванул вместе с ней по Волге на Кавказ в надежде подлечить расшатанные нервы. «Если ею овладеет Тургенев, я буду утешен хотя бы тем, что она живет с человеком, а не с животным», – заметил он.

Тургенев же восторженно пропагандировал теперь Марко Вовчок на Западе и рекомендовал Просперу Мериме, заявляя, что ее творения превосходят «Хижину дяди Тома». (По мне и то и другое стоит друг друга.) Сама же Мария Александровна в это время победоносно пленяла родственника Герцена – Александра Пассека. К ужасу его матери, называвшей Марию Вовчок «волчицей», юноша забросил карьеру и превратился в бледную тень любвеобильной «эмансипантки» при живом муже, развернувшей в Европе бурную личную жизнь «а-ля Екатерина II». Впрочем, вскоре опостылевший супруг был отослан назад в Украину, а Пассек умер от туберкулеза в 1866 году в Ницце. Годом позже за ним отправился в мир иной и «сосланный» законный муж, первым изведавший некогда чары этой загадочной дамы, а теперь своей смертью укрепивший ее репутацию «роковой женщины».

В 1867 году мы застаем Марко Вовчок уже в Петербурге в объятиях Дмитрия Писарева. Ну, этого-то она не возьмет… Как бы не так! Неукротимый критик, властитель дум нигилистов, не прекращавший своих литературных битв с правительством даже во время отсидки в Петропавловской крепости, куда книги ему носили мешками, тает в ручках Марии Маркович, как воск. Человек, сокрушавший Островских и Пушкиных, теперь превращается в полную размазню: «Я весь полностью отдался тебе, я не могу и не хочу забрать себя назад, я не имею и не хочу жизни без тебя, и в то же время я всегда вижу, как висит у меня над головой опасность разрыва наших отношений».

Эта женщина действительно втягивала мужчин, как черная дыра.

В конце июня любовники едут в Ригу, а потом перебираются на дачу. Веселый Писарев отправляется купаться вместе с пятнадцатилетним сыном своей возлюбленной – Богданом и уверенно бросается в балтийские волны. Когда оставшийся на берегу подросток поднимает голову, пловца уже нет на поверхности. Рыбаки находят труп только через час.

В Петербурге эта смерть сразу же вызывает нелицеприятные комментарии в кругах журналистов. «Эта отвратительная игра в кошки-мышки, – пишет сотрудник „Дела“ Шеллер-Михайлов, – закончилась тем, что человек утонул в месте, где мель тянется на версту». Какая игра? Неужели у Марко Вовчок по ее обыкновению был еще какой-то «запасной» роман, о котором стало известно Писареву во время совместного путешествия? И неужели он утонул в «состоянии душевного разлада», как утверждал его знакомый Благосветлов? Загадка так и осталась нераскрытой. Известно лишь, что накануне рижского вояжа Писарев выглядел очень счастливым. Видевший его тогда в «Отечественных записках» Скабичевский вспоминал: «Он влетел в редакцию такой веселый… „наверное, – подумал я мимоходом, – он дождался праздника своей любви!“

Конец литературной карьеры Марко Вовчок, как ни странно, положили женщины. Причем такого же поля ягоды, как и она – прогрессивнейшие и эмансипированнейшие феминистки тех славных дней. В результате слишком ускорившегося прогресса их расплодилось так много, что работы на всех уже не хватало и они вступили в жестокую междоусобную грызню.

В 1871 году, используя свои связи, Мария Маркович открывает журнал «Переводы лучших европейских писателей». На работу она принимает только женщин. Принципиально. И никаких мужчин, которые так некстати тонут и умирают от туберкулеза. Правда, деньги на затею дает все-таки представитель сильного пола – издатель Звонарев.

Активность Марко Вовчок вызвала переполох на рынке переводов. Борьбу с ней возглавила другая шестидесятница – Людмила Шелгунова, работавшая в конкурирующем издательстве Вольфа. Она обвинила Маркович в том, что та эксплуатирует молодых переводчиц, не выплачивая им полностью гонорары. Но эту атаку удалось отбить. Вторая же была смертельной. Ее провел женский издательский кружок Н. В. Стасовой и М. В. Трубниковой.

Когда у Марко Вовчок не хватало времени, они использовала помощниц, ставя на титуле очередной книги «Перевод под редакцией Марко Вовчок». Но одна из созданных таким образом новинок – сказки Андерсена – поступила в продажу без оговорки «под редакцией». Вдохновитель «передвижников» Стасов сравнил ее с переводом тех же сказок, сделанным его сестрой тремя годами раньше, и установил, что именно его использовала, слегка переработав, Марко Вовчок. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появилась обличительная статья с недвусмысленными обвинениями в плагиате. Газеты с удовольствием раздували все перипетии скандала. Авторитетная комиссия из восемнадцати (!) писателей и юристов подтвердила обвинения Стасова. Мария Маркович утратила свою репутацию и издание, которое возглавляла. Это был крах, фактически вычеркнувший писательницу из русской литературы и оставивший ей скромное место сочинительницы народных рассказов на украинском языке.

Недруги Марко Вовчок из числа ее украинских завистниц могли теперь ликовать. Например, мать Леси Украинки писательница Олена Пчилка некогда назвала свою литературную соперницу «нахабною кацапкою, що вкрала українську личину… (По происхождению Марко Вовчок русская. – О. Б.) Бо справді, яке-то колись було неславне для української мови й літератури переконання, що нібито якась перша-ліпша кацапка, зроду не чувши української мови, ледве захотіла, у два дні перейняла мову зо всіма найтонкішими її властивостями… Далебі, це зневажало українську мову; що ж то за така осібна характерна мова й письменність, коли всякий чужосторонець возьме й зараз писатиме, та ще як досконало».

Мысль не только не бесспорная, но просто злобно провинциальная. Я же не стану упрекать Марко Вовчок ни в чем. В конце концов она перехитрила саму себя.

Водка – горючее нашей истории

 

Водку можно не любить. Водку можно презирать. Водку можно даже не пить, как это делаю я. Но если вы собрались заниматься политикой к Востоку от Бреста, помните: не учитывать ее в этих местах так же преступно, как морозы и «авось». Она строила империи, свергала династии и брала города.

Славяне пили всегда. Первым славянским словом, подаренным мировой цивилизации, было не «спутник» и не «матрешка», а «мед». Византийский дипломат Приск Панийский, отправившийся в середине V века послом к знаменитому гунну Аттиле, встретил по дороге симпатичных туземцев. Они покатали его на лодке долбленке, предложили красивых женщин «для соития» и угостили чудным хмельным пойлом, название которого Приск запомнил навсегда – «медос». Это были наши предки.

Предки эти были еще тихие и мирные. Но уже через два поколения они так разошлись, что превратили Византийскую империю в пылающую усадьбу, откуда каждый тащил все что мог. Причина превращения добродушных славян в беспощадных завоевателей до сих пор не объяснена историками. Между тем она буквально лежит на поверхности – внезапный дефицит алкоголя.

Образ жизни славян отличала спартанская простота. С весны общинники выжигали участок леса и засевали его рожью. В конце лета – урожай собирали и начиналась гульба. Собственно, ради этого интересного момента и жили. Ни театра, ни ипподрома, ни тем более показа мод еще не существовало. Пахали, чтобы расслабиться. Бражничанье с распеванием застольных песен составляло смысл существования и основной жанр народной культуры.

Готовить мед просто. Не нужно ни перегонного куба, ни холодильника, ни огня. Только кадка и естественное брожение. Смешанный с малиновым или брусничным соком пчелиный мед «доходил» сам собой, отчего и назывался «ставленным». Беда была в другом – готового продукта приходилось ждать десять – пятнадцать лет.

Пока славян было мало – меда для ритуального зимнего пьянства хватало на всех. Но у каждого имелось трое-пятеро детишек – и так в каждом поколении. Причем закуски по-прежнему хватало – капустки, кислых лесных яблочек, свининки («Славяне» – народ, который пасет свиней, как мы овец», – отмечал один арабский путешественник), а вот меда – его-то и не оказалось в минимально необходимом количестве.

Пасек еще не изобрели. Тем более искусственных сот. Единственным способом добычи меда было бортничество – технология варварская и примитивная – немногим сложнее той, которой пользуется бурый медведь. В лесу находили дупло с пчелиной семьей. Трудолюбивых насекомых выкуривали дымом и (вот он, вкус победы!) запускали в дупло лапу. Рой, естественно погибал. Зато возникла поговорка: «Не передушивши пчел, меда не есть!»

Однако есть, точнее пить – было нечего. Славяне плодились куда быстрее, чем бедные пчелы, гибнувшие тысячами в воске своих жилищ. Осенью у незадачливого бортника тревожно сосало под ложечкой. Жизнь казалась бессмысленной и жестокой, как картина мироздания экзистенциалиста Камю. Равнодушные звезды холодно сияли над кудлатой головой.

И тут произошел культурный контакт! Кто-то принес с юга весть, что римляне и греки давно ужу охмеляются виноградным вином. Орды славянских богатырей тут же ринулись на завоевание стратегически важных объектов – наполненных амфорами погребов цивилизованных стран. Балканский полуостров упал в их руки, как перезревшая гроздь. Все вплоть до Альп затопила жаждущая пития славянская рать.

Это событие, случившееся в VI веке, следует считать эпохальным. Из единого этнического массива впервые выделилась группа южнославянских народов – сербов, хорватов, болгар и словенцев. От собратьев, оставшихся на севере, их отличала важная философская составляющая мировоззрения – всем прочим спиртным напиткам они до сих пор предпочитают сухое виноградное вино.

То, что именно вино интересовало славян на юге, доказывает поход киевского князя Святослава, осуществленный четыреста лет спустя. На новом историческом витке он попытался повторить подвиг пращуров эпохи великого переселения народов – перенести свою столицу поближе к вожделенным источникам веселья. «Не любо мне сидеть в Киеве, – сказал Святослав, – хочу жить в Переяславце на Дунае – там середина земли моей, туда стекаются все блага: из Греческой земли – золото, паволоки, вина, плоды, из Чехии и из Венгрии – серебро и кони, из Руси же – меха, воск, мед и рабы».

Обратите внимание: князь первым выдвинул идею комбинированной, так сказать, имперской системы пития – русский мед он собирался мешать с греческим вином. Однако предательский удар печенегов в спину не дал осуществиться широкомасштабному геополитическому проекту. Византийцы сохранили контроль над виноградниками дунайского региона, а из черепа Святослава стал попивать кумыс печенежский хан Кюря.

Могли ли славяне сохранить первобытное единство? Скажем, заменить дефицитный пчелиный мед сахаром и ,смешав его с яблочным соком, изобрести сидр? Утопия! Промышленное производство сахара начнется только после открытия Америки Колумбом. Да и добавлять их в выжимку лесных кисличек (других яблок славяне еще не знали) мало радости. Полученный кисляк даже отдаленно не мог приблизиться по вкусу к тягучему медовому настою!

Зато после оттока эмигрантов на юг в северных лесах наступило временное равновесие. Сокращение народонаселения помогло восстановиться русам. Меда снова стало хватать на всех. Гульба пошла пуще прежнего. «Русы пьют днем и ночью, – упоминает арабский путешественник Ибн Фадлан, – а иногда даже умирают с кубками в руках».

К тому же в процессе приготовления меда появилось важное технологическое усовершенствование. Предки не были идиотами. Внимательно наблюдая за мирозданием, они открыли удивительный физический закон: если смешанный с ягодным соком пчелиный мед подогреть на огне, процесс брожения пойдет быстрее. Ждать десять лет уже не надо! Варить мед можно быстро, как пиво, и тут же употреблять. Спасшийся от печенежского набега в Василеве князь Владимир на радостях пообещал поставить церковь Преображения и «сварил триста перевар меда». Как пишет «Повесть временных лет»: «Собрал он бояр своих, и посадников, и старейшин со всех городов, и людей многих, и раздал триста гривен убогим. И праздновал князь Владимир тут восемь дней, и вернулся в Киев на Успение святой Богородицы. И тут снова он праздник справлял, созвав неисчислимое множество народу».

Отзвуком этого золотого века навсегда осталось древнее слово «пир», произошедшее от еще более древнего «пити». Те же, кому меда не хватало, – «квасили» – переходили на квас. В отличие от современного, по рецептуре он напоминал пиво, значительно превосходя последнее по крепости. «Горе квас гонящим!» – укорял паству древнерусский проповедник. А напрасно!

То, что в таких условиях мы непременно превратимся в христиан, было предопределено Божьим промыслом. Расспрашивая мусульманских мулл об основах их вероучения, князь Владимир долго и с удовольствием слушал о рае, где каждого правоверного будут ублажать семьдесят прекрасных дев – «ибо сам любил многоблудие». Но как только дело дошло до запрета квасить, строго осек: «Руси есть весели пити, не можем без сего быти». И тут же принял христианство.

Возможно, кому-то эта мысль покажется кощунственной, но строгая логика гласит: гарантию спасения души наши пращуры (а значит, и мы!) получили лишь благодаря пьянству.

 

* * *

 

Ни один зигзаг истории, проложенный ее не совсем трезвой ногой по восточно-европейским равнинам, нельзя рассматривать без прямого воздействия алкогольной интоксикации. Эпоха феодальной раздробленности наступила из-за умопомрачительной анархии, воцарившейся в технологии производства крепких напитков. Каждый пил, что хотел, с кем хотел и сколько хотел. У черниговской ветви Рюриковичей – Ольговичей – вошло в привычку закладывать с половцами, отчего «исполнилась усобицами Русская земля». Галицко-волынские князья особенно налегали на совместные трапезы с венграми и ляхами. Новгородцы кутили с заезжими ганзейскими купцами из Германии. В результате все пораспивалось и поразваливалось. Пришла в запустение «светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская».

Летописи кишат полупонятными и совсем непонятными терминами, обозначающими различные суррогаты того периода. К медам ставленным и варенным добавилась какая-то «сикера». Что это такое – спорят до сих пор. По происхождению слово древнееврейское. На иврите так назывался любой пьяный напиток, кроме виноградного вина. По-арамейски «шикра» – род пива. Некоторые, правда, утверждают, что «сикера» – это палестинская бражка из плодов финиковой пальмы. Но откуда в те времена «финиковка» на Руси – неясно. Тем не менее древнерусский переводчик Евангелия добросовестно указал: «Вина и сикеру не имать пити». Если не «имать», значит пили!

Существует версия, что сикеру завозили из Византии. Там, как и в древней Иудее она означала все спиртное, кроме вина. Использовался ли при ее производстве перегонный куб, пока не ясно.

Хлебали также и «ол» – штуку, появившуюся в середине XIII века. Правда, столетием раньше в документах зафиксирован какой-то «олуй», что, по мнению многих специалистов, одно и то же. Ол, как и пиво, варили из ячменя, но с добавлением трав и полыни. Поэтому иногда его еще называли зельем. Само слово чертовски напоминает прославленный в балладах английский эль, также приготовляемый из ячменя с травами – например, с цветами вереска.

В любом случае и ол, и сикера намекают на какой-то импорт. А на импорте далеко не проедешь – снесешь экономику до фундамента – то есть до винного подвала.

Поэтому простой народ все чаще стал расслабляться примитивной «березовицей» – то есть самопроизвольно забродившим соком березы, оставленным на долгое время в открытых бочках. Попивая сию гадость (в научных целях мне приходилось пробовать ее в одной из черниговских деревень), смерды укоризненно поглядывали на роскошество князей и с сожалением вспоминали погибшие времена Владимирового величия.

Кризис был так глубок, что даже усилия отдельных высокоэнергичных правителей не могли изменить картину общего разложения. Несколько бочек пойла одним махом перечеркнули результаты удачной для русских Куликовской битвы, на сто лет отдалив момент свержения монголо-татарского ига.

Ровно через два года после победы над Мамаем Золотая Орда нанесла ответный удар. Удар был так себе – одно название. Сил у ордынцев оставалось в обрез. Хан Тохтамыш больше рассчитывал на внезапность, и без обозов и осадных орудий с одной кавалерией 12 августа 1382 года появился под Москвой. Татар было так мало, что их не хватало даже на правильную блокаду. Дмитрий Донской с семьей и боярами сумел проскользнуть сквозь редкие заслоны и бросился по поместьям собирать дворянскую конницу. От москвичей требовалось немного – продержаться несколько недель, пока ветераны Куликовского поля соберутся в кулак и одним ударом отбросят татарву в степи – вычесывать вшей.

Москва была окружена крепкой белокаменной стеной с пушками и полна съестных припасов. Минимум воинского духа и здравого смысла позволил бы обороняться в ней месяцами. Вместо этого оставшиеся без присмотра властей москвичи разбили боярские подвалы и перепились в стельку. Ставленные десятилетиями меды сначала резко подняли их боевой дух, а потом, когда наступил похмельный синдром – повергли их в полную немощь. Ровно через два дня «зайцы во хмелю» обнаружили, что пить больше нечего, и, протрезвев, открыли Тохтамышу ворота. Расчет на пощаду оказался наивным, как любая пьяная фантазия – вырубив 24 тысячи алкоголиков-дезертиров, хан с добычей ушел в Орду. Гневу Дмитрия Донского не было предела.

Трагедия мало чему научила московитов. В 1433 году внук Дмитрия Василий Темный попал в плен к своему дяде Юрию Звенигородскому почти под самой столицей – на Клязьме – лишь потому, что «от москвыч не бысть никоея помощи, мнози бо от них пияни бяху, а и собой мед везяху, чтоб пити еще». Одну из пограничных с татарами речек даже переименовали в Пьяну, после того, как там легло костьми перепившееся русское войско. Старое же ее название забылось навеки.

Захлебывающийся на низкосортном суррогате мотор русской истории требовал нового горючего. И оно нашлось – в тот самый момент, когда самовольному бражничанью, казалось, не будет конца.

 

* * *

 

В 1386 году генуэзское посольство, следовавшее из крымской Кафы в Литву, привезло с собой «аквавиту», изобретенную примерно на полвека раньше алхимиками Прованса. Аquа vitа по латыни – вода жизни. Отсюда исковерканное украинское слово «оковыта», означающее то же самое, что и горилка. Измаявшись в поисках философского камня, провансальцы приспособили изобретенный арабами перегонный куб для превращения виноградного сусла в спирт. Самим арабам пить эту жидкость не позволял Аллах. Они использовали ее для приготовления духов. В Европе же от «аквавиты» родились все современные крепкие напитки: и бренди, и коньяк, и виски, и немецкий шнапс, и русская водка. Изумление от встречи с неведомым продуктом было так велико, что ему присвоили почти божественное название – спирт (по латыни «spirit») в переводе – дух. Помолившись Троице, одной из ипостасей которой являлся Святой Дух, христианин отправлялся в таверну и там причащался уже другим, вполне прозаичным «духом», разведенным водой. Ибо пить его неразбавленным почти так же опасно, как глотать кислоту.

Новый напиток содержал страшную энергию. Попав в человека, он действовал как атомная бомба. Ноги сами пускались в пляс, языки развязывались, кровь разгоняла даже жестокий полярный мороз. А в XV–XVII веках, нужно заметить, зимой было куда холоднее, чем сегодня. В украинских степях, по уверению Боплана, человек, случалось, промерзал до внутренностей. Сам Боплан в одном из таких походов спасся только тем, что протирал лицо, руки и ноги спиртом, закутывая их теплой тканью. Но две тысячи его товарищей навсегда остались в поле у речки Мерла – притоке Ворсклы.

Подлинной причиной восстания Хмельницкого против владычества польской шляхты послужила отнюдь не мечта о гипотетической еще тогда Украине, а соперничество за только что открытые технологии приготовления водки, которую поляки называли «горзалкой». Именно в это время передовой авангард славянского мира отказался не только от примитивной березовицы, но и от популярного, хотя и слабоалкогольного меда в пользу огненной воды. Беда была в том, что польское правительство никак не соглашалось признать за запорожцами права на свободное винокурение, чего их свободолюбивые души вынести никак не могли. Борьба Речи Посполитой с Войском Запорожским и гетманом Богданом, чья фамилия Хмельницкий красноречиво свидетельствует в пользу его тайных пристрастий, длилась почти десять лет, совершенно ослабив обе стороны. Большинство винокуренных заводов было разрушено. Поля, засеянные идеально пригодной для перегонки пшеницей, вытоптаны. Источники воды, придававшие местным горячительным напиткам неповторимый привкус, заилены в ходе бесчисленных кавалерийских атак. В бассейне Днепра и Вислы наступила экономическая катастрофа.

В результате, как это часто случается в истории, выиграла третья сторона – самодержавная Московия, управляемая своими православными царями, и слово водка навсегда вошло в мировой лексикон в варварской московитской упаковке. Название же «горилка» было надолго забыто, оставив в украинском фольклоре только пронизанный щемящей тоской жанр кобзарских дум.

На первый взгляд все вышесказанное кажется бредом. Тем не менее это правда. Ни в одном (подчеркиваю – ни в одном!) документе эпохи Хмельницкого мы не находим требований независимости Украины. Миф о «национально-освободительной войне» придумали уже советские историки XX века. Зато современник событий, автор казацкой «Летописи Самовидца» рассказывает совсем другое. Перечисляя причины восстания, на одно из важнейших мест он ставит то, что «неволно казакови в дому своем жадного напитку на потребу свою дерисати, не тилко меду, горилки, пыва, але и браги». Такая несправедливость настолько болезненно язвила сердце казацкому идеологу, что называет он ее не иначе, как «кривдой».

До XVIII века никому в Украине и в голову не приходило бражничать за деньги в корчме. Каждый сам готовил выпивку и употреблял ее, исходя из особенностей натуры, в одиночку или с приятелями. Домашние рецепты разнообразных «спотыкачей» составляли предмет гордости и престижа. Запрет на самогоноварение не просто бил по кошельку запорожца. Он подрывал его веру в устойчивость мироздания и божественную справедливость. Украинцы – индивидуалисты по натуре. Но попытка принудить их пить там, где было угодно польскому правительству, и по той цене, по которой ему было угодно, сплотила их сильнее, чем национальный инстинкт и православие. Все вплоть до горизонта покрыли воспетые в народном эпосе полки в разноцветных шароварах, охочие до дармовой выпивки. В мае 1648 г. они пили на Желтых Водах, в сентябре – под Пилявцами, а в октябре – уже под стенами старого Львова. Чтобы не уничтожать столицу Галиции, Хмельницкий взял с нее контрибуцию в один миллион злотых – наличными, товарами и спиртными напитками. По свидетельству «Хроники города Львова», воинство гетмана выхлебало всю имеющуюся в его погребах горелку, мальвазию, меды и какие-то загадочные «пертицименты», которые героически уничтожались баклагами. Разудалая гульба закончилась только через два года под Берестечком. Протрезвевшие польские солдаты захватили казачий табор со всем имевшимся там добром – в том числе и закуской. Бежавшие через болото запорожцы попросили покровительства у московского правительства. Одним из условий перехода под высокую царскую руку было сохранение за казачьим сословием привилегии на самогоноварение. Царь Алексей Михайлович по прозвищу Тишайший отличался слабым здоровьем и пил мало – на просьбу казаков он легко согласился.

В отличие от Польши, где производство «горзалки» находилось в руках у шляхты и арендаторов-евреев, российские государственники рано сообразили, каким державообразующим эффектом обладает огненная вода в глотке сильно пьющего народа. С первых же дней появления этого напитка в московских пределах монополия на его производство и продажу была сосредоточена в цепких государственных руках. Раз пьют, решили наверху, так пусть пьют сообразуясь с высшими политическими интересами. И были правы. Государев кабак стал такой же характерной приметой российского имперского пейзажа, как двуглавый орел и бородатый поп, шатающийся между избами в надежде кого-нибудь окрестить.

Исходя из этого, можно представить, на какую чудовищную уступку запорожским казакам шла царская клика, допуская их самодеятельность в вопросах взаимоотношений со спиртным.

Тем более, что казаки стали подрывать монополию на водку с неслыханной до этого концентрацией сил. Уже в 1657 году московский посол Лопухин передал Хмельницкому жалобу русских воевод на то, что украинские шинкари везут горелку в царские земли десятками возов, чем вредят доходам добрейшего Алексея Михайловича. Отогнать же пришельцев воеводы не могут физически, так как шинкари «не хотят их слушать». Именно на жидкой водочной почве и разгорелся первый русско-украинский конфликт. Хмельницкий обещал, что больше не будет допускать такой контрабанды. Однако национальные привычки взяли верх. Тайком казачки все-таки приторговывали зеленым змием. К примеру, именно на ввозе дешевого спиртного из Украины сделал свои первые капиталы прославившийся впоследствии под Полтавой Иван Мазепа. Чтобы избежать разоблачения, жадный гетман не строил дворцов, не заводил семьи и не тратился на любовниц, а всю полученную выручку возил с собой в деревянной бочке, с которой и укатил впоследствии за границу. Такая «бережливость» не пошла впрок. Спасенную от драгун Петра I бочку одолжил бежавший вместе с Мазепой Карл XII и, естественно, не стал отдавать. Мораль: все заработанное на таком сатанинском напитке, как водка, тут же следует спускать на армию, тайную полицию и архитектурные излишества. И ни в коем случае не откладывать про запас!

Украинская автономия пала, когда гетман Разумовский издал универсал, ограничивающий самогоноварение. «Малороссияне, – вещал он в 1761 году, – не только пренебрегают земледелием и скотоводством, от которых проистекает богатство народное, но еще, вдаваясь в непомерное винокурение, часто покупают хлеб по торгам дорогою ценою не для приобретения каких-либо себе выгод, а для одного пьянства, истребляя лесные свои угодья и нуждаясь от того в дровах, необходимых к отапливанию их хижин». Во избежание «проистекающих от сего беспорядков» право на винокурение оставлялось только за владельцами лесных угодий. Но много ли было таких в степной Украине? Народ понял, что ему некого и незачем защищать и с равнодушием вола отреагировал на то, как ровно через три года Екатерина II ликвидировала гетманство на корню вместе с его фантастическими проектами. Последствия пагубной политики Разумовского к тому времени стали ясны даже последнему сельскому подпаску – народ понял, что декларативно заботясь о лесах, гетман на самом деле собирался нажиться на продаже спиртного.

После этого события Российская империя простояла еще полтора века. Выпивая и опохмеляясь, она завоевала Крым, разделила Польшу и выморозила Наполеона. Она простояла бы еще тысячу лет, если бы в 1914 году Николай II не ввел сухой закон. Обладая весьма ограниченными умственными способностями, император вводил его тоже весьма ограниченно – на период войны. Но даже он не мог предположить, что такое разумное ограничение обернется октябрьской революцией.

Неправда, что Зимний взяли толпы пьяных матросов. Пьяные не делают переворотов. Они поют песни, играют на гармошке и отсыпаются. Матросы, лезшие на штыки юнкеров, были трезвы целых три года и оттого ненавидели опостылевший реакционный режим, так, как его может ненавидеть только трезвый матрос.

Сталин, как никто другой умевший учитывать ошибки прошлого, не стал подражать Николаю II. Его не убедили речи гуманистов, твердивших, что спирт – незаменимое дезинфицирующее средство для ран. Он знал, что наркомовские сто грамм спасут Россию надежнее любой дезинфекции и не пошел на сухой закон, даже когда передовые немецкие части рассматривали Москву в обычный бинокль. Зато безобидные на первый взгляд эксперименты Михаила Горбачева по борьбе с вековечным пьянством оказались опаснее для СССР, чем дивизии Гудериана. Все последующее слишком понятно каждому, чтобы останавливаться на нем подробнее. Оно недопито, как поднятая рюмка.

Советское наступление в Афганистане захлебнулось потому, что водки было слишком мало. Российское – пробуксовывает в Чечне, потому, что ее более чем достаточно. Нужны же именно сто грамм. Причем в нужном месте и в нужное время. Как сказал мой знакомый спецназовец: «Поставь нашему солдату стакан водки на реке Конго, он пол-Африки с боями прошагает, но умирать сейчас, когда столько бухла и закуски...»

Эта фраза объясняет все. Любой, кто возжаждал постичь тайну славянской души, обязан зарубить себе на носу: действительно трезвый ученый не имеет права рассматривать нашу историю вне связи с воздействием алкоголя. В жилах немцев, французов или англичан, возможно, и течет чистая кровь. Но в наших струится коктейль из водки с кровью. И непонятно, какого из двух ингредиентов в нем больше – водки или крови. Ибо история водки с кровью и есть, собственно говоря, история Святой Руси.

 

Концлагерь для «неправильных» галичан

 

90 лет назад австрийские власти уничтожили большую часть западных украинцев-русофилов.

Первые ассоциации, возникающие сейчас при слове «Галичина», – это дивизия СС, Степан Бандера и анекдот про вуйка и смереку. Но ведь так было не всегда! Галичина – это еще и порвавший папскую буллу князь Роман, Львовское братство, для которого издавал букварь первопечатник Иван Федоров, и полемист Иван Вышенский – Ярослав Галан XVII в., громивший в своих эпистолах пороки Римской курии.

Мало кто помнит, что изначально Львов не только не был вотчиной греко-католицизма, но, наоборот, выступал последним рубежом обороны Восточной церкви. «После Брестского собора 1596 года, – писал Иван Франко, – только две южнорусские епархии, Львовская и Перемышльская, остались в православии. Только со времени реорганизации православной митрополии в Киеве православие начало подниматься и в других епархиях, начало отнимать у унии захваченные ею церкви… Но римская иерархия зорко следила за каждым шагом, который делало православие, стараясь парализовать успехи его. С разных сторон, систематически и неусыпно, велись подкопы под православие; воспитание юношества, фанатизирующие толпу иезуитские проповеди, печатные и рукописные памфлеты и пасквили и в конце концов протекция могущественных панов, распоряжения правительства, все пускалось в дело, все должно было служить одной цели».

Когда в 1891 г. Великий Каменяр на чистейшем русском языке писал эти строки в статье «Иосиф Шумлянский – последний православный епископ Львовский», в этой циничной политике все оставалось по-старому. Разве что владычество Польши сменила австрийская оккупация. Но методы сохранились. Более того! Приобрели изощренность и современный техницизм. Описывая для журнала «Киевская старина» перипетии национально-религиозной борьбы XVII в., Иван Яковлевич даже не подозревал, что еще при жизни станет свидетелем самого жестокого акта этой драмы, – систематического уничтожения австрийцами в 1914–1917 гг. «москвофилов» – тех галичан, которые проявляли симпатии к России.

Названия концентрационных лагерей Талергоф и Терезин, где была проведена эта акция, должны были бы стать для украинского массового сознания такими же знаковыми, как Майданек – для евреев. Но в современной Украине вы не встретите их нигде. Ни в энциклопедиях, ни в учебниках. Они не вписываются в распропагандированный нашей беспринципной властью миф о «цивилизованной Европе». «Разве Запад может быть другим?» – считает она. А вот поди ж ты, еще как может!

Накануне Первой мировой войны Австрия, с конца XVIII в. «просвещавшая» земли нынешней Западной Украины, довела тут принцип «разделяй и властвуй» до совершенства. Поляков науськивали на украинцев. Украинцев – на поляков. Венгров – на тех и других. Кроме того, считалось весьма разумным, с точки зрения высших государственных интересов империи Габсбургов, еще и разжигать рознь между различными течениями внутри украинства. Одной рукой выдавались государственные субсидии на развитие научного общества им. Шевченко во главе с профессором Грушевским – за то, что труды его носили яркую антирусскую направленность. Другой ставился на полицейский учет всякий, кто проявлял хоть малейшие пророссийские симпатии.

Задолго до Первой мировой войны австрийская жандармерия вела подробные списки «неблагонадежных в политическом отношении». Делалось это в стиле того неподражаемого бюрократического идиотизма, который блестяще описан в «Бравом солдате Швейке». В специальные таблицы наряду с именами подозреваемых, их семейным положением и родом занятий в графу 8 заносились «более подробные сведения о неблагонадежности или подозрительности». Такими «преступлениями» были: «ездит в Россию», «агитатор кандидатуры Маркова (лидера москвофильской партии. – О. Б.) в парламент» или просто «русофил».

В следующей графе рекомендовалось, как поступить с данным лицом, если Австрия начнет даже не войну, а просто мобилизацию. Например: «Пристально следить, в случае чего – арестовать». Или: «Выслать в глубь страны». Легко заметить, что карать намеревались даже не за поступки, а за взгляды и симпатии – вещи, трудно поддающиеся однозначному толкованию.

Арест считался самым надежным средством. Стоило 1 августа 1914 г. разразиться Мировой войне, как в одном Львове сразу было заключено под стражу около 2000 украинцев-москвофилов. Арестантов оказалось так много, что ими битком набили сразу три тюрьмы! Городскую. Местного уголовного суда. И так называемый «полицейский арестный дом». Озабоченный «перенаселением» президиум императорско-королевской дирекции полиции во Львове даже ходатайствовал перед наместником Галиции поскорее вывезти «опасный элемент» внутрь страны «ввиду недостатка места» и «возмущения тех заключенных, которые уже теперь высказывают громкие угрозы, что они, мол, посчитаются».

Согласно ближайшей к описываемым событиям переписи 1900 г. во Львове насчитывалось 84 тыс. поляков, 45 тыс. евреев и только около 34 тыс. украинцев. Последние были самой малочисленной этнической общиной города, если не считать немцев. А теперь представьте шок, когда одним махом арестовывают шесть процентов украинцев города! Какими бы ужасами ни запугивали себя гении австрийской контрразведки, но не могла такая уйма народу оказаться русскими шпионами! Во-первых, в петербургском генеральном штабе просто не хватило бы денег для их подкупа. Во-вторых, столько секретных агентов и не нужно! Достаточно было завербовать несколько железнодорожников на станции, чтобы отслеживать маршруты движения воинских эшелонов, и двух-трех офицеров львовского гарнизона – желательно с безупречной немецкой родословной.

Тогда что это было? Геноцид?

Да! Геноцид! Другого определения не подберешь. И это доказывает еще одна перепись, уже польская, 1931 года. Согласно ее данным, с начала века количество поляков во Львове выросло более чем вдвое – до 198 тыс. Евреев – на 66% (45 тыс.). И только украинцев после всех «демографических» взрывов осталось почти столько же, сколько было в 1900 г., – 35 тыс. 173 чел. Последствия австрийской зачистки налицо!

Сегодня один из западноукраинских писателей, Юрий Андрухович, проживающий в Берлине, любит порассуждать о доброй «бабці Австрії», якобы обожавшей своих украинских «внучат». Ну и бабуся! Просто кровавая маньячка какая-то!

А как она действовала, рассказывают скупые архивные свидетельства. Комендант города Львова в 1915 г. генерал-майор Римль в рапорте главнокомандующему указал: «Проявляющиеся часто взгляды на партии и лица („умеренный русофил“) принадлежат к области сказок; мое мнение подсказывает мне, что все „русофилы“ являются радикальными и что следует их беспощадно уничтожать».

Проблема заключалась только в том, что русофила очень трудно было отличить от самого обычного аполитичного украинца. Особенно рядовому австрийскому военнослужащему.

Армия Австрии состояла из немецких, венгерских, чешских, польских, хорватских частей. Ее солдаты плохо понимали друг друга и окружающее население. Наверное, Франц Кафка с его «Процессом» и «Замком» мог родиться только в такой стране. Но в 1914 г. кафкианской была не литература, а сам жизнь.

В местечке Новые Стрелиски солдаты закололи Григория Вовка, стоявшего в своем саду и смотревшего на проходившие австрийские войска. Труп убитого палачи внесли в хату, которую тут же сожгли. В селе Бортники жандармы арестовали и увели четырех десятилетних мальчиков за то, что они смотрели на проезжавший поезд, – наверное, любопытные мальцы тоже показались «русскими шпионами».

Священник Григорий Качала вспоминал, как его допрашивали во львовской тюрьме: следователь «бросался на меня с кулаками, угрожая смертью и стараясь страхом заставить меня признаться, что я занимался пропагандой православия; но, получив от меня в десятый раз ответ, что я никакой пропагандой вообще не занимался, а только однажды прочел в церкви послание митрополита Шептицкого о православии без всяких комментариев, – он распорядился отвести меня обратно в камеру».

Еще одного подозреваемого, 74-летнего старика Михаила Зверка, взяли под стражу по доносу односельчанина за то, что он читал газету «Русское слово». «Из Львова в Талергоф, – рассказывал он, – ехали мы с понедельника до пятницы. В вагонах, рассчитанных на шесть лошадей или же сорок человек, находилось по 80 и более людей. Невозможная жара и страшно спертый воздух в вагонах без окон, казалось, убьет нас, пока доедем к месту назначения, в Талергофский ад.

Физические мучения, которым нас подвергали австрийские власти в начале нашего ареста, были злонамеренны. Чтобы усилить их, нам никоим образом не разрешалось слазить с вагона, дверь была наглухо заперта, даже естественные надобности приходилось удовлетворять в вагоне».

Конечным пунктом следования для большинства заключенных был концентрационный лагерь в австрийском городке Талергоф. Перед войной эта местность, окруженная со всех сторон Альпами, была никому не известна. Но с осени 1914-го она приобрела мрачную славу. Первый эшелон с арестантами прибыл сюда 4 сентября. Их размещали в бараках, где не было ничего, кроме нар. Места не хватало. Сразу после прибытия гнали в баню. Во дворе приказывали раздеться, одежду отдавали на дезинфекцию. После купания ее выдачи ждали на морозе часами.

Впрочем, от дезинфекции не было никакой пользы. Она казалась изощренным издевательством. Солому на нарах меняли очень редко – вся она кишела насекомыми. Конвоиры состояли в основном из уроженцев Боснии. Назначая на работы, лагерная администрация заставляла руками собирать лошадиный навоз. Этой повинности не мог избежать ни крестьянин, ни интеллигент, ни священник. Курить и читать строго запрещалось.

В декабре среди заключенных вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Ее причиной было то, что в один из самых холодных дней охрана решила вымыть в бане пятьсот человек. Половина их сразу же простудилась. Но несмотря на болезнь, народ продолжали гнать на работы. К вечеру все возвращались мокрые и усталые, а под утро многие не могли встать. Каждый день уносил тридцать-сорок жертв. Эпидемия свирепствовала до марта 1915 г. К этому времени из 7 тыс. заключенных умерло 1350 чел.

Талергофский рацион состоял из пятой части армейской хлебной порции на весь день. Утром получали отвар из фасоли, в полдень – такую же похлебку из свеклы. Иногда – соленую репу и кусок селедки. Посуду не выдавали. Каждый обходился как мог. Делал углубление в куске хлеба и наливал туда жидкость или, отбив у бутылки горлышко, использовал ее вместо котелка. Большинство оставалось вообще без обеда. Узники теряли физические силы, болели цингой. Многие, спасаясь от голодной смерти, попрошайничали – во время раздачи обеда перед бараками интеллигенции собирались крестьяне с просьбой уступить порцию, так как семьи более обеспеченных арестантов высылали своим родственникам посылки. Но по дороге из Галичины в Талергоф съестные припасы от долгой транспортировки часто портились, а то и вовсе пропадали. Тот, кто мог работать, имел какой-то шанс выжить. Но заболевшие были обречены на верную смерть.

Кроме общей тюрьмы, существовали еще и одиночные камеры. Галичанин, имевший несчастье назвать себя русским или сказать, что русский – его родной язык, попадал именно сюда. Боснийцы-конвоиры первым делом избивали его. А одному доктору постовой просто проколол штыком ногу в двух местах. В одиночке заключенному было запрещено даже смотреть через окошко – охранники тут же начинали колоть его штыком в лицо. Есть тут давали так мало, что выжить можно было только чудом.

Развлекаясь, лагерная администрация придумала еще одно истязание – подвешивание. Во дворе установили столбы. К ним на веревках, пропущенных под руками, цепляли жертв. Каждый висел приблизительно по два часа. «И так сорок восемь человек поочередно висели на этих столбах свыше двух суток», – вспоминал инженер Чиж. Эту пытку прекратили только после многочисленных просьб родственников арестантов.

Железнодорожный служащий из Станислава (нынешний Ивано-Франковск) Илья Гошовский попал в концентрационный лагерь вместе с женой и двумя дочерьми. Он вспоминал свои первые дни тут: «Солдаты всячески изводили женщин. Они умышленно сопровождали их в отхожие места и, окружив со всех сторон, позволяли себе не поддающиеся печатанию выходки, доводившие женщин до слез и истерики. Некому было пожаловаться, ибо начальник стражи, капитан-немец, был хуже своих подчиненных. В тот же день солдаты закололи троих крестьян, не знавших немецкого языка, за неисполнение приказаний, и тут же их зарыли в общую яму».

И все это происходило с людьми, которым даже не предъявили обвинение! Их только подозревали неизвестно в чем.

Страшная все-таки вещь – потеря исторической памяти! Если вы спросите нынешнего галичанина о сталинских репрессиях, он радостно закивает головой, но ничего не вспомнит о Талергофе. Так, словно его и не было. Между тем, листая списки жертв австрийского террора 1914–1917 гг., я встречал имена земляков и как минимум однофамильцев некоторых известных ныне выходцев из Галичины.

Читает на «5-м канале» новости телеведущий Евгений Глебовицкий, приехавший в Киев из Львова. А в Талергофе было полно Глебовицких. И Григорий – судья. И Николай – депутат австрийского парламента. И Павел – священник.

Редактирует интернет-издание «Украинская правда» Алена Пригула. А в списке «политически неблагонадежных», составленном австрийской жандармерией Жолквы, значится Кирилл Притула – отец четырех детей, «радикальный русофил и агитатор», ездивший в Россию. И еще один Притула – почтальон, повешенный австрийцами в селе Залучье Снятынского уезда.

Замечательные книжки пишет львовский писатель Юрий Винничук. И среди репрессированных в 1914 г. находим имя издателя и прапорщика запаса Винничука, обвиненного в «государственной измене по отношению к Австро-Венгрии и русофильстве». Сначала он был заключен во Львове, а потом два года кочевал по тюрьмам Мукачева, Колошвара и Будапешта, пока в мае 1916 г. его не освободили после прекращения следствия. Между прочим, поводом для ареста послужил донос некоего «Комитета украинских офицеров» во главе с паном Мыгайлюком – преподавателем гимназии в Черновцах.

А Зваричей сколько! И гимназист Евстафий из Сулимова, сидевший в Талергофе. И Кирилл – попавший туда же по абсурдному обвинению в «стремлении отравить воду для расквартированных в Журавне мадьярских частей». И крестьянин Матвей из Дубравки, предположивший, что «русские войска могут дойти и до Жидачевского уезда». После доноса односельчанина аналитик сразу очутился в тюрьме за точный прогноз.

Милая Австрия с вальсами и опереттами, как же ты любила своих украинских подданных! Интересно, родственники и однофамильцы жертв помнят об этой «любви»? А если помнят, почему молчат?

Рэкетиры из Центральной рады

Начнем с финала. Вас никогда не удивляло, читатель, отчего это среди деятелей украинской истории профессора Грушевского отличает подозрительно одинокий вид? Если он действительно такое выдающееся политическое светило, то должны же у него быть какие-то спутники, товарищи по борьбе, ближайшие соратники наконец? Ленин, например, явно не одинок. У него и «замечательный грузин» Сталин, и «иудушка» Троцкий, и страшная снаружи, но преданная внутри супруга Надежда Константиновна, а Грушевский – как перст. Даже на киевском памятнике сидит, как уволенный со службы пенсионер, вышедший прохладиться в парк.

Новейшие украинские историки наштамповали за последние десять лет множество мифов. Но единственный, к созданию которого они не посмели приступить, – миф о соратниках Грушевского. Ибо если признать тех людей, которыми он в 1918 г. руководил как председатель Центральной рады, его ближайшими соратниками, то получится, что бородач Грушевский – предводитель шайки рэкетиров, организовавших одно из самых дерзких в украинской истории преступлений – похищение с целью выкупа киевского банкира Абрама Доброго.

Тут следует сделать маленькое отступление. Общеизвестно, что в 1918 году Центральную раду в Киев притащили немцы, выбив из города красные банды бывшего царского подполковника Муравьева. Менее известно, что немцы эти, в отличие от их наследников в 1941 г., были людьми весьма приличными. Если красногвардейцы Муравьева расстреливали всех, кто имел мало-мальски интеллигентный вид и, несмотря на это, рискнул появиться на улице, то германская армия не только никого в городе не расстреливала ради развлечения, но и всеми силами старалась поддерживать нормальный дореволюционный порядок.

«Свою административную деятельность, – вспоминал киевский мемуарист А. А. Гольденвейзер, – немцы начали с того, что нарядили сорок баб, которым было велено горячей водой и мылом вымыть киевский вокзал. Об этом анекдоте много говорили, но тем не менее это чистая правда. Правда и то, что на моей памяти ни до, ни после этого случая никто не подумал вымыть наш вокзал».

Немцы отпечатали прекрасный план города. Прибили на всех перекрестках таблички с немецкими названиями. Опутали весь Киев телеграфными и телефонными проводами для надобностей своего штаба. И даже открыли два книжных магазина, где, кроме книжных новинок по всем отраслям знаний, можно было получать свежие берлинские газеты.

В городе, где при муравьевцах ничего не работало, а обычным зрелищем была картина застреленного прямо на улице офицера, вновь открылись магазины, театры, кафешантаны, несколько газет и даже конские бега.

Естественно, что, изгнав из Киева красный бандитский режим и преподнеся как на блюдечке Украину профессору Грушевскому со товарищи, германская власть полагала, что их марионетки будут вести себя прилично, ни в коем случае не опускаясь до различных большевистских штучек. Логика немцев была проста: мы уничтожили ваших врагов, вы нас слушаетесь и снабжаете Германию хлебом, столь необходимым для продолжения войны на западном фронте.

И вдруг всю эту украинско-немецкую идиллию нарушает внезапное похищение в ночь с 24 на 25 апреля директора Киевского банка внешней торговли, члена финансовой комиссии Центральной рады Абрама Доброго. Банкира похитили из его квартиры. Около двух часов подъехал автомобиль. Вышли пятеро – двое в офицерской форме, трое – при галстуках, позвонили швейцару, сказав, что Абраму Доброму срочная телеграмма. Когда ничего не подозревавший дед открыл дверь, его затолкали в швейцарскую и заперли. Наверх пошли трое – двое военных и один штатский с револьверами в руках. Подняв перепуганного финансиста с постели, они предложили ему одеться и не оказывать сопротивления, так как в противном случае прибегнут к оружию – Доброму, дескать, нечего опасаться, речь идет лишь об аресте. Однако супруга банкира, не потеряв присутствия духа, потребовала предъявить ордер. Руководитель акции показал какую-то бумажку без подписи и печати, после чего троица радостно уволокла свою добычу по лестнице, впопыхах забыв на столе портфель со служебными документами.

Через некоторое время похитители вернулись за портфелем. Но г-жа Добрая, по-видимому, была любопытной женщиной и успела ознакомиться с его содержимым. Так что немцы на следующее утро примерно знали, среди кого искать незваных ночных гостей.

Как выяснилось впоследствии, налетом руководил некто Осипов – чиновник особых поручений украинского Министерства внутренних дел, личный секретарь начальника политического департамента Гаевского. Банкира увезли в автомобиле на вокзал и доставили к вагону, стоявшему на запасных путях под охраной сечевых стрельцов. Потом вагон прицепили к обычному пассажирскому поезду и увезли в Харьков. Осипов, не скрывая, кто он, предложил решить проблему всего за 100 тысяч: «Есть одно лицо, которое за деньги может ликвидировать всю эту историю. Но придется после уплаты немедленно покинуть пределы Украины».

Дальше события развивались еще интереснее. В Харькове директор местной тюрьмы отказался принимать Доброго «на хранение» без ордера на арест и соответствующих сопроводительных документов Министерства внутренних дел. Банкира отвезли в гостиницу «Гранд отель» и заперли в номере. Там он подписал чек на 100 тысяч. Один из конвоиров на радостях отправился в Киев, а остальные спустились в гостиничный ресторан, сняли троих проституток и принялись так буйно праздновать успех, что были замечены местными полицейскими осведомителями. Теперь немцы не только знали, кто мог похитить Доброго, но и где он находится.

Практически сразу у германского командования возникло подозрение, что Осипов – только исполнитель, а корни преступления уходят наверх – к министру внутренних дел Ткаченко, его приятелю военному министру Жуковскому и премьер-министру марионеточного украинского правительства Голубовичу. Тем более что тот почти проговорился публично ровно через два дня после похищения, выступая на заседании Центральной рады; «Що таке є власне пан Добрий? Він, може, є підданець Німецької держави? Ні, він ні сват, ні кум, він зовсім постороння людина. І от із-за того, що було похищено цю посторонню людину, яка юридично нічим не зв'язана з Німеччиною, яка не дає ніяких поводів до того, щоби зробити такої колосальної ваги приказ, приказ був виданий».

Приказ, о котором говорил Голубович, был развешан по Киеву 26 апреля за подписью немецкого генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Согласно ему, все уголовные преступления на территории Украины выборочно могли подлежать германскому военно-полевому суду при сохранении параллельной работы украинской правовой системы. Немцы умели работать крайне оперативно – они давали понять, что все «интересные» для них дела будут рассматривать лично. Премьер-министр Голубович понял намек, заявив, что приказ о военно-полевых судах появился из-за похищения Доброго. Слушать его полуоговорки (дескать, наш банкир, что хотим, то с ним и делаем) было просто смешно. Впрочем, немцы и не собирались слушать – директор банка играл настолько важную роль в финансовых отношениях между Украиной и Германией, что был скорее «их» человеком. И воровать его кому попало, даже членам украинского правительства, фельдмаршал Эйхгорн не позволил бы ни за что!

28 апреля 1918 г. в зал киевского Педагогического музея, где заседала Центральная рада, вошел красивый, как Бог, немецкий лейтенант (все офицеры кайзеровской армии были писаные красавцы) и на чистом русском языке, слегка запинаясь, скомандовал: «Именем германского правительства приказываю вам всем поднять руки вверх!»

Неожиданно выяснилось, что депутаты «першого українського парляменту» прекрасно понимают по-русски. Особенно когда команды на этом языке отдает немецкий офицер. В полном составе рада послушно подняла руки. Получилось что-то вроде финальной сцены из гоголевского «Ревизора» – все молчали. Депутат от «Бунда» Моисей Рафес так и застыл на трибуне, где только что произносил речь о вреде германского империализма, мешающего рабочему классу праздновать 1 мая. А украинский социал-демократ Порш с перепугу даже встал, держа в левой руке шляпу и кипу газет, которые он минуту назад читал, а в правой – на уровне глаз – раскуренную папиросу. Папироса дымила, как пушка. Это было все, что могла в данный момент противопоставить прогрессивная рада реакционной кайзеровской военщине.

Кто о чем думал в это томительное историческое мгновение, осталось неизвестным. Может быть, вообще никто ни о чем не думал. Всем было очень страшно. Даже лейтенанту, больше всего на свете боявшемуся не выполнить приказание командования.

И только председательствующий Михаил Грушевский – похожий на Черномора бородач в профессорских очках – повел себя не так, как все. Он единственный не только не поднял руки, но даже демонстративно положил их перед собой на стол. Возможно, лейтенант напомнил Грушевскому кого-то из его вчерашних львовских студентов, которых вредный профессор привык нещадно шпынять. Возможно, «лукавый дедок», как назовет его в своих стихах украинский поэт Александр Олесь, не успел испугаться. Возможно, была еще какая-нибудь важная причина, например уязвленное национальное чувство. Но только известный политический деятель с внешностью извозчика-ломовика неожиданно набрался духу и произнес свою последнюю в тот день историческую фразу: «Я тут голова зборів і закликаю вас до порядку». «Паршивому лейтенантику» (так обзовет его в своих мемуарах присутствовавший в зале писатель-депутат Винниченко) такая наглость не понравилась. С бледным лицом, но тоном, не терпящим возражений, он отрезал: «Теперь я распоряжаюсь, а не вы. Поднимите, пожалуйста, руки вверх!»

Тут-то и выяснилось, кто дирижер оркестра. Грушевский, правда, так и не убрал ладони со стола. Но на него уже никто не обращал внимания. Тем более что воспитательный процесс в Педагогическом музее только начинался. Зал заседания постепенно заполняли солдаты. Слышались крики «Хальт!» и грохот прикладов. По паркету глухо стучали кованые сапоги. Вошли еще двое офицеров – один из них, видимо, старший в чине от того, который говорил по-русски. Шум стих. В воцарившейся тишине снова раздался голос немецкого лейтенанта: «Вы все скоро разойдетесь по домам. Нам нужно только арестовать господ Ткаченко (министр внутренних дел), Любинского (министр иностранных дел), Жуковского (военный министр), Гаевского (директор департамента Министерства внутренних дел) и Ковалевского (министр земельных дел). Покажите мне их, пожалуйста». Последняя фраза была адресована председательствующему. «Я их не вижу», – ответил Грушевский. Действительно, в зале были только Любинский и Гаевский. Их тут же вывели.

Остальные остались сидеть с поднятыми руками. Старший в чине офицер что-то сказал по-немецки младшему. Тот перевел: «У кого есть револьверы, отдайте сейчас, потому что кто не отдаст, будет строго наказан. После у всех будет ревизия». «Я протестую против ревизии парламента!» – взмолился Грушевский. «Будьте спокойны, пожалуйста!» – осадил его лейтенант.

Происходящее чертовски напоминало сцену из американского боевика, когда полиция накрывает банду чикагских гангстеров. Двое или трое из депутатов встали с мест и положили свои «шпалеры» на стол возле лейтенанта. Только после этого депутатскому «хору» разрешили опустить руки. По одному, как нашкодивших котов, немцы стали выпускать членов Центральной рады в соседнюю секретарскую комнату, предварительно требуя назвать имя и домашний адрес. А потом, обыскав, переписав и пересчитав всех, выпустили на улицу – «вольно», как утверждал корреспондент киевской газеты «Народная воля», чей номер выйдет через два дня после описываемых событий, 30 апреля.

Было примерно пять вечера. Вся процедура заняла полтора часа. На Владимирской улице собралась толпа народа. Но за членов рады никто и не подумал вступаться. Да и вообще мало кто что-либо понимал. Даже Грушевский в расстроенных чувствах отправился домой.

Министра иностранных дел Любинского и начальника админдепартамента МВД Гаевского в закрытых автомобилях отправили в сторону Лукьяновской тюрьмы. Вслед за арестованными умчался визжащий немецкий броневик. Потом немцы сняли расставленные на всякий случай пулеметы, а вместо них к зданию Центральной рады подъехала полевая кухня – кормить проголодавшихся солдат. Мирный дымок поднялся над Владимирской улицей, и никто бы даже не подумал, что совсем недавно тут, где теперь так аппетитно пахнет гуляшом, гремел такой роскошный международный скандал!

А на следующий день, 29 апреля, в Киеве произошла смена власти. Верховным правителем Украины отныне стал гетман Павел Скоропадский. Центральная рада, естественно, считала это военным переворотом, а гетман – легитимным актом, ведь избрали его гласным голосованием всеукраинского съезда хлеборобов – в центре Киева на Николаевской улице. Правда, в здании цирка.

Гетман не скрывал, что все происходящее смахивает на цирковое представление. Свой «переворот» в мемуарах он описывает с простодушной откровенностью: «Наступила ночь. За мною не было еще ни одного учреждения существенной важности. Между тем немцы как-то начали смотреть на дело мрачно. Они считали, что если я не буду в состоянии лично занять казенное здание (министерство какое-нибудь), если государственный банк не будет взят моими приверженцами, мое дело будет проиграно. Я приказал собрать все, что осталось у меня, и захватить во что бы то ни стало участок на Липках, где помещалось Военное министерство, Министерство внутренних дел и Государственный банк. Приблизительно часа в два ночи это было сделано. Но для прочного занятия его было мало сил. Генерал Греков, товарищ военного министра, исчез. Начальник генерального штаба, полковник Сливинский, заявил, что переходит на мою сторону. Дивизион, охранявший Раду, был также за меня».

Из сказанного можно судить, каким на самом деле авторитетом пользовались Грушевский, Голубович и режим, гордо именовавший себя Центральной радой. Смена власти прошла абсолютно бескровно, если не считать того, что один сечевой стрелец в состоянии нервного срыва попытался проткнуть штыком Грушевского, но только оцарапал его жену. Председателю Центральной рады было так стыдно осознавать это, что в своих воспоминаниях он назвал украинского солдата, еще вчера охранявшего его, «якимсь москалем». Хотя всех «москалей» со штыками немцы выгнали из Киева двумя месяцами ранее, когда привезли Грушевского править Украиной.

В конце июля состоялся суд над похитителями банкира. Процесс был открытым. Среди газет, выходивших в Киеве в то время, самой известной считалась «Киевская мысль», каждый день, несмотря на революцию, печатавшая два выпуска – утренний и вечерний. Ее корреспондент тоже находился в зале Окружного суда, где заседал немецкий трибунал. «Ровно в 9 часов утра открываются маленькие дверцы „скамьи подсудимых“, – писала „Киевская мысль“, – и через нее пропускаются подсудимые. Первым появляется военный министр Жуковский в военной форме. Маленький, с малоинтеллигентным лицом, он отнюдь не производит впечатление министра. Он скромно усаживается на последней скамье и нервно покручивает усы. За ним – вылощенный, с бросающимся в глаза кольцом, с большим зеленым камнем на руке, главный руководитель похищения – бывший директор административно-политического департамента Министерства внутренних дел Гаевский. Лицо утомленное, изможденное. А рядом с ним – чиновник особых поручений – фактический исполнитель похищения – Осипов. Он в военной форме, без погон. Говорит спокойным тоном, часто переходя с русского языка на немецкий. Последним в этом ряду усаживается бывший начальник милиции – Богацкий, безразличным взглядом окидывающий зал суда. На лице его все время играет улыбка. В первом ряду скамьи подсудимых в одиночестве усаживается киевский Лекок – только недавно отстраненный от должности начальника уголовно-розыскного отделения Красовский»…

Через несколько минут входит германский военно-полевой суд во главе с председателем подполковником фон Кюстером и прокурором ротмистром Трейде. Едва изложив суть слушаний переполненному залу, Трейде сообщает, что «только что получены сведения об аресте бывшего премьер-министра Голубовича в связи с этим же делом».

А дальше начинается трехдневная комедия. «Вошедшие в спальню обращались с вами хорошо?» – спрашивает прокурор Доброго. «Нет. Они угрожали мне и моей жене револьверами». «Револьверы не были заряжены!» – кричит с места подсудимый Осипов. В зале раздается смех.

Постепенно выясняется, кто был заказчиком похищения. Начальник департамента МВД Гаевский не хочет быть стрелочником и показывает, что в разработке похищения банкира, кроме министра внутренних дел Ткаченко, участвовал и премьер-министр Голубович. Ротмистр Трейде явно издевается над подсудимыми. Его реплики то и дело вызывают смех в зале: «Когда с вами разговаривает прокурор, вы должны стоять ровно и не держать руки в карманах», «У воробьев лучшая память, чем у некоторых бывших министров Украины!»

«Что, вы действительно так глупы? Или представляетесь таким глупым?» – спрашивает он Голубовича. У бывшего премьер-министра начинается истерика. После этого он признает свою вину: «Прошу судить меня, а не по мне – правительство и социалистов!» – восклицает он и обещает «больше никогда этого не делать». «Не думаю, – парирует фон Трейде, – что вам вновь когда-нибудь придется стоять во главе государства!»

Осипов заявляет, что экс-министр Ткаченко «мерзавец и подлец». Бывший начальник сыскного отделения Красовский рыдает, обращаясь к Голубовичу: «Своей подлостью вы привели нас сюда. Чутье мне подсказывало, что это за лица»… «Я был против этой авантюры, – свидетельствует бывший начальник милиции Богацкий, – но был обязан исполнять приказы Ткаченко». Чтобы пересказать происходившее, не хватит никакой статьи. Полный отчет о процессе занимает три газетных полосы форматом больше, чем у «2000». Но факт остается фактом – все подсудимые сознались в том, что организовывали похищение Доброго или знали о нем. Наконец прокурор фон Трейде перестал подшучивать над подсудимыми и даже нашел возможным обойтись отеческим шлепком. «Общество, – говорит он, – надеюсь, не истолкует превратно то, что в связи с вырисовавшейся картиной я теперь нахожу возможным говорить о смягчении наказания. Германцам важно не только наказать за преступление, но и показать всему миру, что так называемое вмешательство во внутренние дела Украины было вызвано действительной необходимостью». К исходу третьего дня трибунал огласил приговор. Его и впрямь трудно назвать жестоким. Голубович и Жуковский получили по два года, остальные – по году.

Имя Грушевского ни разу не было названо во время процесса. Скорее всего, он не знал, что вытворяют его молодые подчиненные, ни одному из которых не было больше сорока. Но все случившееся в Киеве весной 1918 г. показывает, почему «батько нации» остался без политических «сыновей», и ни Жуковский, ни скрывшийся от немецкой полиции Ткаченко (кстати, бывший адвокат по профессии), ни подававший большие надежды Голубович так и не вошли в наш национальный пантеон. Надеюсь, и не войдут. Ибо не место там правительству мелких рэкетиров. Не то чтобы другие правительства – германское или английское – были в ту эпоху намного моральнее. Но по крайней мере грабили с размахом, деля колонии, как фишки в игорном доме, а не воровали зазевавшихся банкиров.

Напоследок одна смешная деталь. До того как принять МВД, Михаил Ткаченко занимал в Центральной раде должность, носившую название «министр справедливости и финансов». Неизвестно, как у него получалось со справедливостью, а с финансами явно было худо. Вот и подался бедняга в ведомство внутренних дел улучшать собственное благосостояние. Символично и то, что, начиная с премьер-министра Голубовича, у глав украинского правительства частенько нелегкая судьба – то им в Израиль приходится бежать, то в США с панамским паспортом. Думаю, это от того, что стыдливые отечественные историки скрывают от наших же премьеров финал самого первого из них. А потому предлагаю, чтобы в момент утверждения очередного нового Кабмина президент на всю страну напоминал его главе: «Помни о судьбе Голубовича!»

Преступление профессора Грушевского

Киевский генерал-губернатор Драгомиров слыл большим украинофилом. Именно его в виде атамана Сирко изобразил Репин на знаменитой картине «Запорожцы».

Управляя по повелению Александра III Малороссией, генерал предпочитал выпивать в компании композитора Лысенко и профессора истории Антоновича, закусывая пампушками и наслаждаясь порядком в трех вверенных ему губерниях. Особенности этой «административной системы» предопределили взгляд талантливого выпивохи на прошлое края. «Украинские только галушки, борщ и варенуха, – поучал он, – остальное выдумала Австрия!» Светочи украинской культуры согласно кивали головами и подсовывали генералу очередной номер «Киевской старины».

В конце XIX века этой формулы вполне хватало. Будущий «гетман всея Украины» Павел Скоропадский делал первые шаги карьеры в Петербурге в качестве корнета Кавалергардского полка. Будущего «головного атамана» Симона Петлюру еще даже не выгнали из семинарии. А будущий «перший президент» Михаил Грушевский едва успел защитить магистерскую диссертацию.

Однако именно он почувствовал «политический заказ» на сочинение фантастической истории Украины. Пока Драгомиров ел в Киеве пампушки, старая алчная Вена вынашивала планы передела Европы. Австрийцы были очень не против оттяпать у Российской империи Украину, посадив на ее новосозданный престол одного из подросших юных Габсбургов. В свою очередь и Россия мечтала вышибить из славянской Чехии австрийцев, отдав это королевство кому-нибудь из династии Романовых – благо великих князей в этом августейшем выводке хватало. Большие хищники потирали лапы в предвкушении вкусных призов, а двадцативосьмилетний магистр истории Грушевский понимал, что дальнейшая научная карьера его в Российской империи – более чем предсказуема.

Специалистов обосновывать необходимость воссоединения славянских земель под скипетром Романовых хватало и без него. Москва и Петербург кишели ими. Обогнать популярнейшего Ключевского – еще живого и деятельного, назначенного императорским указом председателем Общества истории и древностей российских, не хватило бы никаких сил. Ключевский был Моцартом истории – не только ученым, но и блестящим стилистом. А кроме того – любимцем аудитории, учителем наследника престола, петербургской «звездой». «Главные биографические факты – книги, – говорил он, – важнейшие события – мысли». Конкурировать с ним мог только истинный талант.

Зато в Австрии чувствовался явный недостаток в амбициозных интерпретаторах загадочных исторический явлений, за труды которых богатая империя Габсбургов готова была расплачиваться чистым золотом. В начале 1891 года профессор Антонович (тот самый, что подливал варенуху генералу Драгомирову) вернулся из подвластной австрийцам Галиции и привез сенсационную новость – во Львове планируют открыть императорско-королевскую кафедру истории Украины. Отправляться туда лично старый хитрец не захотел. Менять Киев на Львов и сейчас найдется немного охотников. А тогда на переезд из стремительно развивающейся «матери городов русских» в маленькое провинциальное местечко, славное разве что кофейными заведениями, мог отважиться только такой авантюрист поневоле, как Грушевский.

И он отважился. Его благословили. Шлепнули, как водится, по плечу. Наверное, даже всплакнули на прощание. И вскоре из Львова одно за другим посыпались научные «открытия». Российский подданный Грушевский неожиданно открыл «украинские племена» и «украинских князей». Причем открыл в те времена, когда ни украинцев, ни русских, ни даже австрийцев еще и на свете не существовало.

Тут следует сделать маленькое отступление. Славы можно достичь разными способами. Например, стать виртуозным художником и превзойти Рембрандта в искусстве светотени. А можно объявить традиционную живопись отсталым искусством и собственноручно вознести на пьедестал себя и намалеванный в припадке наглости красный, черный или желтый квадрат.

В обычном театре свистеть по адресу бездарных актеров могла только публика. Но в «новаторском» почему бы не освистать зрителя самой труппе во главе с режиссером-вандалом, безнаказанно издевающемся над классической пьесой? Передовица в утренней газете обеспечена! Вне всякого сомнения войдет в историю композитор, первым догадавшийся разрушить гармонию, архитектор, взрывающий дома, вместо того, чтобы их строить, и юрист, доказывающий преимущества самосуда, – словом, любой нарушитель закона.

На излете XIX столетия именно такие субъекты определяют стиль нарождающейся эпохи. «Я так вижу», «Я так слышу», «Не мешайте мне самовыражаться» – отныне принципы больного времени. Слова отделяются от значений. Кривую линию можно объявить прямой. Доктор Фрейд собирает обильную жатву, копаясь в мозгах своих пациентов, а магистру Грушевскому приходит в голову революционная мысль: если история наука о фактах, то почему бы не плюнуть именно на факт?

Честно говоря, ничего другого ему и не оставалось. Ибо если можно взять отсутствие таланта за эталон, то будущее «светило» украинской науки – выдающаяся бездарность! «Мыслей в голове нет, писать нечего, туман в голове какой-то, – признается гимназист шестого класса Мишенька Грушевский в своем дневнике и делает вывод. – Закрою-ка я лучше тетрадку»…

Увы, не закрыл!

Юношеский дневник этого честолюбца – вообще прекомичнейший документ! Страница по-русски, наполненная самым обычным нытьем подростка, жалующегося на гимназическую скуку: «Что делать, проклятая казенщина заедает»… Саморазоблачительные признания о своем внутреннем мире: «Животные инстинкты совершенно господствуют над духовной деятельностью». Тут же развязное откровение на суржике: «Словесність мужицька часом лучче над іскусственну». А вслед за ней такой же малограмотный упрек классику: «Вже на що майстер були пан Гоголь, але ж іго оповідання з биту українського не теє щось»…

Спрашивается: разве молодому человеку знаком этот быт? Ведь он не только не знает по своему общественному положению сына государственного чиновника жизни украинского крестьянина, но даже не владеет его наречием, в чем сам абзацем ниже откровенно признается: «Перечел я вчера свое писанье – плохо владею я языком – многих слов не знаю, выразить не могу мыслей имеющихся у меня запасом. Но что делать – необходимо, насколько можно, упражняться в языке. Уже и так громадный вред мне принесло то обстоятельство, что детство я провел на Кавказе, вдали от родины, среди инородцев». Но в этом весь Грушевский. Малоросса видел в основном в учебнике по географии, но глубоко убежден, что рассказы Гоголя – «не теє щось». Сам бы написал лучше. Да вот беда! Не знает «малороссийского языка». Вывод: «Меж тем знать язык малороссийский я должен, при невозможности изучать его не практике довольствоваться теми немногими способами, которые находятся в моем распоряжении – чтением малороссийских книг, изложением на малороссийском языке и проч.».

Фактологическая строгость тем не менее вынуждает нас признать – украинскому языку Михаил Сергеевич так и не научится. До конца жизни русским он будет владеть куда более свободно. Любая бумажка, написанная им на «великом и могучем», вполне удобочитаемая. Конечно, не Пушкин. Но нигде – ни в полиции, ни в университете на непонимание Грушевского не жаловались.

Украинские же «перлы» академика звучат как наглая издевка над «солов'їною мовою». Читая Грушевского, и не поверишь, что она вторая по благозвучности после итальянской. Просто терновые «заросли» какие-то: «Ось от того, про мене, ми до Москви у неволю попали, що вискочив з неволі лясської, до Москви почали присикуватись, а якби пан Зіновій (це вже тут він й не дуже винен) перше улагодивсь гарненько у себе дома, добре Украйну арештував (?), то й не було б цього нічого»…

Белиберда какая-то! «Добре Украйну арештував» – это что значит? Арестовал? Но как можно арестовать целую страну? И кого, извольте спросить, назначить ее охранять, чтобы не сбежала? Ногайских татар?

Но что вы хотите от человека, честно признавшегося, что он плохо владеет украинским языком! Попробуйте-ка сами написать историю папуасов, не зная папуасского. Не получается? То-то и оно… А Грушевский, толком не зная украинского, «Историю Украины-Руси» все-таки написал. Что из этого вышло – другой вопрос. Бывший заместитель Михаила Сергеевича по Центральной раде Сергей Ефремов, знавший украинский язык в совершенстве, к примеру, просто за голову хватался, жалуясь на «безмежну нудоту, яка охоплює, коли читаєш його праці. Фактів навергало силу силенну, а серед них жодної Аріадниної нитки… До того ж розволіклість, пережовування десятками разів (буквально!) одного і того самого».

Бедный Ефремов! Мы-то, почитав, страницу, можем отложить труды Грушевского оптом, чтобы перевести дух. А он вынужден был штудировать том за томом, силясь постичь загадку интеллекта своего шефа. А попадается там такое… Главное дочитать, выковырять, как говориться, «изюминку». «Голова, – пишет об антропологическом типе украинцев Михаил Сергеевич, – i абсолютно, i в відносинах до зросту – невелика (теж і внутрішність черепа), чоло i ніс теж, нижня третина лиця має в порівнянні більші розміри. Иноді помічаються досить високі, випуклі щоки і широкий відступ межи очима, трохи низьке перенісся…» (Грушевський М. Історія України-Руси, т. І, с 559).

Оставим на совести автора портрет этого щекастого малоголового субъекта, судя по всему предназначенного природой исключительно для пережевывания пищи. Лично я не верю, что мои соотечественники такие. Конечно, в семье не без урода. Но неужели это наш «фізичний тип»? И даже если так, зачем было объяснять, что при небольшой голове невелика и внутренность черепа?

Неужели не ясно, что мозг никак не может быть больше черепной коробки? Даже у академика!

Создается впечатление, что, открыв «украинские племена», Грушевский при случае не забывал над ними издеваться. Иногда даже своих современников он принимал за нечто вроде этих племен. Так, скажем, в написанной «по мотивам» «Истории Украины-Руси» упрощенной «Иллюстрированной истории Украины» под номером 21-м размещена карта, названная «Наш край около 500 года до Р. X.» На ней вдоль правого берега Днепра Грушевский поместил племя «андрофагов». В принципе безобидная шутка. В отличие от академика, окончившего со скрипом классическую гимназию, большинство украинцев тогда не имели возможности проштудировать курс древнегреческого. Название «андрофаги» им ничего не говорило. Так, непонятное научное слово. Между тем на языке соотечественников Гомера оно означает: «людоеды». Как после этого прикажете понимать фразу академика из той же «Иллюстрированной истории»: «Можно думать, что упоминаемые Геродотом племена нервов и андрофагов – это славянские племена…» Получается, славяне и людоеды – одно и то же?

«Иллюстрированная история» предназначалась широким массам. Так не издевался ли он, попросту говоря, над ними? Над их неспособностью понять, что означают эти «андрофаги» на самом деле? Можно такое предположить? А почему бы и нет! «Лукавий, хитрий був дідок», – скажет о Михаиле Грушевском украинский поэт Александр Олесь. И будет прав.

Ведь в мемуарах «дідка» в числе прочих есть и такая фраза: «Прийняв парад, привітав се людське стадо, послане на заріз, поцілував ікону – полкову святиню, котру мені показали».

Ясное дело, что для масона Грушевского (масонство свое он не скрывал) икона – никакая не святыня. В лучшем случае – суеверие. Но почему бы и не поцеловать, если «стадо» верит в нее? «А що я міг зробити?», – оправдывается Грушевский. Действительно, что? Неужели отойти в сторону, когда власть сама буквально прет в руки?

Но до этого, до фантастического помешательства 1917-го года еще далеко. А пока молодой циничный бородач всего лишь открывает свои «племена». И это был действительно выдающийся, говоря современным языком, пиар-ход!

Впрочем, открыл их Грушевский просто – с помощью обычного переименования. В VI веке нашей эры готский историк Йордан упомянул, что между Днестром и Днепром живут племена антов. Другой историк того же времени – византиец Прокопий Кессарийский добавил, что анты и славяне – один и тот же народ с «простым и варварским языком» – «не отличаются они друг от друга и внешним видом». Этих-то «антов» свежеиспеченный завкафедрой и объявил «украинским населением», которое, по его словам, иностранцы хвалили «за искренность и приветливость». Что это была за «приветливость», можно судить, если почитать не Грушевского, а действительно современных антам очевидцев. Тот же Прокопий Кессарийский пишет: «Иллирик и всю Фракию, включая и Элладу, гунны, склавины и анты разоряли, совершая набеги каждый год, и творили страшное зло тамошним людям. Думаю, при каждом вторжении оказалось больше, чем 200 000 погубленных и захваченных там в рабство ромеев. Действительно, скифская пустыня наступила в той земле…» Иоанн же Эфесский в «Церковной истории» попросту назвал их «проклятым народом», который «опустошает, сжигает и грабит страну».

Естественно, анты ничего не могли ответить Грушевскому, так как давно исчезли со света. А то бы раздели кабинетного теоретика догола по своему варварскому обычаю и утащили в леса волочить по полю борону-суковатку или пасти свиней. Не могли ответить и новооткрытые «украинские князья» Олег, Игорь и Рюрик – основатели Руси, по происхождению не являвшиеся даже славянами. Автор «Повести временных лет» уверенно называл их варягами – то есть норманнами, викингами. Грушевскому, через тысячу лет вопрос виделся совсем иначе, а потом он попросту заявил, что в это «нелегко поверить», никак не аргументируя свои выводы.

Странно, отчего такое недоверие поразило молодого профессора? Ведь в то самое время, когда варяг Олег захватил Киев, его соплеменники основывали свои государства по всей Европе – вплоть до Италии и Британии. Молитва «Избави Боже нас от норманнов», считалась самым популярным публицистическим произведением, а отдельные, наиболее шустрые из этих северных проходимцев, умудрились добраться даже до Америки. На фоне таких подвигов основание какой-то там Руси – так, мелочь… Частная подробность, малозаметной деталью вписывающаяся в общую картину эпохи. Но беда Рюриковичей была в том, что они приходились дальними родственниками успешно правивших в России во времена Грушевского Романовых. А потому их репутацию следовало максимально подмочить – объявить небылицей, выдумкой, посмешищем, «украинскими князьями». Если бы было нужно, Грушевский обозвал бы их даже зулусами готтентотами. Но этого пока не требовалось. Скандал и без того получился замечательный. Ученый Петербург взвыл от этой наглости. «Императорско-королевский профессор» Львовского университета справедливо рассудил, что чем нахальнее будет выдумка, тем скорее ее заметят. Втайне он, наверное, считал дураками и Петербург, и Вену, и Габсбургов, и Романовых, геополитические амбиции которых позволяли ему так успешно наживаться за счет своей шутовской истории. Продавая байки об «украинских племенах», хитрый бородач строил вполне реальный гигантский дом в Киеве на улице Паньковской буквально в двух шагах от вокзала и отнюдь не собирался расставаться с русским паспортом. Но даже он не мог предположить, что из всего этого выйдет. Будучи пешкой на гигантской политической доске Европы, Грушевский казался в своих глазах значительной фигурой. Он так лихо двигал Рюриками и Олегами на бумажных страницах, что даже не заметил, как история движет им самим. И если бы кто-то ему сказал, что Первая мировая война, которую и он с завязанными глазами посильно готовит, не ведая, что творит, все-таки начнется, что ни Австро-Венгерской, ни Российской империи скоро не будет на карте, что некуда будет приходить за жалованьем, что большевистский снаряд снесет собственный киевский профессора Грушевского дом, что продолжатели исторических фантазий автора «Истории Украины-Руси» доведут их до абсурда, приписав «древним украм» все, вплоть до создания египетских пирамид, он попросту рассмеялся бы в своей обычной отстраненной от реальности манере.

Люди, подобные Грушевскому, всегда возводят историю своей нации в культ, льстя генеалогическим инстинктам беспородной толпы.

Вся историческая концепция его сводилась в сущности к трем голословным утверждениям – украинцы под именем антов существовали еще в VI веке нашей эры. Варяжского пришествия в Киев не было. В старину украинцы назывались «русинами», а Украина – Русью, но во времена политического упадка это имя «було присвоєне великоросійським народом».

Так и видится хитрый москаль с балалайкой, подкрадывающийся к дремлющему «в упадке» хохлу, чтобы присвоить его имя. Хохол храпит, смачно втягивает ноздрями тягучий малороссийский воздух, растекающийся над ставками и левадами. Кацап трясет козлиной бороденкой, запускает в мотню бездонных «русинских» шаровар грязную вороватую лапу и, выхватив паспорт с графой «национальность», бросается по направлению к Брянским лесам. «Рятуйте! – кричит проснувшийся „безбатченко“. – У мене ім'я вкрали!» А с неба падает громовой сатанинский хохот: «Ти не русин вже, дурню! Ти тепер – українець!» И караси в ставках – прыг, прыг… Жуткая картина!

Примерно так все должно выглядеть, по Грушевскому. А как было на самом деле? Давайте откроем любую западноевропейскую карту XVI–XVII веков. На них Московия, вопреки Грушевскому, именуется Русью! Иногда будет еще и добавлено: «Руссия – в просторечии Московия» (RUSSIE. Vulgo Moskovia). Никто, оказывается, ничего не крал. Недавно в архинационалистическом Львове переиздали целый том таких карт – почему-то под названием «Украина на старинных картах». Но именно Украины там и нет! Везде Русь! Есть только на одной какая-то Окраина – под Рязанью…

За триста лет до Грушевского это хорошо понимали. Путешественники с запада описывали огромную страну от Карпатских гор до Волги и Северного моря и всю ее называли именно Русью! Указывали, что в прошлом ею владел один князь из Рюрикова дома. Но потом страна распалась, пришли татары, литовцы, поляки. Ездил в начале XVI века послом в Москву от германского императора Сигизмунд Герберштейн, оставил о своем путешествии интереснейшие записки. «Руссией владеет ныне три государя, – пишет он, – большая ее часть принадлежит великому князю московскому, вторым является великий князь литовский, третьим – король польский…»

Так что убежденность нынешних украинских идеологов в том, что до Петра I Россия называлась только Московией, а великий вор-преобразователь взял ее да и переименовал – ничем не подтверждается. И Украина, и Белоруссия, и Московия – все было Русью! Скорее уж украинцы сами отказались от своего древнего имени, чем кто-то его «присвоил».

Не было и не могло быть в VI веке никаких «украинских» племен, как сочинял на австрийские деньги Михаил Сергеевич. За хорошее жалованье многое можно, конечно, понапридумывать. Да «брехней свет пройдет, а назад не вернется» – говорит украинская поговорка. Доктор Грушевский это хорошо понимал. Иногда даже начинал оговариваться, отрицая то, что измыслил страницей раньше. «Украинские племена, или точнее говоря – юго-восточные славянские племена, из которых образовался теперешний украинский народ, – уточняет он в „Иллюстрированной истории Украины“ для русскоязычных читателей. Мол, не понимайте меня буквально – я же так, придуриваюсь только. Хорошо понимаю, что украинцам в VI веке взяться неоткуда! Тогда и Руси-то еще не было!

За что так ненавидел Грушевский варягов, отчего так люто отрицал северное скандинавское происхождение киевской династии Рюриковичей – другой вопрос. Тут, скорее всего, сказалась природная зависть. Аристократом, дворянином, хоть и писал так о своем происхождении в советских анкетах, Михаил Сергеевич себя не чувствовал. Дворянство его было новое, выслуженное отцом. Предки Грушевского по фамилии Груша – все, как на подбор, дьячки и паламари из-под Чигирина. В сельской иерархии эти должности считались несерьезными, «теплыми». Кровь этих паламарей и пересилит в будущем идеологе любое дворянство. Что такое кодекс дворянской чести, Грушевский вообще не понимал. Скорее, даже считал его опасной штукой – будешь придерживаться, того и гляди голову снесут.

Аристократов он недолюбливал, как и империю. А на строчке из летописи о пришествии варягов, сколотивших из разномастных «племен» первую славянскую супердержаву, империя-то и держалась! То, что Русь IX–X веков именно как викингов описывает и «Повесть временных лет», и современники-арабы, и византийцы, Грушевского мало интересовало. Подтвержденная фактами «варяжская история» вызывала у него что-то вроде детской истерики – не хочу верить – и все тут! Факты не вписываются в мои фантазии? Тем хуже для фактов! О типе таких людей, как Михаил Сергеевич, в тех же украинских селах грубо, но невероятно точно говорят: «Ти йому хоч сци межи очі, а він все – божа роса!»

Из-за этой-то божьей «росы», ударившей в голову, Грушевский и отбрасывает все, что ему не нравится. «Летописец рассказывал наугад, многого не зная, – бухтит он. – Трудно верить его уверениям, что имя русское было принесено в Киев варяжскими дружинами из Новгорода…» Но почему мы должны верить Грушевскому, а не летописцу? Михаил Сергеевич разве в IX веке жил? Разве он знает больше летописца? Ему что, из львовского кабинета в каком-то там 1900-м году виднее?

Да полноте, господа! Конечно же, нет!

В конце концов Бог с ними, с историческими теориями. Лучше всего человека характеризуют не отвлеченные мудрствования, а поступки. Послушаешь иного оригинала – проповедует невесть что, чуть ли не людоедство. А на самом деле – добрейшая душа. По глазам видно. Сам своих идей боится. И придумал «теорийку» исключительно из страха – чтобы окружающие «людоеды» не набросились. А другой всю жизнь продает вегетарианские идейки, а дома тайком человечинку кушает – в переносном смысле, естественно.

Всю жизнь Грушевский мечтал стать памятником. Или хотя бы бронзовым бюстом. Мирская слава видилась ему в образе своих бесчисленных бородатых истуканов, растыканных по всей Украине. Отчасти этот план удалось осуществить.

Задолго до Первой мировой войны, в 1904 году, группа подхалимов, всегда окружавших профессора-фантаста, предложила установить во Львовском научном обществе им. Шевченко «погруддя» Грушевского – в ознаменование десятилетия научной деятельности «корифея» в Галичине. «Корифей» был еще относительно молод. Ему только исполнилось тридцать восемь лет. Но к тому времени он уже так «забронзовел», что с радостью согласился стать бюстом.

Возможно, он с удовольствием превратился бы еще и в пароход. Но, увы, во Львове это физически невозможно. Даже сейчас. Тот, кто бывал в этом городе и видел львовскую речку Полтву, загнанную в канализацию, знает: увековечиться в виде плавающего средства в старинной столице Галичины – мало радости.

А бронзовый истукан Грушевского с соответствующими церемониями все-таки установили – прямо на месте работы его живого прототипа. До 1914 года «корифей» ходил на службу мимо своего металлического двойника. Что он при этом чувствовал, сложно сказать. Наверное, что-нибудь очень приятное. Но в 1914 году неожиданно грянула Первая мировая война. Львов взяла русская армия. И бронзовая игрушка великовозрастного ребенка с дипломом доктора наук исчезла в неизвестном направлении. Казаки ли ее сдали в металлолом, зарыли ли как священную реликвию сами «грушевьянцы», спасая от «орд диких москалей», – история умалчивает. Остался только гипсовый макет, хранящийся до сих пор во львовском Национальном музее под инвентарным номером 34713.

К войне Грушевский оказался совершенно не готов. Еще меньше, чем вечно не готовая к любой войне Российская империя, паспорт которой все-таки лежал у предприимчивого историка в нагрудном кармане. То, что близящегося катаклизма любитель собственных бюстов не предвидел, доказывает следующее. Всю жизнь Грушевский вкладывал выцыганенные под национальную идею капиталы в недвижимость. Но свою собственную международную «империю хатынок» он выстраивал так, что в случае военного конфликта России и Австрии она рушилась с первого щелчка – перегораживалась пополам не просто пограничным шлагбаумом, а линией фронта.

К 1914 году Михаил Сергеевич, кроме недописанной «Истории Украины-Руси», обладал на территории Австро-Венгрии усадьбой в закарпатской Криворовне, виллой во Львове на Понинского, 6, а в России – огромным доходным домом в Киеве на углу улиц Паньковской и Никольско-Ботанической. Во дворе этой шестиэтажной громадины находился еще и двухэтажный «флигелек» размером с вполне приличный особняк. Естественно, он тоже принадлежал оборотистому «историку».

Никакого профессорского жалованья не хватило бы на строительство всех этих архитектурных объектов. Тем более, что киевскую «штаб-квартиру» проектировал ни кто иной, как Василий Кричевский – один из самых дорогих архитекторов начала XX века, работавших в стиле «украинского модерна». Возвели ее рекордными темпами – всего за два года, почти перед самой войной – в разгар киевского строительного бума. Всем, кто интересовался источниками вложений, беспрецедентных для скромного «науковця», Грушевский радостно объяснял, что получил… наследство от папеньки.

Война разрезала сомнительное «наследство» на куски. Между «хатынками» пролегли траншеи, населенные вшивым воинством в защитном обмундировании, а Грушевский в результате цепи непредсказуемых приключений оказался сначала в «ссылке» (в Москве!), потом в кресле председателя Центральной рады – в Киеве и, наконец, снова в Австрии – в Вене, откуда неожиданно запросился домой, в окрасившуюся красным цветом советскую Украину.

К тому времени сам черт не собрал бы в кучу разбросанные по миру профессорские «виллы». Карта Европы неузнаваемо перекроилась. На ней, как грибы, повырастали национальные государства размером с почтовую марку. И на каждой из этих «марок» находилось теперь по домику Грушевского. Усадьба в Криворовне – в выскочившей невесть откуда Чехо-Словакии. Львовский домишко – в возродившейся панской Польше. А киевская громадина – так вообще сгорела! Приехала в 1918 году толпа пьяных матросов на бронепоезде, увидела торчащий у вокзала буржуйский «небоскреб», гахнула со зла из пушки и – прощайте денежки! Горело так, что весь Киев запомнил! «Ярким костром пылал дом председателя Рады М. С. Грушевского», – вспоминал уже в двадцатые годы в Берлине бывший журналист бывшей «Киевской мысли» С. Сумской.

Но именно на это пепелище и потянуло потрепанного реальной историей доктора исторических наук!

Удивительный факт: в выпущенной в 20-е годы в подконтрольном полякам Львове «Украинской энциклопедии» отсутствует статья о Грушевском. Как ни посмотри, это более чем странно. В том же издании имеется масса справок о любой «букашке», отметившейся так или иначе в «національно-визвольних змаганнях». Имена большинства из них ничего не говорят современному читателю. Даже таких крупных «жуков», как генерал Греков – военный министр УНР. Или Вильгельм Тренер – начальник штаба германских войск на Украине в 1918 году, «спричинник гетьманского перевороту». А вот Михаил Сергеевич отсутствует! Почему? Да потому, что издатели энциклопедии – украинские националисты – искренне и на полных основаниях считали его предателем.

Грушевский запросился в советскую Украину, когда еще не успела окончиться гражданская война. Причем в таких выражениях, которые для бывшего «батька нації» иначе как позором не назовешь. Летом 1920 года он направляет в ЦК КП(б)У письмо, в котором признает заслуги большевиков в борьбе с капитализмом и уверяет, что осознал, как и другие украинские эсеры, ошибочность стремлений изолировать Украину от всеобщего развития «шляхом будь-яких політичних комбінацій». Он даже подчеркивает, что отказался от поддержки националистов и принял принципы III Интернационала!

В письме к предсовнаркома УССР Раковскому экс-председатель Центральной рады выразился еще унизительнее: «ми були готові переступити через трупи наших партійних товаришів, що безвинно погинули від червоних куль… Були готові працювати під вашим проводом…»

Комментировать такое трудно. Погибшие под Крутами студенты, вдохновлявшиеся некогда экстравагантными историческими сказками профессора, оказались для него в конце концов всего лишь «трупами», через которые можно переступить во имя очередной личной выгоды. Но большевики оценили этот шаг! Если труп врага всегда хорошо пахнет, то генерал вражеской армии, разгуливающий по трупам своих, всегда хорошо выглядит. Грушевский был именно таким «генералом». И даже больше, чем генералом! Главой поверженной страны!

Почему бы и не сделать шажок навстречу раскаявшемуся националисту. И большевики шагнули.

Впрочем, каждая сторона преследовала свои цели. Растерявший свои домики Грушевский хотел вырваться из Австрии, из великой державы превратившейся в крошечную центральноевропейскую страну и утратившей к профессору всякий интерес. А власть советской Украины планировала расколоть украинскую эмиграцию, используя авторитет бывшего «батька нації». Для этого она мастерски сыграла на тщеславии Михаила Сергеевича, намекнув, что будет способствовать выдвижению его кандидатуры на пост президента Всеукраинской академии наук.

Однажды Грушевскому уже удалось сыграть на клавишах мировой политики. В 1894 году, спекулируя на русско-австрийских противоречиях, он выбил себе кафедру во Львове. Новая игра казалась повторением пройденного. Но на сей раз профессор совершенно не понимал, с кем сел играть. Перед ним сидели не либеральные австрийцы и русские довоенных времен, а настоящие звери – наглые, жестокие, кровавые – подлинные демоны во плоти, вылупившиеся на развалинах поверженных империй.

Зато вчерашние соратники Грушевского оказались проницательнее. Кульбит профессора, ищущего вновь теплого места с постоянным жалованьем, вызвал у них взрыв отчаяния. «Политической смертью» назвал последний ход Грушевского бывший министр УНР Никита Шаповал в одноименной статье, опубликованной 18 марта 1924 года. «Грушевський, Шраги, Христюки, Чечелі, Мазуренки, Ніковські спокійненько пішли на службу найлютішому ворогові, пішли ганебно, без жодних уступок з його боку… Сміновіховство і злобна протиукраїнська концепція, а хто стає на її грунт – тому нема надій на признання українського народу. Гідність першого громадянина Самостійної Вільної України Грушевський прийняв як титул сміновіховця – цим і викреслив він себе з числа борців за Україну. Обернувся в політичного трупа, повз котрого йдучи, українці повинні затуляти носа».

Но расплата уже поджидала «сменовеховца» за пограничным столбом…

После возвращения в Украину Михаила Грушевского зачислили в ВУАН на должность завкафедрой украинской истории. Первым его шагом после возобновления научной деятельности стало назначение на эту же кафедру дочери и племянника. Вторым – погружение в привычную суету околонаучных интриг. Среди украинских ученых, не очень довольных возвращением Грушевского, были видные историки Агатангел Крымский и Сергей Ефремов. В сообщении агента ГПУ, следящего за академиком, сразу появилась красноречивая фраза о «подшефном»: «Начал вести борьбу с группой Крымского и Ефремова…»

Скучно перечислять перипетии этой последней научной «битвы». Они ничтожны – бесконечные жалобы академика большевистскому правительству в Харьков, споры о том, кто больше получает денег, завистливая возня, как и с каким пафосом следует отпраздновать 40-летие научной деятельности бывшего председателя Центральной рады. В один из осенних дней 1926 года Сергей Ефремов, окончательно добитый счастьем общения с «великим человеком», не удержался и записал в дневнике: «Кубло гаддя якесь завелося. Клоака смердюча, що отруює круг себе повітря. І цей чоловік запахущий заявив на своєму ювілеї, що не вважає свою діяльність закінченою. Він сподівається ще вирнути наповерх за нових обставин».

Но вскоре эта мелкая мышиная возня потеряет всякий смысл. Крылатая фраза Остапа Бендера: «Куда вы? ГПУ само за вами придет» обретет смысл и в жизненной фабуле нашего героя.

Весной 1931 года доблестные чекисты выдают на-гора дело об очередной «контрреволюционной организации» – Украинском национальном центре. Двадцать третьего марта Грушевского арестовывают в Москве и перевозят в Харьков – тогдашнюю столицу советской Украины. А уже через пять дней он сознается в том, что тоже принадлежал к центру. Третьего апреля арестованного допрашивает Всеволод Балицкий – глава ГПУ УССР, и в тот же день академика отправляют назад в Москву, к Агранову – начальнику Секретно-политического отдела ОГПУ СССР. И тут Грушевский неожиданно меняет свои показания, отвергая существование и самого УНЦ, и свое участие в нем.

Агранов – кстати, приятель поэта Маяковского, интересуется, что заставило академика оговорить себя? И получает следующий ответ: «Мені важко говорити про це. Я не належу до породи героїв І не витримав 9-годинного нічного допиту. Я стара людина, сили мої давно підірвані. До тюрми я був вкинутий у грипозному стані. Я не витримав різкого натиску слідчих. Ніякого фізичного впливу на мене не застосовувалося. Але мені був пред'явлений цілий ряд томів, де майже на кожній сторінці фігурувало моє прізвище. Мене переконували в тому, що я, як ідейний вождь свого руху, повинен взяти на себе відповідальність за контрреволюційну діяльність організації в цілому і дії окремих її керівників, а також підтвердити дані ними свідчення, що, безумовно, приведе до пом'якшення участі всіх притягнутих у цій справі осіб. У стані певної безвихідності І відчаю я погодився підтвердити свідчення Мазуренка, Чечеля, Гр. Коссака та інших».

Полсотни человек по делу УНЦ засудили в закрытом порядке – в том числе и Ефремова. Старого интригана среди них не было – его использовали, как липучку, чтобы поймать мух, и оставили жить дальше. И он даже удостоился некролога в «Правде» 27 ноября 1934 года, в котором сказано, что «Грушевский безоговорочно признал советское правительство».

В общем это правда. Остается один вопрос: чему может научить современную Украину этот бородатый тролль, «не принадлежащий к породе героев»? Умению смело перешагивать через трупы?

И все же самим названием «Истории Украины-Руси» он заложил мину под свою шаткую конструкцию. Ибо любой, вчитаясь в него, поймет, что Русь – это нечто большее, чем Украина или Россия. Это то, с чего все начиналось и чем закончится, – то, что объединяет всех нас.

 

Киев-Венеция-Варшава-Киев,

2001-2005 гг

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история
Список тегов:
великие аферы 











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.