Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Миллер Г. Книги в моей жизни

ОГЛАВЛЕНИЕ

XIII. Чтение в уборной

ЕСТЬ ОДНА ТЕМА, СВЯЗАННАЯ С ЧТЕНИЕМ КНИГ, которую я считаю достойной обсуждения, поскольку речь идет о широко распространенной привычке, и о ней, сколько мне известно, почти ничего не написано. Я имею в виду чтение в уборной. Подростком, в поисках безопасного места, где можно было бы наслаждаться запретными классиками, я часто укрывался в туалете. Став взрослым, я уже никогда в уборной не читал. Если мне нужно найти спокойное и тихое место, я беру книгу и ухожу в лес. Не знаю лучшего места для чтения хорошей книги, чем лесные заросли. Предпочтительно на берегу какого-нибудь ручья.

Я тут же слышу голоса протеста. "Не всем так повезло, как вам! Мы работаем, ездим на работу и с работы в переполненных трамваях, автобусах, поездах метро - у нас ни единой свободной минутки нет".

До тридцати одного года я тоже был "трудящимся". Именно на этот ранний период приходится большая часть прочитанного мною. И я всегда читал в тяжелых условиях. Помню, как меня выставили за дверь, поймав за чтением Ницше, тогда как мне нужно было составлять почтовый каталог - тогдашняя моя работа. Какое счастье, что меня прогнали, думаю я теперь. Разве не был для меня Ницше гораздо важнее, чем любой каталог?

За полных четыре года, по дороге в офис Портлендской Цементной Компании, я прочел самые "толстые" книги. Читал стоя, держась за ремень, со всех сторон зажатый такими же пассажирами, как я. Во время этих поездок в "надзем-ке" я не только читал, но и заучивал наизусть длиннейшие отрывки из этих массивных, очень даже массивных томов. По крайней мере это было хорошим упражнением на концентрацию внимания. На этой работе я часто засиживался допоздна, обычно без ланча: не потому, что мне хотелось читать вместо обеда - просто у меня не было денег на ланч. По вечерам, едва проглотив ужин, я отправлялся на улицу, к приятелям. В те годы - и еще много лет спустя - я редко спал больше четырех или пяти часов в сутки. И, однако же, я прочел множество книг. Повторяю, что книги эти были - во всяком случае для меня - самыми трудными, а не самыми легкими. Я никогда не читал с целью убить время. И редко читал в постели - разве что плохо себя чувствовал или прикидывался больным, чтобы порадовать себя небольшими каникулами. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что я всегда читал в самом неудобном положении. (Как я выяснил, именно в таком положении пишет большинство писателей и рисует большинство художников.) Но все, что я прочел, впиталось в меня. Смею сказать, что когда я читаю, то читаю с нераздельным вниманием, включая все способности, которыми я обладаю. Когда я играю, происходит то же самое.

Временами я заходил вечером в библиотеку и читал там. Это было все равно, что получить местечко в раю. Выходя из библиотеки, я нередко говорил себе: "Почему ты не приходишь сюда чаще?" Причина, конечно, не в том, что жизнь мешала. Мы часто говорим "жизнь", когда речь идет об удовольствиях или каком-нибудь глупом развлечении.

Из разговоров с ближайшими друзьями я выяснил, что большая часть из того, что читают в уборной, - это пустое чтение. Дайджесты, иллюстрированные журналы, комиксы, детективы, триллеры и прочая литературная дребедень именно это люди и берут почитать в уборную. Как мне сказали, у некоторых в туалете есть полки. Печатная продукция, так сказать, поджидает их, как в приемной дантиста. Поразительно, с какой жадностью набрасываются люди на эту так называемую "продукцию", которая лежит стопками в приемных профессионалов всех мастей Быть может, они хотят отвлечься от ожидающих их мучений? Или, не желая терять времени, стремятся "ухватить суть", как они говорят, текущих событий? Сколько я могу судить по своему ограниченному опыту, эти люди успели поглотить гораздо больше "текущих событий", чем могут переварить. События же следуют в таком, например, порядке: война, несчастные случаи, еще одна война, стихийные бедствия, вновь война, убийства и опять война, самоубийства, банковские ограбления, очередная война - холодная или горячая. Несомненно, те же самые люди оставляют радиоприемник включенным днем и ночью, те же самые люди стараются как можно чаще ходить в кино - где получают свежие новости и новую порцию "текущих событий", те же самые люди покупают телевизор для своих детей. Они жаждут информации! Но что им известно на самом деле об этих ужасно важных событиях, потрясающих мир?

Люди могут уверять, будто пожирают газету и прилипают к радиоприемнику (иногда то и другое сразу!) с целью быть в курсе мировых новостей. Но это чистейшей воды иллюзия. Истина заключается в том, что эти жалкие создания должны быть активными и деятельными - в противном случае, они неминуемо ощущают страшную, мучительную пустоту в самих себе. По правде говоря, не имеет значения, какую дрянь они глотают, ибо их единственная цель - избежать встречи с собой. Поразмыслить над итогами дня или даже собственными проблемами - нормальному индивидууму такое желание приходит в голову последним.

Даже в уборной, где, как вам кажется, нет необходимости что-либо делать пли же о чем-то думать, где вы впервые за день оказываетесь наедине с собой и, что бы ни происходило, происходит автоматически, даже этот момент блаженства - потому что это действительно низшая форма блаженства прерывается из-за того, что вы утыкаетесь носом в печатную продукцию. Полагаю, у каждого есть свои предпочтения для уборной. Некоторые проглядывают толстые романы, другие почитывают самое откровенное дерьмо. А некоторые, разумеется, просто перелистывают страницы, погрузившись в мечты. Любопытно, о чем они мечтают? И чем пахнут их мечты?

Есть матери, которые скажут вам, что лишь в уборной им удается немного почитать. Несчастные матери! В наши дни вам живется нелегко. Однако, если сравнить вас с матерями полувековой давности, вы имеете в тысячу раз больше возможностей для саморазвития. Вы обладаете таким арсеналом бытовой техники, экономящей труд, которых в прежние времена лишены были даже императрицы. Каким жестоким было бы ваше разочарование, если бы, приобретая все эти штучки, вы действительно экономили "время".

Разумеется, есть еще и дети! Когда другие отговорки не помогают, всегда возникает эта - "дети"! У вас есть детские сады, игровые площадки, приходящие няни и Бог знает что еще. Вы устраиваете малышам тихий час после обеда и вечером отправляете их спать как можно раньше - в соответствии с проверенными "современными" методами воспитания. Короче говоря, вы почти не занимаетесь своими детьми. Вы их устранили из своей жизни, как и ненавистную домашнюю работу. Все это во имя науки и прогресса.

("Francais, encore un tout petit effort..."*)

Да, дорогие матери, мы знаем: сколько бы вы ни делали, от вас ждут еще большего. Верно, что ваш труд не имеет конца. А какой, спрашивается, имеет? Кто может отдыхать в День Седьмой, кроме Господа? Кто смотрит на завергиенныйтруд свой и видит, что это хорошо? Очевидно, лишь один Творец.

Я порой удивляюсь, отчего эти добросовестные матери, которые вечно жалуются, что труд их не имеет конца (скрытая форма самовосхваления), очень удивляюсь, отчего не приходит им в голову мысль взять с собой в уборную не книжку, а какую-нибудь мелкую, недоделанную работу? Или, если взглянуть на вещи с другой стороны, почему бы им просто не сесть и не поразмыслить об уделе своем в эти драгоценные моменты полного уединения? Случалось ли им в такую минуту хоть когда-нибудь попросить у доброго Господа силу и мужество, чтобы могли они продолжить свой мученический путь?

Я поражаюсь, как наши жалкие, скудоумные и недоразвитые предки успевали делать все, что они делали. Некоторые матери прежних времен, как мы знаем по жизнеописаниям великих людей, ухитрялись очень много читать, невзирая на свою "недоразвитость". У некоторых из них, кажется, времени хватало абсолютно на всё. Они не только заботились о своих детях, учили их всему, что знали сами, ухаживали за ними, кормили их, мыли, играли с ними, шили им одежду (иногда из собственноручно сделанного материала), не только стирали и гладили всю повседневную одежду, но порой даже помогали мужу - особенно если это была простая крестьянская семья. Невозможно перечислить те большие и малые дела, которые выполнялись нашими предками без всякой помощи - до появления всех этих экономящих труд и время машин, пособий и руководств, детских садов и яслей,

Французы, еще одно небольшое усилие... (фр.).

рекреационных центров и игровых площадок, социальных работников, мультфильмов и Федеральных бюро по оказанию любого рода услуг.

Быть может, матери наших великих людей тоже имели обыкновение читать в уборной. Но сведений об этом до нас не дошло. И я нигде не встречал ссылок на то, что такую привычку культивировали всеядные читатели - вроде Мако-лея, Сентсбери109 или, например, Реми де Гурмона. Я бы скорее предположил, что эти читатели с аппетитом Гаргантюа были слишком активными и целеустремленными людьми, чтобы тратить время подобным образом. Сам факт, что они ухитрились столько прочесть, доказывает их полную сосредоточенность на процессе чтения. Верно, что все мы слышали о библиоманах, которые читают за едой и во время прогулки - возможно, некоторые из них способны даже читать и говорить одновременно. Это особая порода людей: они не могут оторваться от чтения, что бы вокруг ни происходило, - и читают они буквально все подряд, даже газетные объявления о пропажах и находках. Это одержимые, которых можно только пожалеть.

В этой связи будет уместен здравый совет. Если у вас проблемы с кишечником, обратитесь к специалисту по китайским травам! Не читайте с целью отвлечься от предстоящего вам дела. Любая автономная система хочет и требует полной концентрации - будь то еда, сон, испражнения и все, что вам угодно. Если вы не можете есть или спать, значит, вас что-то беспокоит. Что-то у вас "на уме" - иными словами, там, где этого быть не должно. То же самое относится и к стулу. Освободите ум ваш от всего, кроме предстоящего дела. Что бы вы ни делали, приступайте к этому со свободным умом и чистой совестью. Это старый и здравый совет. Сейчас все пытаются сделать несколько дел разом и одновременно, чтобы, как говорится, "наилучшим образом распорядиться своим временем". Это в высшей степени неразумно, негигиенично и неэффективно. Попроще, попроще! "Позаботься о малых вещах, а большие позаботятся о себе сами". Каждый слышал это в детстве. Редко кто так поступает.

Жизненно важно питать тело и ум - но столь важно освобождать тело и ум от того, что использованию уже не подлежит. Все ненужное, все "накопленное" становится ядовитым. Это ясно, как день. И из этого следует, что, когда вы отправляетесь в уборную - будь то ночью или днем - с целью освободиться от накопившегося в вашем организме груза, вы оказываете дурную услугу самому себе, если в эти драгоценные минуты загружаете свой ум "дерьмом". Разве стали бы вы, чтобы сберечь время, думать о еде и питье, пока опорожняется ваш кишечник?

Если вы считаете каждое мгновение своей жизни столь драгоценным, что убеждаете себя, будто не можете пренебречь минутами, проведенными в уборной (некоторые люди предпочитают говорить "ватерклозет" или "Джон"), задайте себе вопрос, когда рука ваша потянется к любимому чтиву: "Мне это в самом деле нужно?Зачем?" (Курильщики часто поступают так в попытке избавиться от дурной привычки. Алкоголики тоже. Подобные уловки не следует презирать.) Предположим - а это действительно чистой воды предположение! - что вы читаете только "лучшие произведения мировой литературы", сидя на толчке. Даже если так, вам не вредно будет задать себе вопрос: "Нужно ли мне это?" Допустим, вас неудержимо влечет "Божественная Комедия". Вместо того, чтобы читать великого классика, подумайте, как мало вы знаете и как мало слышали о нем. Это уже был бы небольшой шаг вперед. Но еще лучше не размышлять о литературе, а сразу опростать ум свой - как и кишки. Если же вам необходимо что-то делать, вознесите безмолвную молитву Творцу - почему бы не поблагодарить Его за то, что кишечник у вас работает нормально? Подумайте, в каком плачевном положении вы бы оказались, если бы он вдруг забастовал! Молитва такого рода не отнимет много времени, но преимущество ее состоит в том, что вы будете общаться с Данте при солнечном свете - и это ему более подобает. Уверен, что ни одному писателю - даже мертвому - не понравилось бы, что его творения ассоциируются с системой канализации. Даже скатологическими опусами нельзя полностью насладиться в ватерклозете. Только убежденные любители дерьма получают удовольствие в подобной ситуации.

Я весьма нелицеприятно отозвался о современной матери, а как быть с отцом? Сосредоточусь на американском отце, поскольку я его лучше знаю. Нам даже слишком хорошо известен этот вид pater familias*, который сам себя считает подкаблучником и почти рабом. Мало того, что ему приходится добывать как необходимое для жизни, так и всевозможные излишества - он еще прилагает массу усилий, чтобы держаться на заднем плане. Если появляется у него одна-две свободные минутки, он считает своим долгом помыть тарелки или спеть колыбельную младенцу. Иногда он чувствует себя настолько замотанным, затравленным и забитым, что, когда его несчастная, измученная непосильной работой и недостатком внимания супруга запирается в уборной (или в "Джоне") на целый час, он готов взломать дверь и убить ее на месте.

Если уж сложилась подобная критическая ситуация, я могу предложить этим бедолагам, не понимающим своего истинного назначения, следующий порядок действий. Скажем себе, что она уже добрых полчаса сидит "там". Запора у нее нет, мастурбацией она не занимается, прихорашиваться не считает нужным. "Что же, черт возьми, она там делает?" Здесь будь осторожен! Я знаю, что бывает, когда начинаешь говорить сам с собой. Не позволяй ярости одолеть тебя! Попробуй представить, что на толчке сидит женщина, которую ты некогда столь безумно любил, что не мыслил своей жизни без нее. Не ревнуй ее к Данте, Бальзаку, Достоевскому - если она общается именно с их тенями. "А вдруг она читает Библию!'За то время, что она сидит там, можно было прочесть все Второзаконие". Я знаю. Знаю все, что ты чувствуешь. Но она читает не Библию, и ты это тоже знаешь. Скорее всего, это и не "Бесы", не "Серафита", не "Вечная жизнь" Джереми Тейлора. В лучшем случае - "Унесенные ветром". Но разве это важно? Твоя цель - поверь мне, брат, цель есть всегда - применить другой подход. Подход с вопросами и ответами. Например, таким вот образом:

"Что ты там делаешь, милая?"

"Читаю".

"Могу я спросить, что именно?"

"Книжку о битве при Марне".

(Сделай вид, что тебя это нисколько не удивляет. Продолжай!)

Отца семейства (лат.).

"А я думал, ты решила освежить свой испанский".

"Что ты имеешь в виду, милый?"

"Тебе ведь это нравилось?"

"Нет, это скучно".

"Принести тебе что-нибудь?"

"О чем ты, милый?"

"Ну, чего-нибудь прохладительного, пока ты занимаешься этой дребеденью".

"Какой дребеденью?"

"Битвой при Марне".

"О, я с ней уже закончила. Сейчас у меня кое-что новенькое!"

"Милая, тебе справочники не нужны?"

"Ясное дело, нужны. Я бы хотела словарь... краткий Уэбстер, если ты не против".

"Против?мне это приятно. Я принесу тебе полный".

"Нет, дорогой, краткого достаточно. Легче держать".

(Здесь пробегись взад-вперед, словно на самом деле ищешь словарь.)

"Милая, не могу найти ни полного, ни краткого. Может, энциклопедия подойдет? Что тебе нужно - слово, дату или?.."

"Миленький, все, что мне нужно, это тишина и покой".

"Да, милая, конечно. Я сейчас уберу со стола, вымою посуду и уложу детей. А затем почитаю тебе, если ты захочешь. Я как раз нашел удивительную книгу о Нострадамусе".

"Милый, как ты внимателен! Но я лучше почитаю свое". "И что же это?"

"Воспоминания маршала Жоффра", с предисловием Наполеона и детальным разбором всех главных кампаний. Его написал профессор военной стратегии из Уэст-Пойнта... правда, имя не названо! Я ответила на твой вопрос, миленький?"

"Вполне".

(Здесь отправляйся в дровяной сарай за топором. Если дровяного сарая нет, придумай еще что-нибудь. Начинай скрипеть зубами, словно точишь этот самый топор, как поступал Минутка в "Мистериях".)

Могу предложить и другой вариант. Не привлекая ее внимания, отнеси в ватерклозет том Бальзака, где находятся

"Заметки о Екатерине Медичи". Отметь закладкой 169 страницу и подчеркни следующий абзац:

"Тут кардинал понял, что Екатерина обманула его. Хитроумная итальянка увидела в младшей ветви королевской фамилии препятствие, которое можно было использовать, чтобы разрушить честолюбивые притязания Гизов; вместо того, чтобы последовать совету обоих Гонди и предоставить Гизам полную свободу рук в их борьбе с Бурбонами, она предупредила королеву Наваррскую и тем самым свела на нет план захватить Беарн, согласованный между Гизами и испанским королем. Поскольку эта государственная тайна была известна только Екатерине и лотарингским принцам, последние, убедившись в ее предательстве, решили отослать ее во Флоренцию; но, предоставив доказательства измены Екатерины государству - а государством был тогда Лотарингский дом, - герцог и кардинал фактически посвятили ее в свои намерения расправиться с королем Наваррским".

Подсунуть жене подобный текст очень выгодно: погрузившись в него, она напрочь забудет о домашних обязанностях и весь вечер будет обсуждать с тобой пророческое и символическое значение исторических событий. Возможно, ее соблазнит даже и предисловие Джорджа Сентсбери, одного из величайших в мире читателей, хотя это достоинство или порок не избавили его от искушения сочинять скучнейшие и бессмысленные вступления или преамбулы к произведениям других.

Я мог бы, конечно, назвать и другие увлекательные сочинения - в частности, книгу под названием "Природа и человек". Автор ее - Пол Вайс, профессор философии и логик, не только бриллиант чистейшей воды, "сверкающий всеми гранями", но и чревовещатель, способный скрутить в гордиев узел даже мозги ученого раввина. Читать эту книгу можно с любого места - хотя бы крупица его дистиллированной логики вам достанется. Автор подвергает анализу абсолютно все, и текст его не содержит ничего, кроме чистой мысли. Ограничусь лишь одним примером из раздела "Заключение":

"Обязательное заключение отличается от случайного тем, что одной посылки достаточно для утверждения вывода. В обязательном заключении имеется лишь логическая связь между посылкой и заключением; здесь нет принципа, который дает содержание для вывода. Такое заключение проистекает из случайного заключения посредством осмысления случайного принципа как посылки. Кажется, Ч.С.Пирс первым доказал эту истину. "Обозначим посылки любого аргумента буквой Р, - говорит он, - вывод буквой С, а принцип буквой L. Если принцип в целом будет выражен как посылка, аргумент станет L и Р/1 С. Но этот новый аргумент также должен иметь свой принцип, который можно обозначить буквой L. Далее, поскольку L и Р (предполагая, что они верны) содержат все для определения вероятной и обязательной истины С, они содержат L. Это L должно содержаться в принципе, независимо от того, выражено оно в посылке или нет. Отсюда следует, что каждый аргумент обладает как составной частью своего принципа определенным принципом, который не может быть вычленен из его принципа. Подобный термин может быть назван логическим принципом?. Согласно разъяснению Пирса110, каждый принцип заключения содержит логический принцип, посредством которого неизбежно приходишь от посылки и изначального принципа к выводу. Следовательно, любой результат в природе или в умозаключении являет собой неизбежное следствие ему предшествовавшего и процесса, который берет начало в предшествующем и завершается результатом"*.

Читатель может удивиться, отчего я не предложил "Феноменологию духа" Гегеля - признанный краеугольный

Пол Вайс. Природа и человек. Нью-Йорк: Генри Холт и С°, 1947 (примеч. автора).

камень для всех последующих интеллектуальных фокусов-покусов? Отчего не предложил Витгенштейна, Коржибского или L Гурджиева с компанией? Почему бы и нет, в самом деле! Почему не "Философию вероятного" Файхингера? Или "Азбуку" I, Дэвида Дириджера? Не "Девяносто пять тезисов" Лютера или "Предисловие к Всемирной истории" сэра Уолтера Рэли? Почему не "Ареопагитику" Мильтона? Ведь это прекрасные книги. Необычайно мудрые, необычайно полезные.

Боже мой, если бы наш несчастный американский pater familias принял близко к сердцу проблему чтения в уборной, если бы серьезно задумался о наиболее эффективных средствах покончить с этой привычкой, какой он мог бы составить список книг, предназначенных для пятифутовой полки в клозете! Проявив лишь толику изобретательности, он либо отучил бы жену читать там, либо заставил бы ее поломать голову.

А если бы он был по-настоящему изобретателен, то нашел бы замену для этой вредной привычки. К примеру, он мог украсить стены "туалета", как говорят французы, картинами. Как славно, приятно, успокоительно и поучительно созерцать, отдавая свой долг природе, пусть немногочисленные, но зато истинные шедевры искусства! К сведению начинающего: Ромни111, Гейнсборо, Ватто, Дали, Грант Вуд, Сутин, Брейгель Старший и братья Олбрайты. (К слову, произведения искусства не наносят вреда автономной системе.) Или, если вкусы ее лежат в другой плоскости, он мог бы оклеить стены "туалета" обложками журналов "Сетердей Ивнинг Пост" и "Тайм", ибо ничто не может быть более "бэйсик-бэй-сик", если использовать язык дианетиков. Или же он мог бы в свободную минутку заняться вышиванием и изобразить разноцветными шелковыми нитками какой-нибудь необычный девиз, дабы повесить затем на уровне ее глаз, когда она занимает привычную позу в "туалете" - девиз типа "Твой дом там, где ты вешаешь свою шляпу". Поскольку в таких изречениях заключен нравственный урок, это может оказать на нее самое неожиданное воздействие. Кто знает? Быть может, она сумеет опорожнить кишечник в рекордный срок!

Здесь я считаю важным упомянуть, что НАУКА только что обнаружила терапевтический эффект Любви. Все воскресные приложения лишь об этом и толкуют. Наряду с дианетикой, летающими тарелками и кибернетикой, это, наверное, величайшее открытие нашего времени. Даже психиатры признают теперь необходимость любви, и сей факт ставит печать истины на теорию, которую не смог (кажется) доказать Иисус Христос - Светоч Мира. Матери, осознавшие сей неопровержимый факт, отныне могут без всяких проблем общаться со своими детьми и ipsofacto -с мужьями. Начальники тюрем вскоре выпустят всех заключенных, генералы прикажут своим солдатам бросить оружие. Золотой век ждет нас прямо за углом.

Тем не менее и невзирая на близость золотого века, людям по-прежнему приходится ежедневно навещать уборную. Они по-прежнему сталкиваются с проблемой, как с наибольшей пользой употребить проводимое там время. Проблема эта, несомненно, принадлежит к числу метафизических. Кажется, нет ничего проще и естественнее, чем полностью отдаться процессу опорожнения кишечника. Для исполнения этой функции Природа абсолютно не нуждается в нашем содействии: от нас требуется только не мешать ей. Наверное, Творец, задумывая человеческий организм, осознал, что для нас же лучше, если некоторые функции будут исполняться сами по себе: ведь совершенно очевидно, что, если бы такие жизненно важные функции, как дыхание, сон, дефекация, были доверены нам самим, многие из нас перестали бы дышать, спать и ходить в уборную. Многие люди - и далеко не все из них находятся в сумасшедшем доме не видят смысла в том, чтобы есть, спать, дышать или испражняться. Они ставят под сомнение не только законы, управляющие вселенной, но и разумность собственного организма. Они задают эти вопросы не с целью понять, а чтобы представить абсурдным то, что выходит за пределы их ограниченных представлений. Требования тела они считают слишком большой тратой времени. Как же они расходуют свое время, эти высшие существа? Целиком посвятили себя служению человечеству? Так заняты "добрыми делами", что не желают уделить время еде, питью, сну и испражнениям? Право, было бы инте

* В силу очевидности, тем самым (лат)

ресно узнать, что имеют в виду эти люди, когда говорят о "пустой трате времени".

Время, время... Я часто задавал себе вопрос, что стали бы мы делать с нашим временем, если бы мы все неожиданно получили привилегию функционировать безупречно. Как только мы задумываемся о безупречном функционировании, перед нашим умственным взором тут же возникает образ нынешнего общества. Мы тратим большую часть жизни на обличение всякого рода несовершенств: все устроено неправильно - начиная от человеческого организма и кончая общественным. Допуская возможность улучшения человеческого организма в корреляции с улучшением организма общественного, я спрашиваю: Что стали бы мы делать с нашим временем? Предположим, мы ограничимся только одним аспектом этой проблемы - чтением. Я прошу вас, попытайтесь представить, какого рода книги можно считать необходимыми или достойными того, чтобы потратить на них время. Если посмотреть на вещи под этим углом зрения, почти вся мировая литература рухнет. На мой взгляд, мы читаем в основном по следующим причинам: во-первых, чтобы уйти от самих себя; во-вторых, чтобы чувствовать себя во всеоружии в борьбе с реальными и мнимыми опасностями; в-третьих, чтобы "утереть нос" соседям или произвести на них впечатление, что, в сущности, одно и то же; в-четвертых, чтобы знать, как обстоят дела в мире; в-пятых, чтобы доставить себе удовольствие, что означает стимулировать себя к деятельности более интенсивной, более высокого порядка и к более богатому существованию. Можно добавить и другие причины, но эти пять представляются мне главными, и я перечислил в порядке возрастания их нынешней значимости - если не утратил способность верно оценивать собратьев своих по человеческому роду. Не требуется долгих размышлений, чтобы прийти к выводу, что, если быть честным с самим собой и пребывать в согласии с Миром, лишь последняя причина - сейчас наименее значимая - имеет право на существование. Остальные должны исчезнуть, поскольку никакой ценности не представляют. И даже эта последняя причина в идеале не должна иметь для нас никакого значения. Ибо есть - и всегда были редкие люди, которые перестали нуждаться в книгах. Даже в "священных".

Именно таких людей мы называем просветленными и пробудившимися. Они прекрасно знают, как обстоят дела в мире. Жизнь для них - не проблема или испытание, но привилегия и благодать. Они стремятся наполнить себя не знаниями, а мудростью. Они не ведают страха, тревоги, честолюбия, зависти, алчности, ненависти или соперничества. Они вникают во все и одновременно от всего отстраняются. Они наслаждаются всем, что делают, поскольку это означает непосредственное участие. Им не нужно читать священные книги или совершать поступки, достойные святого, потому что они обладают высшей цельностью - и все для них является цельным и священным.

Как проводят свое время эти уникальные люди1? О, на этот вопрос было дано много, очень много ответов. Ответов много, потому что каждый, кто был способен задать себе этот вопрос, держал в уме совершенно определенного "уникального" человека. Иногда эти редкие люди проводят жизнь свою в молитвах и размышлениях. Иногда они находятся в самой гуще жизни и успешно выполняют любое дело, но всегда стремятся остаться незаметными. Но, независимо от того, как воспринимаются эти редкие души, независимо от того, насколько осознается эффективность и ценность их образа жизни, у этих людей есть общая черта, которая отличает их от других и дает ключ к пониманию их raison d'etre*: они полностью располагают своим временем! Эти люди никогда не спешат, никогда не бывают настолько заняты, чтобы пренебречь просьбой. Проблема времени для них просто не существует. Они живут именно в это мгновение и знают, что каждое мгновение - это вечность. Все прочие сознают границы своего "свободного" времени. А у этих людей нет другого времени, кроме свободного.

Если бы я мог предложить вам тему для размышления при вашем ежедневном посещении ватерклозета, она звучала бы так: "Думайте о свободном времени'" Если же эта мысль не принесет плодов, возвращайтесь к вашим книгам, иллюстрированным журналам, газетам, дайджестам, комиксам, триллерам-дриллерам. Вооружайтесь, насыщайтесь информацией,

Смысл существования (фр.).

готовьтесь, забавляйтесь, забудьтесь, лишитесь цельности. А когда совершите все это (включая полировку золота, как советует Ченнини), задайте себе вопрос, стали ли вы сильнее, мудрее, счастливее, благороднее, увереннее в себе? Я-то знаю, что нет, но вы сами должны это понять...

Любопытно, но, по мнению эскулапов, лучшим ватерклозетом является тот, где ухитриться читать смог бы лишь эквилибрист. Я имею в виду уборные в Европе, особенно во Франции, которые приводят в содрогание обычного американского туриста. Там нельзя сесть: унитаза нет, а есть дыра в полу с двумя подставками для ног и поручнями с обеих сторон, чтобы можно было держаться. Там нужно садиться на корточки - иначе ничего не выйдет. (Les vraies chyottes, quoi!*) В таком причудливом местечке мысль о чтении никогда не придет в голову. Есть лишь одно желание: побыстрее покончить со своими делами - и не промочить ног! Мы, американцы, в своем стремлении замаскировать все жизненно важные функции, сделали "Джона" таким привлекательным, что сидим там гораздо дольше, чем требует наш организм. Совмещенный санузел мил нашему сердцу. Мы сочли бы абсурдной мысль разместить ванную где-нибудь в другом месте. Народы с истинно деликатными чувствами относятся к этому по-другому.

Перерыв... Несколько минут назад я вздремнул на воздухе, в густом тумане. Это был легкий сон, нарушенный жужжанием вялой мухи. Во время одного из кратких моментов пробуждения, когда я находился еще в полудреме, мне вдруг вспомнился один сон - точнее говоря, обрывок сна. Это старый-старый и совершенно удивительный сон, который возвращается ко мне - частями - вновь и вновь. Иногда он становится настолько живым - даже если это всего лишь секундная вспышка, что я начинаю сомневаться, действительно ли мне это снится. И тогда я ломаю голову, стараясь вспомнить названия целой стопки книг, заботливо спрятанных в маленьком погребке. В данную минуту характер и содержание этого повторяющегося сна кажутся мне более смутными, чем в предыдущих случаях. Тем не менее я отчетливо ощущаю как ат

А чего вы хотите от сортира? (фр.).

мосферу его, так и связанные с ним ассоциации, которые обычно возникают при воспоминании о нем.

Еще секунду назад я удивлялся, какое отношение мысль об этом сне имеет к теме уборной, но внезапно мне вспомнилось, что в момент краткого пробуждения или в полудреме меня настигла, если можно так выразиться, ужасающая вонь "будки", служившей туалетом в том доме, который я всегда мысленно помещаю на "улицу ранних горестей". Зимой было подлинной мукой заходить в эту зловонную, ледяную кабину, где никогда не было света - хотя бы от какой-нибудь жалкой свечки.

Но воспоминание об этих давно прошедших днях навалилось на меня и еще по одной причине. Как раз сегодня утром я, желая освежить память, просмотрел указатель в последнем томе Гарвардского собрания классиков. Как всегда, сама мысль об этом собрании напомнила мне мрачные дни, проведенные в гостиной наверху - в компании с этими проклятыми книгами. Учитывая траурное настроение, неизменно возникавшее, когда я удалялся к этому угрюмому крылу дома, я могу только поражаться, как меня хватало на литературу подобного толка: все эти "Рабби Бен Эзра"112, "Полный Наутилус", "Ода водоплавающим птицам", "I Promessi Sposi", "Самсон-борец", "Вильгельм Телль", "Богатство народов", "Хроники" Фруассара, "Автобиография" Джона Стюарта Милля и прочее. Мне теперь кажется, что вовсе не холодный туман, а свинцовая тяжесть тех дней, проведенных в гостиной, где я сражался с авторами, которых не любил, сделала сон мой таким беспокойным несколько минут назад. Если так, я должен поблагодарить давно ушедшие тени за то, что они напомнили мне сон, связанный со стопкой магических книг, - столь дорогих моему сердцу, что я спрятал их в погребке, а потом уже не смог отыскать. Разве не странно, что книги эти книги моей юности -для меня гораздо важнее, чем все, что я прочел впоследствии? Очевидно, я пытался читать их в моем сне, придумывая названия, содержание, имена авторов - словом, всё. Порой, как я уже говорил, мимолетные обрывки сна приносят с собой живое воспоминание о самой ткани повествования. В такие моменты я почти схожу с ума, ибо среди этих книг есть одна - ключ ко всему сну, но название, содержание, смысл этой драгоценной книги исчезали, почти переступив порог сознания.

Один из самых туманных, смутных, мучительных аспектов этого воспоминания связан с тем, что мне все время напоминают (кто это делает? или что?): я прочел эти магические книги недалеко от Форт-Гамильтона (Бруклин). Во мне нарастает уверенность, что они по-прежнему спрятаны в том доме, где я их читал, но что это за дом, кому он принадлежал и почему я там оказался об этом у меня нет ни малейшего понятия. От Форт-Гамильтона в памяти моей сейчас остались лишь прогулки на велосипеде: в субботние дни я гонял по его окрестностям в полном одиночестве, измученный безнадежной любовью к первой моей подружке. Я выходил из дома с мыслью о ней и, подобно призраку на колесах, мчался по привычному маршруту: Дайкер-Хейтс, Бенсонхерст, Форт-Гамильтон. И настолько я был поглощен думами о ней, что совершенно не сознавал своего тела: мог задеть правое крыло какой-нибудь машины, разогнавшись до скорости сорок миль в час, или же едва тащился - словно сомнамбула. Не могу сказать, что время тяготило меня. Тяжесть лежала у меня на сердце. Иногда меня пробуждал от грез мяч для гольфа, со свистом пронесшийся над головой. Иногда я приходил в себя при виде казарм, ибо стоит мне увидеть военные городки - места, куда людей сгоняют, словно скот, - как меня охватывает чувство, близкое к тошноте. Но были также и приятные паузы или, если вам угодно, "ремиссии"113. К примеру, при повороте на Бенсонхерст я всегда испытывал радость, вспоминая чудесные игры с Джоуи и Тони. Как все изменилось! В эти субботние дни я был безнадежно влюбленным юношей, полным идиотом, безразличным ко всему окружающему. Если я и зарывался в книгу, то лишь с целью забыть эти непосильные терзания любви. Велосипед был моим спасением. Оседлав его, я чувствовал, будто забираю мою мучительную любовь для проветривания. Все, что летело мне навстречу или пропадало за спиной, походило на сон: с таким же успехом я мог бы кататься на деревянной лошадке в парке аттракционов. На что бы я ни смотрел, все напоминало мне о ней. Иногда - полагаю, лишь Для того, чтобы не свалиться с велосипеда от горя и отчаяния, - я предавался глупым мечтам, которыми всегда тешит себя безнадежно влюбленный. Я лелеял хрупкую надежду, что за следующим поворотом вдруг увижу - кого же? Разумеется, eel И она встретит меня такой радостной, такой ослепительной, такой прекрасной улыбкой! Когда же она не "материализовывалась" за поворотом, я убеждал себя, что это непременно случится на следующем повороте, и гнал вперед, подгоняемый утешительным видением, которое неизбежно оборачивалось новым разочарованием.

Несомненно, таинственная, магическая природа этих книг была как-то связана с моим тогдашним томлением, имела какое-то отношение к этой девушке, которая никак не давалась мне в руки. Несомненно, что-то было и в окрестностях Форт-Гамильтона, где сердце мое разрывалось в эти мгновения полной черноты и беспросветного отчаяния, где само существо мое испытывало невыразимую муку. Однако - я в этом совершенно уверен! - в моих книгах о любви ничего не говорилось. Они были за пределами... вот только чего? В них рассказывалось о том, что нельзя выразить словами. Даже сейчас, пропитанный туманом и порабощенный временем, ибо сон продолжает разворачиваться в моей памяти, я способен припомнить некоторые смутные, расплывчатые и вместе с тем открывающие завесу тайны фигуры: такие, как седовласый, похожий на колдуна старик, который сидит на троне (как в старинных шахматах из камня) и держит в руках связку больших, тяжелых ключей (как старинные шведские деньги). При взгляде на него вспоминаются не Гермес Трисмегист, или Аполлоний Тианский, или даже страшный Мерлин, а Ной или Мафусаил. Он пытается, это совершенно ясно, открыть мне нечто, выходящее за пределы моего понимания, что я мучительно жажду узнать (конечно, какую-то космическую тайну). Это фигура из ключевой книги, которая, как я уже подчеркивал, содержит недостающее звено всего собрания. До этого момента в повествовании, если можно его так назвать (имеются в виду предшествующие тома), речь шла о неземных, межпланетарных и, за неимением лучшего слова, "запретных" приключениях самого разнообразного и поразительного толка. Как в легенде, история и миф, соединившись в сверхчувственном, не поддающемся описанию полете, воплотились и слились в одно долгое мгновение божественной фантазии. И, несомненно, именно для того, чтобы вразумить меня! Но - хотя во сне моем, как мне помнится, я всегда начинаю читать недостающий том, но - подумать только! - без какой-либо очевидной или даже тайной и, уж конечно, разумной причины откладываю его в сторону. Ощущение безвозвратной утраты смягчает, буквально сводит на нет чувство нарастающей вины. Почему, ну почему перестал я читать эту книгу? Если бы я этого не сделал, книга никогда бы не пропала - и другие тоже. Во сне эта двойная утрата - содержания книги и ее самой - явственно предстает как одна и та же утрата.

С этим сном связана еще одна особенность - роль, которую играет в нем моя мать. В "Розе Распятия" я описал свои визиты в родительский дом: заходил я туда с одной целью - забрать принадлежавшие мне в юности вещи, в частности, некоторые книги, которые внезапно, по каким-то необъяснимым причинам, становились для меня очень дорогими. И мать с какой-то извращенной радостью заявляла мне, что "давным-давно" отдала эти старые книги. "Кому?" -спрашивал я вне себя. Она не могла припомнить, ведь это было так давно. А если припоминала, то выяснялось, что сорванцы, которым она их дала, давно переехали и, разумеется, она не знала, где они теперь живут. К тому же - этого уж ей точно не следовало говорить - она не думает, что они сохранили столь глупые детские книги. И так далее. Она признавалась, что отнесла некоторые книги в Общество Доброй Воли или в Общество св. Венсана де Поля. Подобные разговоры всегда доводили меня до неистовства. В моменты пробуждения я иногда задаюсь вопросом, не были ли те пропавшие во сне книги, чьи названия полностью изгладились из моей памяти, вполне реальными книгами из плоти и крови - книгами, которые мать бездумно и опрометчиво раздала.

Разумеется, каждый раз, когда я проводил время в гостиной наверху, снимая книги с мрачной пятифутовой полки, мать выражала недоумение впрочем, она порицала все, что бы я ни делал. Она не могла понять, зачем я "трачу" прекрасный день на чтение этих томов, способных любого вогнать в сон. Она понимала, что я несчастен, но о причинах не догадывалась совершенно. Порой в моей депрессии она винила книги. Разумеется, книги усугубляли депрессию - поскольку я не находил в них лекарства от терзавших меня мук. Я хотел утонуть в своих печалях, а они, подобно толстым, жужжащим мухам, заставляли меня бодрствовать, и голова моя зудела от тоски.

Как же я подскочил, когда прочел недавно в одной из ныне забытых книг Мери Корелли: "Дай нам то, что будет длиться! - это крик измученного человечества. - Пережитое нами эфемерно и не имеет никакой ценности. Дай нам то, что мы можем сохранить и считать нашим вечно! Вот почему мы испытываем и подвергаем проверке все, что по видимости доказывает наличие сверхчувственного в человеке - когда же нас обманывают самозванцы и фокусники, наше отвращение и разочарование столь велики, что мы не можем выразить их в словах".

Есть еще один сон, связанный с другой книгой: о нем я рассказываю в "Розе Распятия". Это очень, очень странный сон, и в нем фигурирует толстая книга, которую моя любимая девушка (та же самая!) и некий человек (возможно, ее неизвестный любовник) читают за моим плечом. Это моя книга - то есть я сам ее написал. Я упоминаю об этом лишь потому, что по всем законам логики пропавшая книга, ключевая для всего собрания - что это за собрание?- должна быть написана именно мною, и никем другим. Если я смог написать ее во сне, то разве не сумею переписать во сне наяву? Чем одно состояние отличается от другого? Если уж я осмелился рискнуть столь многим, то почему не завершить свою мысль и не добавить, что сама цель моего писательства состоит в том, чтобы раскрыть некую тайну. (Я никогда открыто не говорил, что это за тайна.) Да, с того момента, как я начал серьезно писать, единственным моим желанием было избавиться от бремени этой книги, которую я всегда носил с собой, глубоко под поясным ремнем, на всех долготах и широтах, во всех трудах и превратностях жизни. Вырвать эту книгу из нутра, сделать ее теплой, живой, осязаемой - вот в чем состояла вся моя цель и мое дело... Этот седовласый старец, появляющийся во вспышках фантастических видений, сокрытых в крохотном погребке - можно сказать, во сне о погребке, - кто он, если не я, если не мое древнее, древнейшее "я"? Разве он не держит в руках связку ключей? И находится он в ключевом центре таинственного сооружения.

В таком случае пропавшая книга не что иное, как "история моего сердца", если воспользоваться прекрасным названием Джеффриса. И может ли человек рассказать другую историю? Разве не эту историю труднее всего рассказать, разве не она самая скрытая, самая замысловатая, самая загадочная?

Мы читаем даже во сне, и это знаменательно. Что мы читаем, что можем прочесть во мраке подсознания, кроме своих самых сокровенных мыслей? Мысли никогда не прекращают бередить мозг. Иногда нам случается понять разницу между мыслями и мыслью, между тем, что думается, и разумом, который весь мысль. Порой, словно сквозь крохотную щель, мы улавливаем проблеск нашего двойственного "я". Мозг - это не разум, здесь у нас сомнений нет. Если бы можно было указать разуму место, вернее всего было бы поместить его в сердце. Но сердце - это лишь сосуд или трансформатор, посредством которого мысль становится узнаваемой и действенной. Мысль должна пройти через сердце, чтобы стать деятельной и осмысленной.

Есть книга, которая является частью нашего существа, содержится в нашем существе и представляет собой летописание нашего существа. Нашего существа, подчеркиваю, а не нашего становления. Мы начинаем писать эту книгу с рождения и продолжаем ее после смерти. Лишь в канун нового рождения мы завершаем ее и пишем "Конец". Так создается собрание книг, в которых - от одного рождения к другому-рассказывается история личности. Мы все писатели, но не все из нас вестники и пророки. То, что открывается нам в тайных записях, мы подписываем именем, данным при крещении, а это не настоящее наше имя. Но даже лучшим из нас - самым сильным, смелым и одаренным -удается открыть только крохотную, совсем крохотную часть записи. И уже не поддаются расшифровке те фрагменты записи, которые мы сами испортили, фальсифицируя повествование. Мы никогда не теряем Дар писать, но порой теряем дар чтения. При встрече с адептом этого искусства мы вновь обретаем дар видения. Естественно, речь идет об искусстве интерпретации, ибо чтение - это всегда интерпретация.

Универсальность мысли - вещь первостепенная и верховная. Все доступно восприятию и пониманию. Не хватает же нам желания узнать, желания читать или интерпретировать, желания придать смысл любой прозвучавшей мысли Acedia' великий грех перед Святым Духом. Одурманенные муками утраты, в чем бы она ни проявлялась, а видов ее существует множество, мы пытаемся обрести убежище в мистификации. Человечество по сути своей - сирота. Не потому, что его бросили, а потому, что оно упорно отказывается признать свое родство с божеством. Мы завершаем книгу жизни в потустороннем мире потому, что отказываемся понять - писать ее надо было здесь и сейчас...

Но давайте вернемся к кабинетам, как еще называют уборную французы, причем по какой-то непонятной причине всегда во множественном числе. Некоторые из моих читателей, возможно, помнят тот отрывок, где я с нежностью вспоминаю о Франции в связи с поспешным визитом в уборную и совершенно неожиданной панорамой Парижа, открывшейся мне из окна этого тесного местечка". Наверное, кое-кому покажется соблазнительной мысль строить дома так, чтобы даже из уборной можно было увидеть панораму, от которой перехватывает дыхание? На мой взгляд, вид из уборной не имеет ни малейшего значения. Если, идя в уборную, вы берете с собой что-то еще, помимо себя самого, помимо жизненной необходимости облегчиться и очистить организм, то, вероятно, не стоит пренебрегать и видом из окна. В таком случае вы можете и книжную полку установить, а также повесить картины и всячески разукрасить lieu d'aisance*". Затем, вместо того, чтобы выйти за дверь в поисках священного древа, расположиться в "ванной" поудобнее и предаться размышлениям. Если это необходимо, сделайте "Джон" центром своего мира. Пусть весь дом подчинится толчку - символу высшей функции. Сделайте это, и уборная займет место небесной святыни. Но только не тратьте времени на чтение об особенностях облегчения и очищения. Разница между людьми, которые запираются в уборной с целью читать, молиться или размыш

* Уныние (лат)

** см главу под названием "Вспоминать, чтобы помнить" в моей книге "Вспоминать, чтобы помнить", Нью-Йорк Нью Дирекшнз (примеч. автора) ***уборную (фр)

лять, и теми, кто ходит туда лишь по нужде, состоит в следующем: первые всегда имеют кучу незавершенных дел, тогда как вторые всегда готовы к очередному поступку, очередному деянию.

Старики говорят: "Держи задний проход открытым и доверься Господу". Это мудрое изречение. В широком смысле оно означает, что если вы способны освободить организм от шлаков, то сохраняете разум свободным и ясным, открытым и восприимчивым. Вы не станете тревожиться из-за того, что не имеет к вам отношения - например, из-за устройства космоса, - но зато все, что вам следует исполнить, вы будете делать в мирном и спокойном расположении духа. В этом незатейливом совете нет и намека на то, что, держа задний проход открытым, вы должны также знакомиться с мировыми новостями, узнавать о новых книгах или спектаклях, приобщаться к новейшим веяниям моды, прицениваться к самым шикарным косметическим средствам или освежать в памяти основные грамматические правила английского языка В сущности, в этой лаконичной максиме содержится лишь одна рекомендация - чем меньше вы в этот момент делаете, тем лучше. Под "этим моментом" я имею в виду ту чрезвычайно серьезную - вовсе не абсурдную или отвратительную - функцию, ради которой вы и отправились в уборную. Ключевые слова здесь - "открытый" и "доверься". Если же мне возразят, что чтение на толчке помогает расслабиться, я отвечу так: читайте самую утешительную литературу. Читайте Евангелие, ведь оно идет от Господа, а второе предписание гласит: "Доверься Господу". Лично я убежден, что можно иметь веру и доверяться Господу, не читая Священное Писание в уборной. В сущности, я убежден, что вера в Господа и доверие к Нему лишь возрастут, если вообще ничего не читать в уборной.

Когда вы посещаете вашего психоаналитика, задает ли он вам вопрос, что вы читаете, сидя на толчке' А ему следовало бы спросить. Психоаналитику очень важно знать, какого рода литературу вы читаете в уборной и какого рода в другом месте. Для него важно даже то, читаете вы или нет - именно в Упорной. К сожалению, подобные вещи обсуждаются редко, читается, что поведение человека в уборной - это сугубо личное дело каждого. Это не так. Здесь затронута вся вселен-ная. Если, как мы все больше и больше склонны верить, на других планетах обитают существа, которые наблюдают за нами, будьте уверены, что их интересуют и наши самые интимные поступки. Если они способны проникнуть сквозь атмосферу нашей земли, кто помешает им проникнуть за запертые двери наших уборных? Задумайтесь над этим, если вам больше не о чем размышлять, - там. Настоятельно рекомендую тем, кто проводит эксперименты с ракетами и прочими средствами межпланетного сообщения, хоть на короткое мгновение задуматься о том, как они выглядят в глазах обитателей других миров за чтением "Тайм" или, скажем, "Нью-Иоркер" в "Джоне". То, что вы читаете, говорит о многом - но не раскрывает полностью вашу внутреннюю жизнь. Однако тот факт, что вы читаете, а не делаете положенного, имеет существенное значение. И, несомненно, люди с других планет сразу обратят внимание на столь характерную для нас черту. И это повлияет на их мнение о нас.

Если же сменить пластинку и ограничиться только мнением сугубо земных, но при этом бдительных и разборчивых существ, картина изменится не сильно. Уткнуться носом в печатную страницу, сидя на толчке, - это не только абсурдно и смехотворно, но просто безумно. Патология обнаруживается достаточно явно, когда человек читает за едой, например, или во время прогулки. Почему же никто не поражается, когда чтение сочетается с процессом испражнения? Разве это естественно - заниматься двумя такими вещами одновременно? Предположим, что вы, хоть и не намеревались никогда стать оперным певцом, начали разучивать гаммы по пути в уборную. Предположим, что пение для вас всё - но вы при этом настаиваете, что можете петь лишь в "Джоне". Или, предположим, вы просто говорите, что поете в уборной потому, что больше вам там нечем заняться. Как выглядело бы такое объяснение в кабинете психиатра? Но именно такое оправдание используют люди, когда их просят объяснить, почему им непременно нужно читать в уборной.

Просто открыть задний проход - разве этого недостаточно? Надо ли подключать к этому делу Шекспира, Данте, Уильяма Фолкнера и множество других авторов карманных книг? Боже мой, как усложнилась жизнь! Ведь здесь годилось любое место. Компанию составляли солнце или звезды, пение птиц или уханье совы. Не было ни вопроса, как убить время, ни вопроса, как убить двух зайцев сразу. Нужно было просто не мешать естественному ходу вещей. И не было даже мысли доверяться Господу. Вера в Бога была настолько неотделима от природы человека, что взывать к ней с целью расшевелить кишки казалось мыслью кощунственной и абсурдной. Ныне лишь ученый, познавший высшую математику, а также метафизику с астрофизикой, способен объяснить простое функционирование автономной системы. Все стало очень непростым. Благодаря анализу и экспериментам самые незначительные вещи обрели такой масштаб, что едва ли найдется человек, который хоть что-то знает по какому бы то ни было предмету. Даже инстинктивное поведение выглядит теперь крайне сложным. Самые примитивные чувства - такие, как страх, ненависть, любовь, тревога, кажутся сейчас ужасно сложными.

И мы - Господи, спаси - намереваемся уже в ближайшие пятьдесят лет завоевать пространство! Мы - существа, которые гнушаются стать ангелами, хотим превратиться в межпланетных обитателей! Что ж, одно можно предсказать совершенно точно: даже в космическом пространстве мы не обойдемся без уборной! Я заметил, что, куда бы мы ни направлялись, "Джон" всегда сопровождает нас. Прежде мы любили спрашивать: "А что если коровы начнут летать?" Сейчас эта шутка стала допотопной. Проблема, с которой неизбежно придется столкнуться при выходе за пределы земного притяжения, формулируется так: "Как будут функционировать наши органы, освобожденные из-под власти гравитации?" Перемещаясь со скоростью, превышающей скорость мысли (а такие предположения уже высказываются!), будем ли мы вообще способны читать там, в межзвездном и межпланетном пространстве? Я спрашиваю потому, что стандартный межпланетный корабль должен иметь как лаборатории, так и уборные - а если так, наши новоявленные исследователи времени и пространства непременно запасутся литературой для туалета.

Вот о чем следовало бы подумать - о характере этой космической литературы! Время от времени мы заполняем анкеты, где нас спрашивают, что мы будем читать, если окажемся на необитаемом острове. На моей памяти никто еще не придумал анкету с целью узнать, какая литература больше всего подходит для чтения в космической уборной. Если на эту предположите-льную анкету будут получены старые ответы, а именно Гомер, Данте, Шекспир и Компания, я испытаю жестокое разочарование.

Я бы отдал все на свете, чтобы узнать, какие книги окажутся на борту первого корабля, который покинет Землю и, вероятно, никогда не вернется! Мне кажется, книги, способные принести моральное, душевное и духовное удовлетворение этим отважным первопроходцам, еще не написаны. На мой взгляд, очень велика возможность того, что этим людям вовсе не нужно будет читать даже в уборной. Они смогут настроиться на волну ангелов и услышать голоса дорогих усопших - их обостренный слух различит бесконечную небесную песнь.

XIV

театр

ДРАМА - РОД ЛИТЕРАТУРЫ, С КОТОРЫМ Я ВОЗИЛСЯ

больше, чем с каким-либо другим. Страсть моя к театру зародилась так давно, что я почти верю, будто родился за кулисами. С семи лет я начал ходить в театр оперетты под названием "Новелти" на Дриггс-авеню в Бруклине. Я всегда посещал субботние matinee*. Один. Билет на "негритянские небеса"** стоил десять центов. (Золотое время, когда за десять центов можно было купить хорошую сигару.) За нами присматривал швейцар Боб Мелони - бывший боксер с такими широкими и квадратными плечами, каких я ни у кого больше не видел. У него была крепкая ротанговая трость, и я помню его гораздо лучше, чем любую из увиденных тогда пьес, чем любого актера или актрису. В моих беспокойных снах он всегда играл роль злодея.

Первым спектаклем, который я посмотрел, была "Хижина дяди Тома". Я был совсем маленький, и пьеса, как мне помнится, не произвела на меня никакого впечатления. Однако помню, что моя мать рыдала на протяжении всего представления. Мать обожала такие слезливые штучки. Не знаю, сколько раз меня таскали на "Старую усадьбу" (с Денменом Томпсоном), "Дорогу на Восток" и подобные любимые вещицы.

По соседству (в Четырнадцатом округе) были еще два театра, куда мать время от времени меня водила, - "Амфион" и "У Корса Пейтона". Коре Пейтон, которого часто называли "худшим актером в мире", ставил дешевые мелодрамы. Много позже он и отец стали собутыльниками, о чем и помыслить было нельзя в те времена, когда имя Корса Пейтона гремело по всему Бруклину.

Первой пьесой, которая произвела на меня впечатление - мне было тогда десять или одиннадцать лет, - оказалась "Вино, Женщина и Песня". Это было веселое, похабное представление, где главные роли исполняли миниатюрный Лу Херн и восхитительная Бонита. Как я теперь понимаю, зрителям показывали славное кабаре-шоу. ("Wer libt nicht Wein, Weib und Gesang, bleibt ein Narr sein Leben lang"*.) Самой поразительной вещью, связанной с этим представлением, было то, что мы заняли целую ложу. Театр, в котором я никогда не бывал - он несколько напоминал мне старую французскую крепость, назывался "Фолли" и стоял на углу Бродвея и Грэм-авеню (разумеется, в Бруклине).

В это время мы перебрались из славного Четырнадцатого округа в квартал Башвик ("Улица ранних горестей"). Совсем рядом с нами, в районе под названием Восточный Нью-Йорк, где все, казалось, неотвратимо идет к смертному концу, сборная труппа давала представления в театре под названием "Готем". Раз в год, в каком-нибудь унылом месте по соседству, Цирковая компания "Форепо и Селлс" раскидывала свои огромные шатры. Неподалеку было китайское кладбище, водохранилище и пруд, где зимой катались на коньках. Единствен

*Утренники (фр-)-" Галерку.

**Кто не любит вино, женщин и песни, тот всю жизнь останется ДУраком (нем)

ная пьеса, которая, как мне казалось, выводила из этой нечеловеческой земли и называлась "Он же Джимми Валентайн". Но именно там я, несомненно, видел такие чудовищные вещи, как "Берта", "Швея-мотористка" и "Прекрасная манекенщица Нелли". Я все еще ходил в среднюю школу. Уличная жизнь казалась мне куда более интересной, чем трескучая болтовня на театральных подмостках.

Но именно тогда во время каникул я посетил моего двоюродного брата в Йорквилле, где сам родился. Летними вечерами мой дядя за пинтой эля развлекал нас рассказами о театре его дней. ("Бауэри после наступления темноты", вероятно, все еще ставился.) Я и сейчас вижу, как дядя - толстый, ленивый, жизнерадостный человек, говоривший с сильным немецким акцентом, сидит за пустым круглым столом на кухне в вечной майке пожарного. Вижу, как он разворачивает программы: это были те самые длинные афиши, напечатанные на газетной бумаге и часто пожелтевшие от возраста, которые обычно висели у входа на галерку. Названия пьес зачаровывали, но еще больше пленяли имена актеров. Такие имена, как Бут114, Джефферсон, сэр Генри Ирвинг, Тони Пастор, Уоллек, Ада Риган, Режан, Лили Лэнгтри, Моджешка, до сих пор звучат в моих ушах. Это были дни, когда жизнь в Бауэри яростно бурлила, когда Четырнадцатая улица переживала свой расцвет, а великие театральные актеры приезжали сюда со всей Европы.

Каждый субботний вечер, как сказал дядя, они с моим отцом использовали, чтобы ходить в театр. (Я и мой приятель Боб Хаас вскоре последовали их примеру.) Мне это казалось почти невероятным, поскольку с того момента, как я появился на свет, отец не имел ничего общего с миром театра. Впрочем, дядя также. Я упоминаю об этом факте, чтобы подчеркнуть, как удивило меня однажды предложение отца сходить с ним вечером в театр - я работал тогда неполный рабочий день в его пошивочной мастерской, и мне было примерно шестнадцать лет. Майор Кэрью, один из его собутыльников в баре "Уолкотт", купил билеты на пьесу под названием "Джентльмен из Миссисипи". Отец намекнул, что берет меня с собой из-за актера, который мне наверняка понравится: этот уже добившийся известности актер был не кто иной, как Дуглас Фербенкс. (Главную роль исполнял, разумеется, Томас Альфред Уайз.) Но гораздо больше, чем Дуглас Фербенкс, вдохновляла меня перспектива впервые оказаться в нью-йоркском театре - и, вдобавок, вечером! Но какая странная это была парочка - отец и беспутный майор Кэрью, который с момента своего приезда в Нью-Йорк ни секунды не бывал трезвым. Лишь много лет спустя я осознал, что стал свидетелем самого удачного выступления Дугласа Фербенкса на театральной сцене.

В том же году вместе с моим школьным учителем немецкого языка я совершил вторую вылазку в нью-йоркский театр - это был "Ирвинг-плейс-тиэте". Смотрели мы пьесу "Старый Гейдельберг". Это событие осталось в моей памяти как крайне романтичное приключение, но вскоре его по какой-то непонятной причине затмило первое мое знакомство с миром кабаре. Я еще ходил в среднюю школу, когда мальчик постарше (из славного Четырнадцатого округа) спросил меня однажды, не хочу ли я пойти с ним в "Эмпайр", новый кабаре-театр, открывшийся по соседству. К счастью, я уже носил длинные штаны, хотя явно еще не брился. Это первое кабаре-шоу я не забуду никогда*. Едва занавес поднялся, как меня охватила дрожь возбуждения. До этого я никогда не видел, чтобы женщина раздевалась на публике. Женщин в трико я видел с детства благодаря сигаретам "Свит Кэпрал", в каждую пачку которых была вложена маленькая открыточка с изображением одной из тогдашних прославленных субреток. Но увидеть подобное создание в жизни, на сцене, в ярком свете прожекторов - нет, об этом я даже мечтать не смел. Внезапно я вспомнил маленький театрик в нашем старом районе, на Грэнд-стрит: он назывался "Юник", а мы величали его "Задницей". Внезапно я вновь увидел длинную очередь у этих дверей: в субботние вечера люди толкались и давились, чтобы протиснуться в дверь и хоть одним глазком посмотреть на озорную субреточку мадемуазель де Леон (мы ее называли Милли де Леон) - девушку, которая на каждом представлении швыряла свои подвязки морякам. Внезапно я вспомнил аляповатые афиши на досках у входа в театр, где были изображены восхи

*"Аллея Краусмейера" со Слайдингом Билли Уотсоном (примеч.автора)

тительные, обольстительно изгибавшиеся дивы с совершенно роскошными формами. Как бы там ни было, с того первого, знаменательного визита в "Эмпайр" я стал преданным поклонником кабаре. Вскоре я уже знал все подобные театры: "У Майнера" наБауэри, "Коламбиа", "Олимпик", "У Хайда и Бимана", "Дьюи", "Стар", "Гейти", "Нэйшнл Винтер Гар-ден" - абсолютно все. Когда мне становилось скучно, когда я падал духом или же делал вид, будто ищу работу, я направлялся либо в кабаре, либо в оперетту. Слава Богу, в те дни было много этих славных местечек! Не будь их, я бы давно покончил с собой.

Если же говорить об афишах... Одно из самых странных воспоминаний этого периода связано с афишей "Сафо"115. Я вспоминаю о ней по двум причинам: во-первых, ее наклеили на забор, расположенный совсем близко от старого дома, где я провел лучшие свои дни - иными словами, в шокирующей близости; во-вторых, потому что это была очень яркая афиша, изображавшая мужчину, который летел к звездам, держа в объятиях женщину в одной лишь тонкой ночной рубашке. (Женщиной этой была Ольга Ниферсоул.) Я тогда ничего не знал о скандале, вызванном этой пьесой. Равным образом, я не знал, что это инсценировка знаменитой книги Доде. "Сафо" я прочел только в восемнадцать или в девятнадцать лет - что же касается прославленных книг о Тартарене, то они попали мне в руки, когда я уже перешагнул рубеж двадцати.

Одно из самых прекрасных воспоминаний о театре сохранилось у меня от того дня, когда мать повела меня в казино на открытом воздухе в Алмер-парк. Хотя это в высшей степени невероятно, мне до сих пор кажется, что я слушал тогда пение Аделины Патти116. Как бы там ни было, для парнишки восьми или девяти лет, только что ставшего свидетелем наступления нового века, это было равно поездке в Вену. В "старое доброе летнее время" день этот казался таким ослепительно ярким и веселым, что запомнить его могла бы даже собака. (Бедный Бальзак, как мне тебя жаль, ведь ты сам признался, что за всю жизнь имел лишь три или четыре счастливых дня!) В тот золотой день даже навесы и тенты казались более яркими и веселыми, чем прежде. На маленьком круглом столике, за которым мы - мать, сестра и я - сидели, плясали золотые блики от полных стаканов и кружек, длинных изящных бокалов с пильзенским, брошек, сережек, бус, лорнетов, сверкающих пряжек на ремнях, тяжелых золотых цепей от часов и множества других безделушек, столь дорогих мужчинам и женщинам того поколения. Каким вкусным было все, что мы ели и пили! А программа такая живая, такая остроумная! Все звезды, несомненно. Я не упустил из виду тот факт, что мальчики моего возраста или около того, одетые в изящные костюмы, после каждого акта выбегали на сцену, чтобы сменить декорации. Делали они это с поклонами и улыбками. Официанты также очень интриговали меня: они проносились мимо с тяжелыми подносами и сервировали стол в мгновение ока - и все это так вежливо, так весело, так непринужденно. Атмосфера как на полотнах Ренуара.

Когда я стал достаточно взрослым, чтобы идти работать - а дебютировал я в семнадцать лет, начались эти удивительные дневные и вечерние субботние представления на пляжах. Ирэн Франклин ("Рыжая") из "Брайтон-Бич-Мюзик-холл" (еще один открытый театр) занимает в моих воспоминаниях выдающееся место. Но с особенной живостью я вспоминаю неизвестного клоуна, который принес славу "Харри-гану". Это было также жарким днем, но с океана тянуло чудесным ветерком, а я впервые надел новую соломенную шляпу с широкой лентой в крупный горошек. Нужно было заплатить всего десять центов, чтобы насладиться песнями и танцами. Я не могу забыть саму ограду театра, стоящие полукругом ряды кресел с такими маленькими сиденьями, что на них с трудом уселась бы мартышка. На грубо сколоченной, пружинящей под ногами сцене этот неизвестный менестрель давал одно представление за другим - с полудня до полуночи. В тот день я приходил послушать его несколько раз. Возвращался специально, чтобы еще раз услышать, как он поет:

X... А... два Р... И... Г.. А... Н

Это Харриган, супротив никто

Не скажет и словечка...

И тому подобное. А заканчивалось это так:

К этому имечку грязь не прилипает!

Харриган - это я!

Чем прельстила меня эта незамысловатая песенка, не могу сказать. Несомненно, не сама бедная изжарившаяся певчая птичка, а жизнелюбие актера, его ухмылки и гримасы, его восхитительный ирландский акцент плюс пытка, которую он претерпевал.

Странный и розовый период - рубеж столетия, которое никак не желало завершаться. Фонограф Эдисона117, Терри Макговерн, Уильям Дженингс Брайан, Александр Доуи, Керри Нейшн, Сильный человек Сэндоу, Шоу животных Востока, комедии Мака Сеннетта, Карузо, маленький лорд Фаун-тлерой, Гудини, Кид Маккой, Холлрум Бойз, Бэттлинг Нельсон, Альберт Брисбейн, Катценджеммер Кидс, Уиндзор Маккей, Йеллоу Кидс, "Полис Газетт", дело Молино, Теда Бара, Аннет Келлерман, "Камо грядеши", Хеймаркет, "Бен Гур", "У Мукена", "У Консайдайна", "Трильби", "Дэвид Хэ-рум", "Плохой мальчик Пека", Джилси-Хаус, Дьюи-Тиэте, СтэнфордУайт, Мюррей-Хилл-Хоутел, Ник Картер, Том Шар-ки, Тед Слоун, Мери Беккер-Эдди, Гоулд Даст Твинс, Макс Линдер, "В тени старой яблони", бурская война, восстание боксеров, "Помни о Мэне", Бобби Уолтхауэр, Пейнлес Паркер, Лайди Пинкхем, Генри Миллер в "Единственном пути"...

Не могу вспомнить, где и когда я впервые увидел "Тетку Чарлей". Я знаю только то, что более забавной пьесы никогда больше не видел. Вплоть до фильма "Поворот" никогда я так сильно не смеялся. "Тетка Чарлей" - это одна из тех пьес, которые бьют ниже пояса. Поделать здесь ничего нельзя - нужно просто покориться. Ее ставили повсюду в течение полувека и, полагаю, будут ставить в следующие пятьдесят лет. Нет сомнения, что это одна из самых худших пьес, когда-либо написанных, но какое это имеет значение? Заставить зрителей хохотать до колик в течение целых трех актов - это подвиг. Больше всего меня поражает, что автор ее - Брендон Томас - британец. Много лет спустя, в Париже, я отыскал один театр на бульваре Тампль - "Ле Дежазе", где ставились самые грубые и вульгарные фарсы. В этом старом сарае я веселился больше, чем в любом другом театре, за исключением знаменитого "Пэлис-Тиэте" на Бродвее - "родины водевиля".

С того времени, как я пошел в среднюю школу, и лет примерно до двадцати мы с моим дружком Бобом Хаасом каждую субботу отправлялись вечером в Бродвей-Тиэте, Бруклин, где ставили спектакли, уже сделавшие полные сборы на подмостках Манхеттена. Обычно мы стояли в задних рядах партера. Таким образом я посмотрел по меньшей мере двести пьес: среди них такие, как "Час ведьм", "Лев и мышь", "Самый легкий способ", "Виртуоз", "Мадам Икс", "Камилла", "Желтый билет", "Волшебник страны Оз", "Слуга в доме", "Дизраэли", "Куплено и уплачено", "Черный ход на четвертом этаже", "Виргинец", "Человек с родины", "Третья степень", "Ущербные боги", "Веселая вдова", "Красная мельница", "Самаран", "Розовый тигр". Среди звезд моими любимицами были миссис Лесли Картер, Лили Мэддерн Фиск, Леонора Ульрих, Фрэнсис Старр, Анна Хельд. Какая пестрая компания!

Едва начав посещать нью-йоркские театры, я уже ничего не упускал. Ходил во все иностранные театры, а также в маленькие театрики - такие, как Портманто, Черри-Лейн, Провинстаун, Нейбохуд-Плейхаус. И, разумеется, бывал в Ипподроме, Музыкальной Академии, Манхеттен-Опера-Хаус и театре Лафайетт в Гарлеме. Я много раз видел труппу Копо в театре Гаррик, Московский Художественный театр и Эбби-Тиэте118.

Любопытно, но спекталь, который я помню лучше всего, был поставлен группой непрофессио-нальных и очень молодых актеров в Генри-стрит-Сеттлмент. Пригласил меня на [представление (это была постановка елизаветинской пьесы) гаосыльный, работавший под моим началом в телеграфной компании. Его совсем недавно выпустили из тюрьмы, где он отбывал срок за то, что украл несколько марок в маленьком почтовом отделении на Юге. Я был самым приятным образом удивлен, увидев его в камзоле и чулках (он исполнял главную роль), услышав его звучную и выразительную декламацию. Весь этот вечер остался в моей памяти примерно таким же, как магическая сцена в "Большом Мольне" Фурнье, о которой я столь часто упоминал. Время от времени я заходил в Генри-стрит-Сеттлмент, надеясь возродить очарование этого первого вечера, но подобные вещи случаются только раз в жизни. Недалеко, на Грэнд-стрит, находился Нейбохуд-Плейхаус, где я часто бывал: именно там я смотрел - еще одно памятное событие! - "Изгнанников" Джойса. То ли время было такое, то ли я был молод и впечатлителен, но пьесы, увиденные в двадцатые годы, забыть невозможно. Я назову лишь некоторые из них: "Андрокл и лев", "Сирано де Бержерак", "С утра до полуночи", "Желтый пиджак", "Плейбой Западного мира", "Он", "Лисистрата", "Франческа да Римини", "Горные боги", "Босс", "Магда", "Джон Фергюсон", "Фата Моргана", "Лучшее местечко", "Человек толпы", "Бусидо", "Юнона и павлин".

В начальную эпоху Глубоких Мыслителей и Общества Ксеркса* мне очень повезло: один из моих приятелей приглашал меня в "лучшие" театры, где мы занимали места "для избранных". Босс моего друга был заядлым театралом. Денег у него было полно, и он ни в чем себе не отказывал. Иногда он брал с собой на "классное шоу" всю нашу банду - двенадцать здоровых, крепких, веселых, шумных юнцов. Если ему становилось скучно, он выходил из зала на середине спектакля и отправлялся в другой театр. Именно благодаря ему я увидел Элси Дженис - нашего первого идола, а также маленькую королеву Элси Фергюсон - "какая маленькая королева!". Славные это были деньки. Не только лучшие места в театре, но и холодный ужин после спектакля - в "Райзенвебере", "Буста-ноби" или "Ректоре". Разъезжали повсюду в кэбах. Не было для нас ничего невозможного. "О, этих дней не забыть!"

В пошивочной мастерской, когда я начал работать на моего старика полный день, - неожиданный поворот после Сэвидж-скул, где я пытался стать спортивным инструктором (sic!), - мне довелось познакомиться с еще одним поразительным человеком. Это был эксцентричный мистер Печ из фирмы "Братья Печ" (фотографы). Этот милый старик не желал иметь дела с деньгами. Все, что ему было нужно, он получал путем бартера - включая пользование машиной и услуги шофера. Казалось, у него повсюду имелись друзья и знакомые, среди которых отнюдь не последними были директора Метрополитен-опера, Карнеги-холла119 и тому подобных мест. В результате, если у меня возникало желание попасть на кон

См. "Плексус", вторую книгу "Розы Распятия", чтобы получить полное представление об этих клубах, сыгравших столь важную роль в этот ранний период моей жизни (примеч. автора).

церт, оперу или балет, мне достаточно было позвонить старине Печу, как мы его называли, и место уже дожидалось меня. Время от времени отец шил ему костюм или пальто. Взамен мы получали фотографии, фотографии всех сортов, кучу фотографий. Таким вот специфическим - а для меня просто чудесным! образом я за несколько лет прослушал практически все, что есть замечательного в музыке. Это было неоценимое образование - гораздо более ценное, чем вся педагогическая болтовня, которой меня пичкали.

Чуть выше я уже говорил, что читал, как мне кажется, гораздо больше пьес, чем романов или какой-нибудь другой литературы. Я начал с гарвардского собрания классиков - этой пятифутовой полки, заполненной по рекомендации доктора Фузлфута Элиота. Сначала шла греческая драма, затем елизаветинская, затем эпоха Реставрации и другие периоды. Однако подлинный импульс, как я отмечал много раз, был получен мною благодаря лекциям Эммы Голдман о европейской драме, которые я слушал в Сан-Диего в далеком 1913 году. Под ее влиянием я погрузился в русскую драму, где - наряду с греческой драмой - я чувствую себя, словно в родной стихии. Русскую драму и русский роман я воспринял с такой же легкостью и ощущением близости, как китайскую поэзию и китайскую философию. В них всегда можно найти реальность, поэзию и мудрость. Они неразрывно связаны с землей. Но завидую я ирландским драматургам и только им хотел бы подражать, если бы это было в моих силах. Ирландских драматургов я могу читать без конца, не боясь пресытиться. В них есть магия, которая сочетается с полным пренебрежением к логике и несравненным юмором. В них есть также нечто мрачное и жестокое, не говоря уж о врожденном даре языка, которым, кажется, не обладает никакой другой народ. Любой, кто пишет на английском, в долгу у ирландцев. Благодаря им нам Достались отблески истинного языка бардов - ныне утраченного и сохранившегося лишь в некоторых глухих уголках валлийского мира. После того, как однажды насладишься этими ирландскими писателями, все прочие европейские драматурги предстают пресными и бледными (французы, похоже, больше, чем другие). Единственный чело-век, способный выдержать сравнение в переводе, - это Ибсен. Пьеса, подобная "Дикой утке", по-прежнему являет собой динамит. В сравнении с Ибсеном Шоу не более чем "болтающий дурак".

За исключением нескольких представлений, на которых я побывал во время короткого визита из Франции в Америку, - "В ожидании Лефти"120, "Путь вашей жизни", "Проснись и пой!", я не посещал театр после памятной инсценировки "Голода" Гамсуна (с участием Жана Луи Барро) в Париже в 1938 или 1939 году. Она была поставлена в экспрессионистическом духе, на манер Георга Кайзера, и стала достойным завершением тех дней, когда я был театралом. Сейчас у меня нет ни малейшего желания отправиться в театр. С этим делом покончено. Должен признаться, что я с большей охотой посмотрел бы второразрядный фильм, нежели пьесу, хотя кино также утратило свою прежнюю власть надо мной.

Может показаться странным, что, несмотря на большой интерес к театру, я так и не написал ни одной пьесы. Много лет назад я как-то попробовал, но дальше второго акта не продвинулся. Очевидно, мне было важнее прожить драму, чем выразить ее словами. Впрочем, возможно, в этой сфере у меня нет таланта, и я об этом сожалею.

Но, хотя я давно уже не хожу в театр, хотя я оставил всякую мысль писать для театра, он остается для меня областью чистой магии. В потенции елизаветинская драма - за исключением Шекспира, которого я не выношу, -уступает лишь Библии. Для меня. Нередко я мысленно сравнивал это время с эпохой, породившей великую греческую драматургию. И каждый раз меня поражал ярко выраженный языковой контраст между этими двумя эпохами. Греки говорили простым и прямым, понятным любому человеку языком. У елизаветинцев же язык замысловатый и необузданный: он был предназначен для поэтов, хотя публика (тогдашняя) большей частью состояла из простонародья. В русской драме мы вновь встречаемся с греческой простотой - но техника, конечно, полностью изменилась.

Я считаю общей чертой всех хороших пьес их читабельность. Одновременно это самый большой порок драмы. У грядущей драмы этого недостатка не будет. В качестве "литературы" она почти не имеет смысла. Драме еще предстоит вернуться в свой удел. Но это не произойдет, пока наше общество не изменится самым радикальным, коренным образом. Антонен Арто, французский поэт, актер, драматург высказал проницательные мысли на сей счет в памфлете под названием "Театр жестокости"*. Суть новшества, предложенного Арто, состоит в участии публики. Но этого никогда не будет, если не преобразовать саму концепцию "театра". Публика подобна глине в руках умело го драматурга, и никогда не испытывает она большего чувства солидарности, чем в недолгие два-три часа, отведенные для спектакля. Лишь во время революции возникает нечто сравнимое с этим чувством единения. При правильном использовании театр становится одним из сильнейших орудий. Его упадок служит еще одной приметой выродившегося времени. Когда театр плетется в хвосте, жизнь пребывает на низшей стадии.

Мне театр всегда напоминал общее омовение в реке. Волнение, испытанное в рядах толпы, всегда оказывает тонизирующий и терапевтический эффект. Не только мысли, деяния и персонажи материализуются перед глазами, но публику словно бы уносит одним потоком. Уподобляя себя актерам, зритель заново переживает драму в своих воспоминаниях. Всем управляет некий невидимый суперрежиссер. Сверх того, в каждом зрителе живет другой человек, и личная уникальная драма разворачивается параллельно той, что идет на сцене. Все эти волнообразно отраженные драмы соединяются, возвышая увиденное и услышанное так, что сами стены ощущают физическое напряжение, которое невозможно вычислить, а порой и вынести.

Даже для знакомства с собственным языком необходимо ходить в театр. Сценическая речь - явление совершенно другого порядка, чем речь книжная или уличная. Как самые незабываемые литературные произведения происходят

* "Но - в этом и состоит новшество - в поэзии и воображении, которые мы стремимся обрести, есть сторона опасная, я бы даже сказал, чрезмерная. Поэзия - это сила разъединяющая и анархическая, которая, имея дело с аналогиями, ассоциациями, образами, стремится к разрушению общих связей. Новшество состоит в том, что эти связи будут разрушены не только снаружи, в сфере природы, но также изнутри, то есть в сфере психологии. Каким образом мой секрет" (Антонен Арто в "Комедиа" от 21 сентября 1932 года) (примеч. автора)

от притчи, так самые незабываемые ораторские выступления коренятся в театре, где слышишь то, что говоришь самому себе. Мы забываем, сколь безмолвны те драмы, которые мы . разыгрываем каждый день в нашей жизни. Сорвавшиеся с губ слова неизмеримо мягче тех, что раздаются со сцены и разрывают нам душу. Сходным образом дело обстоит с поступками. Человек действия - даже если он герой - проживает в поступках лишь часть сжигающей его драмы. В театре не только все чувства раздражены, напряжены, доведены до высшего предела, но также и уши усваивают новые мелодии, глаза привыкают к новым образам. Нас заставляют распознать извечный смысл человеческих деяний. Все происходящее на сцене словно бы фокусируется искривленной линзой, чтобы найти желанный угол отражения. Мы не только чувствуем то, что называется судьбой: мы сами переживаем ее - каждый на свой лад. На этой узкой полосе за огнями рампы мы все находим общее место встречи.

Когда я думаю об увиденных мною бесчисленных спектаклях на самых разных языках, когда думаю о странном соседстве всех этих театров и как я возвращался домой, часто пешком, иногда в страшный дождь, слякоть и грязь, когда думаю о действительно необыкновенных личностях, потрясавших все мое существо, о бесконечном множестве идей, косвенно повлиявших на меня, когда думаю о проблемах других эпох, других народов и об этом магическом, непостижимом посреднике, позволившем мне понять их и выстрадать, когда думаю о том, как подействовали на меня некоторые пьесы, а через меня - на моих близких или даже на неизвестных мне людей, когда думаю о потоках крови, жизненной силе, жестокости, пестрых мыслях, отразившихся в словах, жестах, сценах, кульминациях и взрывах восторга, когда думаю о том, как это все в высшей степени человечно - так безжалостно человечно, так целительно и так универсально, ценность театра - все, что имеет отношение к пьесам, драматургам и актерам - вырастает в моих глазах до масштабов прямо-таки экстравагантных. Взять хотя бы одну театральную форму - постановки на идише. Как они поразительно близки, как дороги мне теперь, когда я оглядываюсь назад. В пьесе на идише обыкновенно есть понемножку от всего, что составляет содержание повседневной жизни: танцы, шутки, шумная возня, свадьбы, похороны, идиоты, нищие, праздники - не говоря уж об обычных недоразумениях, проблемах, тревогах, разочарованиях и прочих вещах, образующих сложную ткань современной драмы. (Я имею в виду, естественно, заурядную еврейскую пьесу, предназначенную для масс и, следовательно, "состряпанную", как тушеное мясо.) Чтобы насладиться спектаклем, не нужно знать ни единого слова на этом языке. Ты смеешься и плачешь, как все прочие зрители. Становишься на это время евреем. И, выходя из театра, спрашиваешь себя: "Разве я не такой же еврей, как они?" То же самое происходит с ирландскими, французскими, русскими, итальянскими драмами. Раз за разом ты становишься похож на эти чуждые тебе создания и тем самым становишься более человечным, более похожим на универсальное "я". Благодаря драме мы обретаем нашу общую и индивидуальную личность. Мы сознаем, что связаны со звездами так же, как с землей.

Иногда мы также ощущаем себя гражданами совершенно неизвестного мира мира более, чем человеческого, такого мира, где, быть может, обитают только боги. Достойно внимания то, что театр способен произвести подобный эффект при всей ограниченности его средств. Заядлый театрал наслаждается жизнью, отличной от его собственной, склонен забывать, что он получает от спектакля лишь то, что сам вложил в него. В театре очень многое нужно просто принимать как данность и очень многое нужно разгадывать. Маленькой человеческой жизни, если смотреть на нее снаружи, совершенно недостаточно для объяснения тесной связи между публикой и актерами, которую устанавливает любой хороший драматург. Во внешней жизни последнего из людей можно найти неистощимый источник драм. Именно из этого резервуара драматург черпает свой материал. Драма, которая продолжается бесконечно в душе любого человека, являет себя самым загадочным образом, почти никогда не облекаясь в слова или поступки. Ее полутона образуют обширный океан, над которым поднимается туман, и в этом океане хрупкое суденышко пьесы то взлетает на гребень волны, то исчезает в пучине. В этом обширном океане человечество постоянно посылает наружу сигналы, словно бы желая привлечь внимание обитателей других планет. Великие драматурги не более чем чувствительные детекторы, которые в какой-то момент отвечают нам строкой, действием, мыслью. Содержание драмы - отнюдь не события повседневной жизни. Драма лежит в самой сущности жизни, вросла в каждую клеточку тела, в каждую клеточку бесчисленных субстанций, облекающих наши тела.

Я принадлежу к числу тех людей, которых часто обвиняют в желании увидеть больше, чем предмет содержит - реально или в потенции. Особенно меня критикуют за это применительно к сфере театра или кинематографа. Если это и слабость, то я ее не стыжусь. Я жил в сердце драмы с того момента, как стал достаточно взрослым, чтобы понимать происходящее вокруг меня и во мне. Я окунулся в театр с детства, как утка окунается в воду. Для меня он всегда был не развлечением, а дыханием жизни. Я приходил в театр, чтобы возродиться и обрести жизненную силу. С поднятием занавеса, по мере того как медленно гас свет, я готовился безоговорочно принять все, что произойдет на моих глазах. Для меня пьеса была не только такой же реальностью, как окружающая жизнь, в которую сам я был погружен, - она была более чем реальность. Глядя назад, я должен признать, что многое было просто "литературой", обыкновенной трескучей болтовней. Но тогда это было жизнью - жизнью во всей ее полноте. Это украсило мою повседневную жизнь и повлияло на нее. Наполнило эту жизнь.

Способность к возвышению - ибо это возвышение, а не слабость, если смотреть на вещи правильно, - чисто театрального, по определению критиков, действа, способность, которую я взращивал в себе сознательно, родилась из отказа принимать вещи такими, как они есть. Дома, в школе, в церкви, на улице - где бы я ни оказался, драма проникала в мое существо. Если бы мне хотелось получить точную копию повседневной жизни, я бы не ходил в театр. Меня влекло в театр потому, что с самого нежного возраста я, сколь бы нелепым это ни казалось, разделял тайные намерения драматурга. Я ощущал вечное присутствие универсальной драмы с ее глубокими, глубочайшими корнями, с ее огромным и бесконечным значением. Я не просил, чтобы меня убаюкивали или обольщали, - я хотел, чтобы меня потрясли и пробудили.

На сцене личность - это все. Великие звезды, будь то комедийные актеры, трагики, буффоны, мимы, клоуны или же просто фигляры, отпечатались в моей памяти столь же глубоко, как великие персонажи литературы. Возможно, даже глубже, поскольку я видел их во плоти Нам приходится воображать, как разговаривали, двигались или жестикулировали Ставрогин или барон де Шарлю. С великими драматическими персонажами дело обстоит иначе.

Я мог бы долго рассказывать буквально о сотнях людей, которые некогда поднимались на подмостки - до сих пор, закрыв глаза, я вижу, как они декламируют текст, воздействуя своей загадочной магией. Были такие театральные пары, которые столь сильно влияли на наши чувства, что становились нам ближе и дороже, чем члены собственной семьи. Нора Бейс и Норуорт, к примеру. Или Джеймс и Бонни Торнтон. Иногда нас покоряли целые фамилии-такие, как семейство Эдди Фоя или Джорджа М. Коэна. Актрисы в особенности - они овладевали нашим воображением так, как никто другой. Не всегда это были великие актрисы, но все они отличались неотразимым блеском и неодолимым магнетизмом. Мне сразу же приходит на память целое созвездие имен: Элси Дженис, Элси Фергюсон, Эффи Шеннон, Адель Ричи, Грейс Джордж, Алиса Бреди, Полина Лорд, Анна Хельд, Фрици Шефф, Трикси Фриганца, Гертруда Хоффман, Минни Дапри, Белла Бейкер, Алла Назимова121, Эмили Стивене, Сара Олгуд и, конечно же, мрачная, яркая фигура, чье имя, я уверен, никто не вспомнит - Мими Агаглиа. Они были созданиями из плоти и крови, а не фантомными созданиями экрана, и это еще больше влекло нас к ним. Иногда мы видели их в моменты слабости - иногда смотрели на них затаив дыхание, ибо знали, что у них на самом деле разрываются сердца.

Открывая свои собственные книги и своих собственных авторов, всегда испытываешь удовольствие, и это в полной мере относится к людям сцены. Когда мы были юнцами, нам говорили, что надо обязательно посмотреть ("пока они не умерли") таких актеров, как Джон Дрю, Уильям Фавершем, Джек Берримор, Ричард Мэнсфилд, Дэвид Уорфилд, Саферн и Марло, Сара Бернар, Мод Адаме - но куда большую радость принесло нам то, что мы открыли для себя Холбрука Блинна,

О.П.Хегги, Эдварда Бриза, Талли Маршалл, миссис Патрик Кемпбелл, Ричарда Беннета, Джорджа Эрлиса, Сирила Мода Элиссу Лэнди, Ольгу Чехову, Жанну Игел и многих, многих других, которые сейчас стали уже почти легендой.

Однако имена, вписанные золотыми буквами в мою книгу памяти, принадлежат комедиантам - большей частью это были звезды оперетты и кабаре. Позвольте мне - ради старых времен - назвать некоторых из них: Эдди Фой, Берт Савой, Рэймонд Хичкок, Берт Леви, Уилли Ховард, Фрэнк Фэй. Кто мог оставаться неподвластным чарам этих лицедеев? Для меня matineee, где главную роль исполнял кто-либо из них, был лучше любой книги. В "Пэлес" часто бывала программа всех звезд. Это было событие, которое - наряду с еженедельным собранием Общества Ксеркса - я никак не мог пропустить. Будь то дождь или солнце, рабочие или свободные часы, при деньгах или без денег - я всегда оказывался там. Находиться в компании этих "весельчаков" было лучшим лекарством в мире, лучшей защитой от меланхолии, разочарований и отчаяния. Никогда, никогда не забыть мне, с какой бесшабашной самоотдачей они выкладывались на сцене. Иногда одни из них появлялся на представлении другого, что вызывало истерику и всеобщее столпотворение. Самая веселая книга I мире" не может, на мой вкус, соперничать с одним-единственным спектаклем любого из этих людей. Ни одна известная мне книга во всей литературе не способна вызывать смех с пер вой страницы до последней. Те же, о ком я говорю, заставляли не просто хохотать, а умирать от смеха. Мы смеялись не переставая и так сильно, что возникала потребность в передышке пусть бы они хоть на секунду прекратили паясничать!! Когда публика заводилась, им уже и говорить ничего не нужно было. Пальчик покажи - и все станут гоготать.

Моим любимцем был Фрэнк Фэй. Я обожал его. Я мог! прийти на matinee и вернуться вечером, чтобы вновь посмотреть на него, причем во второй или в третий раз смеялся еще! сильнее, чем в первый. Фрэнк Фэй поражал меня тем, что мог!

* Утренник (фр)

** Как она, кстати, называется3 Я отдал бы все на свете, чтобы узнать это! (примеч. автора).

начать представление без всякой подготовки и держать зал десять или пятнадцать часов - столько, сколько ему хотелось. И менять репризы чуть ли не каждый день. Мне казалось, что он обладает неистощимым остроумием, изобретательностью, умом. Как многие великие комедианты, он знал, как и когда можно перейти грань запретного. Фрэнк Фэй ушел безвременно: его убили. Думаю, даже для цензуры он был неотразим. Конечно, ничто так не веселит публику, как вторжение в сферу непристойного и запретного. Но Фрэнк Фэй всегда имел наготове тысячу трюков. Это действительно было "шоу одного человека".

Тут следует упомянуть еще одного актера: я видел его только в одной пьесе, о которой больше ничего не слышал после блистательной постановки в "Шоу-офф". Я имею в виду Луи Джона Бартелса. Подобно "Тетке Чарлей", эта пьеса, обязанная своим успехом только мастерству Бартелса, занимает в моей памяти особое место. Я не знаю ничего, что могло бы с ней сравниться. Вновь и вновь приходил я, чтобы посмотреть ее, а главное, услышать хриплый, бесстыдный, глумливый смех Бартелса, который был основным блюдом этого "шоу".

Сколько я себя помню, во мне всегда раздавались какие-то голоса. Я хочу сказать, что постоянно вел разговоры с этими посторонними голосами. В этом не было ничего "мистического". Это была форма общения, постоянно вступавшая в конкурентную борьбу с иными формами общения. Это происходило в то же самое время, когда я разговаривал с другим человеком. Диалог! Постоянный диалог. Прежде чем я начал писать книги, я уже писал их в голове - в форме того скрытого диалога, о котором рассказываю. Более склонный к самоанализу человек довольно рано убедился бы в своем предназначении. Но только не я. Если я и задумывался об этом нескончаемом внутреннем диалоге, то лишь с целью сказать себе, что я слишком много читаю и пора мне перестать жевать эту жвачку. Я никогда не считал подобный внутренний диалог чем-то неестественным или необыкновенным. Совсем нет - за Исключением степени, которой это могло достигнуть. Ибо асто случалось, что я, слушая кого-нибудь, переиначивал чу-жую речь на разные лады или, демонстрируя усиленное вни-ание, вставлял в нее собственные слова - более острые, более драматические, более красноречивые. Иногда, выслушав собеседника, я повторял сказанное им в трех или четырех вариантах, которые возвращал ему, словно это была его собственность, и, делая это, испытывал громадное наслаждение при виде того, как он берет назад собственные слова, поражаясь их точности, проницательности, глубине или сложности. Именно подобные игры часто привлекали ко мне людей - причем иногда это были люди, к которым я не испытывал ни малейшего интереса, но они привязывались ко мне, словно к мудрому клоуну или ловкому фокуснику. Я подставлял им зеркало, где они видели себя в более ярком или более лестном свете. Никогда у меня не возникало желания унизить их "я": эта игра доставляла мне удовольствие, и я был доволен тем, что вовлек их в нее помимо воли.

Но что это было как не бродячий театр? Ведь чем я занимался? Создавал характеры, драму, диалоги. Несомненно, готовя себя, хотя совершенно безотчетно, к грядущей задаче. Какой? Не отразить существующий мир и не сотворить новый мир, а открыть свой собственный тайный мир. Сказав "тайный мир", я тут же осознал, что именно его всегда был лишен, что именно его стремился обрести или создать. А это равно тому, чтобы написать еще одну главу Откровения. Лучшую часть жизни я провел на подмостках, пусть не всегда они находились в официально признанном театре. Я был драматургом, актером, режиссером и автором инсценировки в одном лице. Меня настолько переполняла эта нескончаемая драма - моя и других лиц совокупно, что, когда я прогуливался в одиночестве, во мне словно бы включалась музыка Моцарта или Бетховена*.

Примерно восемнадцать лет назад, сидя в парижском кафе "Ротонда", я читал книгу Робинсона Джефферса "Жен

В предисловии к своему знаменитому "роману-реке" Жюль Ромен пишет: "Я хочу, чтобы было понятно - некоторые эпизоды никуда не ведут. Есть судьбы, которые завершаются неизвестно где. Есть существа, предприятия, надежды, не оставившие по себе никакого воспоминания. Это распадающиеся метеоры или случайные кометы на небосводе человечества. Пафос рассеяния, исчезновения: жизнь полна им, но в книгах его почти не встретишь, ибо авторы, озабоченные соблюдением старых правил, стремятся начать и закончить игру с одним и тем же набором карт" ("Люди доброй воли") (примеч. автора).

щины с мыса Сур", даже и не помышляя о том, что однажды поселюсь недалеко от мыса Сур в месте под названием Биг Сур, о котором никогда не слыхал. Грезы и жизнь! Могло ли мне пригрезиться, когда я слушал рассказы библиотекаря из библиотеки на Монтегю-стрит в Бруклине о чудесах цирка Медрано, что первая моя статья, которую я напишу по приезде в Париж, город моих грез, будет посвящена именно цирку Медрано - и что статью, одобренную Эллиотом Полом (из "Трэнзишн"), опубликует "Пэрис Геральд"? Мог ли я помышлять о том, что во время нашей короткой встречи в Дижоне - в лицее Карно - я разговорюсь с человеком, который в один прекрасный день побудит меня начать эту книгу? Равным образом, когда в парижском "Кафе дю Дом" меня представили Фернану Кроммелинку, автору знаменитой и великолепной пьесы "Великодушный рогоносец", я и подумать не мог, что прочту ее лишь пятнадцать или более лет спустя. Присутствуя на спектакле "Герцогиня Мальфи"122 в Париже, я понятия не имел о том, что человек, сделавший прекрасный перевод этой пьесы, вскоре станет моим переводчиком и другом, что именно он отвезет меня в дом Жана Жионо, с которым дружил всю жизнь. И я не ведал также, когда смотрел "Желтый пиджак" (написанный голливудским актером Чарлзом Кобурном), что встречусь в Пебл-Бич, Калифорния, с прославленным Александром Ф. Виктором (из фирмы "Граммофоны Виктора"), который, рассказав множество восхитительных эпизодов своей богатой на приключения жизни, завершит разговор дифирамбом по адресу "Желтого пиджака". Как мог я предвидеть, что увижу первый свой театр теней - причем вместе с таким удивительным спутником, как Катсимбалис, - в глухом пелопоннесском местечке под названием Навплия? Или как мог я - при всей моей любви к кабаре (заставлявшей меня сопровождать труппу из одного города в другой) - предугадать, что в Далеких Афинах увижу однажды точно такое же представление, актеров того же склада, с теми же шуточками, ухмылками и ужимками? И как можно было предугадать, что тем же вечером (в Афинах) - в два часа ночи, если быть точным, - я столкнусь с человеком, которого видел раз в жизни, когда меня ему представили, но запомнил только потому, что после спектакля "Козлиная песнь" Верфеля в театре "Гилд" он вышел в дверь за сценой? И вот еще одно странное совпадение: прямо сейчас, всего несколько минут назад, заглянув в мой экземпляр "Луны в Желтой реке" - великой, истинно великой пьесы Денниса Джонстона, я в первый раз обратил внимание на то, что она была поставлена нью-йоркским театром "Гилд" примерно за год или два до того, как мой друг Роджер Клейн попросил меня помочь ему перевести ее на французский язык. И, хотя может показаться, что между двумя этими событиями нет никакой связи, мне кажется любопытным и знаменательным тот факт, что я впервые услышал, как французская публика свистит, в одном парижском кинотеатре во время показа моего любимого "Питера Иббетсона".

"Почему они свистят?" - спросил я.

"Потому что это слишком нереально", - ответил мой Друг.

О да, странные воспоминания. Как вы думаете, что я увидел, направляясь к Кноссу по пыльным улицам Гераклиона? Огромный постер с анонсом фильма Чаплина в минойском кинотеатре. Что могло бы быть более несовместимым? Минотавр и Золотая лихорадка! Чаплин и сэр Артур Эванс. Двойники. Через несколько недель в Афинах мне бросились в глаза афиши с названиями нескольких американских пьес. В том числе - хотите верьте, хотите нет "Любовь под вязами". Очередная несообразность. В Дельфах, где сама природа создала сценическую площадку для "Прикованного Прометея", я сидел в амфитеатре и слушал, как мой друг Катсимбалис декламирует стихи последнего изреченного здесь оракула. За долю секунды я вернулся на "Улицу ранних горестей" - если быть точнее, в гостиную наверху, где прочел все греческие пьесы, включенные доктором Фузлфутом в его Пятифутовую Полку. Там произошло первое мое знакомство с этим мрачным миром. В реальности он предстал передо мной много позже, когда я осматривал могилы Клитемнестры и Агамемнона у подножья Микенской крепости... Но какая унылая гостиная! Здесь, вечно одинокий, печальный, несчастный, ощущая себя последним и самым жалким из всех человеческих созданий, я не только пытался читать классиков, но также слушал голоса Карузо, Кантора Зироты, мадам Шуман-Хейнк - и даже Роберта Хиллиарда, который декламировал "Был некогда глупец...".

Словно из совершенно другого существования врываются новые воспоминания, славные и милые воспоминания об этом маленьком театрике на бульваре Тампль (Лё Дежазе), где я от начала до конца представления смеялся так, что у меня болел живот и слезы катились по лицу. Воспомина-ния о Боби-но на улице Тэте, где я слушал Дамию и ее многочисленных подражателей, а сам театр был лишь частью еще более роскошного зрелища, ибо он находился на уникальной даже для Парижа улице, состоявшей из сплошных варьете. И еще был Большой Гиньоль! С репертуаром от душераздирающих мелодрам до самых грубых фарсов, со своевременными вылазками в уютный, расположенный в фойе бар - не бар, а мечта. Но из всех этих странных, потусторонних воспоминаний лучшим является воспоминание о цирке Медрано. Мир метаморфоз. Можно сказать, такой же древний, как сама цивилизация. Ибо до появления драмы, кукольных представлений и театра теней, несомненно, должны были существовать цирки с акробатами, жонглерами, шпагоглотателями, наездниками, паяцами и клоунами.

Но вернусь в тот 1913 год в Сан-Диего, где я слушал лекции Эммы Голдман о европейской драме... Неужели это было так давно? Я сам поражаюсь. Я направлялся в бордель вместе с ковбоем по имени Билл Парр из Монтаны. Мы вместе работали на фруктовом ранчо недалеко от Хула-Висты и каждую субботу приходили вечером в город - именно с этой целью. Как странно, что я сошел с прежнего пути, избрал совершенно другую дорогу и вся моя жизнь переменилась от того, что мне посчастливилось увидеть афишу, извещающую о прибытии Эммы Голдман и Бена Райтмана! Благодаря ей, Эмме, я стал читать таких драматургов, как Ведекинд123, Гауп-тман, Шницлер, Бриё, Д'Аннунцио, Стриндберг, Голсуорси, Пинеро, Ибсен, Горький, Верфель, фон Гофмансталь, Зудер-ман, Иитс, леди Грегори, Чехов, Андреев, Герман Бар, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Толлер, Толстой и множество других. (Именно ее супруг Бен Ройтман продал мне первую книгу Ницше, которую я прочел, - "Антихрист", а также книгу Макса Штирнера "Единственный и его собственность".)

Затем, чуть позже, когда я начал ходить в Уошингтон-сквер-плейерс и в театр "Гилд", то еще больше приобщился к европейской драме, узнал таких драматургов, как братья Чапеки, Георг Кайзер, Пиранделло, лорд Дансени, Бонавенте, Сент-Джон Эрвин и познакомился с американскими авторами - такими, как Юджин О'Нил, Сидней Ховард и Элмер Раис.

Из этого периода всплывает имя одного актера, вышедшего из еврейского театра, - Якоба Бен-Ами. Как и Назимову, описать его невозможно. В течение многих лет его голос и жесты неотступно преследовали меня. Он походил на персонаж из Ветхого Завета. Вот только на какой? Мне так и не удалось уточнить его место в книге. Именно после представления с его участием в одном маленьком театре мы всей компанией заявились в венгерский ресторан, где после ухода хозяев заперли двери и до утра слушали пианиста, который играл только Скрябина. Эти два имени - Скрябин и Бен-Ами - связаны в моем уме неразрывно. Точно так же название романа Гамсуна "Мистерия" (в немецком переводе) ассоциируется у меня еще с одним евреем, писавшим на идише, которого звали Наум Иуд. Где бы и когда бы ни встречался я с Наумом Йудом, тот сразу начинал разговор об этой сумасшедшей книге Гамсуна. Сходным образом, в Париже, любой вечер, проведенный в обществе художника Ганса Райхеля, неизменно сводился к беседе об Эрнсте Толлере, которому Райхель помогал, за что и угодил при немцах в тюрьму.

Когда бы я ни думал и ни слышал о "Ченчи", где бы ни встречал имена Шиллера и Гете, а также слово Ренессанс (всегда связанное с работой Уолтера Пейтера на эту тему), мне сразу вспоминается сабвей или надземка: уцепившись за поручень или стоя в ожидании поезда на платформе, вглядываясь в грязные окна и проносящиеся мимо жалкие лачуги, я заучивал наизусть длинные отрывки из сочинений этих авторов. И мне по-прежнему кажется совершенно замечательным то, что стоит мне углубиться в лес и наткнуться на открытую полянку - золотую полянку, как моя память сразу возвращается к тем давним представлениям пьес Метерлинка: "Смерть Тентажиля", "Синяя птица", "Монна Ванна" или же опера "Пелеас и Мелисанда", декорации которой - не говоря уж о музыке - никогда не покидали моего воображения.

Похоже, самые сильные впечатления остались у меня от женщин на сцене или из-за их великой красоты, или благодаря необыкновенной силе их личности и совершенно поразительному голосу*. Быть может, это связано с тем, что в повседневной жизни женщинам редко удается полностью раскрыться. Быть может, также, драма сама по себе возвышает женские роли. Современная драма насыщена социальными проблемами, поэтому женщина в ней занимает более скромное место. В древнегреческой драме женщина предстает сверхчеловеком: ни одному современному человеку не доводилось встречать подобный тип в реальной жизни. В елизаветинской драме они также изумительны - конечно, уже не богоподобны, но при этом столь величественны, что это нас ужасает и сбивает с толку. Чтобы получить полное представление о женщине, нужно соединить те ее качества, что изображаются в древней драме, с особенностями, которые (в наши дни) осмеливается показать лишь театр варьете. Естественно, я имею в виду эти якобы "унизительные" ужимки, пришедшие прямиком из комедиа дель арте Средних веков.

Прочитав биографию де Сада, который провел несколько последних лет жизни в психиатрической лечебнице в Шарантоне, где забавлялся тем, что писал и ставил пьесы для пациентов, я часто спрашивал себя, какое впечатление произвела бы на меня постановка в исполнении группы сумасшедших. В основе концепции Арто о театре лежала идея о таком представлении, где актеры (с помощью всякого рода внешних приспособлений) доводили бы публику в буквальном смысле до безумия и бреда, чтобы драма с их участием достигала настоящей и немыслимой прежде крайности.

Что меня всегда поражало в театре, так это его способность преодолевать национальные и расовые барьеры. Несколько пьес, поставленных труппой иностранных актеров, I которые исполняют национальный репертуар, могут сделать (больше, на мой взгляд, чем целая телега книг Часто первой реакцией становятся гнев, злость, разочарование или отвраЩение. Но стоит вирусу проникнуть в кровь, как то, что рань

Голос Полины Лорд, например, в "Анне Кристи" "Боже, ведь я всего лишь жалкая бродяжка1" Или голос Люсьены Лемаршан, французской актрисы, в пьесе "Как жаль, что она шлюха" Или голос нашей дорогой соотечественницы Марго (примеч автора)

ше казалось абсурдным, нелепым и в высшей степени чужеродным, принимается с одобрением - да нет, с энтузиазмом. Америка принимала волну за волной подобные влияния, и это пошло только на пользу нашей доморощенной драме. Но, подобно иностранной кухне, такие вливания долго не сохраняются. Американский театр остается в своих ограниченных пределах, несмотря на все потрясения, которые он время от времени испытывал.

Ах, но я же не могу обойти молчанием эту странную фигуру-Дэвида Беласко Шримерновто же время, когда отец включил Фрэнка Хэрриса в число постоянных клиентов благодаря любви своего сына к литературе, в его портновской мастерской однажды появился этот сумрачный, похожий на священника человек с мрачным магнетическим обаянием. Он всегда одевался в черное, носил пасторские воротнички, но при этом источал жизнелюбие, чувственность, блеск, а движения его и жесты поражали почти звериной гибкостью. Дэвид Беласко! Это имя Бродвей будет помнить всегда. Беласко был клиентом не отца, а одного из отцовских партнеров: этого человека звали Эрвин, и он сходил с ума от двух вещей - лодок и картин. Тогда в мастерской было четыре выдающихся персонажа - можно сказать, столпа: закройщик Банчек, этот самый Эрвин, Ренти - несколько опустившийся мастер и Чейз - еще один мастер. Не было на свете людей, более не сходных друг с другом, чем эти четверо. Каждый из них был оригиналом и каждый, за исключением Банчека, имел свой личный и весьма специфический круг постоянных клиентов - не слишком многочисленных, в сущности, всего лишь горстку, но этого было достаточно, чтобы поддерживать их на плаву. Хотя точнее, наверное, следовало бы сказать - "отчасти на плаву". Хэл Чейз, к примеру, родившийся в штате Мэн и янки до мозга костей, причем янки сварливого типа, получал прибавку к доходу, играя по вечерам в бильярдных клубах. Эрвин, безумно любивший свою "яхту", всегда ворчал на клиентов, которые обычно опаздывали и тем самым мешали ему отправиться в Шипсхед-Бэй, где стояла на якоре его лодка, - так вот, Эрвин сумел скопить небольшую сумму, устраивая морские прогулки для клиентов. Что же касается бедного Ренти, то в бесшабашности и решимости он уступал этим двоим - и подрабатывал в ночном клубе для богачей, где подавал сэндвичи, пиво и бренди картежникам. Но была у них одна общая черта - все они жили как во сне. Для Чейза не было в жизни большего удовольствия, чем погрузиться в воду в полдень - по возможности точно в двенадцать часов - и взять курс на Кони-Айленд или Рокэвей-Бич, где он весь день плавал и жарился на палящем солнце. Он был прирожденным рассказчиком, обладая вкусом Шервуда Андерсона к деталям и подробностям, но при этом характер у него был чертовски тяжелый: он отличался таким самомнением, такой страстью к спорам, таким ослиным упрямством и такой уверенностью в своей правоте, что никто не мог его долго выносить - и клиенты здесь исключения не составляли. По отношению к этим последним он занимал позицию "забирай или проваливай". Эр-вин также. Они устраивали лишь одну примерку, предлагая клиентам убираться, если их что-то не устраивает. И те, как правило, убирались. Однако в силу эксцентричности своей натуры, благодаря странным, необычным компаньонам и окружению в целом, благодаря своему умению говорить и произвести впечатление, они всегда находили новых клиентов - зачастую просто поразительных. Беласко, как я уже сказал, был одним из клиентов Эрвина. Я никогда не мог понять, что было общего у этих двух людей. Вероятно, ничего. Иногда отцовские клиенты на выходе из примерочной сталкивались с клиентами других мастеров. В изумление приходили все. В "Черной весне" я писал, что многие из отцовских клиентов были его закадычными дружками или становились приятелями после частых встреч за стойкой бара напротив. Некоторые из них - люди театральные (среди которых было множество прославленных актеров) - превосходно чувствовали себя в задней комнате портновской мастерской. Иным удавалось ловко втянуть в разговор или спор Банчека, подловив его на приманку сионизма, еврейских поэтов и драматургов, Каббалы и тому подобных вещей. Очень часто после полудня, когда клиентура заведения, казалось, вымирала в полном составе, мы коротали эти томительные часы за раскроечным столом Банчека, обсуждая самые невероятные проблемы религиозного, метафизического, зодиакального или космологического толка. Так, когда я слышу слово Сибирь, для меня это не громадная мерзлая тундра, а название пьесы Якоба Гордина. Отец сионизма Теодор Херцл124 даже больше отец для меня, чем Джордж Вашингтон с его топорной рожей.

Одним из самых дорогих мне людей среди посетителей мастерской был клиент моего отца по имени Джулиан л'Эстранж, супругой которого в то время была Констанс Кольер, звезда "Питера Иббетсона". Когда Джулиан и Пол - Пол Пой-ндекстер - обсуждали достоинства пьес Шеридана или, к примеру, сценические качества Марло и Уэбстера, создавалось впечатление, будто присутствуешь при спорах Юлиана Отступника с Павлом Тарсийским. А когда в подобный разговор вмешивался Банчек (который совершенно не разбирался в их жаргоне, да к тому же понятия не имел о Шеридане, Марло, Уэбстере и даже о Шекспире), это выглядело так, будто ты попадал к Фэтсу Уоллеру после заседания Общества Христианской науки. Но самыми увлекательными были беседы всей компании - Чейза, Ренти, Ирвина и прочих, которые поочередно произносили свой монолог или начинали поминать какие-то важные для них мелочи. Вся атмосфера заведения была насыщена винными парами, спорами, грезами. Каждому не терпелось уйти в собственный мирок - и нужно ли говорить, что мир этот не имел никакого отношения к портновскому ремеслу. Словно бы Господь ради какого-то извращенного наслаждения создал их портными против их воли. Но именно эта атмосфера подготовила меня к вступлению в странный и непостижимый мир одинокого мужчины, преждевременно познакомила ради предостережения - с его характером, страстями, целями, безумствами, поступками и понятиями. Стоит ли поражаться, если добрый Пол Пойндекстер, углядев как-то книгу Ницше у меня под мышкой, отвел меня в сторонку и прочел длинную лекцию о Марке Аврелии и Эпикте-те, труды которых я уже читал, но не посмел признаться, чтобы не разочаровывать Пола.

А как же Беласко?Я почти забыл о нем. Беласко всегда был молчалив, как отшельник. Это вызывало уважение, но не благоговение. Но самое яркое мое воспоминание о нем связано с тем, как я однажды помог примерить брюки. Я помню его ослепительную улыбку в благодарность за столь небольшую услугу: это было все равно, что получить чаевые в сто долларов.

Но, прежде чем выпорхнуть из портновской лавки, я должен сказать пару слов о тогдашних газетных обозревателях. Клиентов, знаете ли, иногда не хватает, а вот коммивояжеров всегда хоть пруд пруди. Не проходило и дня, чтобы к нам не заскакивали трое или четверо из них - не в надежде всучить свой товар, а чтобы дать отдых усталым ногам и почесать языки в дружеской обстановке. Обсудив новости дня, они немедля принимались за обозревателей. Бесспорными фаворитами были в то время Дон Маркие и Боб Эдгрен. Довольно странно, но на меня оказывал сильное влияние Боб Эдгрен, который писал о спорте. Я твердо верю в истинность того, что сейчас скажу: именно благодаря ежедневной колонке Боба Эдгрена я взрастил в себе вкус к честной игре. Эдгрен каждому воздавал должное: взвесив все про и контра, он давал читателю возможность принять собственное решение. Я считал Боба Эдгрена чем-то вроде духовного и нравственного судьи. Он был такой же частью моей жизни, как Уолтер Пейтер, Барбе д'Оревильи125 или Джеймс Бранч Кэбелл. В тот период я, естественно, часто ходил на бокс и целые вечера проводил, обсуждая с приятелями сравнительные достоинства различных мастеров кулачного боя. Почти все мои первые идолы были профессиональными боксерами. Я создал свой собственный пантеон, куда вошли, помимо прочих, такие люди, как Терри Макговерн, Том Шарки, Джо Гэнс, Джим Джеффрис, Эд Уолгест, Джо Риверс, Джек Джонсон, Стэнли Кетчел, Бенни Леонард, Джордж Карпентер и Джек Демпси. То же самое относится и к борцам. Малыш Джим Лондос был для меня почти таким же божеством, как Геракл для греков. А еще были шестидневные велогонки... Хватит!

Я рассказываю об этом, чтобы подчеркнуть следующее: чтение книг, игры, жаркие споры, спортивные состязания, пикники на свежем воздухе и домашние пирушки, музыкальные празднества (где мы либо музицировали сами, либо наслаждались исполнением мастеров) - все это сочеталось и сливалось, составляя постоянную непрерывную активность. Помню, что по пути к арене в Джерси в день поединка между Демпси и Карпентером - для нас это было событием почти такого же масштаба, как сражения великих героев под стенами Трои, - мы с моим спутником обсуждали концерт одного пианиста, содержание, стиль и смысл "Острова пингвинов" и "Восстания ангелов". Несколькими годами позже в Париже, читая пьесу "Троянской войны не будет", я вдруг вспомнил тот черный день, когда свой бой проиграл мой любимец - Кар-пентер. А в Греции, на острове Корфу, читая "Илиаду", вернее, пытаясь читать - ибо она мне крайне не нравилась - но в любом случае, читая об Ахилле, могучем Аяксе и прочих героических фигурах с обеих сторон, я вновь подумал о прекрасном, божественном Джордже Карпентере, вновь увидел, как он слабеет, шатается и падает на ринг под сокрушительными, чудовищными ударами громилы из Манассы. Его поражение казалось мне столь же удивительным, столь же ошеломляющим, как смерть героя или полубога. А вслед за этой мыслью пришли воспоминания о Гамлете, Лоэнгрине и других легендарных фигурах, которых Жюль Лафорг воссоздал в своем неподражаемом стиле. Отчего это? Отчего? Да просто книги смешиваются с событиями и фактами жизни.

Был такой период-с восемнадцати до двадцати одного или двадцати двух, время расцвета Общества Ксеркса - нескончаемой смены пиршеств, пьянок, актерства, музицирования ("Я дивный музыкант, я странствую по свету!"), грубых фарсов и шумной возни. Не было такого иностранного ресторана в Нью-Йорке, который мы не взяли бы под свое покровительство. В "Буске", французском ресторане грохочущих сороковых, мы - все двенадцать чувствовали себя так превосходно, что, когда двери закрывались, зал оставался в полном нашем распоряжении. (О чепуха, чепуха, чепуховина!) И все это время я читал столько, что голова раскалывалась. Я до сих пор помню названия книг, которые таскал под мышкой, куда бы ни направлялся: "Анатэма"126, "Рассказы" Чехова, "СловарьСатаны", полный Рабле, "Сатирикон", "История европейской морали" Леки, "С Уолтом в Кэмден", "История человеческого брака" Уэстер-марка, "Научные основы оптимизма", "Тайна вселенной", "Завоевание хлеба", "История интеллектуального развития Европы" Дрэпера, "Песнь песней" Зудермана, "Вольпоне" и тому подобное. Я проливал слезы над "судорожной красотой" "Франчески да Римини", заучивал шутки из "Минны фон Барнхельм" (как позже в Париже стану заучивать полный текст знаменитого письма Стриндберга Гогену по изданию в "Аван э Апрэ"), боролся с "Германом и Доротеей" (бескорыстная борьба, поскольку я целый год сражался с этой книгой в школе), восхищался подвигами Бенвенуто Челлини, скучал с Марко Поло, восторгался "Основными началами" Герберта Спенсера, приходил в изумление от всего, что вышло из-под пера Анри Фабра, корпел над "Фи-лологистикой" Макса Мюллера, с волнением впитывал спокойное, лирическое очарование прозы Тагора, изучал великий финский эпос, пытался осилить Махабхарату, грезил вместе с Оливией Шрайнер в Южной Африке, упивался предисловиями Шоу, флиртовал с Мольером, Сарду, Скрибом, де Мопассаном, продирался сквозь цикл "Ругон-Маккары", проглядывал бесполезную книгу Вольтера- "Задиг"... Какая жизнь! Непри-ходится удивляться, что я не стал купцом-портным. (Однако был поражен, узнав, что хорошо известная елизаветинская пьеса так и называется - "Купец-портной".) Одновременно - и разве это менее изумительно, менее странно? - я вел бесконечные беседы "под вермут" с закадычными друзьями: это были Джордж Райт, Билл Деуор, Эл Бергер, Конни Гримм, Боб Хаас, Чарли Салливен, Билл Уордроп, Джорджи Джиффорд, Бекер, Стив Хилл, Фрэнк Кэрролл - все славные члены Общества Ксеркса. Ах, что это была за жутко озорная пьеска, на которую мы отправились в один субботний день, в знаменитый маленький театр на Бродвее? Как же мы, взрослые дуралеи, отлично провели время! Это была, разумеется, французская пьеса, и по ней все сходили с ума. Такая смелая! Такая вольная! И какой же пир у "Боске" закатили мы после этого!

Это были дни, когда я, пьяный или трезвый, поднимался ровно в пять утра, чтобы прокатиться на своем гоночном Богемце до Кони-Айленда и обратно. Сгорбившись под ледяной изморосью темного зимнего утра, когда яростный ветер гнал меня вперед, словно ледышку, я порой начинал трястись от смеха при воспоминании о событиях прошлого вечера - собственно, всего несколько часов назад. Итак, спартанский режим вкупе с возлияниями и обжорством, усиленное самообразование, любовь к чтению, споры и дискуссии, фиглярство и шутовство, боксерские и борцовские поединки, хоккейные матчи, шестидневные велогонки в Гарден, дешевые Дансинги, игра на пианино и обучение игре на пианино, катастрофические любовные дела, постоянная нехватка денег, презрение к работе, времяпровождение в пошивочной мастерской, прогулки в одиночестве к водохранилищу, кладбищу (китайскому), пруду с утками, где, если лед был достаточно толстым, я катался на беговых коньках, - эта односторонняя, многоязычная, непостижимая деятельность днем и ночью, утром, в полдень и вечером, кстати и некстати, пьяным или трезвым - или пьяным и трезвым, всегда в толпе, всегда среди людей, в вечных поисках, в вечной борьбе, подсматривая, ухватывая, надеясь, пробуя, один шаг вперед, два шага назад, но дальше, дальше, дальше, невероятно общительный, но при этом страшно одинокий, хороший спортсмен, но при этом невероятно зажатый и скрытный, хороший парень, у которого нет и цента за душой, но он всегда готов призанять для тебя у других, азартный игрок, но никогда не рискующий ради денег, поэт в душе и бездельник с виду, бахвал и пустозвон, отнюдь не гнушающийся попрошайничать, всеобщий друг, а на самом деле никому не друг, да... все это здесь было, нечто вроде карикатуры на елизаветинские времена, все стекается и разыгрывается в задрипанных кварталах Бруклина, Манхеттена и Бронкса, самый отвратительный город мира, откуда я родом* - похоронные бюро, музеи, оперы, концертные залы, арсеналы, церкви, салоны, стадионы, карнавалы, цирки, спортивные арены, рынки Гэнс-вурт и Уоллэбаут, вонючий Канел-Говенус, арабские кафе-мороженое, паромы, сухие доки, сахарозаводы, Нэви-Ярд, подвесные мосты, катки для роллеров, ночлежки Бауэри, опиумные притоны, подпольные казино, Чайнатаун, румынские кабаре, желтые газеты, открытые троллейбусы, аквариумы, Сэнгер-бандс, журнальные редакции, гостиницы Миллс, домики для павлинов вдоль аллеи, зоопарк, надгробные памятники, Цейг-фелд-Фоллис, Ипподром, забегаловки в Гринвич-вилидж, горячие точки Гарлема, дома моих друзей, любимых девушек, почитаемых людей - в Гринпойнт, Уильямсбург, Коламбиа-Хейтс, Эри-Бейсн - бесконечные мрачные улицы, газовые фонари,

* "О блаженные и навеки незабвенные дни.Когда все было лучше, чем стало и когда-либо будет когда канал Баттермилк пересыхал при отливе, когда заводи Гудзона были полны семгой, а луна сияла чистой ослепительно белизной - не сравнить с нынешним меланхолическим желтым цветом, который появился потому, что каждую ночь ей приходится с омерзением взирать на гнусную жизнь этого выродившегося города" (Вашингтон Ирвинг) (примеч. автора)

толстые баллоны с газом, бешеный ритм, колоритное гетто, причалы и пристани, большие океанские лайнеры, баржи с бананами, канонерские лодки, старые заброшенные форты, старые унылые голландские улицы, Помандер-Уолк, Патчин-плейс, Юнайтед-Стейтс-стрит, гужевой рынок, аптека Перри (недалеко от Бруклинского моста - изумительное сливочное мороженое!), открытые троллейбусы к Шипсхед-Бэй, к веселой Рокэвейз, запах крабов, раков, моллюсков, печеной голубой рыбы, жареных морских гребешков, кружки с пивом за пять центов, столы для ланча и где-нибудь, везде, повсюду и всегда одна из "публичных" библиотек Эндрю Карнеги, где книги, которые ты страстно хочешь прочесть, либо "выданы", либо еще не внесены в каталог, либо украшены - как бутылки виски и бренди Хеннеси - тремя звездочками. Нет, на дни древних Афин это не походило, равно как на дни и ночи Рима или на шальные, убийственные дни времен Елизаветы Английской, или даже на "добрые старые девяностые" - но все же это был наш "маленький Манхеттен", а название старого театрика, которое я изо всех сил пытаюсь вспомнить, знакомо мне не меньше, чем Бреслин-Бар или Аллея Пингвинов, но не вспоминается оно - пока не хочет вернуться. Но он был здесь когда-то, все театры были здесь, все великие старые актеры и актрисы, включая таких бездарей, как Коре Пейтон, Дэвид Уорфилд, Роберт Мэнтилл, а также человек, которого ненавидел мой отец - его полный тезка Генри Миллер. Они по-прежнему живут, по крайней мере в памяти, а с ними давно прошедшие дни, давно увиденные пьесы, книги некоторые из них так и не прочитанные, критики, которых еще только предстоит выслушать. ("Поверни вселенную назад и верни мне мое вчера!")

И вот сейчас, когда я уже закрываю лавочку, название театра вдруг возвращается ко мне! "Уоллекс" Вы его помните? видите, если не давать себе покоя (мнемотехника), это всегда возвращается. Ах, я ведь вновь вижу его таким, каким он некогда был, с темным, как у храма, старым фасадом. И тут же возникает афиша. Ну, конечно же, ведь это она - "Дочь свя

Щенника!" Такая озорная! Такая смелая! Такая вольная!сентиментальная нота для концовки, но разве это имеет значение? Я собирался рассказать о прочитанных мною книгах, но вижу теперь, что едва коснулся их. Некогда они казались мне очень важными - несомненно, таковыми и были. Но пьесы, которые заставляли меня смеяться, плакать и жить, для меня по-прежнему гораздо важнее, пусть даже это явления меньшего масштаба. Ибо я смотрел их с друзьями, приятелями, ко-решами. Встаньте, о бывшие члены Общества Ксеркса! Встаньте, даже если обеими ногами стоите в могиле! Я должен обратить к вам свое прощальное приветствие. Должен сказать вам, всем и каждому по отдельности, как сильно я вас любил, как часто думал о вас с тех пор. Да соединимся мы в мире ином!

Мы все были такими дивными музыкантами. О чепуха, чепуха, чепуховина!

А теперь я прощусь и с этим молодым человеком, одиноко сидящим в мрачной гостиной за чтением классиков. Какая гнетущая картина! Что бы он делал с этими классиками, если бы ухитрился всех их прочесть? Классики! Медленно, очень медленно я подбираюсь к ним - не читая их, а разбираясь с ними. С предками - с моими, твоими, нашими славными предшественниками -я соединяюсь на поле из золотой парчи. Говоря коротко, в повседневной жизни... Хоть тебя и нельзя назвать классиком в полном смысле этого слова, Вольтер, но ты все равно ничего не дал мне - ни "Задигом" твоим, ни "Кандидом". Почему же я вытаскиваю на свет этот жалкий, пропитанный уксусом скелет, мосье Аруэ? Потому что он мне сейчас понадобился. Я мог бы назвать еще двенадцать сотен других ничтожеств и болванов, которые также мне ничего не дали. Я мог бы устроить petarade. С какой целью? Дабы указать, подчеркнуть, торжественно заявить и вынести бесповоротное решение, что-в пьяном виде или на трезвую голову, на роликовых коньках или без них, с голыми кулаками или в шестиунциевых перчатках-жизнь всегда идет первой. Oui, en terminant ce fatras d'evenements de ma purejeunesse, je pense de nouveau a Cendrars. De la musique avant toute chose! Mais, que donne mieux la musique de la vie que la vie elle-meme?**

Январь-декабрь 1950 года Биг Сур, Калифорния

*Отстрел (фр.).

** Да, разобрав до конца этот ворох событий, произошедших в чистой юности моей, я вновь начинаю думать о Сандраре. За музыкою только дело . Но что лучше передает музыку жизни, как не сама жизнь? (примеч. автора)

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.