Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Ансело Ф. Шесть месяцев в России
Ксавье Сентин
О жизни и произведениях г. Ансело
Неоспоримо доказано, что у нас каждая новая форма политического строя влечет за собой обновление форм литературных. Каждое общественное потрясение, каждое новое движение, монархическое или революционное, меняет в той или иной степени наши идеи и вместе с ними язык, их выражающий.
Империя разрушила литературную республику так же, как она опрокинула Геную и Венецию, старейшие республики Европы. Не только торговля, но и интеллектуальные сношения между народами прервались, и Англия была не единственной страной, пострадавшей от континентальной блокады. Главным законом государства стало единообразие, воля правителя сделалась превыше всего, литература, регламентированная, как и все другие сферы жизни, задыхаясь под тесной униформой, двинулась по магистральному пути, начертанному империей; по пути прямому, классическому, под неусыпным надзором вооруженных до зубов цензоров.
С возвращением Бурбонов таможня открыла границу сначала для Гете, Шиллера, Коцебу и Лессинга, потом для Байрона и Вальтера Скотта. Французы заимствовали у немцев для своего театра некоторую наивность, некоторые оригинальные типы, большую свободу действия — и хорошо сделали; немцы заимствовали у французов главную особенность драмы — единство интереса, которое одно лишь и необходимо из трех единств, и сделали еще лучше.
Первый толчок был дан — и породил целые миры! Стали складываться новые системы, теории, школы. Сначала двумя основными лагерями были литература Империи и литература Реставрации, одни хотели оставаться французами, другие — сделаться немцами; потом стороны разделились на классиков и романтиков. Но так как никто не мог точно определить этих понятий, прогресс и сам ход времени выталкивали бойцов одного стана в другой, и вчерашние романтики делались классиками. Сам я оставался скорее беспристрастным зрителем, чем участником этих нескончаемых боев, и в течение почти двенадцати лет наблюдал, как одна волна романтизма сменяет другую, а целые поколения романтиков сливаются в единое классическое целое. Это не пустые слова: в 1820 году классиками в театре были Этьенн, Жуй-и Арно, романтиками — Суме, Гиро и Лебрен ; в 1830-м классиками стали Лебрен, Гиро и Суме, а романтиками — Александр Дюма и Виктор Гюго.
В то время как литераторы эпох Империи и Реставрации были заняты этой борьбой, несколько молодых талантов, не вставших еще ни под одно из знамен, обратились в поиске образцов к XVII веку. В их числе и впереди них был г. Ансело. Даже если бы он решил обратиться к XVI веку, чтобы вернуть его гибкий, живой и наивный язык, который мы потеряли и которым в наше время единолично и с большой выгодой владел только Поль-Луи , он не был бы достоин осуждения. Чтобы найти новое слово, не обязательно двигаться вперед! Однако данная биографическая заметка посвящена г. Ансело, и мы, не претендуя на исчерпывающее повествование о его жизни, хотели представить лишь несколько воспоминаний и привести несколько фактов его литературной биографии.
Призвание человека часто бывает связано с обстоятельствами первых лет его жизни. Отец г. Ансело, секретарь гаврского коммерческого суда, обладал незаурядным умом и вкусом и был столь страстным почитателем Расина, что из всех поэтов знал и любил его одного и только о нем собирал книги. Несмотря на то, что он знал все его творения наизусть, он не хотел отказывать себе в удовольствии перечитывать его снова и снова и, чтобы обмануть собственную память и разнообразить это удовольствие, коллекционировал издания любимого автора. Из них и была составлена его библиотека, если не очень разнообразная, то весьма внушительная.
Таким образом, с самого раннего детства Ансело видел в родительском доме одни только книги Расина, во всех возможных форматах, обложках и переплетах. По Расину он научился читать, в девять лет уже знал все его сочинения наизусть, отец и сын непрерывно обменивались лучшими стихами из «Ифигении» и «Андромахи».
Примерно в это же время он поступил в гаврский коллеж. Юному Ансело, как и каждому из его сверстников, было задано выучить длинный монолог Терамена из «Федры». Он объявил, что уже знает его, и начал читать звонким голосом, не сбиваясь и не ошибаясь ни в едином слове. Преподаватель был поражен такой начитанностью и смелостью, но, не желая исключать студента из конкурса чтецов, велел ему в порядке
исключения выучить сон Гофолии. Бесстрашный юноша снова поднялся с места, попросил слова и на одном дыхании прочел не только сон, но и всю пятую сцену второго акта. Чтобы не отстранять поклонника поэта от соревнования, его отстранили от Расина и заставили выучить сатиру Буало.
Окончив учение, Ансело, которому едва исполнилось семнадцать лет, поступил на службу в Морское министерство и был направлен в Голландию и ганзейские города, принадлежавшие тогда Французской империи . Он путешествовал вместе со своим дядей, который до сих пор является одним из самых компетентных и высокопоставленных наших администраторов. Во время путешествия, однако, дядя и племянник были поглощены весьма несхожими размышлениями.
Первый, серьезно озабоченный будущей карьерой молодого человека, едва оставившего риторику, размышлял о том, как укрепить его на новом поприще, второй же продолжал помышлять о Расине, более всего вдохновленный его комедией «Сутяги». Среди дорожных сумок и узлов бывший риторик берег маленький чемоданчик, где вместе с такими презренными вещами, как деньги и белье, хранилось сокровище: рукопись двух актов комедии в стихах под названием «Пустые обещания». Первое детище нарождающегося вдохновения, первенец его таланта! Ни один портфель, набитый банкнотами и важнейшими дипломатическими депешами, не охранялся с такой тщательностью. Беда почтовому служащему или трактирному слуге, осмеливавшимся коснуться священного ковчега! Юный поэт метал громы и молнии и вырывал драгоценность из рук наглеца. В карете он ставил его рядом с собой на сиденье, ночью подкладывал себе под голову, ни на минуту не расставаясь с двумя готовыми актами. Спокойный за уже созданное, он думал лишь об оставшемся третьем акте и, притворяясь усталым или полусонным, всецело отдавался восторгам вдохновения.
Прибыв в Гамбург и собираясь переправиться через Эльбу, путешественники погрузили свой багаж в лодку. Но не успели они занять свои места, как внезапный порыв ветра так накренил суденышко, что пакеты посыпались в беспорядке, а пассажиры попадали со скамей. Но и в этом внезапном переполохе Ансело не выпускал из вида чемоданчик, который скатился на дно лодки, скользнул по борту и, перевернувшись в воздухе, упал в воду. В этот момент поэт испустил такой душераздирающий крик, какой может издать только родитель при виде гибели любимого дитяти; растолкав пассажиров, он встал во весь рост и уже собирался броситься в воду, чтобы спасти свое творение или погибнуть вместе с ним, когда был схвачен чьей-то мощной рукой. Словно пружина отбросила его к другому борту, а затем отправила в дальний конец палубы, на место рядом с дядей. Все эти решительные действия были произведены капитаном.
— Мой чемодан! — кричал поэт, простирая руки туда, где он исчез под волнами.
— К чертям ваш чемодан! — отвечал лодочник. — Не хватало нам всем отправиться вслед за ним!
В самом деле, ветер усиливался, Эльба была готова выйти из берегов, и лодка, несущаяся с огромной скоростью, несмотря на все усилия экипажа, смогла пристать к берегу лишь в Дании, в четырех лье от Альтоны .
В Гамбург пришлось добираться по суше. Автор неоконченной комедии, потерпевшей крушение, был преисполнен печали и не переставал жаловаться на головную боль; дядя, считая единственной причиной внезапного и столь необычного припадка меланхолии утрату денег и вещей, намеревался возместить потерю немедленно по прибытии на место.
Когда они устроились в гостинице, финансы молодого человека были восстановлены, и дядюшка уже решил, что исполнил все обязанности родителя, родственника и страхового общества, когда выяснилось, что до полного исцеления несчастного очень далеко! Озабоченность и головная боль только усилились. Но то была не обычная мигрень, не один из тех капризов желудка, что тиранят мозг, не расстройство пищеварения, затемняющее мысль; то был дым жертвенного костра, коптящий своды храма: причиною боли была напряженная работа мысли. Рассказ об этом удивительном физиологическом феномене, проявившемся во внезапном возникновении и столь же неожиданном отступлении недуга, будет полезен всем, кто питает слабость к перу и бумаге.
Когда едва не состоявшееся кораблекрушение превратило «Пустые обещания» в подводную комедию, молодой сочинитель, придя в себя, думал только о том, чтобы возродить отнятое у него роком сокровище. Сначала ему нелегко было восстановить в памяти ход пьесы. Иногда перед его мысленным взором вставала в полном боевом порядке целая тирада с пропуском лишь двух-трех полустиший, но оказывалась не на своем месте; потом в строю недоставало командиров цепей — в подобных случаях дольше всего заставляют себя ждать первые строки. Беспорядок царил
повсюду; чтобы выбраться из этого лабиринта, нужна была нить Ариадны, луч света в царстве хаоса. Попробуйте же нащупать ее в дороге, под бдительным взором дяди, готовящего для вас будущее, полное финансовых подсчетов!
Все эти монологи, стихи и полустишия, смешанные и перепутанные, то отыскивались, то пропадали вновь, бежали, ломая цезуру и карабкаясь друг на друга, и создавали невообразимый хаос в голове несчастного поэта. Варево бродило, кипело, а отчаявшийся автор не мог излить его на бумагу, и можно представить себе, что семнадцатилетний мозг с трудом выдерживал подобный натиск. Inde mali labes! Отсюда закупорка памяти, путаница в мыслях, беспричинная тревога, слабость и полное нервное истощение!
Был призван врач, который заключил больного в отдельную комнату, предписав ему лекарства и строжайший покой. Но не успел он закрыть за собой дверь, как юноша, с трудом держа голову, обремененную восемьюстами стихов, вскочил с постели. Наконец-то бумага, перья и вожделенный покой! Доктор велел оберегать его драгоценный сон!
Он взялся за работу, и именно здесь проявился этот удивительный физиологический феномен. Поэт чувствовал, что голову его словно сжимает железный обруч. Когда, опираясь на свою великолепную память, связывая сцены и выстраивая стихи стройным и естественным порядком, он закрепил на бумаге четверть первого акта, терновый венец словно приподнялся и струя прохладного воздуха освежила его лоб. Он продолжал работать, и по мере того, как стихи выходили из головы и ложились на бумагу, обруч тревоги постепенно ослаблял свою хватку. Когда первый акт был готов, часть головы словно освободилась и болезнь была на полпути к отступлению! На другой день оба акта были в кармане, и наступило выздоровление.
Доктор, конечно, записал успех на свой счет, дядя был рад, а поэт попытался воспользоваться этим, чтобы довершить свой труд. Но увы! дважды положенная на бумагу, словно просеянная через двойное сито, комедия разочаровала своего творца, и воодушевление его значительно убавилось. Тем временем дядя открыл столь тщательно скрывавшийся от него литературный секрет и, видя, что блестящая карьера готова разбиться о страсть к рифмам, охватывающую молодых людей по выходе из коллежа, умолял племянника бросить шедевр. После некоторых колебаний поэт согласился, и пьеса, однажды уже погубленная водой, теперь безвозвратно исчезла в огне! Дядя одержал победу, служба задушила поэзию — но все же поэзия осталась жива.
Это было около 1813 года. Ансело был вызван в Морское министерство в Париж, а через год в Рошфор, где его дядя состоял морским префектом. Простой чиновник третьего класса, с ничтожным жалованьем, без карьерных амбиций, Ансело вел рассеянную жизнь светского молодого человека. Имея кров и стол, обласканный в префектуре, бедный экспедитор хотя и не заседал в совете правления и не присутствовал на официальных приемах, тем не менее не пропускал ни одного званого вечера. Приглашенный во все лучшие дома в городе, он обнаружил, что при жалованье в восемьсот франков может вести весьма приятную жизнь, и смотрел на мир сквозь розовые очки.
Но рядом с этим материальным благополучием шла другая жизнь, жизнь поэзии и мечты. Конечно, поэзия не заставила долго себя ждать. Расин, прежде прельщавший его комической маской, теперь манил его другим своим лицом. Ансело вынашивал длинную пятиактную трагедию под названием «Варбек». Чтобы заранее уберечь ее от гибели в волнах, чтобы охранить от посягательств дяди, он сочинил ее... в уме! Трагедия вынашивалась в голове поэта, ни один стих ее не лег на бумагу. Сокрытой от людей и стихий, неуловимой, непромокаемой и несгораемой пьесе могло грозить только забвение со стороны автора. Такой и оказалась ее судьба.
Вызванный в январе 1815 года в Морское министерство, которое ему предстояло оставить через пятнадцать лет в результате народной революции и назначения на пост министра г. Аргу , по приезде в Париж он первым делом отправился на улицу Ришелье и обратился к актерам Французского театра с просьбой не прочесть, но выслушать его «Варбека». Пьеса была прочитана 19 марта 1816 года и принята советом театра, однако сам Ансело, оказавшийся более строгим судьей, не счел свое детище достойным постановки. Он уже с жаром трудился над «Людовиком IX», также сочиняя его по памяти. В день представления «Людовика IX» «Варбек» был забыт.
С этого момента началась настоящая литературная карьера Ансело. 5 ноября 1819 года колоссальный успех принес ему известность, и воротилы литературной славы немедленно завладели его именем, чтобы использовать его в собственных целях.
Это было время, когда разбитые надежды, попранные интересы, крушение империи и восстановление монархии посеяли повсюду семена политических страстей. Политика давала всходы и прорастала даже там, где
ее не сеяли вовсе. Самые безобидные существа помимо своей воли обнаруживали эти семена чуть ли не в собственных карманах... Представьте же себе, что происходило с книгами и театральными пьесами!
Сочиняя трагедию, Ансело посвятил меня в ход работы, и ни он, ни я не усматривали ни в одной ее строке какого-либо политического намека, ни одна реплика не казалась нам пригодной для использования какой-либо партией. Я даже восхищался той ловкостью, с какой он, не повредив историческому колориту, придал характеру короля-святого легкий оттенок либерализма, вполне в духе времени.
На первом представлении «Людовика IX» публика пришла в восхищение от изящества стиля, достойного Расина, стройной композиции драмы, характеров короля и предателя и приветствовала единодушными возгласами одобрения каждый стих, каждую реплику, каждое новое явление. Ансело вообразил, что добился литературного успеха, и я должен признаться, что разделил с ним эту иллюзию. Каково же было наше изумление, когда мы узнали, что овация, встретившая трагедию, носила чисто политический характер!
Сторонники хвалили его за то, что в эпоху великих потрясений, царства буржуазии и равенства он изобразил живыми и яркими красками времена благородных рыцарей и святых королей. Враги упрекали в том, что он написал оправдательную речь впяти актах, апологию феодализма и абсолютной монархии, духовенства, крестовых походов, церковной десятины и еще бог знает чего, и желает уничтожить представительное правление.
В то же самое время другой поэт, двумя годами его старше, также уроженец Гавра и также дебютант на театральных подмостках, стяжал не меньший успех на сцене «Одеона», ставшего вторым Французским театром, на фронтоне которого сразу оказалось записанным его имя: Казимир Делавинь. Имя это уже было известно, а позднее стяжало его обладателю еще большую славу.
Конечно, избрав сюжетом ужасную «сицилийскую вечерню», где французы сыграли столь печальную роль, показывая другую страну, в благородном и отчаянном порыве сбрасывающую позорное иго Франции , Делавинь претендовал на создание национальной пьесы не больше, чем Ансело, избравший героем Людовика IX, — на создание апологии аскетизма. Однако, исключительно благодаря сюжетам двух драм и только потому, что в одной из них слова «родина» и «свобода» повторялись столь же часто, как в другой — слова «Бог» и «король», они сделались знаменами двух противоположных политических партий .
Для Ансело роль вождя была самой неподходящей. Его привычка к беззаботному существованию, повышенная чувствительность к критике или недоброму отзыву (хотя с тех пор он и научился на них отвечать) не позволяли ему оставаться в боевой цепи и хладнокровно отражать вылазки из враждебного стана. Он был роялистом, это правда, но отнюдь не воинствующим. Всегда прежде избегавший соприкосновения с политическими мнениями и интересами, не принадлежа ни к какой партии или группе, роялист по рождению, он унаследовал свои убеждения от отца и деда вместе с именем и состоянием. Даже если в наше время это кажется странным, не каждому дано быть приверженцем какой-либо идеи и считать политику первой и единственной потребностью души.
Кроме того, у Ансело было много друзей, плававших, как говорят моряки, в чужих водах. Он дорожил своими принципами, но не менее дорожил и друзьями, а чтобы не отказываться ни от тех, ни от других, никогда не обсуждал первые со вторыми. Поэтому когда двадцать газет самых разных цветов объявили автора «Людовика IX» политиком, он был совершенно растерян.
Пьеса была посвящена Людовику XVIII, который назначил г. Ансело пенсию в 2000 франков из своей личной казны.
На этом благодеяния не остановились, и вскоре сочинителя вызвал к себе г. Порталь, тогдашний глава Морского министерства , и спросил, что может для него сделать. Поскольку речь, без сомнения, шла о том, что такой серьезный политический деятель должен быть выдвинут на верхние ступени административной карьеры, полной неожиданностью стал ответ поэта:
— Ваше превосходительство, — начал он, — я только простой экспедитор...
— Ваше положение изменится, — прервал его министр, исполненный самых благих намерений.
— Если это возможно, — воскликнул поэт, — оставьте его прежним! Все, о чем я прошу, — это позволения остаться экспедитором министерства.
— Такое желание удовлетворить нетрудно, однако я предполагал позаботиться о вашем повышении, и его величество лично поручил мне заняться этим.
— Если так, — продолжал молодой человек, — я осмелюсь просить вас о снисхождении, о милости.
— Говорите, я слушаю вас!
— Я желал бы, ваше превосходительство, быть уверенным, что буду исключен из числа чиновников, представляемых к ежегодному поощрению, а главное — к повышению в должности!
— Весьма необычная просьба!
— Единственное, — окончил проситель, — чего бы я желал взамен, это немного свободного времени, свободных часов, когда моим начальником и руководителем будет Расин.
Условие было принято и соблюдалось до тех пор, когда, как я уже говорил, явились революция и г. Аргу и отняли у г. Ансело место экспедитора Морского ведомства.
После «Людовика IX» Ансело подарил театру «Дворецкого», представленного 23 апреля 1823 года, и «Фиеско», сыгранного впервые 5 ноября 1824 года. Затем он получил орден Почетного легиона, был назначен библиотекарем наследника престола и даже получил дворянский титул. Последнее необычайно его удивило, но не ослепило, ибо он так и не явился за грамотой, не понимая, что делать с ней чиновнику его ранга.
Обладатель пожизненной пенсии, ордена и титула стал, разумеется, объектом самых острых газетных нападок. На каждую новую атаку он отвечал эпиграммами, которые рождал с необычайной легкостью, однако сочинением их и ограничивалась его месть. Ни одна из этих острых стрел, которые могли нанести сильнейшие раны, не была выпущена в цель. «Что поделаешь, — говорил он мне,— как только эпиграмма сочинена, моего гнева как не бывало, а кроме того, как это ни странно при моей памяти, я тут же их забываю!»
Тем не менее он запечатлел свои жалобы на тяжкие и несправедливые обвинения в строфах, предпосланных тексту «Фиеско» и адресованных одному из друзей.
Ах, если б только лишь журнальных глас клевретов
Чернил мои стихи, и из рядов поэтов
Меня хотел изгнать! Но нет, не дилетант,
А черный мракобес, фанатик и сектант,
Я жажду, говорят без всякого зазренья,
Тюрьмы, оков, цепей на благо просвещенья!
Такие-то мечты нашли в строках моих!
Чтоб грех мне приписать, ломают каждый стих.
Нет, ни одной строки, чтоб за нее краснеть,
Не вывело перо мое, и понапрасну
Приписывают мне гонения на гласность.
Я ль власть хочу склонить к запрету изъявленья
Свободы мнений, я ль в бездарных сочиненьях
Тиранам, деспотам готов осанну петь!..
Сентин, товарищ мой! ты помнишь, наша дружба
Рождалась в дни, когда вдруг становились чужды
В единый день отцу и сын и дочь, а брат
На брата восставал и был победе рад,
Когда священные семейственные связи
Ложились на алтарь вражды и неприязни.
Порою, забредя невольно в те края,
Где музы не царят, но пушки говорят,
В то время ссор, обид, сражений и раздоров
И мы с тобой, увы, не избежали споров,
Ступая роковой политики тропой.
Но в сердце были ль мы когда враги с тобой?
Мы разно мыслили о праве, власти, силе —
Но меньше ль оттого друг друга мы любили?
Далек тот день, когда к политике пристрастье
Отнимет у меня в друзьях моих участье!
Я не хочу, чтоб тот или иной закон
Для чувства двух сердец мог воздвигать заслон.
Отправившись из двух столь разных точек в путь.
Мы не надеялись прийти когда-нибудь
К согласию — и вдруг встречаемся у цели,
Хотя о средствах спор окончить не успели.
Французы ты и я, и нет мечты иной,
Как милой Франции довольство и покой.
Не так ли две реки бургундскими полями
Бегут, играя врозь прозрачными волнами,
Петляют по лугам, сближаясь там и тут,
Пока не встретятся и струи не сольют
В единый мощный ток — у рощи, где когда-то
Король, чье имя нам навеки будет свято,
Законы диктовал под сению дубов .
Гордыню обуздав для общих берегов,
Отсюда две реки, в едином русле полны
К Лютеции несут, к заветной цели волны.
Что нужды, если глаз порою различит,
Что в Сене две струи? — Торопится, журчит
И смешивает вновь оттенки, убегая,
Цветы, и облака, и небо отражая.
Во время этих успехов и наград автор «Людовика IX» женился. Поэт получил спутницу, обладающую тонким умом и душой, надежную советчицу в вопросах вкуса, а экспедитор получил материальное благополучие.
Мадемуазель Шардон из древнего дижонского рода стала мадам Ансело. Еще в юности, когда обычно молодые люди только начинают понимать искусство, мадемуазель Шардон уже была искусным живописцем. Сегодня мадам Ансело — автор «Марии», этой простой и трагической драмы, жемчужины французского театра, доставившей триумфальный успех мадемуазель Марс.
В 1825 году Ансело опубликовал поэму в шести песнях «Мария Бра-бантская», три издания которой были мгновенно раскуплены. В том же году он впервые представил свою кандидатуру во Французскую академию; он получил 13 голосов, и кресло досталось его сопернику, г. Лебрену, автору «Марии Стюарт».
С 1825 по 1830 год Ансело напечатал книгу «Шесть месяцев в России», написанную в результате совершенного им путешествия по Северной Европе в пору коронования Николая I, и роман нравов «Светский человек», по мотивам которого позднее создал пятиактную драму в соавторстве с одним из своих друзей. Драма и роман имели одинаковый успех.
В те же годы на сцене «Одеона» была поставлена комедия «Важная персона», а на Французском театре пятиактные трагедии «Ольга, или Московская сирота», «Елизавета Английская» и комедия в трех актах «Один год, или Брак по любви».
Я не собираюсь заниматься здесь разбором достоинств и недостатков сочинений г. Ансело. Это прекрасно сделали другие, а мне такая роль совсем не к лицу. Я связан с ним слишком тесной дружбой, и мои похвалы вызвали бы только подозрение, а критика — неловкость. Близкий друг лучше, чем кто-либо другой, может рассказать биографию человека: он изучил его характер, он был его доверенным лицом, участвовал в главнейших событиях его жизни, здесь он на своей территории; что же касается критики — ему лучше воздержаться. Автор принадлежит ему, сочинения — другим. Друг-биограф должен рассказать публике лишь то, что сам видел, слышал, знает; таково его место, таков его долг — к нему я и вернусь.
В мае 1830 года Ансело во второй раз вступил в борьбу за место в Академии. Кандидатура его вызвала столько споров, что после тринадцати туров голосования решение было отложено на неделю. На этот раз он получил шестнадцать голосов — вместо необходимых семнадцати! Назначение снова было отсрочено, и примечательно, что из двадцати членов, избранных с тех пор, только трое набирали столько же голосов, сколько автор «Людовика IX», «Фиеско» и «Ольги», который, однако, вновь не был избран.
Через два месяца после этого литературного поражения г. Ансело испытал еще одно, гораздо более опасное для его благосостояния и будущего его семьи: он стал одной из жертв Июльской революции, лишившись сразу и пенсии, и места библиотекаря.
В наше время александрийские стихи и трагедии, требующие столько кропотливого труда, едва ли могут прокормить своего создателя, особенно в те дни, когда действительная народная драма, разыгрывающаяся на площадях, казалось, уничтожила театральную драму-фикцию. Баррикады, свержение трона, изгнание королевской семьи — эта июльская трилогия, исполненная шестьюстами тысячами актеров под яркими лучами солнца, не могла не затмить драму сценическую, будь она в прозе или в стихах, освещаемую театральной люстрой.
Ансело трезво оценивал свое положение и, с честью выдержав испытание, покорился судьбе: не ради себя самого, но ради дочери и жены. Ему был необходим постоянный доход, и он не мог поставить дорогие ему создания в зависимость от случая и от успеха его пера, доставившего ему известность, но не состояние.
И тогда каждое утро он стал отправляться в Морское министерство, на единственную оставшуюся у него скромную должность. Литератор, которому всего за несколько недель до того не хватило единственного голоса, чтобы войти в число Сорока бессмертных, стал переписчиком бумаг. Мастеру изысканного и богатого слога пришлось воспроизводить деревянные нелепости казенной речи и даже ошибки своих начальников, ибо никого не должно унижать.
Он был уверен, что этой покорностью, этой самоотверженностью сохранит свое место. Но нет! г. Аргу, сменивший на посту министра г. Порталя и многих других, окончил дело, начатое Июльской революцией, и указом от декабря 1830 года Ансело перестал быть даже экспедитором Морского министерства!
Что ему оставалось делать? То, что он сделал: стал писать водевили, занялся коммерческой литературой. Кому не нравятся водевили, те могут их не писать, что бы ни говорили господа фельетонисты, которые сами суть не что иное, как неудавшиеся водевилисты. Слава богу, Ансело был не только талантлив, но и умен. Он обратился в театр на улице Шартр, и предложенная им «Мадам Дюбарри» принесла этой сцене ее самый громкий успех. Меньше чем за шесть лет он дал большинству наших малых театров более шестидесяти пьес: «Леонтину», «Фаворита», «Регента», «Обманы большого света», «Мадам Дюшатле», «Мадам д'Эгмон» и многие, многие другие, которые если и не прибавили ему славы, то развили его силы. Именно так, ибо постоянная работа над сценической интригой, необходимость приводить в действие ее пружины, умножать коллизии, писать роли для конкретных актеров, постоянно выставлять себя на суд не самых образованных зрителей, при этом не отказавшись от претензий на внимание публики элитарной; эта необходимость испробовать один за другим все жанры, все регистры — от бурлеска до самой возвышенной патетики — оттачивает владение пером и заставляет автора открывать в себе качества, неизвестные прежде ему самому.
Водевиль — передняя драматической литературы; пусть так. Там место демократического элемента; но мы полагаем, что в литературе, как и в политике, движение и прогресс рождаются в низах. Там те, кто дерзает! Залы с высокими сводами, такие, как палата пэров или зал Французского театра, стоят лишь до тех пор, пока поддержаны снизу. Современная комедия была создана на улице Шартр не вчера и не позавчера; на этой сцене уже появились нотариусы, адвокаты, газетчики, эмигранты, выборщики, банкиры с Шоссе д'Антен, торговцы из Сен-Дени, солдаты империи — наши современники, со всеми их смешными сторонами, искусно или не очень обрисованные, но настоящие действующие лица сегодняшнего дня, тогда как постановки на улице Ришелье все продолжали выводить на подмостки Фронтена и Дорину, герои все так же дурачили своих хозяев и женились на своих молодых любовницах к досаде их престарелых опекунов.
Кроме того, в настоящий момент в портфеле г. Ансело имеется бесспорное опровержение того распространенного предрассудка, что писание водевилей якобы губит талант литератора, как исполнение романсов — голос оперного певца. Это прекрасная пятиактная трагедия в стихах, которую он только что завершил и с которой несомненно вернется на сцену Французского театра. Все слышавшие ее, в том числе и автор этих строк, считают ее одной из главных удач поэта .
В заключение скажу то, с чего обыкновенно начинают биографические заметки: Жак-Франсуа-Арсен Ансело родился в Гавр де Грае 9 января 1794 года.
Перевод выполнен по: Saintine X.B. Notice sur la vie et les ouvrages de M. Ancelot // Ancelot F. Oeuvres completes. P., 1838. P. V—XV.
Этьен Шарль-Гильом (1778-1845), Арно Люсьен Эмиль (1787-1863), Суме Александр (1788—1845), Гиро Александр (1788—1847), Лебрен Пьер-Антуан (1785—1873) — поэты и драматурги; Жуй— псевдоним плодовитого очеркиста и драматурга Виктора Жозефа Этьенна (1764—1846).
Имеется в виду памфлетист Поль-Луи Курье (1772—1825).
Хотя Ганза — торговый союз северо-германских городов — прекратил свое существование в XVII в., ганзейскими городами продолжали называть Любек, Бремен и Гамбург, имевшие статус свободных городов. Все три города были аннексированы Французской империей в декабре 1810 г. и стали главными городами департаментов.
Альтона— город в Шлезвиг-Голштинии, один из главных немецких пор тов, на правом берегу р. Эльбы, недалеко от Гамбурга.
В этом причина всех бед! (лат.} — измененная цитата из «Энеиды» Вергилия (II, 97; пер. С. Ошерова).
Аргу Антуан Морис Апполинер, граф д' (1782—1858). Занимал посты в правительствах Людовика XVIII и Карла X; в 1830—1834 гг. управлял рядом министерств, в том числе Морским.
Людовик IX Святой (1214—1270) — французский король (с 1266 г.) из династии Капетингов; возглавил 7-й (1248) и 8-й (1270) крестовые походы. Канонизирован в 1297 г.
«Сицилийская вечерня» — народное восстание в Сицилии в 1282 г. против Карла I Анжуйского, сына французского короля Людовика VIII, подчинившего в 1268 г. Сицилийское королевство (по легенде, сигнал к восстанию подал колокол, звонящий к вечерне).
Любопытно в этом плане суждение В. Гюго: «Странность, поистине достойная нашего удивительного века, — дух партийности, овладевающий, вслед за трибунами обеих Палат, и театральными рядами. Литературная сцена приобретает почти то же значение, что политическая. Недалекая или же, напротив, слишком хитроумная публика приписывает словам автора тот смысл, какой они имели бы, если бы звучали в действительной жизни. Они, кажется, видят в актерах политических деятелей (как во многих политических деятелях — только комедиантов). Мелкий торговец-избиратель освистывает "Людовика IX" не потому, что Лафону недостает величественности, а действию — живости, а потому, что "Конститюсьонель" объяснил ему, что Людовик IX именовался Святым Людовиком, а наш коммерсант — не только избиратель, но и философ. Либеральные газеты расхваливают "Сицилийскую вечерню" не потому, что эта-трагедия хорошо написана, а потому, что она содержит красноречивые тирады, которые могут им пригодиться для обличения фанатиков, священников и резни под звон колоколов. Однако все эти ужасы остались в далеком феодальном прошлом, и все знают, что в достопамятном 1793-м колокола перелили в звонкие монеты. Яростные нападки независимых на г. Ансело и столь же яростная защита г. К. Делавиня соответственно повлияли на отношение к обоим авторам роялистов. И тем не менее мы вынуждены признать, что на этот раз партийный дух сослужил либералам лучшую службу, чем их противникам. Если отбросить преувеличения, их суждение кажется нам справедливым; те из роялистских газет, что выразили противоположное мнение, вероятно, пересмотрят его, если внимательно перечитают обе трагедии: в этом деле независимые оказались более прозорливыми <...>» (цит. по: Seche L. Le Cenacle de la «Muse Franfaise», 1823—1827. P., 1909. P. 144-146).
Порталь Пьер Бартелеми (1765-1845), барон - морской министр в 1818-1821 гг.
Легенда гласит, что Людовик IX имел обычай, сев под дубом, выслуши вать всех подданных, желавших обратиться к нему с жалобой.
Имеется в виду трагедия «Мария Падилья», опубликованная в 1838 г.; пред ставлена на сцене Французского театра 29 октября 1838 г.; на либретто по этой трагедии (И. Лука и Ф. Ансело) Доницетти написал оперу «Фаворитка» (1843).
Письмо редактору газеты «Journal de Paris»
Милостивый государь, только что вышла книга, примечательная во многих отношениях, — «Шесть месяцев в России в 1826 г.», писанная г. Ансело . Репутация автора, его талант и изящество стиля делают еще более досадными многочисленные ошибки, вкравшиеся в его сочинение. Как русский, я не мог не испытать немалого огорчения, встретив изрядное количество неверных фактов и выводимых из них слишком поспешных суждений, большая часть которых без всякого на то основания создает у читателя неблагоприятное впечатление об этой стране. Вот почему я счел своим долгом исправить некоторые из этих заблуждений, и тем более спешу сделать это, что полагаю их непроизвольными. Собранные автором сведения исходили, несомненно, из ненадежных источников. На многие вещи он взирает с самой крайней точки зрения, а краткость пребывания в России не дает ему возможности достаточно изучить нравы нации, чтобы обнаружить их глубинную связь с установлениями государства, которые, сколь бы ни казались они чужестранцу исполненными изъянов, во многом исправляются самими этими нравами, состоянием цивилизации и отеческой заботой правительства. Я далек от предположения, что пером автора водила неприязнь. И в самом деле, откуда взяться подобному чувству в сердце сына Франции?.. Время стерло даже следы той жестокой битвы, где каждая из двух наций стяжала славу. С тех же пор, как утвердившаяся на французском престоле законная династия разрушила самую возможность связей, вредных для будущности России и Франции, находящихся на двух оконечностях Европы подобно двум равным чашам весов, ничего не остается, как уважать друг друга и согласием взглядов и чувств поддерживать мирное равновесие на европейском континенте. Обеим нациям очень важно также хорошо знать друг друга; поэтому, желая блага обоим государствам, я позволю себе сделать несколько замечаний касательно допущенных в книге неточностей и отмечу эти места в том же порядке, в каком они встречаются в книге.
Прежде всего — анекдот о литературной цензуре в России (с. 50). По словам автора, некто представил в комитет по цензуре описание путешествия во Францию в 1812 году. Комитет, не обнаружив в сочинении ничего предосудительного, кроме самого факта, что кто-то совершил поездку во враждебную страну, нашел самым простым предложить автору заменить в заглавии книги «Франция» на «Англия» и после такого небольшого изменения разрешить публикацию книги. История в самом деле весьма забавна, но я позволю себе предположить, что то была шутка, которую автору предложили принять за чистую монету. В России никак не могло произойти подобной истории так, чтобы о ней никто не узнал. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь русский в упомянутую эпоху развлекался осмотром достопримечательностей Франции; полагаю также, что такое предприятие осуществить было бы нелегко, и это дает повод вспомнить пословицу «Кто доказывает слишком много, не доказывает ничего».
Автор много распространяется о суевериях, которые, по его словам, являются неотъемлемой чертой характера русского народа. В подтверждение он приводит многие подмеченные им черты, все с большими или меньшими преувеличениями; в частности, история о крестьянине, который благодарил св. Николу, позволившего ему незаметно совершить кражу. Эта история также не вызывает у меня доверия; человек может быть глуп, но если мы допускаем, что он обладает религиозным чувством, следовательно, он не может не иметь представления о нравственности. Человек, обращающийся к святому, не может не знать, что кража есть преступление, он знает это хотя бы потому, что закон полагает за нее наказание.
Описывая салоны С.-Петербурга (с. 82), автор удивлен тем, что особы мужеского и женского пола собираются вместе, но не смешиваются. В самом деле, теперешние правила, принятые в обществе, обязывают молодых людей к большой сдержанности; однако это не имеет никакого отношения к восточным обычаям и не является чем-то промежуточным между нравами Европы и Азии, как утверждает автор. Слова «Азия», «азиатские нравы» повторяются так часто, что кажется, будто автор поставил себе задачу заставить своих читателей смотреть на Россию как на страну почти варварскую и полуазиатскую. Отсюда, вероятно, это настойчивое именование императора царем, хотя титул этот не существует уже более столетия. Впрочем, здесь же находим весьма лестную похвалу русским дамам: мы благодарим за нее автора от лица наших соотечественниц, хотя, впрочем, не можем вполне подписаться под выводом, который он из нее делает, а именно — утверждением о меньшей образованности и даже ничтожестве мужчин, объясняющим якобы выказываемое ими пренебрежение противоположным полом.
Должен признать, что я испытал очень тягостное чувство, читая (с. 81) рассказ о способе увеличивать население, заключая браки, какие заставили бы содрогнуться даже жителей Абуфара или Мирры. Я понятия не имею, откуда мог автор узнать о таких невероятных вещах, которые он называет к тому же обычаем. Должен заявить, что я никогда не слышал ни о чем подобном и полагаю, что и в самые отдаленные времена такие события не остались бы безнаказанными в России, как в любой другой стране. Не сомневаюсь, что автору придется пожалеть о том, что он возвел такой поклеп на целую нацию, опираясь на слухи.
На с. 88 находим подробности, касающиеся российского дворянства. Автор утверждает, что оно разделено на 14 классов, каждый из которых приравнен к военному чину, от 14-го, соответствующего прапорщику, до 1-го, соответствующего фельдмаршалу. По его словам, эта иерархия распространяется даже на женщин, фрейлины имеют чин капитана и проч., и проч. Такое описание является абсолютно неточным, автор был плохо осведомлен, или ему дали неясные сведения. На самом деле в российской гражданской службе действительно существуют чины, всего их четырнадцать, они имеют названия, как, например, губернский секретарь, коллежский регистратор, коллежский асессор, надворный советник, и проч. Любое лицо, вступающее в административную службу, по выслуге нескольких лет получает право на следующий чин и повышение жалованья. Это касается, однако, только должностей в правительственных учреждениях и ведомствах; выборные же дворянские должности — а многие из них очень важны, как, например, должности предводителей дворянства, судей и судебных заседателей, — не входят в эту систему и не требуют никакого определенного чина. От военных гражданские чины так далеки, что если лицо, занимающее гражданский пост, пожелает перейти в военную службу, оно должно начинать с нижней ступени, с ранга младшего офицера. На женщин эта классификация не распространяется никоим образом, если только автор не хотел сказать, что им оказывается в обществе ражение, определяемое положением мужа, как и в любой стране, и даже во Франции, где супруга префекта стоит на иной ступени, чем жена деревенского старосты, а этикет предписывает в обращении к дамам военные или гражданские титулы маршальши или президентши. Что касается фрейлин российского двора, это, без сомнения, очень почтенная должность, однако, насколько мне известно, они не имеют ни чина капитана, ни какого бы то ни было иного.
Подробности, приводимые автором (с. 183) о секте староверов, сильно преувеличены. Практика добровольного увечения себя совершенно не обязательна для членов этой религиозной секты. Возможно, что, несмотря на надзор властей, в каком-нибудь уголке России и есть невежественные фанатики, прибегающие к этим варварским приемам; но представить себе, что в одном полку оказалось три сотни таких людей, кажется мне по меньшей мере весьма сомнительным.
На с. 186 автор говорит о презрении, якобы выказываемом в России духовенству. Факты, на которые он опирается, так же малоосновательны, как приводимые им частные случаи. Жилище священника вовсе не обладает статусом неприкосновенности, который делал бы его недоступным для полиции; в России такого статуса не существует нигде и ни для кого. История о мошенничестве довольно забавна, но даже если и имела место в действительности, то никак не была связана с епископом и венчанием. Высшее духовенство в России составляется из монашеского ордена, поэтому епископ не может совершать обрядов ни венчания, ни крещения — эти обязанности отправляются только священниками из белого духовенства.
Изрядную похвалу (с. 232) находим в адрес русских ямщиков. «Когда возница доволен, — говорится здесь, — он награждает лошадей нежнейшим именем голубчики мои; это самое лестное прозвище, ибо голуби составляют для русского народа предмет особой любви и даже поклонения. Он нежно заботится об этих птицах, убивать или есть их считается преступным: это одно из многочисленных здешних суеверий».
В русском разговорном языке в самом деле употребляется ласковое слово «голубчик» — буквально «мой голубочек»; однако связывать это с суеверием — все равно что утверждать, что французские выражения «котик» или «кролик», с которыми рыночные торговцы обращаются к покупателям, связаны с обожествлением котов и кроликов французским народом. Я добавил бы также, что в России мне часто случалось есть жареных голубей, никого этим не шокируя. Русские крестьяне не едят их, во всяком случае обычно; однако же нельзя сказать, чтобы это была повседневная пища крестьян какой-либо страны .
Мысль о том, что русский народ — самый суеверный в мире, кажется, столь прочно утвердилась в голове автора, что он не упускает ни единого повода ее развить. Он снова возвращается к иконе св. Николая (см. с. 263), помещенной над Никольскими воротами Кремля, которая вместе с закрывающим ее стеклом осталась невредимой после взрыва, что, по словам автора, еще более увеличило, если только это возможно, веру русских в могущество этого святого. Каждый может связывать или не связывать этот удивительный факт с чудом; я могу лишь сказать, что он отнюдь не произвел в Москве сенсации.
С. 265. «Могилы древних царей украшают церковь св. Михаила. Эти саркофаги, которые в праздничные дни покрывают великолепными покровами, некогда служили трогательными посредниками между несчастием и властью. Когда кто-нибудь из подданных хотел просить владыку о милости, он оставлял свое прошение на одной из могил, и только царь мог взять его оттуда. Так смерть ходатайствовала за несчастного у трона, и к милости монарха обращались, взывая к священным именам его отцов».
К сожалению, история не говорит ничего об обычае, описанном столь академичным тоном, и я с своей стороны никогда о нем ни слыхал.
С. 269. В лесу Петровского возле Москвы очарованный взор автора «встретил среди елей и берез несколько вековых дубов, устоявших перед жестокостью местного климата и напоминающих путешественнику о милой родине». На это могу сказать только, что в окрестностях Москвы сколько угодно дубовых лесов, прекрасно растущих на этой широте.
История о жестокости Ивана Грозного в связи с постройкой храма Василия Блаженного, рассказанная на с. 326, также не имеет никаких исторических оснований. По крайней мере, Карамзин, не скрывший ни одной из жестокостей этого государя, о ней не упоминает.
Должен признаться, что я был удивлен, узнав (см. с. 367), что еще совсем недавно в самых роскошных дворцах Москвы редкостью была кровать. Кажется, плохо набитые диваны, на которых автору случилось спать в русских трактирах, оставили неизгладимый след в его памяти.
Не могу не отметить еще одного заблуждения, в которое автор впадает (с. 404) в связи с описанием праздника, данного графиней Орловой во время коронационных торжеств: «Ужин, — сообщает он нам, — был подан под огромным шатром в восточном вкусе, поражавшим своим великолепием и построенным русскими мастерами по образцу того, который персидский шах подарил когда-то графу Орлову, деверю графини» . Должен прежде всего сказать, что графиня Орлова, единственная наследница огромного состояния своего отца, знаменитого графа Орлова, получившего прозвание Чесменский в память за победу при Чесме, — графиня Орлова, говорю я, не имеет ни брата, ни деверя. Что же касается шатра, о котором идет речь, вот как обстояло дело. Шатер, принадлежавший капитан-паше, командовавшему оттоманским флотом в том сражении, попал вместе со всем гаремом в руки победителей. Граф Орлов отослал трофей обратно в Турцию, заявив, что женщины не могут быть взяты в плен. Паша, покоренный таким великодушием, просил его в доказательство своей признательности принять шатер, и именно в нем проходил бал у графини.
То, что автор говорит по поводу более важных вопросов о внутреннем правлении и положении различных классов в России, не всегда верно. Эти предметы, должным образом углубленные, могли бы составить целый том, подобный разбираемой книге. Я же остановлюсь на сказанном, выразив лишь сожаление, что известный писатель, взявшись за такую важную задачу, употребил свой талант столь поверхностным образом.
Примите уверения в почтении, и проч.
Париж, 23 апреля 1 827 г.
1 т., in-8°. Paris, Dondey-Dupre, rue Richelieu, № 47. (прим. Я. Толстого)
Каждый, с кем встречался путешественник, внес свой вклад в то, что целой стране предъявляется это огульное обвинение, вплоть до старого князя Юсупова, одного из самых богатых и именитых московских вельмож. Автор находит, что у него азиатские манеры, хотя князь провел большую часть своей жизни в европейских городах: сначала в Турине, где он был послом, затем в Париже. Впрочем, по мнению автора, эта черта неизгладима (прим. Я. Толстого)
Здесь же уместно будет привести неточное или слишком расплывчатое объяснение одного исторического факта. «Москва, — говорит автор на с. 350, — явилась в анналах истории около середины XIII века, когда стала столицей княжества, возглавляемого Михаилом Храбрым, братом Александра Невского». Михаил Храбрый в самом деле правил в Москве около 1250 г., но время основания города восходит к предыдущему столетию и согласно всем летописям предшествовало 1147 году.
Любопытно, что, неточно цитируя этот пассаж Ансело, автор отклика опускает комплимент русским мастерам: «Шатер этот, возведенный с быстротой, не возможной ни в какой другой стране и на какую способны лишь русские мастера...» (письмо 42).
Я.Н. Толстой
Достаточно ли шести месяцев, чтобы узнать страну?
или
Замечания о книге г. Ансело «Шесть месяцев в России»
«Достаточно ли шести месяцев, чтобы узнать страну?» — Этот вопрос я задавал себе, читая книгу г. Ансело «Шесть месяцев в России». Признавая, что трудно написать лучшее сочинение о стране, столько раз оклеветанной, особенно во время такой краткой поездки, я все же не могу не заметить, что эта краткость стала причиной многих ошибок, и решил указать на них как ради восстановления истины, так и отвечая желанию нескольких лиц, интересовавшихся моим мнением об этой книге. Я постараюсь быть кратким и понятным и для французов, и для русских. Умолчу о подробностях путешествия г. Ансело; не проследую за ним ни на поле Лютценской битвы, ни по песчаным равнинам Пруссии, но буду ждать его в Петербурге, отправлюсь вместе с ним в Москву и его воспоминаниям о шести месяцах противопоставлю опыт более тридцати лет, проведенных в описанной им стране, а также свою принадлежность к русской нации, что, однако, никак не помешает справедливости моих высказываний. К его наблюдениям я добавлю свои в надежде, что он сам признает их справедливость и воспользуется ими для второго издания своего труда.
Г. Ансело прибыл в Петербург и начал рассказ о нем в своем седьмом письме. После краткого вступления он заявляет, что, если бы российское правительство переехало в какой-нибудь другой город, Петербург скоро превратился бы в простой торговый порт. Причиной тому — отсутствие национального населения, которое, по его словам, теряется среди ливонцев, литовцев, эстонцев, финнов и других иностранцев. В самом деле, в Петербурге на триста тысяч жителей приходится около сотни тысяч выходцев из присоединенных областей; кроме того, в городе, служащем морским портом, ежегодно бывает по меньшей мере тридцать тысяч иностранцев. И тем не менее все заставляет думать, что, если бы императорская резиденция была перенесена в глубь России, она вскоре стала бы местом проживания если не всех ста тысяч полурусских, привлеченных в эту столицу близостью немецких провинций, то значительной их части; ибо совершенно естественно, что столица страны с таким разнородным населением являет собой многонациональный город. Присутствие в столице монарха, двора и верховных судебных инстанций, средоточие всех интересов неизбежно производят это скопление национальностей, которое в любой другой стране меньше бросается в глаза приезжему.
Я воспользуюсь этим поводом, чтобы снять с Петра I часто повторяемый упрек в том, что он утвердил свою резиденцию в Петербурге. Говорят, что этот город, удаленный от центра империи, никогда не сможет стать национальным; кроме того, он подвержен разрушительным наводнениям. Согласившись с последним пунктом, скажу лишь: в России известно, — это подтверждается и указами и письмами Петра I, — что он сделал Петербург местом своего пребывания лишь временно, намереваясь создать и развить российский флот, тогда как настоящей столицей империи должен был стать Нижний Новгород. Реализацию этого проекта затянули потрясения, ознаменовавшие царствования преемников Петра I; Петербург же рос, украшался, и время в конце концов утвердило за ним статус императорской резиденции, изначально бывший лишь временным. Этот вопрос был талантливо освещен г. Эро в статье о петербургском наводнении («Revue Encyclopedique», т. XXV, с. 245—250) .
Перейдем к восьмому письму г. Ансело. Поэт присутствует на собрании литераторов в Петербурге и, говоря о русском историке Карамзине, совершенно справедливо замечает, что имя этого знаменитого писателя произносится его соотечественниками с уважением и восхищением. Искренняя радость, вызванная новостью о том, что Его Величество Император Николай, как истинно великий монарх, пожаловал г. Карамзину пенсию 50 000 рублей, каковая должна будет перейти к последнему из его детей, «эта всеобщая радость, — пишет он, — была поистине трогательным зрелищем; казалось, что каждый из присутствующих получил личный дар от государя» . — Вот наблюдение справедливое; однако в другом месте (письмо двенадцатое) г. Ансело, говоря о похоронах знаменитого историка, выражается так: «Ему воздали заслуженные почести, но надо сказать, что относились они не столько к знаменитому писателю, сколько к личному советнику императора; не столько к историку, сколько к историографу России». — Это рассуждение не только противоречиво само по себе, но и ложно по сути. Главная заслуга г. Карамзина, даже в глазах русских, — его исторические труды и другие литературные произведения, справедливо снискавшие ему звание одного из главных реформаторов русского языка. Впрочем, чин г. Карамзина в иерархии почетных титулов был всего лишь действительный статский советник; однако в Петербурге каждый день умирают люди, награжденные этим званием, и даже более высокими, но публика не удостаивает их кончину не только подобных почестей, но даже внимания.
Но вернемся к восьмому письму. Если особа, сообщившая г. Ансело анекдот о цензуре, желала его мистифицировать, это ей вполне удалось. Я далек от того, чтобы защищать таможенников мысли, которые во всех странах мира вызывают справедливые нарекания писателей, проявляя чрезмерное рвение в исполнении своих обязанностей и часто преступая предписанные им границы; замечу только, что в России цензоры назначаются из числа писателей или профессоров. Я полагаю, все согласятся со мной, что человек, обладающий элементарным здравым смыслом, ни под каким предлогом не станет требовать от автора, желающего опубликовать свои письма о Париже и его памятниках, чтобы он заменил название Париж на Лондон потому, что они писаны русским в Париже в 1812 году. Как бы ни был глуп этот цензор, он понял бы, что если путешественник говорит в письме «Я приехал в Лондон и остановился в гостинице на улице Риволи, против дворца Тюильри; прогуливался по Пале-Роялю; видел императора Наполеона и проч.», его, без сомнения, сочтут сбежавшим из сумасшедшего дома.
Девятое письмо начинается словами: «Всем известно, мой дорогой Ксавье, что русский народ — самый суеверный в мире». — Я должен признать свое неведение в этом вопросе, ибо до сих пор полагал, что это печальное преимущество оспаривают друг перед другом испанцы и итальянцы. «Русский, — продолжает г. Ансело, — не может пройти мимо церкви или иконы без того, чтобы не остановиться, не снять шапку и не перекреститься десяток раз». — В Италии, например в Риме, я видел, как итальянцы останавливаются перед распятием в центре Колизея и целуют его, стараясь не сбиться со счета, ибо табличка на распятии гласит, что приложившийся к нему шестикратно получит 200 дней индульгенции.
«В церкви нередко можно услышать , как кто-нибудь благодарит св. Николая за то, что не был уличен в воровстве». — Подобное суеверие возможно в любой религии, начиная с язычников, которые поклонялись даже божествам воровства, и до христиан, просящих у святых защиты, когда они чувствуют себя виновными. Люди из непросвещенных классов общества всюду похожи друг на друга; лишенные способности к рассуждению, которая заставляет увидеть божественное могущество в добре, они призывают его на помощь в злом деле. Однако я полагаю, что достойный доверия человек, сообщивший г. Ансело следующий факт, хотел испытать его доверчивость. Он поведал ему, что «некий крестьянин зарезал и ограбил женщину и ее дочь; когда на суде у него спросили, соблюдает ли он религиозные предписания и не ест ли постом скоромного, убийца перекрестился и спросил судью, как тот мог заподозрить его в подобном нечестии!»
Заметим прежде всего, что вопрос, якобы предложенный судьей, нисколько не находится в его компетенции, а может быть задан исповедником; если же предположить, что это не был вымышленный факт, то можно ли случившееся с одним человеком относить к целому народу, делая вывод от частного к общему? Всякий, кто жил в России, знает, что убийства совершаются там очень редко по причине огромности страны и отсутствия смертной казни. Крестьяне в большинстве своем набожны, а греческая религия не допускает никакого снисхождения к убийству; это смертный, непоправимый грех, и русский убежден, что меч правосудия неминуемо настигнет виновного, и Бог рано или поздно укажет на убийцу. В Италии же, напротив, ужасные злоупотребления священников поощряют убийц; многочисленные разбойники имеют даже своего святого покровителя, если не ошибаюсь, св. Антония Падуанского . Что касается поверья, что встреча со священником или монахом является дурным предзнаменованием, — подобное наблюдение справедливо, однако нельзя заключать из него, как это делает г. Ансело, что этот предрассудок невежественных людей основывается на неуважении к служителям культа. В России, как и в некоторых областях Италии, встреча со священником считается плохим знаком потому, что он присутствует на похоронах и связывается, таким образом, с представлением о смерти. Конечно, священники служат также и на свадьбах и на крестинах, и эти радостные обряды должны были бы уравновесить грустные мысли, связанные с фигурой духовного лица, но суеверные люди всегда видят мрачную сторону вещей. Вот как я объясняю предрассудок, общий для двух народов, столь несхожих своим характером.
В десятом письме г. Ансело описывает петербургские гостиные. Он утверждает, что в тех кругах, где он был принят, больше всего его поразило разделение полов и сделанное им наблюдение, что мужчины не разговаривают с женщинами. Он уверяет, будто молодые дворяне имеют обо всем самое поверхностное представление, а военная служба мешает им углублять свои познания. На самом же деле большинство сегодняшних молодых людей, которых г. Ансело мог встретить в петербургском обществе, имели достаточно времени, чтобы получить образование; я говорю о большинстве, поскольку офицеры гвардии, придворные и служащие Министерства иностранных дел, образующие элиту русской молодежи, воспитывались французскими учителями или же обучались в российских или иностранных университетах. Эти учителя, попавшие в Россию после французской революции, по большей части отличавшиеся прекрасным образованием, манерами, часто даже происхождением, занимаются с ребенком от самого нежного возраста до 17 или 20 лет. Пожалуй, я соглашусь с г. Ансело, что десяти или двенадцати лет недостаточно, чтобы вырастить ученого, однако при теперешней системе, когда словесные науки и латинский язык исключены из обучения, за это время вполне можно получить блестящее образование.
Но вот что еще больше поразило меня в этом письме: отдавая справедливость разносторонней образованности и глубоким познаниям русских женщин (которые, как и мужчины, не могут посвящать образованию более десяти—двенадцати лет), автор добавляет: «Возможно, эта обширность познаний и нравственное превосходство юных дам и объясняют невнимание к ним молодых людей и нежелание приближаться к ним». — Этакая галантность и в самом деле уж чересчур! Всякий заметит, насколько произвольно подобное суждение. Если бы оно было справедливо, если бы мужчины опасались общаться с женщинами, боясь их превосходства, то не было бы и браков; мужья бежали бы своих жен, братья сестер и т.д., а за невестами ездили бы в Париж и обращались к знаменитому г. Вильому . А вот еще одно достойное доверия лицо, сообщившее автору обычай, описанный им в письме двенадцатом. Этот человек рассказал, что «когда во владениях какого-нибудь помещика родится намного больше девочек, чем мальчиков, он выдает замуж достигших зрелости девочек за мальчиков, а чтобы как можно скорее получить плоды от этих преждевременных браков, поручает отцу ребенка, пока тот не подрастет, выполнять обязанности сына. Таким образом, крестьянин, выполняющий одновременно совершенно различные обязанности, оказывается одновременно и дедом, и отцом детей своего сына, а последние оказываются братьями мужа своей матери. Уверяют также, что эти супруги in partibus, достигнув возраста, когда они могут вступить в свои права, стараются как можно раньше женить мальчиков, которыми их наградил их interim, чтобы оказать своим сыновьям благодеяние, полученное ими от своих отцов» .
Вот история, несомненно основывающаяся на чудовищном исключении, которую совершенно невозможно истолковать как обычай, ибо в таком случае надо было бы предполагать крайнюю безнравственность помещиков и отсутствие всякого религиозного чувства и полное падение нравов у крестьян. Возможно, что крестьяне иногда женят своих малолетних детей на зрелых девушках; там, где случаются такие неравные браки, причина их состоит в желании получить в дом еще одну работницу, но я могу определенно утверждать, что владельцы не принуждают и не могут принуждать крестьян заключать подобные браки, а тем более сожительствовать со своими невестками.
На странице 85 того же письма автор снова говорит о кнуте, который поминается в его сочинении к месту и не к месту, хотя в России кнут можно увидеть только ъ руках палача. Говоря о дворянах, чьи отцы остаются крепостными, он пишет: «в то время, как к сыну обращаются со словами ваше благородие , отец его, быть может, получает удары кнута». Оставив в стороне кнут, мы увидим, что во всех странах мира дворянством могут жаловать за службу, хотя и не так часто, как в России; тем не менее даже во Франции найдутся министры и высшие сановники, чьи отцы были простолюдинами, и не обязанные своими личными качествами исключительно высокому рождению.
Что касается евреев, которые, по словам автора, быстро поняли, что не смогут соревноваться в хитрости и ловкости с русскими купцами, то это еще одно заблуждение. Правительство запретило им въезд в страну по вполне естественной причине: пример Польши, где евреи разоряют крестьян, показал, сколь пагубно для России было бы позволить свободно селиться здесь этой касте ростовщиков.
Письмо тринадцатое составляет продолжение предыдущего: автор говорит в нем о дворянстве; я остановлюсь, более подробно на нескольких неточностях, вкравшихся в это письмо.
Слова о разделении дворянства на четырнадцать классов — уже ошибка, ибо эти классы представляют собой не степени дворянства, но служебные чины. Нередко случается, что служащий четырнадцатого класса принадлежит к более знатной фамилии, чем чиновник первого класса. Ни древность рода, ни титулы не дают в России настоящих привилегий. Но, поскольку титулы признаются государем как различающиеся по степеням, они должны рассматриваться как таковые в дворянской иерархии: баронов возводят в графское достоинство, графов — в князья, а некоторые из князей имеют титул светлейшего. Таким образом, существует различие между дворянством по рождению, личным дворянством и тем, которое получают дети младших офицеров; последние не имеют права приобретать имение до достижения чина старшего офицера. Неверно также, что дворяне, отказывающиеся вступать в гражданскую или военную службу, лишаются титула, отдаются в солдаты и проч.
Меня поразило также мнение г. Ансело о непостоянстве привязанностей русского дворянина, который, по его словам, поначалу «необыкновенно гостеприимен, ищет знакомства с иностранцами, особенно с французами, объявляет себя вашим задушевным другом, затем вы становитесь просто знакомым, а в конце концов он перестает с вами здороваться». Долго раздумывая, почему могло сложиться у автора такое мнение, и не найдя никакого разумного объяснения, я решил, что оно стало результатом знакомства с двумя-тремя людьми, каких можно встретить повсюду, но которые никак не могут представлять характер целой нации. Когда чужестранец имеет несчастье встречать людей подобного свойства, вместо того чтобы обобщать полученное от них впечатление, он должен был бы отнести их к разряду фатов, которые одинаковы в любой стране.
Перейдем от восемнадцатого письма к двадцать третьему. — Памятники, торжества и Царское Село описаны так бегло, что читатель едва успевает заметить ошибки и неточности.
К сожалению, слишком верно, что в России существует секта, чьи приверженцы подвергают себя добровольному увечью, стремясь избавиться от соблазна плоти; однако число их не растет, но, напротив, сильно уменьшается, и я не колеблясь готов опровергнуть рассказ о том, будто в одном полку могло оказаться три сотни этих несчастных людей. Достаточно вспомнить о строгом порядке, дисциплине и правилах поведения в армии, чтобы понять, что это совершенно невозможно; если в какой-нибудь полк и мог попасть один-другой член этой варварской секты, об этом незамедлительно стало бы известно. Цифра же, приводимая г. Ансело, может быть только метафорой, вырвавшейся у поэта.
Укажу на еще две довольно существенные ошибки в том же письме. Автор утверждает, что русские священники не могут оставаться вдовцами. Он должен был бы сказать наоборот, ибо по каноническому правилу православной церкви священник не имеет права жениться вторично, но ему дозволяется продолжать служение после потери супруги. Дальше г. Ансело говорит: «когда венчаются сын или дочь дворянина, обряд обычно совершает епископ». На самом же деле брачное благословение может быть дано только священником, живущим в миру, иначе брак был бы признан недействительным.
В двадцать шестом письме г. Ансело, прощаясь с Петербургом, посещает Казанский собор и, осматривая выставленные там трофеи, заключает, что «из всех человеческих слабостей русской нации наиболее свойственно тщеславие. Рассказывая иностранцу о памятниках своей страны, русский никогда не скажет "Это прекрасно", но обязательно "Это прекраснее всего на свете!" — Неужели из одного оборота речи, вполне к тому же безобидного, можно вывести обвинение народу, выдавая ему аттестат на гордыню и тщеславие на таком слабом основании? Дальше автор выдвигает уже более серьезный упрек: «Жезл маршала Даву, — говорит он, — оставался в обозе, брошенном по приказу самого маршала; неужели стоит гордиться забытым трофеем?» Но разве нельзя посмотреть на то же самое иначе? Два народа воюют между собой, и маршальский жезл, принадлежащий одному из них, попадает тем или иным образом в руки врагов; что же может быть естественнее, чем выставить его в качестве трофея? Если необходимы примеры, то история войн изобилует ими. Наполеон, находясь в Берлине и уже найдя общий язык с королем Прусским, отправил шпагу и орденскую ленту Фридриха Великого в Дом Инвалидов в качестве трофеев. Или, может быть, маршал Кутузов должен был вернуть жезл маршалу Даву с извинениями? — Что же касается городов, ключи от которых остались у России, то они были взяты с боем, что бы ни говорил г. Ансело: Данциг, Гамбург и другие города были защищаемы французскими гарнизонами и несомненно имели ворота. Гарнизоны оборонялись героически, что я могу подтвердить, поскольку видел это своими глазами. Если бы не могло показаться, что мы хотим отомстить г. Ансело, мы заметили бы также, что в России доблестное войско никогда не изображается в водевилях и что у нас нет ни мостов, ни улиц, названных по имени одержанных побед. Но еще больше я хотел бы напомнить об этом французским солдатам, сражавшимся с русскими. Если отдать должное их мужеству, то и они признают храбрость русских с той же справедливостью, с какой русские считают французов самым отважным противником, с каким им довелось сражаться.
Подробности, которые сообщает г. Ансело в своем двадцать седьмом письме о ямщиках и их манере править лошадьми, о различении скупых и щедрых путешественников названием орлов или ворон, можно найти в Путеводителе и вряд ли заслуживают специального внимания. В том же письме автор, остановившись в Валдае, рассказывает о торговках баранками, что опасался, что они его соблазнят. Он утверждает, что проезжающий вынужден призвать на помощь своей добродетели всю свою осторожность. Могу успокоить его: эти девицы вовсе не так угодливы, а кроме того, состоят под надзором властей, так что его добродетель не подвергалась ни малейшему риску. Пусть те, кто намеревается отправиться в Россию, не пугаются перспективы ужасных ночей между Петербургом и Москвою; что бы ни говорил г. Ансело, удобные кровати вы найдете на протяжении всего пути, и особенно в Твери, где гостиницы просто великолепны.
Тридцатое письмо должно дать французскому читателю представление о цыганах, живущем в России бродячем племени. Вполне возможно, что какие-то молодые люди и даже такие, которым юность уже не может служить оправданием, разорялись ради цыганок. Молодость и страсти повсюду толкают людей на безумства: кто-то разоряется на актрис, на певиц, кто-то даже на канатных плясуний. Однако мне кажется маловероятным, чтобы некий любезный русский, амфитрион г. Ансело, указывая на молодого человека, растратившего большое состояние на цыганку, мог сказать: «Взгляните на нее. Один офицер, к несчастью располагавший состоянием, за два года проел с нею две тысячи крестьян!» Шутка дурного тона, тем более, что подобное выражение в русском языке не употребляется. Говорят «растратил», но никак не «съел свое состояние». Эта шутка любезного амфитриона менее всего национальна.
Письмо тридцать второе содержит довольно верные сведения о судах; тем не менее и в него закралось мнение, которое кажется мне ошибочным. Автор утверждает, что «преступления в России редки... потому, что кровь течет в жилах русских медленнее и не возбуждает сильных страстей, а также потому, что различные сословия общества почти не соприкасаются друг с другом, интересы их не сталкиваются, и разбившаяся карьера или раненое самолюбие не заставляют кипеть умы так же сильно, как в странах, где разные классы сближены и перемешаны». Исследуя этот вопрос, я нахожу, что самые серьезные и самые частые преступления совершаются умышленно; следовательно, быстрота циркуляции крови (впрочем, физиологическая аномалия) не порождает преступлений, а те, что совершаются в момент ослепления яростью, рассматриваются судом как менее тяжкие и даже во Франции не караются смертной казнью.
На последнюю часть рассуждения г. Ансело отвечу, что столкновение интересов и происходящие отсюда преступления вызываются не соприкосновением различных классов общества. Убийства совершаются чаще всего в результате ненависти, мести или корыстолюбия. Поэтому в России убийства должны быть многочисленнее, чем где бы то ни было, в результате вражды слабых и сильных, бедных и богатых, рабов и господ. Чтобы определить истинную причину редкости преступлений в России, надо прожить несколько лет в провинции, отдаленной от столицы. Там беспристрастный наблюдатель может удостовериться в том, что русский крестьянин, хотя и кажется на первый взгляд свирепым, по природе добр, обладает мягким нравом и набожностью, основанной на евангельской морали . В поддержку этому утверждению приведем весьма изобретательное соображение г. Ансело о рекрутировании солдат, которое удаляет из русских деревень злодеев. Безусловно, это одна из важных причин той высокой нравственности, которую отмечают в России все путешественники. Что касается корыстолюбия судейского сословия, то в России оно едва ли больше, чем где бы то ни было, а если злоупотребления еще имеют место, они скоро исчезнут. Мудрость нашего нового монарха, поистине отеческая забота, настойчивость и справедливость, с какой Его Величество преследует нарушителей служебного долга, дают нам основание надеяться на самое лучшее будущее.
От вопроса судебного перейдем к политическому, который уже пятнадцать лет является предметом дискуссий публицистов. Я говорю о пожаре Москвы. Об этом ужасном событии писали столько, что мне остается лишь оспорить некоторые утверждения автора в тридцать четвертом письме. Я не боюсь присоединиться к мнению Европы (Vox populi, vox Dei ), которое долго считало это внезапное уничтожение города проявлением высокого порыва национального чувства. Автор «Шести месяцев в России» замечает по этому поводу, что «если бы по внезапному движению души знатные фамилии решились на эту огромную жертву, то они приняли бы меры, чтобы спасти сокровища, собранные в их дворцах». Но г. Ансело, вероятно, забыл, что жители Москвы не ведали об угрожающей им опасности до самого рокового дня, когда французские войска вступили в город? Губернатор Ростопчин и маршал Кутузов не переставали их успокаивать и уверяли, что они в полной безопасности; в одном заявлении, сделанном после Бородинской битвы, последний даже клялся своими сединами, что город не будет сдан; когда французы уже вошли в столицу, многие жители едва успели спастись сами, а некоторые попали в плен. Было ли у них время спасать свои богатства? Опровергнув это утверждение, можно было бы заключить, что Москва была подожжена воспламененным патриотизмом жителей; я бы даже согласился с г. Ансело, что в этом помогли и вышедшие на волю заключенные тюрем, побуждаемые страстью к грабежу. Но если бы то же самое случилось в Париже и если бы настоящие патриоты взяли на себя инициативу поджечь город, вероятно, рядом с людьми благородными и незаинтересованными также оказалось бы изрядное число злодеев и грабителей, усугубляющих пожар, чтобы воспользоваться удобным случаем.
Далее г. Ансело относит причину московского пожара на счет некоей тайной силы, а именно Англии; «ибо, — говорит он, — разрушение города не только лишило наших солдат всех необходимых ресурсов, но еще и раздражило народ, сделав каждого москвича их злейшим врагом, и уничтожило возможность мира, чаемого Наполеоном: именно к этому стремилась Англия». — Если такова была цель (что, впрочем, весьма вероятно), которую некто надеялся достигнуть, поджигая Москву, то политика Кутузова, не желавшего и слышать о мире, должна была воспользоваться этим поводом (что и имело место) и без того, чтобы Англии, не ведавшей, вероятно, о возможности принесения города в жертву самими москвичами, пришлось тратить свое золото. Во время подобных катастроф миллионы, потраченные тайной силой, несомненно не смогли бы противостоять патриотизму — если не Ростопчина, то других выдающихся русских, имевших вес в правительстве. Впрочем, в хаосе, неизбежно возникающем в подобной ситуации, облеченный безграничной властью Ростопчин имел иные способы обогатиться, если бы пожелал этого, не компрометируя себя связью с иностранным кабинетом. Мне кажется, что это обвинение предполагает чрезмерную изворотливость английской политики, и без того уже многократно и несправедливо оклеветанной.
Все сведения, приводимые г. Ансело о русской армии в письме тридцать девятом, почерпнуты из надежных источников, за малым исключением; например, слова о том, что обучение младших офицеров и солдат основательнее, чем обучение старших офицеров, нисколько не обоснованны. Воспитание молодых военных осуществляется в многочисленных кадетских корпусах и военных училищах; в одном Петербурге их десять, и в нескольких более тысячи учащихся. Большая их часть состоит под верховным руководством великого князя Константина, а в его отсутствие управляется самыми выдающимися военачальниками, и с каждым днем заведения эти совершенствуются. Из их стен вышло множество прекрасных офицеров, обученных за счет императорской казны . Автор «Шести месяцев» снова заблуждается, когда утверждает, что в русской гвардии сегодня мало воевавших полковников. Я заявляю и могу доказать, что сейчас в русской гвардии мало полковников невоевавших.
В письме сороковом возобновляется рассказ об ударах кнута, щедро раздаваемых казаками, вместе с шутками о крестьянах, которых, по словам г. Ансело, было задавлено на три тысячи рублей.
Наконец, в письме сорок втором рассказано о празднике, данном Императором народу, и о беспорядках, учиненных толпой, набросившейся на угощение после слов Государя «Дети мои, все это для вас!». Поняв слова Императора буквально, народ якобы немедленно взобрался на амфитеатры для зрителей, расхватал сиденья и скамьи, разорвал тенты, стал драться за холсты и доски и проч., несмотря на непрестанное использование кнута (опять и снова кнута), и только отряд пожарников, пустивший в ход насосы, смог разогнать беснующуюся толпу.
Картина в самом деле вышла очень живописная, и я могу вспомнить только одну, с ней схожую: раздачу еды народу на Елисейских Полях в Париже. Там яства кидают в толпу, а люди бросаются в грязь и начинают драться за добычу руками и ногами. Полагаю, что и при этих сценах отряд пожарных был бы вовсе не лишним. Бесплатные представления в парижских театрах носят почти столь же дикий характер; это доказывает только, что народ везде одинаков.
Вернувшись немного назад, скажу о письме сороковом, где г. Ансело трактует о драматической литературе. Бесспорно, что большинство русских трагедий являют собой переводы или копии французских шедевров; однако разве последние не заимствовали почти все у древних, причем не только форму драм, характеры, мысли, но также и большинство сюжетов? Разве не Аристотель правит до сих пор на драматическом Парнасе Франции? Из ста русских трагедий, образующих репертуар театров обеих столиц, треть основана на национальной истории или составляет подражания английским и немецким авторам. Переводы французских трагедий — далеко не лучшее, наши подлинные шедевры — национальные драмы Озерова и Крюковского . Этими произведениями никак нельзя пренебречь, особенно талантливому человеку, столь выдающемуся, как автор «Людовика IX». Что касается препятствий к созданию национальной комедии, я соглашусь только в том, что они на самом деле имеют место, но вполне преодолимы. «Неприступная неприкосновенность» придворных — отнюдь не столь серьезная преграда, как автор стремится показать. Кроме того, театральная пьеса — не сатира на лица. У нас немало пьес, выводящих на сцену недостатки высокопоставленных лиц, продажность судей и тому подобное. Были даже примеры, когда весьма высокопоставленные особы узнавали себя в комедиях. Правительство не запрещает эти постановки, они идут на сценах императорских театров, под покровительством высших государственных сановников, каковые обыкновенно возглавляют руководство театрами. Я осмелюсь даже сказать, что драматическая цензура в России более независима, чем во Франции. «Женитьба Фигаро», например, в Париже запрещена, но играется в Петербурге, включая и знаменитый монолог . Не знакомый с российским провинциальным дворянством, весьма многочисленным и отличающимся от нашей аристократии совершенно особой физиономией нравов, г. Ансело полагает, что комедиографам негде отыскать смешные типы. Он может быть спокоен: это бескрайнее поле, и талантливый писатель может снять с него обильнейшую жатву. Это подтверждают прелестные комедии Фон-Визина, князя Шаховского, г. Грибоедова и другие. Первый описал в своем «Недоросле» воспитание провинциального дворянина с истинно классическим правдоподобием; его «Бригадир» — еще одна совершенно национальная пьеса. Князь Шаховской , автор более пятидесяти театральных пьес, описал провинциального дворянина со всеми его причудами в очаровательной комедии «Полубарские затеи» . Наконец, последний, г. Грибоедов, продемонстрировал подлинный талант в необыкновенно остроумном описании наших гостиных.
В конце концов, необходимо отдать справедливость г. Ансело, признав достоинство большей части его книги. Хочу надеяться, что он сам почувствует, что почти импровизированное сочинение, результат всего лишь полугодового путешествия, прошедшего к тому же в вихре празднеств, никак не может претендовать на совершенство. Я не смешиваю его с толпой других путешественников, которые, прожив в России много лет, выносят из нее только дурные воспоминания, не находят в ней ничего достойного, доброго и, чтобы привлечь к себе внимание, клевещут на тех, кто оказал им радушное и искреннее гостеприимство. Однако если бы мне пришлось писать о нравах и обычаях какой-нибудь нации, то, ничего не обобщая, я тщательно отсеял бы все исключения и не упускал бы из виду того, что все мы суть представители человеческого рода и, следственно, похожи друг на друга, за небольшими отличиями.
Впрочем, дай Бог, чтобы все, кто пишут или будут писать о России, походили бы талантом и доброжелательностью на г. Ансело! Однако, повторяю, пусть будут они менее поспешны, дабы не вызвать упреков в пристрастности или легкомыслии. Сочинению г. Ансело, конечно, недостает лишь зрел ости, какая приобретается только долгим пребыванием в стране. Это и позволяет мне заключить: шести месяцев недостаточно, чтобы узнать страну .
Яков Николаевич Толстой (1791-1867) - отставной офицер, литератор и театрал, председатель известного дружеского общества «Зеленая лампа» (1819— 1820), член декабристского Союза благоденствия, с 1823 г. жил в Париже, где опубликовал ряд брошюр и статей о России и русской культуре (в том числе рецензии на «Евгения Онегина», альманахи «Полярная звезда» и «Северные цветы», годовые литературные обозрения, некролог Карамзину и др.). О Толстом см.: Модзалевский Б.Л. Яков Николаевич Толстой // PC. 1889. № 9; Булгакова Л.А. От декабризма к осведомительству: заметки к биографии Якова Николаевича Толстого // 14 декабря 1825 года: Источники. Исследования. Историография. Библиография. СПб.; Кишинев, 2000. С. 170-200. После 1825 г. Толстой находился в сложном положении, не имея возможности вернуться в Россию как лицо, «прикосновенное к делу декабристов»; в этот период своей журналистской деятельности он стремился реабилитироваться в глазах правительства. С 1837 г. Толстой, числясь корреспондентом Министерства народного просвещения, стал агентом III Отделения в Париже. Его служебные донесения этого времени см.: Лит. наследство. М., 1937. Т. 31/32. (Публ. Е.В. Тарле.)
Перевод выполнен по: Six mois suffisent-ils pour connaitre un pays, ou observations sur 1'ouvrage de M. Ancelot, intitule «Six mois en Russie»; par J. Т у. P., 1827.
Нёгеаи Е. Saint-Petersbourg. De 1'inondation de cette ville // Revue Encyclopedique. 1825. T. 25. P. 245-250.
Слегка измененная цитата из письма VIII.
В русских церквях не молятся во всеуслышание (прим. Я.Н. Толстого)
Антоний Падуанский (1195-1231) - выдающийся францисканский проповедник. Один из наиболее почитаемых, особенно в Италии (в Риме в его па мять устраивался праздник окропления животных) и Испании, святых. Плуты в новеллах итальянского Возрождения нередко взывают к его имени.
См. примеч. Вяземского на с. 218.
Несколько сокращенное изложение пассажа из письма XII.
Эти слова не означают «вы, принадлежащий к дворянскому роду», но являются таким же обращением, как те, что адресуют министрам и высшим государственным сановникам: ваше превосходительство, ваше сиятельство (прим. Я.Н. Толстого)
Какое издание имеет в виду Толстой, неясно. «Путеводитель по Москве» Лекуэнта де Лаво посвящен исключительно Москве и не содержит никаких указаний на путешествие из северной столицы.
Евангелие читают в России на древнем языке страны, понятном всем (прим. Я.Н. Толстого)
Глас народа — глас божий (лат.).
Достаточно назвать г. барона де Дамаса; этот министр — выпускник Петербургского кадетского корпуса, так же как князья де Брой и (прим. Я.Н. Толстого)
Толстой имеет в виду трагедии «Димитрий Донской» (1806) В.А. Озерова и «Пожарской, или Освобожденная Москва» (1807) М.В. Крюковского.
Постановки «Свадьбы Фигаро» на сцене петербургского французского театра A.M. Каратыгина характеризовала как ряд «многократных, но неудачных попыток артистов здешней французской сцены» (Каратыгина A.M. Воспоминания // Каратыгин П.А. Записки. Л., 1930. Т. 2. С. 171). В новом переводе Д.Н. Баркова «Свадьба Фигаро» шла в Петербурге, а затем и в Москве в 1829 г. «Знаменитый монолог» — монолог Фигаро из V акта.
Князь Шаховской — автор многих пьес, которые в своей оригинальности не имеют ничего общего с французскими шедеврами; некоторые взяты из старых народных сказок; но пьеса, заслуживающая наибольшего внимания любителей драматического искусства, — это «Аристофан». Вот ее сюжет, взятый из истории: Аристофан собирается представить публике пьесу «Всадники», писанную против Клеона, тогда всесильного правителя Афин, который чинит всевозможные препятствия постановке. Комедиограф все же преодолевает их, однако ни один актер не соглашается исполнить роль Клеона, выставляющую напоказ все его смешные стороны, и автору приходится выйти на сцену самому; скульпторы отказываются лепить маску Клеона, и он играет без маски, а чтобы всем было ясно, кого он изображает, одевается в его хитон, похищенный его возлюбленной Альциноей, в число поклонников которой входит и Клеон. Пьеса в трех действиях, белым стихом; реплики разных персонажей писаны разными размерами и разным стилем. Каламбуры, комические черты и аттическая соль, заимствованная у Аристофана, придают сочинению неповторимую оригинальность. Особенно замечательна сцена, где Ксантиппа, жена Сократа, изливает свой гнев на всех присутствующих, не щадя и самого Клеона. В развязке сограждане устраивают Аристофану триумф, а Клеон подвергается публичному осмеянию. Мне не известно, была ли пьеса играна на сцене, но очень сожалею, что этот шедевр остался неизвестен г. Ансело [Пьеса А.А. Шаховского «Аристофан, или Представление комедии "Всадники". Историческая комедия в древнем роде, в разномерных стихах греческого стопосложения, в 3 д. с прологом, интермедиями, пением, хорами и танцами, с помещением многих мыслей и изречений из Аристофанова театра» шла в Петербурге с 1825 г., а в Москве — с 10 сентября 1826 г., так что Ансело имел возможность с ней познакомиться — прим. составителя].
Комедия А.А. Шаховского «Полубарские затеи, или Домашний театр» была впервые поставлена в 1808 г. и в дальнейшем долгое время шла с большим успехом.
Г. Ансело увидел Россию, конечно, в очень интересный момент, но он недостаточно изучил ее. Семимильными шагами проделавшая путь к цивилизации страна, которой правит сегодня монарх, одаренный великим характером, заботящийся единственно о благе своих подданных и лично входящий во все подробности управления государством, - такая страна неизбежно должна достигнуть апогея славы и процветания.
П.А. Вяземский
Шесть месяцев в России. Письма, писанные г-м Ансело в 1826 году, в эпоху коронации Его Императорского Величества, и проч.
Париж, 1827.
(Письмо из Парижа в Москву к Сергею Дмитриевичу Полторацкому)
С той поры, как прочел ты во французских газетах объявление о вышедшей книге г-на Ансело , верно, не проходило дня, чтобы ты не поминал меня лихом и не говорил с досадою: «А он не присылает этой книги и ничего не пишет о ней. Хорош приятель! хорош корреспондент!» Предчувствую твое нетерпение и пользуюсь первою удобностью, чтобы хотя задатком успокоить твое сердце и твою библиографическую жадность. Вероятно, нельзя будет доставить тебе эту книгу в Москву. Довольствуйся тем, что я прочел ее, и будь сыт моим насыщением или пресыщением. Впрочем, право, жалеть тебе нечего. Не подумай, что я, в оправдание малого усердия, хочу отбить в тебе охоту. Нет! с моей стороны нет никакой уловки, никакого злого умысла. Отлагая обиняки и все иносказания, постараюсь тебе дать кое-как понятие о шестимесячном пребывании в России г-на Ансело, и если успею изложить ясно и внятно сущность этой книги, то, без сомнения, умерю твое нетерпение и неудовольствие на меня. Слушай! Первые пять писем заключают в себе поверхностный отчет в поездке автора от Парижа до Митавы. В них замечателен разве один уважительный отзыв французского поэта о Гете. Там следует стихотворение, написанное автором на поле Люценской битвы. В последних стихах обращение к Наполеону благородно и, кажется, хорошо выражено:
Quand ton sceptre pesait sur le monde asservi, Quand la France tremblait, ma lyre inexorable D'un silence obstine peut-etre eut poursuivi De ton pouvoir sans frein la majeste coupable: Mais tu connus 1'exil et sa longue douleur, Mais la mort t'a frappe sur un rocher sauvage; Je te plains, et ma lyre adresse un libre hommage A la majeste du malheur.
Тут должно заметить откровенное peut-etre . В царствование Наполеона поэт не был еще известен, и нельзя знать, не иначе ли заговорила бы лира его. От седьмого письма из Петербурга начинаются именно русские письма. Всего на все в книге их 44, а страниц 422. Большая часть из них посвящена местным описаниям и, так сказать, статистико-топографико-живописным подробностям, как ты и сам уверишься из извлечения оглавлений писем, которое здесь сообщаю. Александро-Невский монастырь, Екатерингоф, дрожки, Биржа, Арсенал, Царское Село, погребение императрицы Елисаветы Алексеевны, Семик, Летний сад, гулянье в Летнем саду в Духов день (Fete des mariages), Императорская библиотека, Кронштат, С.-Петербургская крепость, Собор Петропавловский, водосвятие, Смольный монастырь, Зимний дворец, Эрмитаж, вид Петербурга, Казанский собор, гробница Моро, Острова, дорога из Петербурга в Москву, Новгород, Валдай (La Suisse Russe2), Москва, Китай-город, Кремль, Петровское, цыганы, судебные места, тюрьмы, Бородинское поле, церковь Василия Блаженного, Сухарева башня, обряд коронации и описание праздников, данных при этом случае. Все это, должно признаться, за исключением некоторых погрешностей, неуместных замашек учености, умничанья и либерализма, тем более неуместного, что автор дома совсем не в рядах оппозиции, а либеральничает только в гостях, все это описано довольно верно, прибавим NB, для путешественника и для француза; но все бесцветно, безмысленно и, по крайней мере для нас, русских, нимало не занимательно и не любопытно. Остальное содержание писем, политическое и нравственное, еще жиже и сквознее. Нельзя сказать, чтобы автор, как многие из собратий его, был движим каким-нибудь недоброжелательством к русскому народу и увлечен предубеждениями против России, но зрение его слабо и близоруко. Говоря о злоупотреблениях, о недостатках наших (и какой же народ не подвержен им?), он нередко кружится около истины, но не настигает ее и не в силах за нее ухватиться. Россия, может быть, отчасти и видна в его книге, но видна как в зеркале тусклом и к тому же с пятнами, которое отражает предметы слабо и темно. В этом отношении вина не автора, и Бог простит ему: не каждому даны взор орлиный, ум зоркий и наблюдательный; но каждый образованный и <благо>воспитанный человек отвечает за личности, когда он себе их дозволяет. В этом отношении г-н Ансело иногда отступает от законов общежития и тем оскорбил не русских, которые недоступны оскорблениям г-на Ансело, но своих сограждан и товарищей путешествия своего, хотя и говорит в предисловии, что он не числился при посольстве герцога Рагузского и что наблюдения его, неизвестные членам посольства, принадлежат ему одному, что один он за них отвечает. <Вероятно, это официальная уловка; но в чужие дела и отношения мешаться нам не следует.>
Впрочем, нельзя сказать, чтобы автор худо помнил хлеб-соль, по крайней мере, авторскую. 8-е письмо содержит благодарное описание обеда, данного ему г-ном Гречем.
«Несколько русских литераторов, — говорит он, — узнав о приезде моем в Петербург, хотели доказать мне, что Музы сестры, и я за несколько счастливых минут обязан их дружелюбному гостеприимству. Русский литератор, г-н Греч, один из библиотекарей императорских, ученый филолог, сочинитель грамматики, которая имеет законную силу в России (fait autorite en Russie), хотя и не была еще вполне издана, и редактор лучшего журнала в империи, «Северной пчелы», дал вчера большой обед, на коем присутствовали все отличные литераторы, находящиеся ныне в Петербурге. Тут видел я г-на Крылова, который прелестным комедиям, а более еще басням своим обязан за известность европейскую: его прозвали русским Лафонтеном, и в самом деле, в творениях его находим простосердечие, прелесть, придающие ему некоторое сходство с нашим бессмертным добряком. В свете имеет он какую-то молчаливую рассеянность, которая довершает сходство и оправдывает его славное прозвание.
Г-н Бургарин (Bourgarine), сотрудник г-на Греча человек ума весьма замечательного (d'un esprit des plus remarquables); он занимается ныне сочинением, коего отрывки, уже напечатанные, приняты были с большим успехом; прозвание его: "Русский Жилблаз" . Цель сочинения — описание нравов и обычаев разных областей русского народа; ожидают здесь книгу эту с большим нетерпением, и если позволено заранее судить о достоинстве сочинения по разговору автора, то можно сказать утвердительно, что в отношении оригинальности картин, тонкости и остроумия наблюдений сия книга вполне удовлетворит ожиданиям.
Возле меня сидели за столом г-н Лобанов, которому русский театр одолжен переводами "Федры" и "Ифигении" и ныне готовящий переводы "Гофолии" и "Британника"; г-н Измайлов, уваженный баснописец; г-н Сомов (Soumofi), коего талант показывается с блеском, и граф Толстой, искусный резчик на медалях, который хотел придать славу искусств знаменитости происхождения. Кроме этих, собрание составлено было из поэтов, ученых и грамматиков . Предлагали заздравные тоасты в честь литературы французской, "старшей и любезнейшей сестры литературы русской" (la soeur ainee et bien aimee de la litterature Russe), в честь Императора Николая 1-го, который благотворением, истинно достойным Великого Царя, почтил письмена в лице г-на Карамзина. — В конце обеда пили за здоровье г-на Жуковского, одного из лучших нынешних поэтов русских».
Вообще автор довольно справедлив и благосклонен в суждениях своих о наших поэтах, женщинах и простолюдинах. И за то ему спасибо! О таланте Александра Пушкина отзывается он с уважением и жалеет, что не удалось ему познакомиться с поэтом. В книге своей предлагает он перевод, прозою, но довольно верною и красивою, «Светланы» Жуковского, «Черепа», сочинения Баратынского, отрывка из «Полярной Звезды» и другого стихотворения неизданного. Говоря о Баратынском, жалует он его в князья (le jeune prince E. Baratinsky), но зато, с другой стороны, разжалывает его еще неуместнее в подражатели французских нововведений: перед переводом стихотворения «Череп» сказывает, что «оно уважается русскими, которые начинают ныне перенимать у нас нашу недавнюю любовь к грезам поэтическим, мистическим и наркотическим (снотворным), коими мы наводнены». В подлиннике нет ничего мистического, а еще менее наркотического. Череп — предмет философический и поэтический и нововведение, которое ведется со смерти Авеля. Но французу нельзя не похвастать и не обращать всего к французам. Мельком он и строго судит нашу литературу, но и тут не без основания. «Не должно, — говорит он, — требовать хода (allure) оригинального и свободного от литературы русской: в ней упражняются люди, коих воспитание иноплеменное; образованность, понятия и самый язык заимствованы из Франции, и следовательно, она не может быть иначе, как литература подражательная. Доныне она неотступно повторяла формы, физиогномию и даже предрассудки нашей. С некоторого времени русские поэты, кажется, хотят отходить от классических образцов и искать образцы свои в Германии, но и в этом они только нам подражают». В начале суждения есть, как ни говори, много справедливого; но в последних словах опять выходка французского самохвальства. Мы еще с Карамзина ознакомились с немецкою литературою, а с Жуковского принялись за нее. Французы же услышали о немецких авторах только с появления книги г-жи Сталь о Германии. То, что путешественник говорит о женском поле в России, заслуживает, по моему мнению, безусловное утверждение. Вот слова его: «Некоторые путешественники, а именно автор "Тайных Записок о России", донесли Европе о невежестве русских женщин; не знаю, были ли они беспристрастны в эпоху такого мнения, но я с ними не согласен. Пользуясь правами, присвоенными званию моему иностранца, я не один раз переходил за межу разграничения, проведенного между обоими полами (выше автор замечает, что в гостиных и столовых наших оба пола не сходятся); я разговаривал с этими женщинами, обвиненными в невежестве, и по большей части находил у них сведения разнообразные, соединенные с необыкновенною тонкостию ума, познания нередко глубокие во многих литературах европейских и прелесть выражения, которой могли бы позавидовать многие француженки. Особливо же между молодыми сии качества блистательнее обнаруживаются: это доказывает, что с прошедшего столетия образование женщин в России приняло новое направление и что истинное лет тому тридцать перестает ныне походить на правду. Часто в Петербурге встречаешь девиц, с равною свободою изъясняющихся на языках французском, немецком, английском и русском; я могу назвать таких, которые пишут на сих языках слогом замечательным по необыкновенной исправности и красивости . Обширность этих познаний, это превосходство нравственное объясняют, может быть, причину одиночества, в котором молодые люди оставляют их в обществе, и нежелание их сближаться с ними (et la repugnance qu'ils eprouvent a se rapprocher d'elles)».
Я рад, что иностранец гласно признал превосходство образованности женского пола над нашим в России . Я всегда был этого мнения и уверен, что наши светские общества холодны и безжизненны от нашей братии. Если просвещение наших женщин и не утверждено на истинных основаниях, то, по крайней мере, согласиться должно, что изящные искусства, чтение иностранных книг и отечественных, сколько их есть, входят в число любимых занятий нового поколения. И если молодые девицы, поступив в звание супруг, нередко охлаждаются к сим просвещенным вкусам, то, по большей части, виноваты мужья, которые нередко не умеют ни поддерживать, ни ценить благородных склонностей подруг своих. Ты скажешь мне: «Хорошо тебе за глаза обвинять своих товарищей, думая, что, за отсутствием, ты изъемлешься из общего приговора». Нет! я и с вами налицо признавал преимущество женщин над нами и, право, не из одной любви к ним, а из любви бескорыстной и к истине. Я довольно ездил по России, живал и в губернских и в уездных городах и везде находил, без всякого лицеприятия, что сумма, какова бы она ни была, мыслей, утонченных чувств, образованности и сведений перетянет всегда на стороне женской. Впрочем, французские писатели и прошлого столетия были несправедливы в отзывах своих о русских женщинах. Царствование Екатерины должно было иметь и вполне имело влияние на умственное образование русской женщины. Женские воспитательные учреждения, пользовавшиеся особенным покровительством и заботливым сочувствием императрицы, были рассадниками образованных женщин. Имена некоторых из них поминаются с уважением и похвалою в мемуарах и переписках многих европейских писателей.
Не знаю, как ты и вы все, господа столичные, но я готов многое простить автору за отзыв его о нашем простом народе. Почти все путешественники кадили некоторым вершинам нашего политического общества, чтобы потом безнаказаннее и смелее бить по нижним рядам своею предательскою кадильницею. Г-н Ансело не подражал им, и вот некоторые черты из его характеристики русских простолюдинов:
«Более всего с первого взгляда иностранец удивляется в русском крестьянине презрению опасности, которое он почерпает в чувстве силы и ловкости своей. За него испугавшись, вы указываете на беду; он улыбается и отвечает вам: небосъ! Это слово у него всегда на языке: оно знаменует неустрашимость, истинное основание его характера. Догадливые и услужливые русские крестьяне прилагают все способности свои, чтобы понять вас и вам услужить: несколько слов достаточны иностранцу для объяснения мысли своей русскому крестьянину, который, устремя глаза свои на ваши, угадывает ваши желания и спешит им угодить. Ничто так удивительным не кажется, как отменная вежливость, которая отличает этих простолюдинов и являет странную противоположность с их дикими лицами и грубою одеждою: не только говоря с высшими себе, употребляют они учтивые поговорки, которых не слышишь во Франции среди низших званий, но и между собою приводят они их при каждом случае: встречаяся, они снимают шляпу друг перед другом и кланяются с учтивостью, которая, казалось бы, должна быть плодом воспитания, а у них она следствие природной благосклонности. На каждом шагу иностранец на улице встречает примеры этой общежительности, свойственной русскому народу: всегда ласковым словом остерегают прохожего и вместо грубого прочь, посторонись (gare!), которым приветствует вас наш носильщик, и часто после того, как уже свалит вас с ног, здесь слышите вы: барин! остерегитесь!, и проч.» .
Далее приводит он примеры мастерства и проворства русского работника, который один с топором заменяет нередко целую артель мастеровых, вооруженных разными орудиями. Вот чем довершает он свои наблюдения: «Знаю, что и у француза найдешь готовность услужить; но, рассматривая пристально оба народа, замечаешь ощутительную разницу в свойстве их услужливости. Француз, помогая вам, следует своей природной живости, и вы, приемля от него услугу, видите по важности, которую он придает ей, что он знает ее цену, — русский одолжает вас по природному побуждению и по чувству религиозному. Один исполняет обязанность, возлагаемую общежитием, другой — долг любви христианской. Честь, сия добродетель народов образованных, вместе и побуждение и возмездие первого; другой не помышляет о достоинстве своего поступка: он делает просто, что другие делали бы на его месте, и не понимает возможности поступить иначе. Если дело идет о спасении человека, француз видит опасность и предается ей, русский видит перед собою одного несчастного, готового погибнуть: смелость одного обдуманная, неустрашимость другого в его природе».
Под французским пером замечательны также наблюдения беспристрастные о нашем русско-французском воспитании. Говоря, что язык французский сделался для нас потребностью, что вообще молодежь образуется французскими наставниками, он прибавляет: «Наше народное честолюбие должно, конечно, быть довольно этою данью уважения, платимою нашему языку, нашим нравам, нашей литературе; но, рассматривая сию систему глазом философическим, не найдешь ли в ней много важных неудобств? Расстояние, разделяющее высшие звания общества от того, которое называется народом, непомерно. Образ воспитания, предназначенный для молодых бар, не увеличивает ли еще сего расстояния? Не уничтожает ли оно все сношения между ними и званиями нижними? Обделка ума, чувства, язык, обычаи — всё различно. И притом, иностранные наставники могут ли внушить воспитанникам любовь к отечеству? Могут ли они образовать русских? Не полагаю, и смею думать, что истинный патриотизм должно искать в одном народе. Кажется, правительство убедилось в этом неудобстве, и говорят о скором учреждении императорских учебных заведений, в которых основы воспитания будут в лучшем согласии с нравами, законами и постановлениями России».
Добросовестно показав тебе некоторые хорошие черты из книги г-на Ансело, жаль мне, что я должен по той же добросовестности изложить перед тобою недостатки и погрешности его. Путешественники любят давать мнениям и замечаниям своим объемы общие. Известен анекдот о французе, который, проезжая через немецкий городок, остановился в гостинице для перемены лошадей и, увидя в ней рыжую хозяйку, которая била мальчика, записал в своей путевой книжке: «В здешнем городе женщины рыжи и злы». Этот анекдот может быть применен и к нашему путешественнику. Случалось ли ему, что в каком-нибудь русском доме принят он был хуже в следующие разы, чем в первый, он тотчас вносит в свой журнал определение: «Русский начинает с того, что сказывается вашим искренним другом, скоро становитесь вы простым знакомцем, и тем кончится, что он перестает вам кланяться». Положим, что автор испытал это на деле; не станем разбирать, кто виноват в этом охлаждении взаимных отношений, но зачем же, если г-н Ансело напал на русского или даже на несколько русских, которые не умели или не хотели поддержать плату учтивостей, с первого приема оказанных иностранцу, заочно знакомому им по литературному имени, зачем же сейчас подводить всех иностранцев и всех русских под одного общего знаменателя? Надеюсь, не столько для чести русских, сколько для собственной чести автора, что и он в шестимесячном пребывании своем у нас умел сохранить знакомцев, которые кланялись ему до конца.
Ребячество некоторых наблюдений его доходит до неимоверности. Описывая Эрмитаж и упомянув о библиотеке Вольтеровой, в нем хранящейся и которой он не видал в подробности за отсутствием того, у коего хранился ключ от нее, говорит он с забавною важностью: «Не могу приписать неблагосклонности путеводителя своего или данным ему приказаниям лишение, о коем сожалею; но тот, кому поручено хранение сих книг, был в отлучке, и никто не мог и не хотел бы взять на себя должность, на другого возложенную. Подобное неудобство встречается в России ежеминутно: в общественных ли заведениях, в частных ли домах, каждый имеет свою долю занятия и ответственности, за которые не переступает. Таким образом случилось мне однажды у знатного барина не допроситься стакана сахарной воды, потому что человека, смотрящего за буфетом, не было, а между тем в этом доме более ста служителей».
Что за мудрость, что ключ от библиотеки Вольтеровой хранится в руках человека, именно к ней приставленного, и что другие должностные не взялись из угождения г-ну Ансело выломать замки книжных шкафов? Что же касается до другого примера, приведенного автором, то нельзя ли истолковать его следующею гипотезою? Наш путешественник поэт; французские поэты любят читать стихи свои; француз не иначе примется за чтение вслух, как поставив перед собой графин с водою, стакан и сахар. Хозяин дома, в котором автор имел эту неудачу, может быть, не охотник до стихов вообще, или в особенности до стихов г-на Ансело, и для избежания чтения, ему угрожающего, он свалил беду на оплошного буфетчика. В этом случае сказать можно: Les absents ont tort, mais les presents avaient peut-etre raison .
Анекдоты, им рассказываемые, как и наблюдения его, отзываются каким-то малолетством, примечательным в литераторе, известном во Франции, и довольно выгодно. Анекдоты его нелюбопытны и неверны. И тут вертится он около истины, но она ему не дается. Говоря, например, о строгости цензуры нашей, рассказывает он, что кто-то из русских хотел издать путешествие свое во Францию в 1812 году; что цензура одобрила книгу, но с требованием, чтобы имя Франции было в ней везде заменено именем Англии, потому что русскому неприлично признаться, что он в 1812 году путешествовал по Франции. Верим, что автор не выдумал этой нелепой сказки, но жалеем о нем, что он мог ей поверить, а еще более о том, который ему передал ее. В другом месте рассказывает он, что какой-то вор подменил пуком пустых бумажек пук ассигнаций, данных епископу за обряд бракосочетания. В таком плутовстве, если оно и было, нет ничего замечательного, и к тому же у нас епископы не венчают на брак. Книга кончается стихотворением «Воробьевы горы»; тут более всего поэзии в свободе, с которою поэт переносит эту гору с места на место. То она очутится у него за заставою по Владимирской дороге, и тогда служит проездом в Сибирь; то она за Дорогомиловскою, и тогда представлен на ней Наполеон, приближающийся с войском к Москве и ожидающий на ней депутатов с городскими ключами. Положим, что автор может не знать, что дорога в Сибирь не мимо Воробьевых гор, но как бы, кажется, не знать ему, что Наполеон не из Сибири же шел в Москву?
Довольно ли тебе этих выписок? Право, не из лени, но по недостатку ограничиваюсь ими. Если тебе этого мало, то, пожалуй, целиком выпишу несколько писем и доставлю тебе при случае. Эта книга такого рода, что нечему в ней радоваться, ни сердиться не за что. Настоящий стакан воды: примешься за нее от жажды, проглотишь, и никакого вкуса, никакого отзыва в тебе не останется: разве на дне отстоятся кой-какие соринки. Нет нам счастия на пишущих путешественников. По большей части все напечатанное иностранцами о России составлено из пустяков, лживых рассказов и ложных заключений. Впрочем, мы также с своей стороны не правы в неосновательных суждениях о нас европейских гостей. Они не умеют смотреть на Россию, а мы не умеем ее показывать. Мы сами худо знаем свое отечество и превратным образом обращаем на него взгляды иностранцев. Угощая приезжих Россиею, многие из нас спешат выказывать им все подлежащее осуждению, чтобы такою уловкою явить в себе изъятие из общего правила. Таить погрешности свои не нужно, но указывайте на них с патриотическим соболезнованием, а не по расчету личной суетности. Я, признаюсь, был бы рад найти в иностранце строгого наблюдателя и судию нашего народного быта: со стороны можно видеть яснее и ценить беспристрастнее. От строгих, но добросовестных наблюдений постороннего могли бы мы научиться, но от глупых насмешек, от беспрестанных улик, устремленных всегда на один лад и по одному направлению, от поверхностных указаний ничему не научишься. Многие признают за патриотизм безусловдую похвалу всему, что свое. Тюрго называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d'antichambre. У нас его можно бы назвать квасным патриотизмом< >. Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве: в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, которого бы он народа ни был, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предрассудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный всем доволен, но что от него пользы? Бесстрастный в чувстве, он бесстрастен и в действии. Но повторяю, можно ли дождаться нам от иностранца хорошей книги о России, которую видит он или из коляски, или из гостиных, или знает еще невернее из речей людей, знающих ее так же худо.
П.А. Вяземский
Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство? или Замечания на книгу г-на Ансело «Шесть месяцев в России». Писано Я. Т-ъ. Париж, 1827
(Письмо из Парижа к С.Д.П.)
Вскоре после отправления к тебе письма моего о книге г-на Ансело вышло в Париже возражение на нее, писанное соотечественником нашим, который только намекнул о имени своем, но, однако же, достаточно, чтобы узнать его. Он уже не в первый раз подает в Париже русский голос по нашим литературным делам. Он защитил Крылова от несправедливых обвинений французских критиков по случаю тяжбы, в которую затащил нас горе-доброхот наш Дюпре де Сен-Мор (сущий мор для некоторых русских поэтов); он протестовал против лжеисторических определений Альфонса Раббе, известного здесь «Сокращением Русской истории» («Resume de 1'histoire de Russie») и «Историею» Александра 1-го, писанною уже по кончине императора; сверх того известного, вероятно, и у вас по русскому каламбуру, отпущенному в Париже на его имя . Мы должны быть признательны нашему соотечественнику за хождение его по нашим делам и радоваться, что наконец нашелся у нас генеральный консул по русской литературе: спасибо ему, что он не дает нас беззащитно в обиду иностранцам. До сей поры мы были вне общего закона (hors la loi) и никакая власть не охраняла нашей личной безопасности. Каждый мог смело преследовать нас ложными доносами перед судом всемирным, лишать нас собственности, даже весьма <часто> лишать живота, как то бывает с русскими авторами, переводимыми или изводимыми разными переводчиками Людо-Морами . Теперь хотя есть кому замолвить об нас доброе слово в защиту или за упокой. Пожелаем нашему усердному заступнику счастливого продолжения в исполнении добровольной обязанности и уполномочим его от лица грамотной России отстаивать нашу честь и наши выгоды от притязаний европейских грамотеев. Мне жаль, что возражение не ранее попалось мне в руки: оно избавило бы меня от лишнего труда, ограничивая заботу мою одними выписками, потому что я почти во всем согласен с возразителем. Познакомлю тебя с образом мнений его и вместе с тем довершу твое знакомство с г-м Ансело. Если можно узнать человека и книгу заочно, то надеюсь, что ты после вторичного исследования будешь доволен.
Вступление нашего соотечественника следующее:
«Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство?
Вот запрос, который я себе задал, читая "Шесть месяцев в России" г-на Ансело. Сознавшись, что трудно написать лучшую книгу, особливо же во время поспешного объезда, о государстве, так много оклеветанном, я должен был убедиться, что сия самая поспешность вовлекла в разные заблуждения, которые намерен я выказать и в пользу истины, и в удовлетворение желанию некоторых особ, требовавших мнения моего об этой книге. Постараюсь быть кратким и внятным как для французов, так и для русских. Пройду молчанием подробности поездки г-на Ансело, не последую за ним на поле Люценской битвы, ни по песчаным дорогам Пруссии, но дождусь его в Петербурге, поеду с ним в Москву и его шестимесячным воспоминаниям противопоставлю опытность тридцатилетнего пребывания в государстве, им описанном, и русское урождение свое, которое не побудит меня быть ни неблагодарным, ни несправедливым против него. К замечаниям его приложу свои, в надежде, что он признает истину оных и воспользуется ими во втором издании».
Здесь заметил бы я только, что автор возражения не совершенно правильно изложил свой вопрос. Должно бы, непременно, вместо собирательного слова: «государство» употребить собственное имя «Россия»; потому что о всякой другой европейской области можно бы отвечать, что шести месяцев и довольно и нет. Довольно, чтобы собрать из верных источников, поверенных собственными наблюдениями, сведения любопытные о чужой земле; не довольно, если мы хотим изучить народ, быт его, нравы, все причины настоящего положения его, все ожидания в будущем и проч. и проч. Дело в том, кому и как смотреть. Одна Россия не входит в общий порядок, ибо не только древняя повесть, но и настоящая быль ее писана под титлами для всякого иностранца и для многих русских. Францию, Италию, Германию может прочесть бегло, как по писаному, иностранный путешественник. Русские поговорки, руссицизмы для него будут тарабарскою грамотою; но кто из образованных европейцев, настроенных на общий лад европеизма, не понимает итальянских кончетти, французских каламбуров и даже немецкого мистицизма, хотя и готическими буквами напечатанного? Одна Англия, по островскому наречию своему, писана не про всех континентальных жителей; но все Россия и ее гораздо мудренее. Понимаешь ли меня? Я так себя понимаю. Впрочем, можно применить к познанию государств сказанное Вольтером о познании языков: довольно некоторого срочного времени, чтобы научиться всем иностранным языкам, мало всей жизни, чтобы научиться своему . Французские путешественники тем отличаются от других, что приезжают они в чужой край, а особенно в российский, не как любознательные изыскатели или ученики, чтобы чему-нибудь новому научиться: нет, они являются магистрами, профессорами, уполномоченными судиями, чтобы провозгласить над страною, над народом свой приговор, давно уже ими заочно составленный. Стоит только применить этот приговор к заранее осужденному — и дело с концом, и книга написана. Извини меня за отступление. Но вольно же тебе вводить меня в речь, то есть в соблазн. Ты знаешь, как меня всегда кидает по сторонам. Возвращусь на прямую дорогу и скажу, как наш автор: постараюсь быть кратким и внятным, как для французов, так и для русских. Только вряд ли?
Касаясь замечания французского автора, что Петербург обратился бы в простой торговый порт, если бы двор перенес свою столицу в другое место империи, возразитель говорит: «Воспользуюсь этим случаем для оправдания Петра Великого в укоризне, беспрестанно на него устремленной за то, что он в Петербурге основал свою столицу: сей город, говорят, удаленный от средоточия империи, никогда не онародуется (не позволишь ли мне, парижскому неологу, так перевести выражение se nationaliser); к тому же он подвержен гибельным наводнениям. Соглашаясь в сем последнем отношении, скажу, что в России достоверно [известно] и доказано актами, изданными Петром I, и частными письмами его, что он предполагал иметь только временное пребывание свое в Петербурге, чтобы присутствием своим и поощрениями содействовать успехам нашего мореходства, а настоящую столицу империи думал заложить в Нижнем Новгороде. Но смуты, которые впоследствии ознаменовали разные царствования преемников Петра I, могли одне удалить совершение сего предположения. Между тем Петербург возрастал, украшался, и время утвердило за ним почетное имя столицы, данное ему только временно при начале. Сей запрос был рассматриваем весьма рассудительно г-м Геро в статье "О наводнении в Петербурге" (Revue Encyclopedique T XXV р. 245-250)».
Говоря об описании литераторского обеда, данного г-ну Ансело в Петербурге, русский автор указывает на противоречие французского путешественника. Сперва сей последний говорит с справедливым уважением о чувстве общей радости, произведенной наградою, данною Государем Карамзину; далее, упоминая о погребении его, прибавляет он: «Справедливые почести были возданы ему; но сии почести, должно признаться, были обращены не столько к знаменитому писателю, сколько к тайному советнику, не столько к историку, сколько к государственному историографу». Кроме противоречия с прежними словами путешественника русский автор выводит и ложность подобного заключения, замечая, во-первых, что «Карамзин в иерархии чинов был не тайный, а действительный стат[ский] советник], что часто умирают особы этого чина и еще важнейшего, но без ведома публики, которая не только не спешит почтить их данью уважения, но даже и внимания».
Замечая несбыточность анекдота о цензоре, говорит он, что какова бы ни была строгость «таможенников человеческого ума» (douaniers de 1'intelligence humaine), но не менее того цензоры у нас назначаются из профессоров и словесников, и что ни один из них не мог бы требовать от автора перемены, о которой французский путешественник упоминает. «Кто бы ни был этот цензор, — прибавляет возразитель, — но все понял бы он, что путешественник, который в письмах своих стал бы говорить: "я приехал в Лондон и остановился в доме Риволи, против Тюльерийского сада; ходил по Пале-Роялю; видел императора Наполеона" и проч., — был бы признан за беглеца из желтого дома».
Девятое письмо г-на Ансело так начинается: «Кому неведомо, мой любезный Ксавье, что русский народ суевернейший из всех народов». «Исповедую неведение свое в этом отношении, — говорит наш соотечественник. — Я доселе думал, что испанцы и итальянцы могли похвастаться этим жалким преимуществом». И против доказательств, приводимых путешественником, как то: что русский никогда не пройдет мимо образа и церкви, не сняв шляпы и не перекрестившись, наш соотечественник рассказывает о том, что видел в Италии: там на распятии, стоящем посреди Колизея, вывешено объявление, что кто шесть раз приложится к этому кресту, тот выиграет 200 дней отпущения.
К словам французского и русского авторов можно прибавить, что народ наш, конечно, суеверен, но дело в том, что суеверие его заключается в некоторых обычаях, а не облечено святостью религии и потому безвреднее. Что же касается до уважения русского к предметам святыни, то можно привести в пример суеверного Ньютона, который всегда обнажал голову, когда произносил имя Бога.
«Нередко, — продолжает г-н Ансело, — слышишь в церкви, как человек благодарит Чудотворца Николая за покровительство его в совершении покражи невидимо». Русский автор выводит на свежую воду и эту небылицу, замечая между прочим, что в наших церквах вслух не молятся. Другие доказательства г-на Ансело в суеверии русском испровержены с равным успехом. Несообразности путешественника подтверждаются у него всегда свидетельством людей, достойных веры, людей добросовестных (des personnes dignes de foi, de bonne foi); наш соотечественник смеется мимоходом над легковерием француза, который доверял людям, желавшим, по-видимому, посмеяться над ним.
В замечаниях своих на замечания г-на Ансело о русском обществе, о разводе обоих полов и проч. мы несколько разнимся с возразителем. Он соглашается в образованности русских женщин, но отстаивает и нашу братью от обвинений французских. «Если мужчины, — говорит он, — страшились бы точно быть в сношениях с женщинами, опасались их превосходства, то не было бы более свадеб, мужья бегали бы от жен, братья от сестер и проч. и проч. и желающие вступать в брак были бы принуждены ехать в Париж и прибегать к посредству знаменитого г-на Вильома» .
Возразитель остроумно отшучивается, но, признаюсь, остаюсь при своем мнении впредь до решения дела.
Говоря о ранних женитьбах крестьян русских, будто по приказанию и для выгод помещиков, французский автор, по свидетельству тоже добросовестного человека, прибавляет, что это злоупотребление влечет за собою злоупотребление еще ужаснейшее, которое он не обинуясь и распространяет на весь народ. Русский автор сильно восстает против этого злонамеренного предположения, говоря: «Вот правило, основанное на чудовищном исключении, которое никак нельзя приписывать всей нации, ибо в таком предположении должно бы допустить ужасную безнравственность в помещиках и отсутствие религии, с совершенным развратом нравов в крестьянах».
Возражение справедливо, но должно признаться, что браки между крестьянами совершаются у нас весьма рано, вопреки постановлениям правительства и в ущерб успехам народонаселения, следовательно, и выгодам самих семейств.
На следующих страницах русский автор изобличает ошибки, в которые впал французский, а именно, говоря о запрещении жидам селиться в великороссийских губерниях, о разделении дворянства нашего на 14 классов, замечая, что не дворянство, а чинословие таким образом разделяется, о множестве раскольников, находящихся в полках наших. Мимоходом и всегда кстати он указывает на несправедливые или неосновательные выходки французского путешественника, например, на замечания его о скором охлаждении русских вельмож в сношениях их с чужестранцами, говоря, что когда иностранец встречает людей такого свойства, он не должен бы придавать всеобщности мнению, которое они вселяют, но причислять их к хвастливым ветрогонам (fats), которые встречаются во всех нациях; на охотные повторения француза о кнуте, который, по словам возразителя, виден в России только в руках палача, но довольно часто в книге г-на Ансело; на забавное опасение путешественника, который дрожал за добродетель свою, сильно угроженную в Валдае прелестями торговок баранок; на рассказы его о цыганах и приписание русскому языку французского выражения, совершенно ему чуждого: проесть имение свое, manger sa fortune, галлицизм: у нас говорится прожить, промотать, проиграть свое имение. Не так ли? Последнее выражение есть преимущественно коренной руссицизм, часто употребляемый в обществе нашем. Опровергая замечание путешественника, что в военном воспитании нашем обучение унтер-офицеров и солдат превосходит обучение офицерское, он весьма кстати напоминает ему, что барон Дамас, нынешний министр иностранных дел во Франции, есть бывший воспитанник одного из с.-петербургских кадетских корпусов.
Приводя описание, составленное г-м Ансело о беспорядках, случившихся во время народного праздника в Москве, наш соотечественник говорит: «Картина живописная, и ей в пару нахожу только одну: раздачу, производимую на Елисейских Полях в Париже, когда кидают съестные припасы народу, который за ними стремится в грязь или пыль и руками и ногами бьется, вырывая добычу друг у друга. Думаю, что снаряды поливных труб были бы не лишними при этом зрелище. Театральные представления даровые в Париже ознаменованы отпечатком, почти столь же диким: дело в том, что чернь везде чернь».
Выпишу еще кое-что из главнейших возражений, в коих наш соотечественник хладнокровно, но сильно и благоразумно оспаривает своего противоборника.
«В письме 26-м, — говорит он, — г-н Ансело, прощаясь с Петербургом, посещает Казанский собор и, видя трофеи, разложенные в этом храме, заключает, что тщеславие (la vanite) из всех слабостей человеческих более других свойственно русскому народу; и что русский, говоря иностранцу о памятниках отечества своего, не скажет никогда: это прекрасно (ceci est une belle chose)! но всегда: ничего нет этого прекраснее в мире (c'est la plus belle chose du monde)! Можно ли так легко выводить из поговорки, маловажной по себе самой, заключение против целой нации и выдавать ей грамоту на тщеславие и суетность по таким ничтожным доказательствам? Правда, автор приводит далее важнейшую укоризну. «Жезл маршала Даву, говорит он, был сокрыт в одном из фургонов его, оставленных по приказанию маршала. Должно ли величаться трофеем, которым обязаны забвению!» Но нельзя ли также рассмотреть это иначе? Два народа воюют один против другого; фельдмаршальский жезл, принадлежащий войскам одного из них, падает из руки врагов, каким бы образом ни было; не естественно ли выставить его как трофей? Хотят ли примеров? История воинских походов изобилует ими. Наполеон, находясь в Берлине и уже в благоприятнейших сношениях с королем прусским, вывез шпагу и орденскую ленту Фридриха Великого, чтобы выставить эти трофеи в Доме инвалидов. Неужли фельдмаршал Кутузов должен был отослать жезл фельдмаршалу Даву с извинением, что осмелился захватить его? Что касается до городов, от коих Россия оставила у себя ключи, то нет сомнения, что города эти были осаждены, несмотря на слова г-на Ансело: Данциг, Гамбург защищались французскими гарнизонами и, конечно, были с воротами. Гарнизон защищался даже с героическим бесстрашием, и я был тому свидетелем. Если мы не боялись бы отплачивать г-ну Ансело, то заметили бы ему, что никогда не слыхать в России похвал нашему воинству в припевах водевильных, что у нас нет ни улиц, ни мостов, украшенных именами побед, одержанных русскими войсками. Но я лучше люблю призвать в свидетельство французских воинов, сражавшихся с русскими; если они не откажут им в справедливости заслуженной, то без сомнения признают их храбрость с тою же добросовестностью, с какою русские почитают французские войска храбрейшими из всех тех, против коих сражались».
Путешественник говорит: «Злодейства редки в России, потому что умеренное кровообращение не возжигает сильных страстей и потому что различные состояния общества, отделенные друг от друга, не бывают подвергаемы сей стычке выгод, честолюбий обманутых, самолюбий уязвленных, которые заставляют умы кипеть в странах, где звания сближаются и мешаются». — «Рассматривая сей запрос, — изъясняет возразитель, — нахожу, что преступления важнейшие и часто встречаемые совершаются с умышлением, следовательно, быстрое обращение крови (другая аномалия физиологическая) не причиняет преступлений; все злодейства, совершаемые в минуту исступления, отнесены правоведцами в категорию ниже первых и не подвергают даже во Франции смертной казни. Что же касается до последней части рассуждения г-на Ансело, могу, кажется, отвечать, что нельзя приписывать соприкосновению, в коем находятся различные звания общества, стычку личных выгод и побуждение к преступлениям. Убийства совершаются по большей части из побуждений ненависти, мщения или корыстолюбия. Следовательно, где же бы чаще, как не в России, должны они случаться, посреди сих преходящих сношений между слабым и сильным, бедным и богатым, рабом и господином? Для определения истинной причины редкости злодейств в России надлежало бы прожить несколько лет в губернии, удаленной от столицы: тут беспристрастный наблюдатель мог бы увериться, что русский крестьянин, только по виду суровый и дикий, на самом деле добродушен, нравом кроток, исполнен благочестия, основанного на евангельском учении. В подтверждение этому мнению мы приведем размышление, весьма остроумное, г-на Ансело об образе набора войск, удаляющего негодяев из деревень: это, без сомнения, одна из дельных причин нравственности, замечаемой путешественниками в России».
Далее возразитель входит в некоторое разногласие с французским автором по предмету знаменитого пожара московского. Впрочем, пока история в свое время не произведет над этим запросом окончательного следствия, к которому нельзя было ей приступить по горячим следам, еще много будет разногласия в суждениях по этому делу. Всякий по личным видам, мнениям, догадкам вертит его по-своему, и все без удачи. Во всяком случае можно, кажется, заметить: пожар не был следствием общей меры, принятой жителями единодушно. Начальство, то есть граф Ростопчин, имело, без сомнения, желание предать неприятелю Москву не иначе как объятую пламенем; но до какой степени сам Ростопчин мог привести это предположенье в действие и привел его, это остается еще доныне историческою тайною . Когда Москва загорелась, в ней почти вовсе не было хозяев домов, и, вероятно, никто, выезжая из города, не оставил дворнику приказания зажечь дом свой по вступлении неприятеля. Самое действие пожара в отношении пользы, принесенной им делу спасения отечества, подлежит еще исследованиям. Если, как единогласно признано, одна из существеннейших причин гибели Наполеона в России было долгое пребывание его с войском в Москве, то как почитать пожар столицы средством, к тому содействовавшим? Он бы должен был, напротив, вытеснить из стен, объятых пламенем, врага, помышлявшего о покое, и устремить его по следам нашего отступившего воинства. С другой стороны, если смотреть на пожар единственно как на решительную демонстрацию, то нельзя согласовать соразмерность средства с целью. Наш соотечественник совершенно прав, когда отвергает предположение путешественника, что граф Ростопчин мог быть в этом случае слепым орудием английского министерства. Французским политикам, мелкого разбора, везде мерещится английское золото и сен-джемский макиавеллизм .
Вот чем русский автор противоречит мнению французского о бедности нашей драматической литературы. «Неоспоримо, — говорит он, — что многие из трагедий русских не что иное, как переводы, или списки лучших французских трагедий, но и сии последние не все ли почти заимствованы у древних, не только в окладах драмы, характерах, мыслях, но даже большею частью и в содержаниях своих? Аристотель не правит ли еще и ныне драматическим Парнасом Франции? На сто трагедий, составляющих список театров обеих столиц наших, треть из них не принадлежит ли истории народной, подражаниям англичанам и немцам; переводы французских трагедий не лучшие произведения наши, а истинно превосходные творения наши суть народные трагедии Озерова и Крюковского. Они достойны внимания, а особливо человека с дарованием, каков автор "Людовика IX". Что же касается до препятствий, преграждающих рождение комедии народной, признаюсь только, что затруднение существует, но препятствия не могут быть почитаемы за необоримые. Неприступная неприкосновенность (I'inattaquable inviolabilite) царедворцев, вопреки предположению автора, не столь важное преткновение. К тому же драматическое творение не есть сатира личная, и у нас много комедий, в коих выставлены на сцену пороки людей должностных, лихоимство судей и проч. Бывали даже примеры, что люди в почестях высоких узнавали себя в некоторых комедиях, но правительство допускает существование произведений, представляемых с согласия театрального управления и, так сказать, под руководством сановников государственных, коим обыкновенно оно вверяется. Смею даже сказать, что цензура драматическая в России независимее французской. "Женитьба Фигаро", запрещенная в Париже, разыгрывается в Петербурге даже с славным своим монологом. Г-н Ансело, мало знающий дворянство губерний наших, столь многочисленное, совершенно отличное от высшей аристократии и коего нравы ознаменованы отпечатком решительно своеобразным, полагает, что комедия искала бы вотще смешных недостатков для обличения их на сцене, но в этом отношении он может быть уверен, что предстоит для человека с дарованием поле обширное, на коем может он жать с успехом. Прелестные комедии Фон-Визина, князя Шаховского, Грибоедова и проч. и проч. ручаются за достоверность слов моих; первый, в своем "Недоросле", изобразил воспитание деревенского дворянина с истиною классическою; "Бригадир" его также произведение совершенно народное. Князь Шаховской, автор более пятидесяти театральных творений, представил провинциального дворянина со всеми странностями, ему свойственными, в прекрасной комедии своей "Полубарские затеи". Наконец г-н Грибоедов явил доказательство истинного дарования остроумнейшею картиною смешных причуд гостиных наших».
В примечании соотечественник наш распространяется в похвальнейших отзывах о комедии «Аристофан» и жалеет, что г-н Ансело не знает ее, потому что она истинно мастерское творение (un veritable chef-d'oeuvre).
Во всех этих замечаниях о театре нашем, кажется, возразитель имел в виду более французов, чем русских, и был увлечен патриотизмом, извинительным перед чужими. Дома можно указать на некоторые обчеты в исчислениях его. Где эти сто трагедий, которые играют на театрах наших? Где наши подражания немецким и английским трагедиям? За исключением «Орлеанской девы» , нет ни одного. Литературные бюджеты, как и другие, не всегда верны при испытании действительной переклички: и тут часто на бумаге много, а налицо мало и мертвым отпускается содержание живых. В трагедиях Озерова только одна народная, и та не лучшая; Крюковского трагедия, будь сказано между нами, довольно слабая французская трагедия, в которой много прекрасных русских стихов. Комедия Грибоедова не есть еще принадлежность русского театра и, следовательно, не может здесь идти в дело. В «Полубарских затеях» много забавного, но комедия сама по себе не образцовая. Париж видит ежемесячно на маленьких театрах своих явления такого рода. «Транжирин» — переделанный на русские нравы Мольеров «Мещанин во дворянстве», только у Мольера более истинного остроумия и комической соли. Комедия «Аристофан» также еще не напечатана, и потому рано говорить о ней критически; но, кажется, можно без греха сказать заранее, что это совершенно греческое творение на русском театре было бы совершенно русским на греческой сцене. Впрочем, все это, повторяю, будь сказано между нами: французам это не нужно знать. «Чего их жалеть? Пиши более!» — говорил Суворов при составлении реляций о потерях неприятельских. Можно сказать: пиши более! чего их совеститься? когда считаешь богатства свои перед иностранцами. Только беда в том: у французов есть «Театр иностранцев», в нем бедность наша наголо, и нам нельзя уличить их в злонамеренном обнажении. Они вывели нас, в чем застали .
«На поверку», говорит наш соотечественник, заключая книжку свою следующими словами: «должно признать достоинство большей части сочинения г-на Ансело . Он сам почувствует, надеюсь, что книга, почти экспромтом написанная во время шестимесячного пребывания, посреди вихря празднеств, не может иметь права на совершенство. Я не сравню его с толпою других путешественников, которые, пробыв несколько лет в России, вывозят из нее воспоминания ненавистные, не находят в ней ни единой добродетели, ни единого доброго качества, и чтобы казаться более милыми, спешат унизить и оклеветать тех, у коих обрели они искреннее и благородное гостеприимство.
Но если бы мне случилось писать о правах и обычаях народа какого бы то ни было, не вдаваясь в общие применения, я строго устранял бы исключения и не терял бы из вида, что мы все человеческого рода и друг другу подобны, несмотря на легкие оттенки.
Впрочем, дай Бог, чтобы все те, кои пишут или будут писать о России, походили в отношении дарования и праводушия на г-на Ансело. Но, повторяю, пускай не торопятся они, чтоб не заслужить упрека в пристрастии или легкомыслии. Книге г-на Ансело недостает, без сомнения, одной зрелости, а она приобретается только долгим пребыванием; и потому почитаю себя вправе заключить тем, что: шести месяцев недовольно, чтобы узнать государство».
А тебе довольно ли моих писем, чтобы узнать книгу г-на Ансело?
Французский молодой поэт, известный трагедиями «Людовик IX», «Палатный Мэр» (Le maire du Palais); «Заговор Фиэски», офранцуженным подражанием Шиллеру, и поэмою «Мария Брабантская». Он в числе нынешних хороших стихотворцев Франции и слогом и напевом своим приближается к школе Ламартина. Он приезжал в Россию вслед за посольством герцога Рагузского и в свидетельство пребывания своего у нас оставил оду на коронацию. Он сказывал, что пишет трагедию русского содержания, но на вопросы любопытных никак не мог определить ни эпохи, ни события, ни героя своей драмы. Вероятно, для полнейшей свободы в создании не хочет он стеснять себя историческими оковами, а уже после приберет и раму и имена для своей картины. (прим. П.А. Вяземского)
Уж не г. Булгарин ли? (прим. П.А. Вяземского)
Не польский ли Жилблаз? [Намекая на польское происхождение Булгарина, Вяземский имеет в виду, что тот не может представлять русскую литературу– прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)
Жаль, что грамматика г-на Греча и господа русские грамматики до сей поры более известны г-ну Ансело, чем нам. Не знаем, что было за этим обедом, но мы пока сидим еще натощак, без русской грамматики г. Греча и без русского грамматика. (прим. П.А. Вяземского)
Положим, автор мог судить о степени сведений их в трех языках; но как же берется он судить и о познании их в русском языке? (прим. П.А. Вяземского)
Ср. в записи Вяземского о поездке в Мещерское и Пензу в декабре 1827 — январе 1828 г. по поводу виденного: «Новое удостоверение, что Ансело прав и что женский пол наш лучше нашего» (Вяземский IJ.A. Записные книжки. М., 1963. С. 109).
Г-жа Сталь в своем «Десятилетнем изгнании» отзывается так же похвально о вежливости и радушии нашего крестьянина. (прим. П.А. Вяземского)
Отсутствующие неправы, зато присутствующие, возможно, правы (фр.).
Тюрго Анн Робер Жак, барон де л'Он (1727—1781) — экономист, философ-просветитель, мемуарист; генеральный контролер финансов в 1774—1776 гг.
3десь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется [То же повторил Вяземский в «Старой записной книжке»: «Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось...» (Вяземский П.А. Поли, собр. соч. СПб., 1883. Т. 8. С. 233). – прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)
Г-н Рааб написал, что родоначальники наши — не славяне, Slaves, а есклавоны, Esclavons, то есть esclaves, и что потому мы происходим от рабов, esclaves. Ему отвечали, что скорее он рабского происхождения, потому что имя его совершенно русское, раб. Это напоминает фразу другого француза: Moscou improprement nominee par les Russes Moskwa [Моску, ошибочно называемая русскими Москва (фр.).] (прим. П.А. Вяземского)
Французский литератор Эмиль Дюпре де Сен-Мор (1772—1854) издал в Париже в 1823 г. «Русскую антологию» («Anthologie Russe»). Русским языком он не владел и составил книгу, зарифмовав полученные от других лиц (иногда от самих авторов) подстрочники.
Ср. у Карамзина: «Вольтер сказал справедливо, что в шесть лет можно выучиться всем главным языкам, но что во всю жизнь надобно учиться своему природному» (Карамзин Н.М. Отчего в России мало авторских талантов? (1802) // Карамзин Н.М. Избр. соч. М.; Л., 1964. Т. 2. С. 184).
В 1824 г. в Париже вышла брошюра Я.Н. Толстого «Quelques pages sur I'Anthologie russe pour servir de reponse a une critique de cet ouvrage, inseree dans le Journal de Paris» («Несколько страниц о Русской антологии, ответ на критику, помещенную в Journal de Paris»), где он отвечал поэту-академику Баур-Лормиану, усмотревшему в басне Крылова «Сочинитель и разбойник» выпад против Вольтера. В 1825 г. он поместил в «Revue Encyclopedique» свои замечания на книгу Альфонса Рабба (1786—1830) «Resume de 1'histoire Russe» (1825) (о полемике Рабба с Толстым Вяземский рассказал в «Московском телеграфе» в 1825 г., за той же подписью Г. Р.-К. (№ 16. С. 358-359). (прим. составителя)
При републикации статей в собр. соч.: «В "Телеграфе" подписывал я иногда статьи мои этими тремя буквами, чтобы сбивать с толку московских читателей. Эта подпись должна была означать приятеля моего Григория Римского-Корсакова, очень всем в Москве известного. Сам он не был литератором, но был вообще литературен, любознателен и в приятельской связи с образованнейшими людьми своего времени. Он несколько годов провел во Франции и в Италии и по возможности изучил политические и общежительные свойства той и другой страны. <...>» (С. 258). Григорий Александрович Римский-Корсаков (1792—1852) снабжал Вяземского европейскими изданиями и выступал посредником в его контактах с парижскими журналистами, в частности с редакцией «Revue Encyclopedique» в 1823—1824 гг.
Этот г-н Вильом держит род справочной свадебной адрес-конторы в Монмартрской улице в Париже и таким образом заведением публичным заменяет наших приватных свах. (прим. П.А. Вяземского)
Ко времени подготовки Вяземским текстов для собрания сочинений относится и его специальный очерк «Заметки и воспоминания о графе Ростопчине», роль которого в событиях 1812 г. издавна интересовала автора.
Сент-джеймским (сен-джемским) называли английский двор; Сент-Джеймс — дворец в Лондоне, сооруженный при короле Генрихе VIII (1509— 1547) на месте госпиталя, посвященного св. Иакову. До короля Георга IV (1820—1830) дворец служил постоянной резиденцией английских королей.
«Орлеанская дева» — переведенная В.А. Жуковским (опубл. в 1824 г.) романтическая трагедия Ф. Шиллера.
Транжирин — герой комедии А.А. Шаховского «Полубарские затеи, или Домашний театр».
В 1822—1828 гг. в Париже выходило издание «Шедевры иностранного театрального репертуара». Том 18, составленный А. де Сен-При, назывался «Chef-d'oeuvres du theatre russe» (1823) и включал «Димитрия Донского» Озерова, «Казака-стихотворца» Шаховского и «Недоросля» Фонвизина. В альманахе «Annales de la litterature et des arts» на тот же год парижский критик и журналист барон Экштейн писал, что русский театр, так же как шведский, португальский и итальянский, не имеет оригинального лица, но заимствован преимущественно у Франции. См. об этом: Корбе Ш. Из истории русско-французских литературных связей первой трети XIX в. // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963.
Публикуя статью в собрании сочинений, Вяземский исключил выражение «достоинство большей части сочинения г-на Ансело» — точный перевод слов Толстого «le merite de la majeure partie de son livre» — заменив его весьма тенденциозным «некоторое достоинство в книге Ансело», впрочем, в духе своего гораздо более негативного, чем у Толстого, отношения к предмету.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел история
|
|