Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Елизаров Е. Античный городОГЛАВЛЕНИЕЧасть 2. РимГлава 8. МифЭксплуатация провинций, действующие лица. Свобода и правоспособность. Идеологическое обеспечение завоеваний. «Римский миф». Государственный миф как оружие. «Раса свободных» и мечта об Апокалипсисе. § 1. Эксплуатация провинций; действующие лицаРаспространением прав римского гражданства на всех жителей Апеннинского полуострова процесс социального устройства государства, которое и не думает останавливать свою экспансию, не кончается — не менее важным его этапом является распространение прав римского гражданина на все взрослое мужское население Римской империи, декретированное, как уже говорилось, в 212 году. Правда, прежде чем это могло случиться, Риму необходимо было еще завоевать те земли, население которых ему предстоит уравнять в правах с природными римлянами; ограниченная пределами Апеннинского полуострова Республика должна была значительно расширить свои границы и стать Империей. Понятно, что и это расширение прав народов новозавоеванных провинций было отнюдь не безвозмездным подарком имперских властей, а результатом острой политической борьбы, где одной из сторон выступало население ограбляемых земель, другой — не только абстрактные эксплуататорские классы, а без исключения все сословия Рима. Заметим, что права, завоеванные сначала римскими плебеями, затем жителями италийских городов, никто не спешил передавать населению римских провинций, и меньше всего способствовали этому те, кто еще недавно с оружием в руках восставал против социального неравенства и гнета. Рим, но не абстрактный город, олицетворяющий собой неизвестно кого, а все его сословия вместе — и римские патриции, и римские плебеи, и даже обездоленные римские «пролетарии» (а может быть эти-то то и вообще в самую первую очередь) долгое время смотрели на завоеванные провинции, как на свой общий военный трофей. Кстати, и сам термин провинция означал в это время — «подвластная», «покоренная», «победой добытая» область. Провинции открыто признавались военной добычей римского народа, и все в них — земля, люди, их скот, имущество поначалу отдавалось полному произволу победителя. Ограбление провинций приняло такой размах, что вынужден был даже вмешаться римский Сенат: в 149 г . до н. э. был принят закон Кальпурния, позволявший привлечь к суду наместника провинции за злоупотребление своей властью. С этого времени судебное преследование наместников становится обычным делом. Впрочем, грабили не только они, практически все классы римских граждан извлекали оттуда какие-то свои выгоды: нобилитет — управляя провинциями, всадники — занимаясь в них откупами, простые граждане — служа в легионах и обогащаясь трофеями. Даже столичный пролетариат, свободный от воинской повинности и потому не имевший возможности участвовать в прямом дележе военной добычи, получал свое в виде привозимого из провинций полудармового (а часто и совсем бесплатного) хлеба. Этот деклассированный элемент складывался из разоряющихся крестьян, что издавна скапливались в городах, где им не находилось практически никакой работы. Добавим к этому, что ремесленнический труд в Риме чуть ли не с самого его основания считался уделом париев, заниматься им было унизительно для свободного человека. Позднее к этим несчастным, что вместе с землей потеряли опору в жизни, добавятся и те, кто вообще питает органическое отвращение к труду (такие были во все времена, изобилует ими и наше). Атмосфера же общества, богатеющего на своих завоеваниях, позволит всем им сформировать род морального оправдания пусть сначала и вынужденному, но через поколения становящемуся врожденным тунеядству — в их глазах физический труд был уделом рабов, занятием, не достойным свободного человека. Цицерон пишет: «А о том, какие ремесла и промыслы надо считать благородными, какие низкими, мы знаем примерно следующее. Во-первых, не одобряются те промыслы, которые вызывают ненависть людей, как промыслы сборщиков податей и ростовщиков. Неблагородны и презренны промыслы поденщиков и всех тех, кто продает свою работу, а не искусство, ибо само получение платы служит задатком на рабство. Презренными надо считать тех, кто покупает у купцов для немедленной перепродажи: они ведь ничего не заработают, если не будут сверх меры лгать, а нет ничего позорнее пустозвонства. Ремесленники все занимаются грязным делом: в мастерской не может быть ничего от свободнорожденного. А меньше всего заслуживают одобрения те занятия, которые обслуживают чувственное наслаждение, — ремесло торговца соленой рыбой, мясников, поваров, колбасников, рыбаков, как говорит Теренций. Сюда можно, если хочешь, прибавить продавцов мазей, танцовщиков и всякого рода игроков. Но те ремесла, которые требуют значительного ума или приносят серьезную пользу, как медицина, архитектура, преподавание почтенных наук, считаются почтенными — для тех, конечно, кому они подходят по их социальному положению. Что касается торговли, то мелкую надо считать презренной; но если она крупная и богатая, когда привозится отовсюду много товаров и они продаются оптом многим без надувательства, то такую торговлю не следует порицать... Но из всех способов добывания благ нет ничего лучшего, прибыльнее, достойнее свободного человека, чем земледелие». Все эти люди формально обладали правами римских граждан, участвовали в выборах магистратов, в народных собраниях (никаких собственных политических интересов они, правда, не имели и обычно голосовали за кого скажут); не имели они и никакой собственности. Этот слой жил за счет подачек богатых граждан, становясь клиентами и поддерживая их кандидатов на выборах, выполняя какие-то мелкие услуги, наконец, просто за счет государственных раздач. В I веке до н. э. их содержание взяла на себя римская казна: по закону Кассия, изданному в 73 г. до н. э., каждому из пролетариев полагалось 5 модиев зерна в месяц (примерно 1,5 кг в сутки). В 50—40 гг. до н. э. в Риме регулярно получали бесплатный хлеб до 300 тысяч человек; все они были занесены в особые списки, и было бы прямым нарушением римского закона хоть в чем-то обделить этих нахлебников. Меж тем не обделить их было трудно, ибо претензии этой категории граждан достигали того, что они начинали требовать от своего государства не только бесплатного хлеба, но и дармовой выпивки. История оставила нам память о том, что сам Август был вынужден напоминать волнующейся толпе, что в акведуках Агриппы есть достаточно свежей и чистой воды, и все желающие могут удовлетворить свою жажду без всякой платы. При всем сочувствии к несчастным, здесь наши симпатии всецело на стороне Августа, ибо стоит только представить трехсоттысячную толпу, имеющую доступ к бесплатной выпивке… Словом формируется паразитический слой люмпен-пролетариев, который рабовладельческое общество Рима содержало за счет труда рабов и финансового ограбления провинций. Когда Гай Гракх на втором году своего трибуната предложил предоставить всем союзникам Рима всю полноту прав гражданина, это начинание встретило абсолютное неприятие. И римский Сенат, и всадники, и (в особенности!) римский плебс, как городской, так и сельский, единым фронтом выступили против этого закона. Позиция первых, как кажется, естественна и понятна, а что касается социальных низов, то, на первый взгляд, здесь есть некоторое противоречие, ибо почему-то хочется верить, что между обездоленными всегда существует взаимопонимание и единство. Однако именно в поведении социальных низов и обнаруживается подлинная закономерность. Высказывается мнение, что римский плебс не хотел делиться правом на дармовое снабжение хлебом. Но, думается, дело здесь не только в этом. Толпа не сильна в экономических расчетах. Все то, что дается ей, воспринимается ею как неотъемлемое право, любое посягательство на которое является верхом святотатства и заслуживает самой суровой кары. Поэтому едва ли многие связывали расширение прав римского гражданина с возможностью прекращения бесплатных раздач. Но вот что действительно неприемлемо ей — так это расстаться с гордым ощущением того, что пусть она и формирует собой низшую ступень социальной иерархии Рима, но это все-таки низшая ступень некоей элиты. Полноправные граждане великого государства, они могли остаться свободными только в том случае, если сохраняется дефицит прав у других, ибо свобода римского гражданина — это, как уже говорилось в гл. 7, не что иное, как сумма несвобод всех тех, кто был покорен их городом. Кстати, в этом единодушии гражданам римского государства часто не уступали даже рабы. Существует легенда, относящаяся ко времени первого принципата. Один из римских городов был осажден варварами; защищавший его гарнизон погиб во время вылазки, в городе остались только женщины, дети и рабы. В это время вражеские катапульты забрасывали город посланиями, в которых говорилось, что если этот город падет, женщины и дети станут добычей последних, которые смогут сделать с ними все, что захотят. Но на краю гибели рабы потребовали оружия, чтобы защитить город. Оружие было выдано, и они победили, а после победы сложили в центре города из него большую пирамиду. Когда их спросили, почему они поступили так, рабы ответили: «Лучше быть рабами Рима, чем свободными в мире варваров». Нужно ли говорить, что этими людьми двигало не одно только чувство глубокой благодарности к своей новой приютившей их родине? Легенды способны многое преувеличивать, здесь же, скорее всего, был прямой расчет, что выгоднее — свести былые счеты или сохранить существующее положение, и, вероятно, этот расчет показал, что куда выгоднее второе. А впрочем,— мы еще скажем об этом,— некоторую долю экзальтации, наверное, тоже нельзя было сбрасывать со счетов (да ведь и в случае победного штурма их ожидало отнюдь не освобождение). Мы, конечно, знаем, что Рим отличался крайней бесчеловечностью обращения со своими невольниками, но знаем и другое — освобождение рабов было сравнительно легким делом в этом городе: еще победитель Карфагена, Сципион Эмилиан Африканский Младший (185—129 до н. э.) презрительно попрекал бушующую на форуме толпу тем, что он совсем недавно привез ее в Рим в цепях. Так что этот огромный город показывал нам образцы не одной только жестокости, но и доступного тому времени гуманизма (мы уже приводили здесь выписки из писем Сенеки, свидетельство Тацита о реакции народа на осуждение рабов, не предотвративших убийство Луция Педания Секунда), поэтому равнять всех римлян под одну гребенку, конечно же, нельзя. К тому же не будем забывать, что и сообщество рабов тоже далеко не однородно, и многие из них — как ни парадоксально — были совершенно искренне заинтересованы в сохранении самого института рабства и честно служили ему. Словом, и этим людям доставалось что-то свое от эксплуатации завоеванных Римом земель. Отсюда неудивительно, что политически бесправная масса провинциального населения, которая подвергалась жестокой и беззастенчивой эксплуатации со стороны римлян всех состояний, отвечала открытой ненавистью самому понятию Рима. Насколько велико было озлобление в провинциях против римлян, показывает такой факт: во время войны Рима с понтийским царем Митридатом местные жители провинции Азия в один день уничтожили 80 тысяч римлян, живших в малоазийских городах. Надо думать, что только одним днем дело не кончилось (не случайно другие источники говорят о 150 тысячах убитых), как надо думать и то, что среди растерзанных были и женщины, и дети… Во все времена уничтожение ненавистных символов вершилось убийством не только виновных. § 2. Свобода и правоспособностьДело усугубляется тем, что долгое время римская провинция фактически не знает закона, властвующего в метрополии; поначалу она получает от победителя лишь его усеченный суррогат — так называемый lex pro v incialis, которым определялись ее границы, административное деление и лишь некоторые сохраняющиеся за ней права. Каждая провинция поручалась римскому проконсулу или пропретору, которым вменялось в обязанность комплектовать и содержать войска, собирать налоги и через издаваемые эдикты осуществлять законную власть. Каждому наместнику был положен свой штат легатов (его формировал Сенат), свои воинские контингенты и, конечно же, масса жадных до наживы чиновников. Слабая связь с центральной властью и одновременно постоянная необходимость принятия оперативных управленческих решений делала римского наместника практически неограниченным диктатором, явочные права которого могли простираться вплоть до объявления войны правителям сопредельных с провинцией государств. Но дело не объясняется ни слабой связью с метрополией, ни жадностью наместников, ни даже общей корыстью всех римских сословий, согласно «гревших руки» на ограблении захваченных оружием территорий. Все гораздо глубже, ибо здесь инстинкт наживы смыкается еще и с древними представлениями человека о свободе. Повторимся: ее идеал и здесь (в Республике и даже ранней Империи) не слишком отличается от греческого, иными словами, само представление о свободе существует только благодаря существованию противостоящей ей стихии неволи. Вернее сказать, свобода и здесь осознается как неотъемлемое право вершить свой суд над окружением; возможность же суда есть только там, где сохраняется утвержденное силой неравенство. Правда, в Риме это противопоставление не столько жестко и контрастно, ибо свободе уже не противополагается одно только рабство; смысл этого многосложного понятия обогащается многими полутонами, и полное его определение вбирает в себя все промежуточные степени правосостояний всех категорий граждан. Поэтому институт рабства — при том, что относительные масштабы рабовладения на закате Республики, как кажется, значительно превосходят греческие — уже не оказывает решающего влияния на формирование представлений о правах и свободах римского гражданина. Так, сегодня существование обычных тюрем для уголовных преступников в общем-то мало сказывается на определении существа гражданских свобод. Лейбниц (1646-1716), немецкий философ, математик, физик, лингвист, один из величайших мыслителей не только своего времени, где-то сравнивал римское право с математикой, и в какой-то степени его сравнение абсолютно справедливо, ибо в этом грандиозном творении чистого разума со скрупулезной точностью расчислено все. Строгие зависимости объединяют все сферы частной и общественной жизни человека; четкость формальных определений соперничает здесь с чеканными дефинициями логических категорий; все подведомственное закону складывается в некую единую систему строгих уравнений, род математических соотношений, где ни один даже самый ничтожный элемент общей гармонии уже не может быть изменен ничьим свободным произволом. Здесь решительно недопустима никакая приблизительность решений и даже бесконечно малое отклонение вердикта от истины оставляет вывод вне ее сферы; степень отклонения уже не имеет решительно никакого значения, ибо, как и в математике, здесь правят только абсолютные результаты, а в сфере абсолютов любая неточность — ложь. Сходные с математическими пропорциями, строгие количественные зависимости явственно прослеживаются и в правовом регулировании свободы. Ведь наличие разных категорий населения, которые обладают несопоставимыми объемами прав, делает общую градацию правосостояний граждан родом сложной системы уравнений и неравенств. Свобода полноправного гражданина Рима — это уже не предмет какой-то отвлеченной умственной гимнастики не возвышенная абстракция; она может быть осмыслена до конца только в этой целостной системе конкретных связей, что скрепляют в единый монолит само государство. Отсюда, подобно тому, как полнота прав просто не существует там, где нет никакого неравноправия, свобода предстает как сложная юридическая категория, объемлющая собой всю сумму несвобод тех, кто когда-то был побежден его легионами. Краткий обзор многовековой политической борьбы показывает, что в правовом континууме Рима расширение правоспособности одних может быть достигнуто исключительно за счет уменьшения реальной меры свободы других. Как, впрочем, и наоборот — любое сокращение правоспособности где-то на одном полюсе единого гражданского массива означает соразмерное ему расширение меры свободы всех тех, чье место расположено у другого. Ничто иное немыслимо, никакое нарушение этих строгих взаимозависимостей недопустимо, ибо никакая свобода не возникает просто так из ничего, из абсолютной правовой пустоты; но точно так же никакую, даже самую малую ее часть (там, где за человеком сохраняются хоть какие-то права, где он не продается в рабство) невозможно обратить в ничто. В какой-то степени было бы справедливым утверждать, что обществу отмерен лишь строго ограниченный объем прав и свобод, но вместе с тем смертный человек не властен изменить всемирные законы сохранения этих материй. Да, поступательное расширение реальных прав низших слоев населения действительно имело место в Риме; на протяжение нескольких столетий разделяющие патрициев и плебеев границы постепенно стирались, но все это только потому, что в то же самое время происходило столь же поступательное покорение новых городов и союзов. Римские плебеи уравнивались в политических возможностях с патрициями практически синхронно с завоеванием италийских народов, и в этой одновременности не было ничего случайного. Здесь не просто совпадение во времени, ведь распространение власти Рима на новые земли происходило, как мы уже могли видеть, с явным усечением былой свободы их народов, сопровождалось существенным поражением их в политических (да, впрочем, и в экономических) правах. Так после войны с Карфагеном даже латинское право, предоставленное былым союзникам, стало настолько ниже римского, что и последний римский бедняк при основании новых колоний уже не соглашался на переход в общину, пользующейся только им,— лишь полное римское право служило условием выхода колонистов в новые земли. Ясно, что в таком раскладе собственно завоевание — это только полдела, вторая же половина состоит в том, чтобы удержать и как-то освоить завоеванное. Поэтому одной из основных — если вообще не главной — причин устранения политического неравенства римских сословий как раз и стала необходимость обеспечить безопасное сосуществование Рима с пораженными в правах народами. Ведь должное их повиновение можно было обеспечить только соразмерным расширением численного состава тех, кто может противостоять их непокорству. А это значит тех, кто получал хоть какую-то выгоду от военных новообретений. Словом, без привлечения на свою сторону плебеев, без расширения и укрепления той социальной базы, которой надлежит осуществлять повседневный контроль повиновения и подавлять непокорство всех завоеванных Римом, его дальнейшие завоевания становятся просто немыслимыми. Таким образом, общий баланс прав и свобод, как кажется, оставался практически неизменным, ибо постепенное расширение свободы плебеев вполне компенсировалось увеличением общей массы неполноправных. Точно так же изменение правового статуса граждан Италии происходит на фоне уже не региональной, но мировой экспансии Рима, на фоне превращения его в мировую державу. Завоевание новых провинций — это еще и строительство новой системы правоотношений, в которую покоренные им народы включаются с гораздо большим поражением своих свобод, нежели прежде жители италийских городов. Поэтому и здесь возникает необходимость расширения социальной базы подавления, привлечение каких-то новых слоев римского общества, которые могли бы способствовать обеспечению господства над завоеванными провинциями. Разумеется, все это должно делаться на строго возмездной основе, ибо без встречной заинтересованности тех, кто должен был принять участие в общем бизнесе, рассчитывать на сознательный и творческий подход к делу организованного ограбления новообретенных земель нельзя. Поэтому решающим аргументом в пользу повышения статуса недавно неполноправных жителей италийских городов была их способность (и одновременно недвусмысленно выказываемая готовность) взять на себя дополнительные обязанности по выкачиванию из провинций новых ресурсов для дальнейшей экспансии. Так что и здесь общий баланс гражданских прав и политических свобод остается практически неизменным. Расширение реальной меры свободы одних по-прежнему сопровождается существенным поражением правоспособности других,— и, конечно же, те, кто долгое время сам подвергался эксплуатации и унижению, оказываются заинтересованными в том, чтобы римские провинции получили общий для всех правовой статус, ничуть не больше их прежних обидчиков. Впрочем, в этом нет решительно ничего удивительного, ибо требование угнетенными каких-то прав — это всегда прямое посягательство на свободу того, кому именно неравноправие приносит свои дивиденды. В Риме же, как, впрочем, и в Греции (мы уже говорили об этом) несвобода одних не только крепила законную гордость за свое победоносное отечество, но и сытно кормила других. Словом свобода — это подобие некоего строгого математического уравнения, долженствующего определять реальную меру правоспособности всех категорий населения: от занимающих господствующие высоты высокородных патрициев до полностью бесправных и обездоленных рабов. Но все это только в чистой теории выглядит логически стройным и безупречным; повседневная же практическая жизнь преобразует эту гармонию уравнений в нечто иное. Здесь, в быту, абстрактно логическое различие правосостояний «физических» и, как мы видели, «юридических» лиц воплощается во вполне осязаемую разность процентов, которые получают разные люди с одних и тех же вложений труда и таланта. Между тем там, где сложные академические конструкции облекаются в плоть какого-то вещественного результата, и этим результатом оказывается не что иное, как упущенная выгода, уже не до эстетических совершенств. Так что, если свобода одних обращается в снижение реальной отдачи от собственных стараний других, то нужно ли удивляться что изящная математическая градация этой стихии вместо укрепления единого государства служит его разобщению. Разность получаемых доходов отнюдь не умиротворяет общество, и каждый недополученный процент в сознании правообладателей трансформируется в ту или иную степень отчуждения и вражды. В свою очередь, любая вражда вызывает встречную реакцию отторжения, поэтому в конечном счете все — от субкультуры до внешнего облика тех, кто принадлежит к противоположному полюсу полноты гражданских прав,— в глазах их визави начинает символизировать собой что-то чужое и ненавистное, источающее прямую угрозу. Таким образом, для всех, кому Рим — настоящее отечество, свобода, как и в Греции, оказывается под постоянной угрозой, она требует активной защиты, и по-прежнему единственным средством ее обеспечения в конечном счете оказывается только одно — оружие. Поэтому в самых общих словах свобода и здесь — не что иное, как обеспеченное оружием право гражданина. Но, точно так же, как и в Греции, мысль обывателя, как правило, обрывается на этом пафосном итоге. Между тем итог лишь промежуточен, ибо полный вывод гласит, что это не просто право на что-то непонятное и отвлеченное от того, что намазывается на хлеб, но — оружием обеспеченная возможность отчуждения в свою пользу доли чужого труда и таланта. Логический же синтез прерывается только потому, что отчуждаемая доля (которая в глазах полноправного гражданина и в самом деле выглядит прямым порождением античной свободы, неотъемлемым ее атрибутом) какими-то таинственными извивами разума осознается правообладателем как дар божественной стихии умножать результат его собственного (свободного!) труда. Иными словами, никакого противоправного отчуждения продукта нет и в природе, все делится в соответствии с высшей справедливостью, поэтому любая претензия изгоев на какое-то дополнительное участие в прибылях — это прямое поползновение на свободу, преступление против нее; ведь в сущности и то, что уже выделяется низшим, — ни в коем случае не честное воздаяние за их труды, но лишь великодушная уступка сильных. Мир очень скоро окончательно расколется, и вопрос охранения мечом добытой свободы от всех тех, кто категорически не согласен с устройством римского мироздания, еще более обострится. Одни по-прежнему будут видеть спасение в дальнейшем нагнетании насилия и террора, другие, кому достаются лишь объедки с пиршественного стола,— в своеобразном социальном аутизме, каким для многих станет раннее христианство; но и то, и другое лишь усилит ощущение надвигающейся грозы. Обездоленные Римом уже во весь голос пророчествуют о падении «нового Вавилона», в среде же тех, кто чувствует себя всецело обязанным этому победоносному городу, кто не отделяет свою личную судьбу от его исторической миссии, складывается уже знакомая нам психология осажденного гарнизона. Правда, и здесь, в Риме (а может быть, тем более здесь) это не психология обреченных на поражение и гибель. Сознание своей неодолимой силы, предощущение победы царствует и в этом городе; это гарнизон героев, которым недостает только команды для того, чтобы, выйдя за стены, отбросить и уничтожить своих врагов. Враждебный, во всем противостоящий сложившемуся правопорядку Рима мир, как и в умосозерцании эллина, подлежит решительному отбрасыванию и нейтрализации. Но все же новые масштабы завоеваний диктуют совершенно иную стратегию сосуществования и с побежденными, и с теми, кого еще только предстоит покорить. Обретаемая империей политическая культура формирует новое правосознание, заставляет победителей искать новые средства обеспечения своей свободы. Ведь, точно так же, как и для греческого полиса, обеспечение своей свободы — это вовсе не полное уничтожение всех, кто может составить угрозу ей, но беспрепятственная возможность вершить свой суд над миром: принуждать к смирению и покорности одних и — что, может быть, более действенно — великодушно покровительствовать другим. Тем, кто готов подставить свое плечо Риму. § 3. Идеологическое обеспечение завоеванийРаздвинувшиеся горизонты подвластной Риму вселенной рождают не только опыт, но еще и глубокую политическую мудрость, новое понимание тайны мировой власти, подлинного смысла государственности. Мы видели, что одно из измерений этих начал открылось еще Александру: все то разнородное, что вошло в созданную им империю должно быть не просто ассимилировано ею, но пересотворено на какой-то новой качественной основе. Ни меч, ни бич, ни даже все это вместе уже не в состоянии обеспечить устойчивость и жизнестойкость этого пестрого разноязыкого конгломерата, нужны глубокие структурные преобразования всего устройства новой империи. Но мы помним и другое: государственные начинания Александра встретили самый резкий и решительный протест, который пришлось подавлять силой оружия. В то время как он мечтал о новом мире, скрепленном не только единой властью и единым законом, но и единой культурой, которая вобрала бы в себя лучшее, что было у всех народов, его недавних друзей оскорбляла самая мысль о возможности уничтожения той принципиальной дистанции, что должна была бы навечно отделять победителей от побежденных. Даже высшему нобилитету покоренных ими земель не было дано преодолеть ее и встать рядом с ними. Стоит ли удивляться тому, что победоносное воинство так и не дошло до края вселенной, а после смерти его вождя очень быстро созданная им империя распалась на ряд враждующих между собой государственных образований, многие из которых через какое-то время станут легкой добычей Рима. В сущности та же самая задача встает и перед этим сильным не только своими легионами городом. Слишком велико, слишком разнородно все проглоченное им, чтобы не таить в себе смертельную угрозу, не порождать острые социальные конфликты; между тем одно оружие уже бессильно обеспечить согласие, дать умиротворение, гарантировать безопасность сосуществования народов. Поэтому стратегия выживания осажденной со всех сторон крепости должна строиться на чем-то более долговечном и основательном. Словом, и перед Римом встает то, что когда-то увиделось первым завоевателем мира — новое устройство всего того, что обретено оружием. Правда, отребье от государственной власти (такое было во все времена, изобилует ими и наше) по-прежнему видит выход только в еще большем унижении побежденных (такие «традиционалисты» не знают иных средств, кроме принудительных мер), но духовная элита — философы, поэты, юристы — уже задумывается над совершенно иным идеалом государственного миропорядка: один народ, один закон, одна культура. (Вот только, в отличие от Александра,— этому единству надлежит господствовать еще и над всем, что не обнимается им.) Ни меч, ни бич не обладают никакой творческой силой — созидателен только закон. Но и он весьма ограничен в своих возможностях, ибо способен регулировать собой лишь данность, лишь то, что уже и без того существует в действительности. Подлинный же порядок и умиротворение наступят лишь тогда, когда сам человек, независимо от его достатка и правосостояния, свято уверует в то, что наличное положение вещей — это и есть достигнутый, наконец, идеал высшей общественной справедливости. Так маленькие дети, входя в наш большой мир, не видят ни его недостатков, ни даже явных пороков, все кажется им естественным и должным. Само сознание человека должно уподобиться миросозерцанию не испорченного никаким критицизмом ребенка, а это доступно лишь идеологии, лишь государственному мифу. Только миф способен окончательно убедить человека в том, что решительно ничего в мире уже не нужно менять и одновременно — решительно ничего невозможно изменить, ибо любое переустройство способно обрушить сами устои вселенной. Лишь ему доступно превратить все, что может вызвать несогласие и протест, в подобие тех абсолютных ограничений, которые накладывают на нашу действительность объективные законы самой вселенной. Что толку не соглашаться со смертной природой человека, с тем, что ему не дано летать, зачем протестовать против того, что огонь жжет, а железо наносит увечье, если решительно ничего в этом нельзя переделать? Так уж устроен мир… Словом, уже поздняя Республика и тем более принципат как совершенно новая форма организации развившегося государственного тела нуждается в принципиально ином идеологическом оформлении своего собственного устроения и быта. Установившееся успокоение, впечатляющий рост богатства города, грандиозные военные успехи Рима рождали у его граждан уверенность в качественном превосходстве своего общества и государства над всем окружением, в сакральной избранности римского народа. С этой уверенностью римляне оглядывались и в свое собственное прошлое, ища именно там первопричину и объяснение своих побед и достижений. Собственно, так и создавалась история этого бессмертного города, и чтобы убедиться в том, достаточно почитать Тита Ливия. Он оставил нам «Историю Рима от основания Города». Фундаментальный труд состоял из 142 книг; сохранились лишь 35 — о событиях периода до 293 до н. э. и 218—168 до н. э. Но и оставшиеся в целом составляют в перерасчете на современный формат несколько больших томов, значительный объем которых занимает прямая апология Рима и высоких римских добродетелей. Чтение этой истории можно начинать буквально с любой страницы — восхищение характерами ее героев, величием вершимых ими подвигов, жертвенной благородностью нравов, преданностью идеалам, наконец, просто возвышенностью и изяществом литературного стиля охватывает сразу. Ливий персонифицирует ключевые ценности своего времени: virtus (доблесть), pietas (благочестивость), fides (верность), pudicitia (скромность), frugalitas (умеренность), воплотив их в героях римской старины Сцеволе, Манлии, Цинциннате, Бруте, Камилле, Сципионе Старшем и других. В основе этого грандиозного труда лежит идея неземного величия Рима, прославления нравов, патриотических чувств и героизма предков. Вообще говоря, Ливий — не вполне историк, его принцип состоит в том, что «история — наставница жизни», а это значит, что для него первостепенны не столько исследовательские, сколько назидательные нравственные задачи. Кроме того, с самого начала он не ставит своей целью фиксировать простую хронику событий. Вот его собственные слова: «Создам ли я нечто стоящее труда, если опишу деяния римского народа от первых начал города. Твердо не знаю, да и не знал бы, не решился бы сказать, ибо вижу — затея не нова, и даже избита, ведь являются все новые писатели, которые уверены, что-либо в изложении событий подойдут ближе к истине, либо превзойдут неискусную древность в умении писать. Как бы там ни было, я найду радость в том, что я и в меру своих сил постарался увековечить подвиги главенствующего на земле народа; и в столь великой толпе писателей слава моя не будет заметна, утешением мне будет знатность и величие тех, в чьей тени окажется мое имя». Словом, он идет по чисто художественному пути, и отбирает наиболее яркие и выразительные факты, способные (и долженствующие!) сначала взволновать читателя, растревожить лучшие его чувства и уже только этим — убедить. Впрочем, и самому факту он предпочитает звонкую фольклорную легенду, а легенде — блестящую риторику, которую сам же и вкладывает в уста своих исторических персонажей. Подсчитано, что в сохранившихся 35 книгах содержится 407 речей, следовательно, во всех 142 книгах, если придерживаться той же пропорции, их должно было быть примерно 1650, то есть около 12 процентов текста. И вместе с тем Ливий был и остается основным источником при изучении хроники событий Рима республиканского периода. Результат его грандиозного труда — не умирающая вот уже две тысячи лет величественная сага о Вечном городе, легенда, воспитавшая не одно поколение юношей, мечтающих «о доблестях, о подвигах, о славе». В этой вдохновенной саге, нет никакого государственного заказа, отсутствует даже тень какой-то пропаганды, есть лишь одно — биение взволнованного сердца. И все это при том, что уже Август, интуитивно понимая значение мифа в обеспечении жизнедеятельности огромного государства, стремился поддерживать свое господство не одной только силой. Он ревностно следил за тем, как меняется по отношению к нему общественное мнение, а поэтому в целях пропаганды своей собственной политики, существо которой по-прежнему сводилось к одному — обеспечению все того же безоговорочного господства Рима среди всех окружающих народов, использовал все, включая литературу и искусство. Именно при нем окончательно складывается «великий и ужасный» государственный миф, который в той или иной форме будет перениматься всеми империями мира. Впрочем, идеология принципата Августа — это не только сага о добродетелях и высшем назначении Рима; в ней еще и своеобразный синтез греческой философии (рожденного ею учения о периодическом обновлении космоса и смене веков) и римской концепции мирового космического процесса. В самом центре именно этого всеобщего вселенского потока превращений и оказывается история и миссия великого Города, начало которому было положено крошечным поселением на Тибре, окруженном враждебными ему племенами. Сама судьба и бессмертные боги (кстати, боги, покровители города и прежде всего Юпитер Всеблагой Величайший, Юнона и Минерва, — это неотъемлемая часть «римского мифа») предначертали ему непрерывное восхождение, в результате которого он становится вечно царствующим властелином мира; непреходящее величие — его удел, вернее сказать, миссия (собственно, отсюда и пережившие два тысячелетия определения «Вечный Рим», «Вечный Город»). Чтобы понять истоки и глубинную философию мифа, нужно вспомнить, что еще в республиканский период среди римской духовной элиты широкую популярность получила своеобразная теория циклического развития общества, концепция сменяющих друг друга «пяти веков»; она была изложена еще Гесиодом в его знаменитой поэме «Труды и дни». Согласно этой теории давно прошедший
(Был еще Крон-повелитель в то время владыкою неба)
«золотой век» человечества — это время всеобщего благоденствия и мировой гармонии:
Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою, Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили. А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
Однако счастливый век всеобщей гармонии сменяется прогрессирующим упадком «серебряного», за ним «медного», затем «века героев», наконец, просто «железного века», переполняющего мир страданием и болью.
Если бы мог я не жить с поколением пятого века! Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться.
Эти века проходят уже под эгидой Зевса. Но по завершении «железного» все зло этого мира до конца исчерпывает себя и всеобщий цикл времен повторяется, вновь возвращая ему «золотой век». Впрочем, нужно заметить, что древняя легенда о «золотом веке» свойственна, как кажется, вообще всем культурам; его возвращение — золотой сон всех народов мира, и кстати, «царствие небесное» на земле — это род все той же не умирающей мечты человека. Эта легенда будет жить долго, может быть, вечно… § 4. «Римский миф»Золотым веком современникам казался принципат Августа. Основные завоевания свершились, потрясения гражданских войн, ужас проскрипций, кровавые восстания остались в прошлом. При нем претерпела изменения и политика в отношении провинций: роль наместников ограничивалась; налоги в соответствии с проведенным по провинциям цензом стали собирать лишь агенты императора; собрания видных провинциалов получили право жаловаться на наместников в случае недовольства их действиями; в провинциях основывались колонии; преданные Августу лица получали привилегии. Словом, Рим вступает в полосу умиротворения объединенных им народов и всеобщего процветания. Казалось, все, о чем ранее можно было только мечтать, уже удовлетворено, цели, которые ставили перед собой герои римской истории, достигнуты, созданный великими жертвами миропорядок обещал незыблемость… Так что, по всем признакам, его правление становится завершением «железного века» и наступлением нового цикла времен, в которой Риму уготована роль навечно господствовать над всем «кругом земель». Еще на рубеже III–II вв. до н. э., в эпоху явственно обозначившейся победы в ведущихся Римом войнах и становления великой возглавляемой им средиземноморской державы начал складываться так называемый «римский миф». Его существо в двух словах можно было бы выразить в том, что Вечный город выполнил начертанное ему историческое предназначение, установив после многовековой борьбы всеобщий покой и принеся всему миру так долго жданный народами «золотой век». Осталось совсем немногое, по исполнении чего ему предстоит служить вечным гарантом всеобщей гармонии и согласия. В структуру этого мифа весьма органично вписывается представление о достигшей совершенства военной и государственной организации Рима. После же победы над могущественными государствами вера в особую миссию Рима достигает апогея, и начинает складываться официальная имперская идеология. Воплощение «римского мифа» официальная пропаганда приписывает Августу. Именно на его век, то есть на рубеж I в. до н.э. — I в. н.э., когда происходил переход от республики к империи пришелся девятый вал римского мифотворчества. Именно на это время приходится расцвет творчества таких величин античной культуры, как Марк Теренций Варрон (116—27 до н.э.) — крупнейший римский ученый-энциклопедист, автор cвязанных с римской мифологической традицией многочисленных сочинений; Марк Веррий Флакк — римский грамматик эпохи Августа, воспитатель его внуков, Секст Проперций (ок. 50 до н.э. — между 2 и 15 до н.э.) — известный римский поэт из кружка Мецената, в одной из своих книг исследовавший происхождение многих римских мифов, обычаев, географических названий, памятников; Публий Овидий Назон (43 до н. э. — 17/18 ) — знаменитый римский поэт-лирик, своими поэмами и элегиями пробуждавший интерес к греко-римской мифологии; Квинт Гораций Флакк (65 до н. э .— 8 до н. э.), один из величайших поэтов Рима и другие. Но подлинными вершинами мифотворчества эпохи Августа стали уже упомянутая здесь «История Рима от основания Города» Тита Ливия и, конечно же, бессмертная «Энеида» Вергилия (70—19 до н. э.). Ливий, здесь уже упоминалось об этом, говорит о главенствующем на всей земле народе. Ему в оде к цезарю Августу, написанной в 27 г. до н. э., вторит Гораций:
…пусть Капитолий, блеск Бросая вокруг, и грозный Рим покоряет парфян законам. Внушая страх, он пусть простирает власть До граней дальних, там, где Европы край От Африки пролив отрезал, Вздувшись, где Нил орошает пашни…
Но, может быть, ярче всех выражает суть «римского мифа» Вергилий. Именно в его поэме высказывается мысль о том, что великому Городу с великой судьбой надлежит благодетельствовать всем покоренным народам, миловать кротких и смирять надменных. По мнению поэта, Рим — это не обычный город, каких много на земле, но избранный самими богами в качестве своего земного жилища. Мысль о создании такого города вынашивалась небожителями давно, и, несмотря на то, что в мире было много других сильных и знаменитых городов, они предпочли создать новый и поселиться в нем всем вместе, чтобы оттуда сообща заботиться о благе всего мира. Словом, главенствовать над миром Риму было начертано с самого начала, но при этом все необходимое для того, чтобы получить право вести за собой другие народы, должны были сделать сами римляне,— боги лишь помогают им. «Энеида» — это великий эпос о странствованиях Энея, славнейшего, после Гектора, героя Трои, сына Анхиза и Афродиты, рожденного, как в своей «Теогонии» говорит еще Гесиод, на горе Иде:
Славный Эней был рожден Кифереей прекрасновенчанной. В страстной любви сопряглася богиня с Анхизом-героем На многолесных вершинах богатой оврагами Иды.
О том, что Энею уже самим роком предначертано спастись из обреченной Трои и продолжить троянский род, говорит еще Гомер в XX песне Илиады:
…предначертано роком — Энею спастися, Чтобы бесчадный, пресекшийся род не погибнул Дардана…
Беря за основу это предсказание, Вергилий кладет начало величественному и прекрасному мифу, согласно которому сам Юпитер предназначил сыну богини стать предком основателей Рима. (Строго говоря, начало этому мифу закладывается им еще в знаменитой IV эклоге «Буколик», где, обнадеженный миром, который заключили между собой Октавиан и Антоний, Вергилий предрекает смену железного века золотым.) Его «Энеида» сочетала в себе и древние верования Италии, и теории греческих мудрецов о строении космоса, и учение о мировой душе и бессмертии человеческих душ,— словом, многое. Вергилий пишет о награде героям в «полях блаженных», кто служил родине делом и словом, о каре предателям, нарушителям римской верности, тиранам. Но главным в поэме было то, что чуть ли не сразу же станет официальной идеологией государства. Эней, после многих странствований, в городе Кумы попадает к Сивилле, и с помощью пророчицы, спускается в царство Плутона, чтобы спросить тень своего отца Анхиза о будущем (кстати, именно это литературное обстоятельство и сделает самого Вергилия будущим проводником Данте в его блужданиях по кругам Ада). Анхиз возвещает своему сыну великую судьбу Рима, который будет основан потомками Энея и которому предназначено править всеми народами, милуя покорных и укрощая надменных:
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней Вычислят иль назовут восходящие звезды— не спорю: Римлянин! Ты научись народами править державно — В этом искусство твое! — налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных!
Анхиз показывает Энею ожидающие воплощения души царей и героев Рима и самого великого из них, исполнившего и завершившего миссию Рима, потомка Юла—Августа:
Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто: Август Цезарь, отцом божественным вскормленный, снова Век вернет золотой на Латинские пашни…
Впрочем, Гораций в оде к Гаю Юлу Антонию, сыну триумвира Марка Антония, который когда-то советовал ему написать в честь Августа оду в стиле Пиндара, видит эти ожидания уже свершенными:
Выше, лучше здесь никого не дали Боги нам и рок, не дадут и впредь нам, Пусть хотя б назад времена вернулись Века златого.
О Горации спорят, многие считают, что он писал на заказ. Но доказательств нет. Впрочем, и на заказ можно писать от чистого сердца. Да и вообще, что было бы с искусством, не существуй заказ? Ведь и Вергилий, как говорят, занялся своей поэмой именно по заказу — по прямой просьбе Августа. Так уж случилось, что будущему поэту и внучатому племяннику великого Цезаря в детстве довелось учиться в одной школе; Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но ни разница в общественном положении ни возрастная дистанция не помешали им сблизиться и подружиться. Завязавшиеся в детстве отношения сохранились на всю жизнь, впрочем, питомцы одной Alma mater во все времена были накоротке друг с другом. Август мечтал о том, чтобы возбудить в римлянах национальную гордость, и сказания о великих судьбах их прародителей, о божественном происхождении самого Рима должны были помочь этому. Не последнюю роль, впрочем, играли здесь и династические интересы самого принцепса, будто бы потомка Энея через его сына Юла или Аскания (кстати, Август — не без намека на свое родословие — часто изображал на своих монетах Энея с Анхизом на плечах). Вергилий умер, не успев закончить «Энеиду» (вернее сказать, отшлифовать ее, довести до абсолютного совершенства). Но и это незавершенное, на взгляд поэта, произведение (которое, кстати, он просил сжечь после его смерти, но, к счастью, рукописи и в самом деле не горят) стало одним из самых известных памятников не только римской, но и мировой литературы. Восходящая ко времени первого принципата традиция видит в этом произведении чуть ли не вершину римской поэзии, но, думается, в определении высоких достоинств «Энеиды» далеко не последнюю роль играет то обстоятельство, что именно здесь «римский миф» получает отточенную литературную форму. Впрочем, литературные достоинства поэмы и в самом деле бесспорны. Кстати, кроме всего прочего, это означает, что миф теперь обретает способность воздействовать не только на умы, но и на чувства граждан, ибо искусство формирует сознание действуя прежде всего на них. Между тем человеческие чувства — это зачастую гораздо более надежное основание, нежели разум, ибо они не обладают способностью к критическому восприятию действительности; воспринимаемое ими уже не требует рациональных доказательств. Нет нужды говорить, что внедрение государственного мифа проходит тем интенсивней, чем более широкие слои граждан подвергаются такому внелогическому эмоциональному воздействию. Кстати сказать, Рим того времени весьма чувствителен к слову, поэтов учат наизусть, начитанность становится качеством, формирующим достоинство, в богатых домах создаются огромные библиотеки (про одного богача говорили, что в его доме столько книг, вернее сказать, свитков, что ему хватило бы на всю жизнь читать только одни заглавия), способность блеснуть литературной образованностью становится модой. А это значит, что слово поэта уже не остается не услышанным. Кстати, Вергилий становится знаменитым уже при жизни; говорят, что когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие самому принцепсу. После же его смерти иды октября — день смерти поэта — становятся священным днем. К слову, у римлян, несмотря на отсутствие книгопечатания, книжное дело было очень развито, книжные лавки встречались даже в самых отдаленных провинциальных городах. В самом же Риме были и большие книжные магазины и множество маленьких лавочек букинистов. Книжные магазины в Риме — это и род литературного клуба (здесь встречались писатели, ученые и просто любители словесности), и издательства, где подрабатывали многочисленные скорописцы, с помощью которых автор мог издавать свое сочинение. Издание, как правило, осуществлялось за свой счет, однако в известных случаях, в обмен на исключительное право продажи своего произведения, автор мог получить и гонорар. Книга того времени имела форму свитка, навернутого на палку с утолщенными концами; на верхнем конце прикреплялся ярлычок с обозначением заглавия. Папирус был сравнительно недорог, услуги переписчиков вполне доступны, поэтому и книги не были предметом роскоши. Впрочем, уже тогда встречаются шикарно изданные экземпляры, являвшие собой и чудеса каллиграфического искусства, и книжной графики. Кроме книг, Рим не испытывал недостатка и в периодических изданиях. Так, «Ежедневный вестник римского народа» распространялся не только в самой столице, но и выписывался в провинцию. Понятно, что и официальные издания не оставались неравнодушными к воспитанию в гражданах должных чувств к своему государству, но, разумеется, делали это по-своему. Впрочем, если уж говорить об официальных органах, не следует забывать и о цензуре; многие сочинения уже той далекой поры проходили через нее, и если что-то в них вызывало ее недовольство, они попросту сжигались, а с автора взыскивался штраф. Словом, к формированию государственного мифа были причастны не только такие величины, как родоначальник римского эпоса Квинт Энний, Вергилий, Гораций, Тит Ливий и другие, но и безымянные чиновники известных государственных ведомств. Впрочем, необходимо подчеркнуть, что привлекательность «римского мифа» объясняется не только тем, что к его формированию причастны лучшие литературные силы того времени; миф строится на основе высоких моральных идеалов, традиционно исповедуемых римским обществом. Главная его составляющая — это утверждение нравственного превосходства Рима над всеми народами, а перед этим утверждением — в особенности когда ему придается предельно отточенная литературная форма — устоять решительно невозможно. Нет, наверное, ни одного народа на свете, который не хотел бы верить в то, что он — лучший из всех. Кстати, именно глубокая убежденность в своем моральном превосходстве, в неукоснительном соблюдении Римом всех заключенных договоров, верности всем взятым на себя обязательствам рождала веру его граждан в чисто оборонительный характер всех войн, ведомых их отечеством, в нравственную обоснованность всех его завоеваний. Осажденная Самнием Капуя обратилась за помощью к Риму. Последний был связан договором, который обязывал обе стороны воздерживаться от вмешательства в конфликты с третьими силами. Поэтому перспективе обрушить на себя гнев богов за нарушение условий мира противостала необходимость покровительства всем, кто ищет защиты у города, ставшего оплотом справедливости. Победил нравственный довод — необходимость оказания помощи тем, кто, ища защиты, добровольно становится под сень римских законов. И не следует видеть ни в римском Сенате, втянувшем город в череду страшных самнитских войн, ни в одобрявшем его начинания Форуме сплошь одних только циников, думавших на самом деле лишь о нежданно подвернувшейся возможности отхватить райские земли Кампании. Римский гражданин того времени часто служил образцом суровой нравственной добродетели даже для врагов. (А если эта добродетель время от времени вознаграждается богами, то что же в том плохого?) § 5. Государственный миф как оружиеЗаметим еще одно обстоятельство, которое с особой наглядностью проявляется в наши дни,— любая война — это противостояние не только вооруженных контингентов, арсеналов и экономических систем, но еще и тех ценностей, которыми руководствуются противоборствующие стороны, в частности, основ национальной морали. Восторжествование над своим противником на поле боя не приносит практически ничего, если тот не подавлен морально, не побежден в информационном противостоянии; только идеологическая победа способна обеспечить дипломатическое закрепление военных результатов. Наверное, каждому народу свойственна глубокая убежденность в том, что все войны, в которых он участвует, спровоцированы его вероломными врагами. Отсюда все его действия — это только оборона, или, говоря более высоким слогом,— защита отечества от происков коварного недруга. И даже там, где отечество на несколько ходов опережает своего противника в развертывании собственных сил и нанесении первого удара, все объясняется только одним — желанием воспрепятствовать подготавливаемой им агрессии. Все это легко понять, ибо человеку свойственно верить, что он идет не на грабительскую захватническую войну, но на жертвенный подвиг, что правда и боги исключительно на его стороне, поэтому даже смерть его будет вознаграждена благодарной памятью потомков. Но есть и другое — «внешнеполитическое» — измерение этой же проблемы. Победа обеспечивается опережением в мобилизации не только материальных ресурсов государства, но и всех духовных сил нации; кроме того, необходимо привлечение на свою сторону и такой властной стихии, как общественное мнение,— словом, прежде всего враг должен быть подавлен нравственным превосходством. И вот здесь уместно напомнить то, о чем уже говорилось ранее. Уважение закона, законопослушание — это одно из необходимых условий (и закономерный результат) развития античного полиса, преодолевшего тот рубеж, который ставит его на путь завоеваний. Без подобного отношения граждан к закону своего города его шансы в борьбе за гегемонию исчезают, поэтому при прочих равных именно оно может стать решающим фактором победы над своими соперниками. Между тем Рим выделялся из общего ряда и в этом аспекте: ему было свойственно не просто уважительное отношение к праву — настоящий культ закона царил здесь. Впрочем, культ, наверное, не совсем то слово, ибо все-таки правильней было бы говорить о подлинной культуре права. Культура же закона имеет своим следствием то обстоятельство, что этому городу и в самом деле оказывается присущей куда большая верность принимаемым на себя обязательствам и заключаемым договорам, чем многим его противникам и союзникам. Конечно, немалую роль в этом играло и то, что римский закон, как уже было сказано, обеспечивал прежде всего господствующее положение Рима и привилегии римлян, поэтому строгое следование его установлениям не требовало насилия над собой ни у самого города, ни у его гражданина. Но даже и при этом подчинение закону не может не вызывать уважение, ибо обычай того времени не видит ничего удивительного, когда победитель бросает на чашу фальшивых весов еще и свой меч. Словом, это достойное великого государства качество не могло не вносить моральный фактор также и во внешнюю политику Рима, делать ее этически более состоятельной и выигрышной. Моральный же фактор, как уже сказано, на всякой войне играет далеко не последнюю роль, поэтому нравственное превосходство внешней политики Рима со временем само становится одним из слагающих победы. Мы уже говорили о том, что римский закон, трудами экзальтированных правоведов возвеличенный до абсолютной вершины государственного разума, становился оружием, ибо служил формой (не только нравственного) суда над миром. Но ведь никакой суд не вправе ограничиться одной оценкой, его вердикт обязан быть исполнен, поэтому даже там, где нет сознательного посягательства на чужой обычай, подобная абсолютизация являет собой род скрытого разложения чужой государственности, подрыва чужого суверенитета. Впрочем, одним только этим его «внешнеполитическая» функция отнюдь не могла ограничиться, ибо представляемый как нечто наднациональное, не связанное с историей, верой, традициями одного народа, он становился опасным инфильтратом, размывающим культурную самоидентификацию всех других, которые оказывались в сфере его влияния или прямого действия. Теперь точно таким же, только куда более действенным и опасным, оружием становился и «римский миф». Его функция — это не только мобилизация дополнительного нравственного ресурса своего лагеря, но и прямое разложение противника, формирование в его собственных рядах проримской партии, проще сказать, той самой «пятой колонны», которая, даже не принимая участия в непосредственном военном противостоянии, уже самим фактом своего существования оказывает сильное давление на неприятеля, способствует существенному ослаблению его усилий. На протяжении долгой истории превращения Рима из захолустного поселения, расположенного где-то на самой обочине цивилизации, в мировую державу идеологическое обеспечение ее завоеваний претерпевает довольно сложную эволюцию. В самом начале пути Рим, действуя под руководством какого-то глубинного государственного инстинкта, вообще не видит нужды ни в каких объяснениях своей внешней политики, сила — вот единственный его аргумент. Однако с выходом на общеиталийскую арену в его риторике начинает явственно распознаваться утверждение законного права римского народа и на смирение своих вероломных соседей, и на необходимость обеспечения собственной безопасности. Многие находят здесь нравственное оправдание территориальных захватов, но в любом, сколь угодно убедительном, оправдании всегда присутствует и скрытая форма признания вины. На закате республики в патетике Тита Ливия Рим вообще расстается с любой формой оправданий, грандиозный труд историка Вечного города служит утверждению совершенной естественности такого положения вещей, при котором народ, происходящий от самого Марса, покоряет все другие народы, и призывает их покорно сносить римскую власть. С Вергилием государственный миф возвышается до провозглашения всемирно-исторической миссии миродержавного Рима, существо которой заключается в том, чтобы, смиряя надменных и милуя покорных, переустроить всю вселенную на новых началах морали, разума и права и встать над нею верховным владыкой и судьей. Словом, к концу Республики Рим осознает себя не только в качестве организующего центра мира, но и как итог исторического, больше того — космогонического процесса. Между тем оборотной стороной возложения на себя высокой миссии миродержавства, роли носителя мирового разума и порядка является тот факт, что все окружающие Рим территории осознаются им как земли, лишенные мира, законности и верности заключенным договорам. Один из величайших римских поэтов Овидий (43 до н. э. — ок. 18 н. э.) в своих «Скорбных элегиях» пишет:
Как посмотрю я вокруг — унылая местность, навряд В мире найдется еще столь же безрадостный край. А на людей посмотрю — людьми назовешь их едва ли: Злобные все как один, зверствуют хуже волков... Им не страшен закон: справедливость попрало насилье И правосудье легло молча под воинский меч.
Не будем преувеличивать здесь значение того факта, что «Скорбные элегии» создавались Овидием в тоске по своей родине: чувства, вызываемые в том, кому адресуются стихи, могут не иметь ничего общего с душевным состоянием самого поэта. Меж тем изгнанник адресовал их своему отечеству, и отечество читало в них то, что возвышало достоинства Рима, лишний раз утверждало его право первенствовать над всеми народами. Одно необходимо вытекает из другого, и чем большая роль придается Риму как началу, цивилизующему все, что подпадает под его власть, тем больше дезорганизации и хаоса видится им на периферии подвластных земель. Это обстоятельство делает, в сущности, всю периферию законным объектом его преобразующего воздействия. Так что великий город осознает за собой не только нравственное право, но и прямую обязанность вершения суда над всем своим окружением. Именно основанный на новых принципах мир (Pax Romana) становится на долгое время девизом римского владычества. Больше того, неким символом, пережившим два тысячелетия, лексическим штампом, с которого будут снимать своеобразную идиоматическую кальку, какой, к слову, в настоящее время является выражение Pax Americana . Идею этого устроенного и возглавляемого Римом мира возвеличивает Плиний, ее прославляет Плутарх, для него Рим — это «якорь, который навсегда приютил в гавани мир, долго обуреваемый и блуждавший без кормчего». Нужно отдать должное, захватывая все новые и новые земли, Рим и в самом деле стремился к водворению на них прочного стабильного мира; его призыв к гражданскому порядку сочетался с приобщением завоеванных народов к благам цивилизации; к тому же он предоставлял им довольно широкую культурную автономию и практически ничем не насиловал их индивидуальность. К тому же, со временем на завоеванных им территориях, как уже было сказано, начинал водворяться его закон, а значит, он осуществлял свое владычество уже не только мечом: ведь восприятие закона не проходит бесследно для общественного сознания, след же, оставляемый им, — это инстинктивное ощущение правильности, правоты, справедливости утверждаемого порядка вещей. Это влечет за собой то парадоксальное обстоятельство, что даже протест отныне может развиваться только в тех формах, которые на самом деле служат дальнейшему его укреплению. Заметим, что даже повстанцы, начавшие союзническую войну 91—88 гг. до н. э., мечтая о справедливом устройстве Италии, в действительности копировали в своих программных установках все институты Рима. Больше того, даже новая столица республики, Корфиниум, должна была располагаться на тех же ключевых стратегических позициях, что позволяли контролировать весь Апеннинский полуостров. Наверное, не было бы большим преувеличением сказать, что Рим входит уже не только в сознание, но и в самую генетику всех, кто подпадает под его влияние. Словом, в постепенном наведении порядка в провинциях нельзя видеть лишь корыстный расчет, подсказывающий, что реальный доход способна приносить только умиротворенная территория, одолеваемая же враждой, она тяжелым мельничным жерновом ложится на государственную казну. Вера в собственные идеалы, в незыблемость основных принципов права, преданность цивилизационным ценностям несомненно играли свою роль, поэтому творцы государственного мифа, воспевая великую судьбу великого Города, ничуть не кривили душой; и эта искренность, как и всякая искренность вообще, не могла не вызывать готовности к встречному порыву тех, к кому, собственно, они и обращались. Поэтому нет ничего удивительного, что и меч, и закон, и миф и основанная на этих устоях исполненная трезвым практицизмом политика, рождали во многих умах того времени представление о Риме, как о некоем общем отечестве. Кстати, следует обратить внимание и на тот знаменательный факт, что последнюю идею формулируют отнюдь не природные римляне, а выходцы из покоренных провинций. Слова: «Рим — как бы наше общее отечество» принадлежат уроженцу Испании, Сенеке, который, кроме всего уже сказанного о нем выше, был еще и воспитателем будущего императора Нерона. Эпохой Августа процесс развития «римского мифа», конечно же, не кончается. Особенно мощный импульс развитие государственной мифологии получает в III веке, когда Империя переживала острейший политический кризис. Но еще до этого времени составной частью официальной римской истории становятся деяния величайшего героя античности – Геркулеса. Приравненный к богам, он становится покровителем династии Антонинов, последний же из них, Коммод, правивший в 180—192 гг., вообще провозглашает возрожденным Геркулесом (Hercules Romanus) самого себя; сохранились скульптурные изображения императора с палицей в правой руке и яблоками Гесперид в левой, то есть с явными инсигниями Геракла. Затем Геркулес становится покровителем Септимия Севера, императора с 193 г., который, к слову сказать, также объявлял о наступлении «золотого века». Этот счастливый век, как мы помним, уже было вернулся в Италию во время принципата Августа, но, как видно, «не совсем», ибо начало нового цикла истории будет провозглашаться и при Филиппе, императоре с 244 г. до 249 г., и при Галлиене, правившем Империей с августа 253 г. по март 268 г. Замечено, что бубны и барабаны государственных заклинаний начинают звучать тем громче, чем более тяжелые потрясения переживает общество. Третий век – это время жесточайшего кризиса, переживаемого империей, но римские императоры организую «тысячелетние» а затем «столетние» игры, знаменующие завершение «железного века». Этот официоз находит свое отражение даже на легендах монет. SAECULUM FRUGIFERUM (плодоносящий век), SALVO AUGUSTO SAECULUM AUREUM (Золотой век спасителя императора), SPES FELICITATIS ORBI (Cчастливая надежда мира), FELICITAS TEMPORUM (Счастливое время), ABUNDANTIA TEMPORUM (Щедрое время), CLEMENTIA TEMPORUM (Доброе время), AETERNITAS (Вечность), UBERITAS AUGUSTI (Изобилие Августа) – вот неполный перечень надписей, пропагандирующих государственный взгляд Империи на свою собственную миссию. Со временем покровителями римских императоров становятся уже не только «свои», то есть греко-римские но и восточные божества, в частности Митра. Словом, божественная природа Вечного города, назначение которого состояло в том, чтобы вернуть миру «золотой век», становится уже не просто красивой возвышенной легендой, но вполне официальной идеологией. Между тем любая идеология обладает удивительной способностью даже в среде самых рафинированных интеллигентов находить тех, кто всей душою верит ей. Римский миф, как и всякий миф вообще, будь то светлая ностальгия о «золотом веке», непреходящая мечта о «царствии небесном» на земле или пламенная песнь о «всеобщем равенстве и братстве», конечно же, делал свое дело. Приведенная выше легенда о рабах спасших обреченный город, кроме всего прочего, говорит еще и об этом. Но есть и более надежные (что вообще может быть надежней слова поэта?) свидетельства. Сохранилось стихотворение («К Риму»), состоящее из 5 сапфических (то есть восходящих к форме, использовавшейся Сапфо, знаменитой древнегреческой поэтессы, жившей в конце VII и первой половине VI в. до н. э.) строф, в котором прославляется Рим как повелитель мира. Оно приписывается греческой поэтессе Эринне, но есть мнение, что действительный автор не она, а некая Мелинна, вероятно, гречанка из Локров Епизефирийских, что в Нижней Италии, современница Пирра или 1-й Пунической войны; в этих стихах приветствуется «Рома, дочь Ареса», стихи сулят ей вечность. Впрочем, кто бы ни был действительным их автором, они убедительно свидетельствуют в пользу того, что даже не оформившийся окончательно, «Римский миф» уже обладал способностью воспламенять чистые и благородные сердца. И тот факт, что это — единственное (!) — сохранившееся стихотворение поэтессы пережило более двадцати веков, показывает нам, что было не только кому возжечь, но и кому все это время хранить зажженное пламя. Другая веха отстоит от первой на несколько столетий,— это Рутилий Намациан, галльский поэт начала V в., принадлежавший к очень богатой и знатной семье. Он был префектом Рима при Гонории, в 416 г., и после разорения города Аларихом возвратился на родину, которую в то время уже опустошали вестготы. Свое путешествие он описал в большом элегическом стихотворении «De reditu» (в 2 книгах), от которого сохранились большая часть 1-й книги и первая половина второй. В прощании с Римом, который, как и Эринне-Мелинне, представляется ему в виде женщины, прекрасной богини Ромы, стоя на коленях, автор со слезами на глазах целует его священные камни:
Через священный порог ноги идти не хотят; Молим прощенья в слезах и жертву приносим хвалою, В меру, насколько словам слезы дорогу дают: Слух преклони, о царица, прекраснее всех в твоем мире, Рома, чей вечный удел в небе, исполненном звезд!.. Разным народам единую ты подарила отчизну, Благо под властью твоей им беззаконье забыть. Ты побежденным дала участие в собственном праве. То, что было весь мир, городом стало одним. Мы говорим, что Венера и Марс основатели рода... Свойства обоих богов, Рома, присущи тебе. Вот почему отрадно тебе и щадить, и сражаться, Грозных уметь побеждать, а побежденных щадить.
Между этими двумя вехами пролегло более шестисот лет, и этот факт вполне убедительное свидетельство тому, что миф о великом Городе — вовсе не оплаченный правительственный заказ, который ставит своей целью обеспечить какую-то политическую сиюминутность, и даже не идеологическое обоснование планируемой на перспективу стратегической линии государства. К тому же вновь обратим внимание на то обстоятельство, что слагающие гимн Вечному Риму поэты — это не природные римляне, а представители покоренных народов. Конечно, это не означает, что сами народы простили когда-то свершенное над ними насилие, но все же есть достаточные основания предполагать, более того — утверждать, что миф отображает собой острую духовную потребность многих из тех, чья жизнь вплеталась в судьбу этого города. Стихи хранятся не на каменных скрижалях, и не на бронзовых досках — их место где-то в самой душе человека, и тот факт, что, они пережили два с лишним тысячелетия, свидетельствует, что эта потребность так никогда и не умирала. Словом, миф и в самом деле обладал способностью вызывать лучшие чувства в тех, кто верил в высокие идеалы и мечтал о гармонии мира и справедливости для всех. А это значит, что и служение ставшему для многих неким возвышенным символом Риму часто было совершенно искренним и чистым, а вовсе не подневольным исполнением какого-то извне навязанного долга. Другими словами, и государственный миф служил все тому же — привлечению на свою сторону не только материальной силы, но и таланта покоренных оружием народов. § 6. Раса свободных и мечта об АпокалипсисеВпрочем, ни генезис, ни функция государственного мифа не ограничиваются тем немногим, что было сказано про него. Весьма симптоматичен тот факт, что миф окончательно оформляется на рубеже эпох, когда Республика претерпевает необратимую мутацию и превращается в Империю, и уже одно только это обстоятельство способно навести на мысль, что именно его становление и маркирует собой конец долгой эры республиканизма. Переход к режиму авторитарной власти не может быть внезапным, он требует многого и в первую очередь фундаментального идеологического обоснования. Впрочем, даже не так, ибо такое обоснование само по себе нуждается в существовании институтов авторитаризма. Здесь же требуется стихийная, не насилуемая никаким давлением официоза, естественная, как взросление человека, перестройка всего мировоззрения Рима. Ведь долгое время ему, точно так же, как и всей Греции, была категорически неприемлема любая форма автократического правления. Правда, мы помним, что эта неприемлемость все-таки не была абсолютной; в экстремальных условиях, когда решалась судьба государства, Рим совершенно добровольно вводил у себя режим диктатуры. Но даже назначая диктатора, он обставляет выполнение тем своих функций достаточно серьезными и жесткими ограничениями. Срок власти диктатора ограничивается шестью месяцами, и не было ни одного случая, когда он был нарушен (и это при том, что общий список диктатур включает около ста позиций, правда, многие из упоминаемых здесь имен избирались не однажды). Призванный на эту высшую государственную должность не имеет никакой власти над казной и может распоряжаться лишь теми деньгами, которые выделил ему Сенат. Ему ни под каким предлогом не разрешается покидать Италию, ибо считалось, что в такой ситуации сосредоточивший в одних руках огромный объем власти человек становится слишком опасным для Республики (за все годы отмечен только один случай назначения диктатора для ведения военных действий вне пределов Италии в первую Пуническую войну). Наконец, ему даже не дозволяется ездить верхом в Риме без предварительного разрешения народа. Последнее ограничение только на первый взгляд кажется смешным и вздорным, в действительности и оно имеет весьма глубокий смысл, ибо принимается для того, чтобы диктатор даже внешне не напоминал собой царей, как правило, ездивших верхом. Словом, личная власть представляла собой нечто такое, что всегда вызывало смутное беспокойство Рима. Плутарх пишет, что когда взявший Вейи диктатор въехал в Рим на колеснице, запряженной четверкой белых коней, «согражданам его, не привыкшим видеть подобного рода высокомерие, не понравилось поведение Камилла...». В частности и за это оскорбляющее республиканский дух присвоение инсигний авторитарной власти герой-патриот, шесть раз избиравшийся трибуном с консульскими полномочиями, пять раз диктатором и трижды интеррексом, будущий спаситель города от галльского нашествия, которого нарекут «вторым основателем Рима», был изгнан из него и оштрафован на крупную сумму. Мы помним, что попытка Цезаря сконцентрировать в своих руках все ответвления государственной власти завершилась его убийством и последовавшей за этим кровавой гражданской смутой, успокоение которой потребовало многих лет. Но, странное дело, проходит совсем немного времени, и уже преемники Августа не встречают решительно никакого (во всяком случае открытого, ибо дворцовые интриги и заговоры — не в счет) противодействия ни в чем, что еще совсем недавно было обязано возмущать республиканский дух воинствующих тираноборцев. Одно из объяснений этой стремительной по всем историческим меркам перемены связано, как кажется, именно с содержанием «римского мифа». Собственно, здесь обнаруживаются две составляющие: во-первых, та ничтожная временная дистанция, в которую укладываются произошедшие перемены, и уже только во-вторых,— их непосредственное содержание. Первая объясняется постепенным и необратимым изменением этнического лица Рима. Изменение же этнической принадлежности означает собой и преобразование общего менталитета, объективную предрасположенность коллективного сознания к примирению уже с какой-то другой системой ценностей и — столь же объективное — отторжение других императивов. Это легко понять. Уже преодоление (критического для любого античного полиса) количественного предела невольников, сконцентрированных в его границах, и порождаемая этим невозможность полной их изоляции, иначе говоря, невозможность исключения любых контактов с ними обязана сказаться на развитии единой психологии города. Но, кроме этого, наплыв рабов сопровождается еще и появлением большого количества вольноотпущенников. Пусть поначалу они и занимают одно из самых униженных положений в общественной иерархии, но уже их дети получают практически все права римского гражданина, со временем же с их потомков и вообще стирается всякая печать былой неполноценности. Между тем эти вольноотпущенники, в большинстве своем иноземцы, выросшие и воспитавшиеся в совершенно иных условиях, пополняя собой состав полноправных римских граждан, в отличие от природных римлян, часто не испытывают никакой аллергии к автократическим формам правления. Что же касается их потомков... мы и сегодня видим, что там, где скапливается слишком большое количество иммигрантов, полной их интеграции в новую этно-культурную среду так и не происходит. Вторая составляющая общей перемены, претерпеваемой коллективным сознанием города, то есть собственно содержание новой идеологии, обнаруживает в себе нечто такое, что позволяет радикально изменить отношение гражданина к высшей политической власти, примирить римский менталитет с давно уже чуждой, если не сказать враждебной ему монархической идеей. Связующим же звеном между нею и воинствующим республиканским мировоззрением служит не что иное, как аксиома о сакральной природе империя, идеологема божественного источника как верховной власти, так и той, которая дается самому городу. Как раз в этом пункте государственная мифология Рима самым тесным образом смыкается с традиционными для всего Востока представлениями. В традициях последнего источником не ограниченной никаким законом власти царя служит не что иное, как его соприродность богам. Так, например, верховный владыка Египта являет собой миру прямое воплощение бога Солнца; богами были в его глазах и другие властители (кстати, не одного только Востока). Правда, сами владыки Вавилона, Ассирии, Персии не приписывали себе прямого божественного происхождения, но вместе с тем существенно отличались от своих подданных, ибо являли собой что-то вроде земных подобий и наместников своих богов. Нельзя сказать, что здесь между Востоком и Западом пролегло нечто вроде неодолимой пропасти, что грекам или римлянам было совершенно чуждо подобное представление о природе власти. Так, например, уже диктатор, по мнению римлян, обладал некими магическими качествами, ставящими его вне общего людского ряда; народ Рима не только верил в его стратегический талант, но и испытывал, как свидетельствует Ливий, священный трепет перед ним: «После того как в Риме впервые избрали диктатора и люди увидели, как перед ним несут топоры, великий страх овладел народом — теперь еще усерднее вынуждены были они повиноваться приказам, теперь не приходилось, как при равновластии, надеяться на защиту другого консула или на обращение к народу, единственное спасение было в повиновении». Не случайно само известие о назначении диктатора, по свидетельству Ливия, было способно вселить великое смятение в ряды врагов Республики и подвигнуть их к поискам мира: «Даже сабиняне после избрания в Риме диктатора почувствовали страх, зная, что это сделано из-за них, и прислали послов для переговоров о мире, прося диктатора и сенат иметь снисхождение...» Правда, ручаться в этом, наверное, нельзя, скорее всего римлянам просто очень хотелось верить — и верилось — в то, что этот факт производит угнетающее впечатление на их противников. Но как бы то ни было сакральный оттенок чрезвычайной государственной власти различался ими со всей отчетливостью. Не вызывала отторжения мысль о родстве с богами и у греков. Все великие герои Эллады ведут свое родословие в конечном счете от небожителей. Может быть, поэтому многие из тех, кто составляет ее живую славу, по меньшей мере не оспаривают своего божественного происхождения, какое часто приписывает им людская молва. Но если прямая генетическая причастность к бессмертным часто вызывает скепсис греческой интеллигенции (Демосфен язвил по поводу Александра, требовавшего себе, как сыну бога храмов, статуй и жертвенников: «Этот юнец жаждет алтарей. Так пусть ему их воздвигнут. Какие пустяки!»), то более скромные связи с ними не порождают никакого отторжения. Сохранилась древняя легенда. Она гласит, что Мнесах со своей молодой женой Парфенисой совершили паломничество в Дельфы (обычное для того времени дело), и там оракул предрек им рождение сына, который станет известен всему миру своей мудростью. А еще – великими делами и красотой. Оракул также сообщил, что бог Аполлон его устами повелевает им немедленно плыть в Сирию. Супруги повинуются воле богов, и вот через положенный срок в Сидоне на свет появляется мальчик. В благодарность солнечному богу, в честь Аполлона Пифийского, его мать принимает новое имя – Пифиада. Сына же, будущего великого ученого, согласно называют Пифагором, то есть «предсказанным пифией». Поэтому нет ничего шокирующего в том, что и Александр не протестует против объявления его сыном бога, которое делается жрецами храма Амона в ливийском оазисе. В греческом пантеоне Амон — это Зевс, а значит, Александр становится сыном величайшего из богов. Это не может не льстить самолюбию, ибо подтверждает его абсолютную исключительность. А кроме того, признание автоматически делает его царем Египта, фараоном, а значит, позволяет единым махом разрубить не уступающий гордиеву, узел многих политических проблем. Правда, как только он в обосновании принимаемых решений пытается сослаться на свою божественную природу, македонские офицеры предлагают ему распустить армию и завоевывать мир с помощью его «отца», Вседержителя Зевса. Однако воздержимся от того, чтобы видеть в этом вызове воинской элиты род обычного оскорбления, которое чувствует победитель, когда его пытаются уравнять с побежденными, ибо здесь не только это. Римский же миф утверждает, что властные прерогативы даются именно богами, их воля сквозит во всех принимаемых принцепсом державных решениях. Не случайно поэтому, что и функции великого понтифика, то есть верховного жреца, передаются ему же (не будем пренебрегать этим фактом, о его значении говорит уже то обстоятельство, что в свое время соперничавшая с властью светских владык власть римских пап берет свое начало именно здесь). Соединение же высшей политической и высшей духовной власти значительно поднимает авторитет и той и другой. Словом, теперь за первым лицом государства оказывается уже не только воля Сената и народа Рима, но и нечто неизмеримо более высокое. Однако параллель с Востоком на этом и обрывается, ибо «консенсус» между Сенатом, народом и принцепсом достигается вовсе не этим возвеличением последнего. Риму — провозглашает новый взгляд на вещи — предначертано свыше владычествовать над целым миром, но владычествовать над миром назначено именно Риму; другими словами, богоизбранность города — это отличение всех, на чьих плечах он стоит, а значит и властные прерогативы должны быть справедливо распределены между всеми. Поэтому подвластность императору уравновешивается правом отмеченного богами народа вершить свой суд над всеми прочими, кто населяет эту землю. Превращение гордых своей свободой граждан в обычных подданных уравновешивается становлением совершенно необычной общности избранных, невиданной ранее расы. Расы свободных. Без этого компромисса между властителем и подвластными режим личного правления решительно невозможен в обществе, приверженном идее демократизма. Таким образом, Pax Romana демонстрирует нам такое мироустройство, в котором именно — и только — новоявленной расе свободных надлежит выносить свой вердикт всем окрестным народам. Именно — и только — этой великой расе свободных надлежит нести свет цивилизации не всегда достойному его миру. Миссия великого Города в полной мере будет исполнена только тогда, когда единая семья народов обнимет собой всех живущих на земле. А впрочем, и после этого Риму останется роль мудрого и заботливого отца, до конца времен сохраняющего за собой все права над своими домочадцами и клиентами. Понятно, что осознание столь высокой миссии не может не воодушевлять привыкший к героическим свершениям и победам дух. Но упоение своей богоизбранностью проявляется у разных слоев населения по-разному; одни проникаются высоким долгом жертвенного служения заблудшим народам, часто неспособным даже понять счастье римского благодеяния, другие… В общем, вряд ли было бы правильно объяснять одной только жестокостью городской черни ее требование все большей и большей крови, которая должна была проливаться на римских аренах. Массовые казни христиан оказываются и в самом деле довольно удачной попыткой отвести народное недовольство от центральной власти; но все это — только потому, что ими подтверждается священное право римского народа вершить суд над другими народами. Не свободными от гордынного сознания собственной исключительности, которая порождается принадлежностью к избранной расе свободных, оказываются и третьи… мы уже видели дерзкий вызов апостола Павла, который бросается им по существу всей администрации покоренной Римом области. Александра останавливает бунт его армии, и в конечном счете он оказывается вынужденным отступить перед нею. Македонское воинство решительно не желает завоевывать для него всю вселенную, в которой победителям не достается вообще никаких привилегий. Отнюдь не размеры вселенной, не усталость войска (хотя, конечно, и это тоже) прерывают героическую песнь не знающего поражений греческого оружия; отсутствие главного — приза исключительных прав по отношению к завоеванному миру делает дальнейший поход абсолютно бессмысленным. Вот эта бессмысленность и становится причиной протеста. Повторим сказанное: «римский миф» — это великий компромисс между верховным вождем и новой расой, призванной править миром. Александр не идет на него и поэтому терпит поражение — умудренный же многовековым опытом Рим видит гораздо дальше, глубинный государственный инстинкт движет им… Можно долго спорить по поводу того, чья модель мироустройства гуманней и лучше, но объективный ответ никогда не будет получен, ибо сама история рассудила по-своему, отказав и тому и другому,— проиграл Александр, не досталась победа и Риму. И вместе с тем в течение двух тысячелетий все империи мира видели перед собой только один образец мирового порядка… Только этим высоким каноном будут вдохновляться все пассионарии, воспламенившиеся духом великих античных городов. Но вряд ли восторг и умиление немногих могут исчерпать собою воздействие этого красивого и величественного мифа на завоеванные земли. Мнение нескольких, пусть даже выдающихся из общей массы, интеллигентов — это еще не общественное мнение. Мы знаем, что в столичных цирках настроение толпы могло возобладать даже над волей тех, кто от ее имени владычествовал над всем миром. Но в самом Риме это только крепило связь императоров и черни. В далеких же провинциях Империи проримски настроенные круги интеллигентов большей частью оторваны от своего народа и представляют только самих себя. Вдохновленные неземным величием Рима, они мало кого, кроме себе подобных, могли воодушевить его великой всемирно исторической миссией. Между тем водительство народа успешно только там, где идеалы тех, кто претендует на духовное лидерство, совпадают с настроениями самых широких масс. Если подобного совпадения нет, нет и подлинных вождей, а значит,— нет и широкого движения. Кроме того, нельзя забывать о том, что право владычествовать над покоренными народами, которое присваивает себе избранная раса свободных, римлян, мира владык, облаченное тогою племя,
никогда в истории не признавалось ни одним из них, кому доставался ярлык второсортности, роль «унтерменшей», «недочеловеков». Поэтому тот факт, что сокрушенных римскими легионами, после всех грабежей, убийств и надругательств, заставляют еще и умиляться величием и благородством левиафана, растоптавшего и унизившего их отечество, не может не обострять вражду. Впрочем, насилием навязываемые ценности вообще очень редко порождают благодарность, чаще они просто отторгаются побежденными уже из одной только инстинктивной ненависти ко всему, что исходит от врага. В свою очередь, и нежелание восхититься благородной исторической миссией завоевателей, упрямое неприятие побежденными всего того, что следует за римскими легионами, лишь обостряет встречное озлобление победителей, и сталкиваясь с отторжением тех благ, которые простирает на покоренные земли Рим, сам Город начинает демонизировать все, что противостает ему. Со временем, в глазах и вооруженных «культуртрегеров» и всех тех, кто кормится результатами их миссии, диссиденты начинают казаться уже не просто какими-то убогими отсталыми глупцами, не способными понять вдруг обрушившегося на них счастья, но сознательными врагами цивилизации, свободы и права. А значит, само их существование — прямая угроза всем этим великим началам (и потому можно только приветствовать ту справедливость, которую вершит над толпищами некоторых из этого мстительного отребья высший суд римских цирков и арен). Так что и миф не приносит мира ни победителям, ни побежденным. Мы помним пламенные провозвествования великого Откровения Иоанна Богослова; напечатленные им апокалипсические видения — это ведь не что иное, как излитая на пергамент мечта о справедливом и страшном возмездии, которое само небо обязано обрушить на надругавшуюся над миром Вавилонскую блудницу. «После сего я увидел иного Ангела, сходящего с неба и имеющего власть великую; земля осветилась от славы его. И воскликнул он сильно, громким голосом, говоря: пал, пал Вавилон, великая блудница , сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы. И цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши ее. И услышал я иной голос с неба, говорящий: выйди от нее народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах ее и не подвергнуться язвам ее; ибо грехи ее дошли до неба, и Бог воспомянул неправды ее. Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам ее; в чаше, в которой она приготовляла вам вино, приготовьте ей вдвое.» Словом, в духовном космосе того времени царствовал не только «римский миф», но и эти страстные ожидания: «Горе, горе тебе, великий город, одетый в виссон и порфиру и багряницу, украшенный золотом и камнями драгоценными и жемчугом!» Веселись о сем, небо и святые Апостолы и пророки, ибо совершил Бог суд ваш над ним.» Рим падет. Причиной тому будет не только нашествие варварских народов, и уж тем более не разложение нравов, о которых когда с сарказмом, а чаще с болью по утраченным нравственным ценностям говорили лучшие его ораторы, поэты, философы. В конечном счете его становой хребет, как и хребет греческих полисов, будет надломлен тяжестью военной добычи; объем завоеванного вступит в неразрешимое противоречие с тем имеющимся в его распоряжении потенциалом, с помощью которого можно было бы удержать, утилизировать, а в перспективе и пересоздать на новой основе уже своей культуры и своего закона. (Приближение к пределу возможного для Рима будет чувствовать уже Август, не случайно перед самой своей смертью, в 14 году, он будет наставлять своего приемного сына и наследника Тиберия не расширять имперские владения; Тиберий послушается его, но уже его преемники будут судить иначе…) Необходимость расширения этого потенциала, с одной стороны, и жажда свободы, стремление к справедливому уравнению прав, с другой, повлекут за собой распространение римского гражданства на всех, но равномерно размазанная тонким слоем по всему массиву граждан, дарованная свобода вдруг куда-то исчезнет, сделав всех обыкновенными подданными. Республика окончательно переродится в империю. В империи же то, что ранее было «общим делом» становится делом одного. Единство народа, несмотря на обретенное равенство в правах (а может быть, именно благодаря ему) распадется. «римский миф», умилив лишь интеллигентов, не принесет ни счастья, ни умиротворения народам, но только обострит противостояние. Одним из самых ожесточенных станет восстание Иудеи. Четыре года будет длиться затяжная и яростная война, наконец, римляне возьмут Иерусалим и разрушат Храм, затем начнется «смирение войною надменных». Иосиф Флавий (Иосиф бен Матиас, ок. 37 — после 100), древнееврейский историк, непосредственный участник событий, больше того, один из вождей своего народа (ему была поручена оборона Галилеи, т.е. северной части Палестины), оставил нам яркие их описания. Нужно заметить, что сдавшийся римлянам и впоследствии пользовавшийся покровительством Веспасиана, в «Иудейской войне» он смягчает многое, что касается их, и все же даже сквозь самоцензуру — которая, кстати, отчетливо проступает и в приводимом фрагменте — прорывается вся ярость Рима: «Тогда они устремились с обнаженными мечами по улицам, убивая беспощадно все попадавшееся им на пути и сжигая дома вместе с бежавшими туда. Они грабили много, но часто, вторгаясь в дома за добычей, они находили там целые семейства мертвецов и крыши, полные умерших от голода, и так были устрашены этим видом, что выходили оттуда с пустыми руками. Однако искреннее сожаление, которое они питали к погибшим, не простиралось на живых: всех, попадавшихся им в руки, они умерщвляли, запруживая трупами узкие улицы и так наводняя город кровью, что иные загоревшиеся дома были потушены этой кровью.» Через непродолжительное время, в 132 г., Иудея, разъяренная запретом обрезания — знака завета ее с Богом — снова восстанет. Снова будет разрушен Иерусалим, а вместе с ним, по подсчетам одного римского историка, 985 деревень и 50 крепостей; будет убито около полумиллиона человек… Тяжелый сон о справедливости, мечта Апокалипсиса разрушит его. Еще будет ностальгия по Риму, «римский миф» останется жить надолго. Священная Римская империя будет ставить своей целью возрождение того счастливого единения народов, которое было создано им. Будут и другие, но не умрет и проповедь великого Откровения, и еще долгие столетия Европа будет испытывать острую аллергию ко всякому объединению… Цицерон. Об обязанностях. I , 42. Гай Светоний Транквилл. Божественный Август. 42, 1. Тит Ливий. История Рима от основания Города. I , Предисловие, 1—3. Гесиод. Труды и дни. Пер. Вересаева В.В., ст. 111. Гесиод. Труды и дни . Ст. 112—117. Гесиод. Труды и дни . Ст .174—175. Гесиод. Теогония. Ст. 1008—1010. Гомер. Илиада. ХХ, ст. 302—303. Вергилий. Энеида. VI , ст. 847—853. Вергилий. Энеида. VI , ст. 791—793. http://www.ancientrome.ru/gosudar/dictators.htm. Тит Ливий. История Рима от основания Города. II 18, 8. Тит Ливий. История Рима от основания Города. II , 18, 9—10. Вергилий. Энеида. I , ст. 282. Иосиф Флавий. Иудейская война. II , 8, 5. Ваш комментарий о книгеОбратно в раздел история |
|