Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Маклюэн М. Галактика Гутенберга: Сотворение человека печатной культуры

ОГЛАВЛЕНИЕ

Именно книжная страница первой отразила
раскол между поэзией и музыкой

~ Говоря о мелодической линии у трубадуров, Уилфред
Меллерс в своей книге «Музыка И общество» (р.29) предла-
294
гает иную точку зрения на решительные преобразования,
охватившие также и поэзию Марло:
Необозримая длина и пластичность мелодической
линии в этой музыке компенсирует ограниченность музыки,
опирающейся только на мелодию. Если в жертву
приносятся возможности гармонии и контраста звучания,
то взамен открываются возможности создания мелодии,
свободной от запретов, налагаемых мензурой.
Ничто не сдерживает тонкости фразировки, интонирования
и нюансировки, кроме ограничений, присущих
последовательной линейной организации.
Песня - это речь, замедляемая ради наслаждения оттенками.
Белый стих возник в эпоху раскола между словами
и музыкой, сделавшую первый шаг навстречу специализации
и автономии музыкальных инструментов. Согласно
Меллерсу, полифония разбила старинную монодическую
линию. Роль полифонии в музыке сравнима с воздействием
печатного пресса и механического письма на язык и
литературу. Кстати, именно после появления книгопечатания
в музыке особенно возросла роль счета и мерности как
средства согласования певцов, исполнявших одновременно
различные партии. Тогда как в средневековой полифонии
раздельность партий и роль счета оставалась непроявленНОй.
Меллерс пишет (р.ЗГ):
Вполне возможно, что полифония была прежде всего
бессознательным результатом случайных явлений, которые
могут возникнуть при моно фоническом пении;
нет ничего удивительного в том, что в период позднего
средневековья полифония была глубоко укоренена в
монофонических по своему существу установках, к которым
современному человеку поначалу довольно трудно
найти подход и которые ему кажутся, по меньшей
мере, курьезными. Мы более или менее понимаем, чего
ждем от музыки, разделенной на партии, и средневековый
композитор не оправдывает наших ожиданий. Но
прежде чем обвинить его в «примитивности. или «банальности
», следует убедиться в том, что мы понимаем,
что он, по его представлению, пытался сделать. Он вовсе
не стремился выйти за границы монофонической
музыки, на которой был воспитан и которая, как мы видели,
символизировала философию, присущую тому
295

миру. Он скорее пытался в полной мере использовать
ресурсы этой музыки и тем самым непроизвольно внедрял
нововведения, которые впоследствии привели к
глубокой технической революции.
В превосходном исследовании Брюса Паттисона «Музыка
и поэзия английского Возрождения» отмечается, что
«песенная форма фактически была единственной формой
до семнадцатого столетию> (р.83). Однако песенная форма,
будучи на протяжении столетий неотделимой от повествования
и линейного развития темы, проникла также в литературную
практику и оказывала на нее формирующее
действие. То, что мы сегодня называем историей или «нарративной
линией», выделить, скажем, у Нэша ничуть не
легче, чем в Ветхом Завете. Скорее такая «линия» вплетена
в многочисленные языковые эффекты. Средневековой
музыке отчетливо присущ характер симультанного взаимодействия,
или, иными словами, тактильная чувственность.
Как указывает Паттисон (р.82): «В определенном
смысле средневековая музыка по своему замыслу часто
является инструментальной, хотя и не вполне ясно, какую
партию исполняли разные инструменты. Внимание в
основном уделялось чувственным эффектам сочетания
различных голосов, а не тексту или, тем более, эмоциональной
выразительности как таковой».

Устная полифония прозы Нэша нарушает
принципы линейности и разделения стилей
в литературе

~ Эта чувственная тяга к сложному взаимодействию качеств
сохраняется в языке шестнадцатого века даже там,
где речь идет о тексте, предназначавшемся для печати.
Джеймс Сазерленд в книге «Об английской прозе» (р.49) по
недоразумению принимает полифонию в прозе Нэша за
литературную неумелость: «Проблема С Нэшем заключается
отчасти в том, что он гораздо меньше заинтересован в
том, чтобы облегчить жизнь читателю, чем в том, чтобы
насладиться своим превосходством над ним, или (если та-
296
кое суждение кажется слишком резким) в использовании
ресурсов языка ради собственного удовольствию>. Далее
Сазерленд цитирует отрывок (р.49, 50), который в огласовке
опытного риторика, вероятно, мог бы ассоциироваться с
головокружительными соло на трубе Луи Армстронга:
Геро надеялась, а следовательно, грезила (ибо всякая
надежда есть не более чем греза). Ее надежда была
там же, где и ее сердце, а ее сердце кружилось и спешило
вслед за ветром, который мог привести к ней ее
возлюбленного или увести его от нее. Надежда и страх
боролись в ней, а так как и одна, и другой плохо ладят
со сном, то едва забрезжил рассвет (какой ленивец этот
день - так долго не начинается), как она распахнула
свое окно, чтобы взглянуть, откуда дует ветер и спокойно
ли море; но первое же, на чем остановился ее порхающий
взгляд и что доставило ее глазам мучительную
боль, было бездыханное тело Леандра. При виде того
жалкого зрелища, которое представлял собой ее возлюбленный,
подобный выброшенному на берег телу рыбы,
ее мгновенно охватило бесконечное горе, тем большее,
чем большую она находила в нем радость; ибо не
существует женщины, которая бы не находила радость
в самом горе, иначе они не впадали бы в него с такой
легкостью по всякому поводу.
Она бросилась вниз как была, в своей легкой ночной
сорочке, так что волосы взметнулись, приоткрыв мочки
ее ушей (вот так же бежала Семирамида с вазой в руках
и костяным гребнем, застрявшим в развевающихся
черных прядях, при вести о взятии Вавилона), в надежде
поцелуями оживить мертвое тело, но едва она вознамерилась
припасть к его посиневшим студеным устам,
как, кудрявясь, набежала бурная и теплая волна прибоя
и повлекла его с собой (вероятно, с намерением вернуть
его в Абидос). При виде этого Геро тут же превратилась
в неистовую вакханку и без колебаний прыгнула
вслед за ним, сбросив с себя жреческий сан и оставив
работу для Мусея и Кита Марло.
Насколько значительным было влияние обстоятельств
той эпохи на структуру не только музыки, но и языка,
можно видеть из описания Джоном Холландером елизаветинского
театра (The Untuning 01 the Sky, р.147) с его сложной
системой использования музыки для подачи разного
297

рода сигналов и включения различных музыкальных моментов
в сюжет самой пьесы. «Небольшие городские театры...
наследовали традициям театра маски ...»

Печатный пресс был поначалу всеми, кроме
Шекспира, ошибочно принят за машину бессмертия

~ До сих пор мы рассматривали вопрос о влиянии физических
факторов на способы и формы выражения лишь в
связи с появлением индивидуальных голосов и становлением
национального языка как унифицированной и готовой
системы обращения к публике. Одновременно с этим формировалось
понимание того, что печатное слово как путь к
славе есть путь к бессмертию. В замечательном эссе о Кардано
(1501-1576) в книге «Эбингерская страда» (р.190)
Э.М.Форстер пишет: «Печатный пресс, который к тому
времени успел просуществовать только сто лет, был ошибочно
принят за машину бессмертия, и люди торопились
увековечить с его помощью свои поступки и страсти, чтобы
оставить их жить в веках». Форстер цитирует (р.193) Кардано:
Судьба сулила мне жить в век, когда был открыт
весь мир - Америка, Бразилия, Патагония, Перу, Кито,
Флорида, Новая Франция, Новая Испания, страны
на Севере, Востоке, Юге. И что может быть более потрясающим,
чем гром человеческих орудий, который
своей мощью превосходит небесный? Не умолчу я и о
тебе, замечательный Магнит, который ведет нас через
необозримые океаны, в ночи и шторма, к странам, о которых
мы никогда не знали. А еще печатный пресс, созданный
человеческим гением, собранный его руками.
Однако же это чудо, равное божественному.
Приблизительно в то же время Пьер Буастюо в книге
«Театр мира» писал 2 О 7 :
Я не могу ничего поставить рядом или даже срав-
207 Пер.: John Alday, 1581; STC 3170, н., to н.,
298
нить с замечательным изобретением - книгопечатанием,
которое превосходит все известные древним чудеса
и которое сохраняет все мысли, живущие в наших душах.
Это - сокровище, которое делает бессмертными
творения нашего духа, увековечивает мир и все сущее в
нем и являет миру плоды нашего труда. Обо всех других
человеческих изобретениях можно сказать больше
или меньше, но только это отличается таким совершенством,
что здесь ничего нельзя ни прибавить, ни убавить,
чтобы не исказить его существа. Благодаря ему
один человек может за день напечатать столько, сколько
самому искусному писцу не успеть и за целый год.
Как мы видим, здесь пока отсутствует понятие самовыражения,
но в словах «являет миру плоды нашего труда»
содержится указание на ту связь мыслей, из которой ему
предстоит появится несколько позже. Слова «делает бессмертными
творения нашего духа» прекрасно передают
свойственное шестнадцатому веку представление о бессмертии,
сформированное тяжелым трудом, связанным с
механическим повторением. В нашем столетии такое представление
о бессмертии претерпело искажения, что показал
Джойс в своем «Улиссе»:
Читая одну за одной страницы одинокого однодума,
кого уж нет не одну сотню лет, будто сливаешь заодно с
тем одиночкой, который как-то однажды...
Зернистый песок исчез у него из-под ног. Ботинки
снова ступали по склизким скрипучим стеблям, острым
раковинам, визгливой гальке, что по несметной гальке
шелестит, по дереву, источенному червями, обломкам
Армады. Топкие окошки песка коварно подстерегали
его подошвы, смердя сточными водами, яма с морской
травой, истлевшей на холодном огне морского свечения,
под кучей людского праха. Он осторожно обходил их.
Пивная бутылка торчала по пояс в вязком песочном тесте.
Часовой: остров смертельной жажды 2 О 8 .
От размышления о книгах и библиотеках мысль Стивена
Дедала переходит к попавшейся ему под ноги бутылке
среди хаоса аудиотактильно-обонятельных ощущений, которые
регулярно перемежаются просветами работающей
208 Пер. с.хоружего. - Прим. пер.
299

мысли, вращающейся в круге авторов, библиотек и вопроса
о литературном бессмертии.
Тема увековечения посредством печатного слова была
чрезвычайно актуальной в начальный период существования
книгопечатания, когда множество забытых и неиавестных
писателей прошлых веков получили новую и даже более
интенсивную жизнь, чем когда-либо в эпоху их, так
сказать, рукописного существования. Так, сонеты Шекспира,
изданные в 1609 г., были снабжены следующим посвящением:
«Тому единственному, кому обязаны своим появлением
нижеследующие сонеты, господину W.H. всякого
счастья и вечной жизни, обещанных ему нашим бессмертным
поэтом, желает доброжелатель, рискнувший издать
их».
Бессмертный поэт бессмертен в своих напечатанных
стихах, а посвящение к ним обещает вечность (гораздо более
надежную, чем вечность рукописи, заложенной в бутылку)
«тому единственному». И вполне естественно, что
личность адресата должна оставаться столь же таинственной,
как и сам поэтический процесс создания сонетов. Однако,
поскольку теперь адресат обрел вечность, вступив в
новую жизнь печатного поэтического существования, поэт
желает ему здоровья - коль скоро он сам себе его желает
- в его печатном путешествии сквозь вечность. Добавим,
что сонеты были изданы спустя десять лет после того, как
елизаветинская мода на сонет уже миновала.
Едва ли когда-либо большая двусмысленность была
вмещена в тридцать с небольшим слов, чем в этом посвящении.
Подобную же иронию мы находим и в предисловии
к «Троилу и Крессиде», появившемся в ин-кварто 1609 г., в
том же году, что и сонеты. Обойдем стороной вопрос о том,
принадлежит ли оно самому Шекспиру. Заметим только,
что оно слишком остроумно для Деккера и слишком сдержано
для Нэша. Главное, оно прямо касается нашей темы
- книгопечатания как машины бессмертия:
От никогда не существовавшего писателя вечно сущему
читателю. Бессмертный читатель, перед тобой новая
пьеса, которая никогда не представлялась на сцене,
никогда не была освистана и осмеяна толпой и вот теперь
протягивает тебе полную пригоршню смеха; ибо
твой ум, увы, никогда еще не знал ничего по-настояще-
300
му смешного, и виденные тобой 'комедии, которые напрасно
носят это имя, стоило бы переименовать в Коммерческие
затеи, а все Пьесы - в Препирательства; ты
должен понять, что все важные цензоры, которые прививают
им вкус к тщеславию, благосклонны к ним
именно из-за их серьезности. Что же до комедий этого
автора, то они так походят на жизнь, что могут служить
обобщенным комментарием ко всем житейским ситуациям,
ибо обнаруживают столько сметливости и ума,
что даже те, кому не нравятся Пьесы, наслаждаются
его комедиями. И все эти занудные и крепкоголовые
обыватели, которые раньше никогда бы не смогли уловить
соль комедии, попав на его спектакли, нашли в них
такой смысл, какого никогда не находили в себе самих,
и покинули их, изрядно поумнев и чувствуя в себе такую
бездну мудрости, какую они и не подозревали, что
их мозг способен вместить. В его комедиях столько пряности
И соли остроумия, что они могут покаэаться (как
источник бесконечного наслаждения) родившимися из
того самого моря, которое породило Венеру. Среди них
нет более остроумной, чем эта; и если бы у меня было
время, я бы многое мог сказать о ней, хотя она, я уверен,
не нуждается в этом (ибо вы и сами сможете это
понять), но я слишком беден, чтобы дать ей надлежащую
цену. Она заслуживает такого же внимания, как и
лучшие комедии Теренция и Плавта. И, верьте мне,
когда он покинет нас и его комедий не будет в продаже,
их повсюду будут искать и учредят новую английскую
инквизицию. Прими это как предупреждение и под
страхом потери удовольствия и здравого смысла не
пройди мимо. Не бойся запачкать себя прокопченным
дыханием толпы, но поблагодари судьбу за спасение,
которое она тебе посылает. Ибо лучше тебе молиться за
них, чем они будут молиться за тебя. А посему - да
вознесем молитву (за здравие их ума) о тех, кто не оценит
ее, как она того заслуживает. Vale 209.
Этот прозаический текст требует живости воображения
и внимания не меньше, чем сама пьеса «Троил И Крессида
». Он начинается, подобно словам Джеймса Джойса в
«Выборе господина Джерма»: «Мои потребители, разве не
209 Будь здоров (лстп.). - Прим, пер.
301

они же мои производители?». Пьеса, которая «никогда не
была освистана и осмеяна толпой», может подразумевать
то, что она ставилась в «Судебных иннах», Предисловие,
равно как и пьеса, представляет собой анализ коммуникации.
В самой середине пьесы (III, 3) мы снова встречаем тему,
заявленную в предисловии, но только развернутую с
гораздо большей широтой:
Да один чудак
Мне пишет, будто внутренне и внешне
Богато одаренный человек
Тогда лишь качества свои познает,
Когда они других людей согреют
И возвратятся с отраженной силой
К источнику.
Пер. Т.Гнедич
В предисловии сквозит явная насмешка и над писателем,
и над читателем новой эпохи. Автор так же равнодушен
к ценности книгопечатания, как и Шекспир к возможности
напечатать свои пьесы.
Достаточно вспомнить знаменитые начальные строки
одного из самых популярных сонетов Шекспира, в котором
речь идет о свойственной его времени идее достижения
бессмертия посредством печатного слова родного языка
(сонет LV):
Замшелый мрамор царственных могил
Исчезнет раньше этих веских слов ...
Пер. С.Марша-н:а
Однако образованные люди того века, как бы они ни относились
К книгопечатанию, далеко не были уверены в
способности написанного на национальном языке пере жить
столетия. Эти сомнения проявились в одном из сонетов
Спенсера (Amoretti, LXXV):
я имя милой вздумал написать
На дюнах, но его смела волна.
Его решил я вывести опять,
И вновь прибоем смыло письмена.
«Бесплодны тщания, - рекла она, То
наделять бессмертьем, что умрет! ..»
Пер. В.Рогова
302
«Не будем забывать о том, - пишет Дж.В.Левер в книге
«Любовный сонет елизаветинской эпохи» (р.57), - до какой
степени жизнь склонна наследовать литературным образцам:
как люди в одну эпоху в делах любви подражают серьезности
героев Стендаля, а в другую - легкомыслию героев
Ноэля Кауарда». И если представитель елизаветинской
эпохи, подобно чосеровскому «я», был склонен переходить
от множества публичных и частных ролей к одной,
то такую же подвижность он обнаруживал и в языке. Между
писателем и читателем сохранялась прежняя устная
связь. Левер, объясняя неспособность критиков девятнадцатого
века понять суть поэзии Сидни пишет (р.57): «Именно
атрофией ряда конвенций на протяжении девятнадцатого
столетия и последующим расколом индивида на публичное
и частное «я» объясняется то сильное смущение,
которое по большей части вызывает лирика викторианской
эпохи».
Эта тема подробно рассматривается в книге с.Л.Бетелла
«Шекспир и народная драматическая традиция», в которой
показано, как разрыв прежних связей между автором и
публикой привел к тому, что критики девятнадцатого века
«усвоили по отношению к Шекспиру подход, который был
бы более уместен по отношению к Ибсену: они рассматривали
его персонажей так, как если бы те были историческими
лицами, пытаясь изучать их психологию... В то же
время не был даже поставлен вопрос об исторической аномалии,
обусловившей тот факт, что на смену традиционным
конвенциям так быстро пришла натуралистическая
драма» (р.13, 14). Аналогом этого нам кажется история быстрого
роста Голливуда, которому он обязан своей связью с
романом девятнадцатого века.

Портативность книги, а также мольбертной
живописи, немало поспособствовала
развитию культа индивидуализма

~ Теперь мы перейдем (хотя и весьма произвольно) к
рассмотрению физического аспекта печатной книги, который
внес немалый вклад в развитие индивидуализма. Я
303

имею в виду ее карманный размер. Подобно тому как мольбертная
живопись деинституционализировала картины,
книгопечатание разрушило монополию библиотек Мозес
Хадас в книге «Служанка классического чтения» (р.7) указывает:
«Папирус, сворачиваемый в свитки, оставался
основным материалом для книг до введения, прежде всего
христианами ради удобства иметь Евангелия в едином томе,
формы кодекса, тетради и, как следствие, использования
пергамента как более подходящего для нее». Он добавляет:
Кодекс, который, собственно, представляет собой современную
книгу, состоит из страниц, сшиваемых вместе,
и потому гораздо более компактен, чем свиток.. Его
можно уменьшить до удобного карманного размера, и
этим преимуществом объясняется то, что такая форма
распространилась среди христиан в четвертом веке...
Так, большинство сохранившихся языческих книг третьего
века - свитки, тогда как большинство христианских
книг имеют форму кодекса. Обычный размер книги
был десять на семь дюймов.
Как сообщают Февр и Мартен в «Появлении книги»
(р.126), в первые века существования книгопечатания
именно молитвенники и часословы более всего издавались
в карманном размере: «Более того, благодаря книгопечатанию
и возрастанию числа текстов книга перестала каза ться
редкой вещью, которую можно достать только в библиотеке.
Соответственно, книга все более и более становилась
предметом, который всегда находится под рукой для того,
чтобы ее можно было читать везде и в любое время».
Эта вполне естественная тенденция ко все большей доступности
и компактности книги шла рука об руку с увеличением
скорости чтения благода ря унификации шрифта.
Та же тенденция вела к формированию рынков и обширной
аудитории, что было совершенно естественным следствием
гутенберговского предприятия. Февр и Мартен однозначно
утверждают (р.162): «С самого начала книгопечатание
представляло собой отрасль промышленности, регулируемую
теми же законами, что и любая другая, а книга продукт
производительной деятельности человека, который
таким образом зарабатывал себе на жизнь, даже если
при этом он был гуманистом и ученым».
304
Далее эти авторы рассматривают вопрос о том, что для
книгопечатания и издательской деятельности был необходим
солидный капитал, а также о высокой степени коммерческого
риска, о ценах и развитии рынков. Уже в шестнадцатом
столетии тенденции книжного рынка предвещают
«появление цивилизации массовости и стандартизации
». Постепенно формировался новый тип общества потребления.
При том, что к 1500 г. было выпущено около
30-35 тыс. изданий общим тиражом около 15-20 млн экземпляров,
львиную долю (75%) составляли книги на латинском
языке. Но точно так же, как между 1500-м и 1510 г.
печатная книга обошла по количеству рукописную, книги
на национальных языках стали вскоре вытеснять латинские.
И это было неизбежно, поскольку клерикальная элита
всей Европы не могла сравниться с национальной аудиторией,
читающей на родном языке. Книгопроизводство
было серьезным предприятием, требующим значительных
вложений и обширных рынков сбыта. Февр и Мартен пишут
(р.479): «Таким образом, шестнадцатый век, эпоха возрождения
древней культуры, был одновременно веком
утраты латынью своих позиций. Особенно заметной эта
тенденция становится к 1530 г. Читающая аудитория... становится
все более мирской, ее значительную часть составляли
женщины среднего класса, часто не знающие латынь
».
Проблема «чего хочет публика» была главной для книгопечатания
с самого начала. Но так же, как внешний вид
печатной книги долго еще сохранял черты рукописной,
книготорговля долгое время продолжала зависеть от средневековой
ярмарки как способа сбыта. «На протяжении
средних веков книготорговля по вполне понятным причинам
носила в основном букинистический характер; лишь с
изобретением книгопечатания начал формироваться новый
книжный PbIHOK»210. Чтобы лучше понять средневековый
способ торговли книгами, можно провести параллель с современной
торговлей произведениями живописи как антиквариатом.
Картины, антиквариат, старинные манускрипты
суть вещи одного порядка. И если поначалу печатная
книга внешне напоминала рукописную, то только пото-
210 Buhler, The Fifteenth Century Book, р.33.
305

му, что это соответствовало привычкам читателей. Булер
Приводит забавный факт (р.16): поначалу печатная Книга
часто передавалась писцам для переписываняя. ИНЫМИ
словами, в эпоху первопечатания на новое изобретение
смотрели всего лишь как на другую форму Письма.

Унифицированность и воспроизводимость
печатного текста создали политическую
арифметику семнадцатого и гедонистический
расчет восемнадцатого века

~ Тем не менее, если РУКописной книге была СВОйственна
тенденция к «медленному накоплению гетерогенных текстов
», книгопечатанию внутренне присущ принцип унифицированности.
Свое наиболее ПОлное выражение он нашел
в том, что благодаря книгопечатанию ВОзросло значение
визуальной квантификации. В семнадцатом веке все более
употребимым становится выражение «политическая арифметика
», свидетельствующее о том, что разделение функций
шагнуло дальше, чем при 1iакиавелли. Когда Макиа.,
велли в начале шестнадцатого века утверждал, что «для
деловой жизни существуют одни правила, а для частной _
другие»211, он тем самым фиксировал Культурные следствия
распространения печатного слова, выраЗившиеся в
разделении писателя и читателя, ПРОИЗводителя и потребителя,
тех, кто правит, и тех, кем правят, на отчетливо
противостоящие друг другу категории. До изобретения
книгопечатания граница между этими видами деятельности
была далеко не столь резкой. Достаточно вспомнить о
писце, бывшем Одновременно и читателем и производителем
книги, или о студенте, создававшем книги, по которым
сам же и учился.
Более сложным представляется вопрос (иначе он давно
нашел бы свое разъяснение) о том, каким образом механический
Принцип визуальнасти и воспроизводимости, присущий
книгопечатанию, постепенно распространился на
211 R.H.Tawney, Religion and the Rise о/ Capitalism, р.156.
306
другие виды организации человеческой деятельности. 1iaлин
в книге «Lex 1iercatoria»212 (1622 г.) писал: «Мы видим,
как одно подталкивает и усиливает другое подобно тому,
как в часовом механизме, состоящем из множества колесиков,
первое колесико, получив толчок, приводит В движение
второе, третье и так далее до последнего, которое заставляет
часы бить. Или подобно тому, как это происходит
при работе пресса, где одно движется другим и так далее
»213.
Уже за два столетия до того, как Томас Гекели вывел
формулу образованного ума, который «подобен счетному
механизму, где все части работают в такт и с одинаковой
отдачей», мы сталкиваемся с тем фактом, что принцип механического
пресса и сменных частей распространился на
социальную организацию. Иными словами, индивидуализм,
будь то пассивный, как в атомизированной солдатской массе,
или активный - там, где речь идет об агрессивной частной
инициативе и самовыражении, - в обоих случаях
предполагает технологию гомогенизации людей. Этот неуклюжий
парадокс тревожил мыслящих людей во все века. В
конце девятнадцатого века он нашел свое выражение в
эмансипации женщин, которые стали выполнять ту же работу,
что и мужчины. Полагалось, что таким образом они
обретут свободу. Но эта механическая операция человеческого
духа ощущалась и вызывала сопротивление уже в
первое столетие существования книгопечатания. «Можно
даже сказать, - пишет Лео Ловенталь в книге «Литература
и образ человека» (р.41), - что преобладающий философский
взгляд на человеческую природу с эпохи Возрождения
основывался на том понятии, что каждый индивид
представляет собой некое отклонение, чье существование
состоит в основном в том, чтобы утвердить свою личность
вопреки ограничительному и уравнительному давлению
общества».
Ниже мы обратимся к тем свидетельствам из мира Сервантеса,
которые предлагает нам Ловенталь. А пока рассмотрим
два второстепенных момента, также имеющих отношение
к нашей проблеме. Описывая Оксфордский уни-
212 Принцип торговли (дат.). - Прим. пер.
213 Ibid., р.151.
307

верситет в шестнадцатом веке, КЕ.Мэллит начинает второй
том своей «Истории Оксфордского университета» следующими
словами:
Год 1485-й знаменует новую эпоху в истории Оксфорда,
как и повсюду. При Тюдорах средневековый
университет незаметно ушел в прошлое. Старинные
обычаи потеряли свое значение. Изменился самый
взгляд на образование. Прежний дух демократического
беззакония неохотно уступил место дисциплине. Возрождение
утвердило новые идеалы обучения, а Реформация
внесла оживление в теологические споры. Стаpыe
холлы начали быстро исчезать. Колледжи, многие
из которых зарождались как небольшие сообщества теологов
и студентов, изучавших разного рода искусства,
выросли в крупные и богатые учреждения, достойно
представленные в местном самоуправлении. Более заметной
становится роль коммонеров-Т". В некоторых
колледжах их даже избирают в члены совета; в ряде
случаев предусматриваются особые условия принятия
студентов. В Мертоне появляются parvuli2 15. В колледже
королевы - бедные юноши. В колледже Магдалены
- совсем юные демайи. Бедные колледжи пытаются
восполнять нехватку доходов с помощью пансионеров.
Так в Уейнфлите была введена система привилегированных
студентов, которую не мог принять Уинчестерский
колледж. Однако лишь в шестнадцатом веке, когда
колледжи были признаны центрами образования, когда
лекции в Скулз начали выходить из моды, когда главной
целью образования в Окефорде перестал о быть обучение
священников и когда после треволнений Реформации
Окефорд получил новый толчок для своего развития,
- поднялся новый класс студентов-коммонеров,
не имеющих своей доли в имуществе колледжей, которые
стали считать дворы и сады колледжа своим домом.
«Прежний дух демократического беззакония» явно подразумевает
децентрализованную, устную организацию
общества, предшествовавшую появлению книгопечатания
и развитию национализма. Централизм, получивший мощ-
214 Студенты, которые не получают стипендии, но ВНОСЯТ плату
за питание. - Прим. пер.
215 Дети (лат.). - Прим. пер.
308
ный толчок национальных энергий, потребовал зна чительнога
роста независимости. Печатная книга очень скоро
принесла свои плоды. Подобно тому как папирус создал
римские дороги, благодаря книгопечатанию эпоха ренессанснЫХ
монархий проходила под знаком скорости и визуальной
точности. Перешагнем через столетие и двинемся в
Оксфорд, чтобы увидеть результаты мощного централизующего
воздействия печатной книги. У Кристофера Вордсворта
в его «Scholae academicae: об обучении в английских
университетах восемнадцатого века» (p.16) мы находим
рассказ о странном переплетении и взаимодействии
письменных и устных форм:
Прежде чем углубиться в подробности организации
университетских занятий и экзаменов, нам следует избавиться
от современного представления о том, что учеба
существует для экзаменов, а не наоборот - экзамены
для учебы. Измерять экзаменами и их числом эффективность
образования, да еще и прилага ть эту мерку
к прошлым поколениям значило бы впасть в анахро-
низм.
Напрасно стали бы мы искать какие-либо публичные
экзамены или обсуждения результатов научных исследований.
Стимулом для студентов служило скорее общение
с тьюторами и друзьями, чем диспуты в школах.
Экзаменов как таковых в нашем современном понимании
не было. По мере того как книги становились дешевле,
самые прилежные студенты обнаруживали, что
они могут приобретать знания сами, тогда как предшествующие
поколения зависели от устного обучения.
Тогда-то и возникла необходимОСТЬ в экзаменах. И поскольку
последние проводились с соблюдением определенных
научных норм, а их результаты становились более
публичными или, так сказать, приобретали некоторую
рыночную ценность, снова появилась потребность в
устном обучении.
Вордсворт описывает тенденцию к централизации в
проведении экзаменов, вызванную децентрализацией обучения.
Ведь при наличии множества печатных книг студент
мог оказаться начитанным в областях, неведомых его
экзаменаторам. Таким образом, утверждается тот принцип,
что компактная общедоступная книга создает условия
309

для централизованного унифицированного экзамена (вместо
прежней устной проверки знаний). Печатное слово, как
мы увидим дальше, оказывает довольно странное организующее
воздействие на национальный язык И деловой человек
восемнадцатого века, независимо от того, основывалась
ли его политическая арифметика на визуализации количества
или он строил свои спекуляции, опираясь на механизм
«гедонистического расчета», - и в том, и в другом
случае обнаруживал свою зависимость от унифицирующей
силы печатной технологии. Тем не менее в действиях расчетливого
и предприимчивого человека, постоянно применявшего
этот принцип, будь то в производстве или распределении,
в той настойчивости, с которой он утверждал
свою логику централизма, есть привкус анархической горечи.
В книге «Литература И образ человека» (р.41, 42) Ловенталь
отмечает:
Вскоре после падения феодализма обна ружилось,
что литературные авторы отдают предпочтение изображению
людей, которые смотрят на общество не с точки
зрения участника, а с позиции аутсайдера. И чем дальше
эти люди уходили от дел общества, тем вероятнее
становилось их социальное поражение (что почти одно и
то же, хотя и не совсем). Как следствие, у таких людей
вырабатывались в высшей степени индивидуальные,
избежавшие давления общества черты характера. Ведь
условия - о чем бы ни шла речь, - которые отдаляли
их от забот общества, одновременно вели их к сосредоточенности
на своей внутренней природе. И чем примитивнее
и грубее было окружение, в котором они окаэывались,
тем сильнее это побуждало их развивать в себе
человечность.
Целую галерею таких маргинальных фигур и ситуаций
мы находим у Сервантеса. ЭТО прежде всего безумцы
- Дон Кихот И Стеклянный человек, - которые
глубоко вовлечены в социальный мир, но находятся в
постоянном конфликте с ним как на словах, так и на деле.
Далее, в «Ринконвте И Еортадильо» мы встречаемся
с маленькими калеками и нищими, ведущими паразитический
образ жизни на обочине общества. Еще один
шаг к периферии - и мы встречаем цыган, изображенных
в «Маленьком цыгане»: они находятся совершенно
вне основного потока событий. Наконец, ситуация, когда
310
Дон Кихот, этот маргинальный рыцарь, беседует с простыми
козспасами о Золотом веке, когда слияние человека
с природой станет абсолютным.
К этому каталогу маргинальных типов и ситуаций
добавим фигуру женщины, которая на протяжении почти
всего периода современной литературы от Сервантеса
до Ибсена рассматривалась как индивид, гораздо более
приблизившийся к своей истинной природе, чем
мужчины, поскольку последние накрепко привязаны к
своей работе и конкурентной борьбе в противоположность
свободной от профессиональных забот женщине.
Не случайно Сервантес избирает Дульсинею в качестве
символа творческой силы человека.

Логика книгопечатания создала аутсайдера,
отчужденного индивида как тип целостного,
т.е. интуитивного и иррационального, человека

~ Если Ловенталь прав, то на протяжении последних столетий
мы потратили массу энергии, яростно пытаясь разрушить
устную культуру С помощью печатной технологии.
И теперь унифицированные индивиды коммерциализованного
общества могут вернуться в устную маргинальную
сферу как туристы или потребители (в географическом
или художественном смысле). Восемнадцатый век начал,
так сказать, с посещения Метрополитен-опера. На пути гомогенизации
и визуализации себя дойдя до точки самоотчуждения,
он затем пустился на поиски естественного человека
- то на Гибридах, то в Индии или Америке, то в
сфере трансцендентального воображения, а то и (последнее
особенно часто) в детстве. В наши дни с большим резонансом
эту одиссею повторили Д.Г.Лоренс и др. В этом даже
начинает просматриваться автоматизм. Искусство становится
просто компенсацией за жизнь, утратившую глубину.
Ловенталь замечательно описывает нового отчужденного
человека, который отказался присоединиться к потребительской
гонке и остался на периферии общества, где сохранился
феодальный и устный порядок В глазах визуа-
311

льна и потребительски ориентированной массы нового общества
такие маргинальные фигуры обладают привлекательностью.
«Образ женщины» удачно встраивается в эту живописную
группу аутсайдеров. Благодаря своей склонности к
осязательному восприятию, доверию к интуиции, цельности
она получает маргинальный статус романтической фигуры.
Байрон полагал, что гомогенизации, внутреннего раскола,
специализации не могут избежать мужчины, но не
женщины:
В судьбе мужчин любовь не основное
Для женщины любовь и жизнь одно.
Дон Жуан. Песня первая
Пер. Т.Гнедич
«Женщина, - писал Мередит в 1859 г., - последней
уступит цивилизующему натиску мужчины». До 1929 г. гомогенизирующее
воздействие на женщину осуществлялось
в основном с помощью кино и фоторекламы. Одного книгопечатания
было недостаточно для того, чтобы заставить ее
примириться с унификацией, воспроизводимостью и специализацией.
Какая судьба - оставаться цельной и целомудренной в
фрагментированной визуальной пустыне! Но двадцатый
век довел до конца гомогенизацию женщины, после того
как совершенство фотоискусства повело ее тем же путем
визуальной унификации и воспроизводимости, каким книгопечатание
повело мужчин. Этой теме я посвятил целый
том «Механическая невеста».
Иллюстрированная реклама и кино в конце концов сделали
с женщинами то же, что печатная технология сделала
с мужчинами на несколько столетий раньше. Когда затрагиваются
эти темы, часто спрашивают: «Это хорошо или
плохо?». Смысл подобных вопросов, по-видимому, состоит
в следующем: как нам следует к этому оmносиmъся? Но
они не подразумевают, что с этим можно что-то сделать.
Разумеется, сначала следует понять формальную динамику
и конфигурацию таких событий. Это уже значит, что-то
делать. Контроль и действия, опирающиеся на ценности,
должны вытекать из пони мания. Мы слишком долго позволяли
ценностным суждениям создавать туман вокруг тех-
312
нологических изменений, что предельно усложнило понимание.
И все-таки: что же на протяжении ряда столетий меша-
ло пониманиЮ последствий визуальной квантификации и
фрагментации? Сначала - слепая уверенность во всесилии
сегментарного анализа всех функций и действий индивида
и общества, а затем - несмолкающие стенания по поводу
того, что такое расщепление разрушает внутреннюю
жизнь! Расколотый человек выводится на сцену с характеристикой
«Абсолютная норма». Он по-прежнему сохраняет
за собой этот статус, хотя все больше начинает па ни ковать
по поводу электрических средств коммуникации. Тогда как
маргинальный человек - это <щентр-без-периферии», цельный
независимый индивид. Иными словами, он феодален,
«аристократичен», ОН принадлежит устной культуре.
Новый тип урбанистического, или буржуазного, человека,
напротив, существует в системе координат <щентр-периферия
». Это значит, что он визуально ориентирован, озабочен
своей внешностью, конформизмом и респектабельностью.
Когда же он пытается быть индивидуальным, он становится
усредненным. Он не может не принадлежать к чему-
то. И тогда он начинает создавать крупные централизованные
группировки - в первую очередь, по национально-
му признаку.

Сервантес создал Дон Кихота, чтобы
противопоставить его человеку печатной культуры

~ Нет необходимОСТИ подробно рассматривать роман
Сервантеса, поскольку он хорошо известен. Но сам Сервантес,
его жизнь и творчество представляют собой пример
феодального человека, столкнувшегося с новым гомогенным
миром визуальной квантификации. В книге Ловенталя
«Литература И образ человека» (р.21) читаем:
Главная тема его романа - вытеснение старого жизненного
уклада новым. Сервантес показывает этот конфликт
ДВОЯКО: через приключения Рыцаря и через КОН-
313

траст между ним и Санчо Паисой. ДОН КИХОТ живет в
воображаемом мире исчезающей феодальной иерархии.
Но люди, с которыми он имеет дело, - это купцы, мелкие
чиновники, незначительные интеллектуалы, словом,
это люди которые, подобно Санчо Пансе, хотят
продвинуться в этом мире, а потому направляют свою
энергию туда, где можно извлечь выгоду.
Избрав средневековый рыцарский роман как свою реалъчостпъ,
Сервантес пришел к амбивалентности, которая
оказалась чрезвычайно плодотворной. Книгопечатание было
новой реальностью, и именно оно поначалу сделало
прежнюю реальность средневековья общедоступной. Таким
же образом в наши дни кино и телевидение сделали
частью нашей истории историю «покорения Дикого Запада
», хотя в действительности это васалось очень немногих
людей. «Часослов» и средневековые рыцарские романы
были наиболее популярными позициями на Книжном рынке.
Но если «Часослов» В ОСновном издавался в карманном
формате, то рыцарские романы выходили ин-фолио-Г'.
Ловенталь (р.22) приводит ряд других соображений по
поводу Дон Кихота, которые имеют важное значение для
понимания печатной культуры:
Можно сказать, что Дон Кихот - первый в литературе
Возрождения образ человека, который стремится
практически внести в мир гармонию в соответствии со
своими планами и идеалами. Ирония Сервантеса заключается
в том, что, хотя внешне его герой борется против
нового (ранних проявлений среднего класса) от имени
старого (феодальной системы), в действительности он
пытается утвердить НОвый принцип. Суть ЭТОГО принципа
заключается в автономии мышления и чувствования
индивида. Динамика общества выдвинула требование
непрерывной и активной трансформации реальности;
мир должен ПОСтоянно создаваться заново. Дон Кихот
вновь И вновь создает свой мир, хотя и в ДОвольно фантаСтической
и солипсической форме. Слава, благодаря
которой он стоит первым в своем ряду, - продукт его
собственной мысли, а не социально утвердившихся и
216 См.: L'Apparition du livre, рр.127, 429.
314
общепринятых ценностей. Он защищает тех, кого считает
достойными его защиты, и нападает на тех, кого
считает злодеями. В этом смысле он такой же рационалист,
как и идеалист.
Ранее уже было достаточно сказано аргороз о заложенной
в печатной технологии тенденции к прикладиому знанию,
что усиливает смыл аргументов Ловенталя. Дейвид
Ризман в книге «Одинокая толпа» назвал эту ситуацию
схемой «внутреннего направления». Внутреннее направление
к отдаленной цели неотделимо от печатной культуры,
перспективы и организации пространства с точкой схождения
как ее неотъемлемой частью. Тот факт, что такая
организация пространства и культуры несовместима с
электронной симультанностью, уже на протяжении столетия
вызывает тревогу у западного человека. В придачу к
солипсизму, одиночеству и унифицированности печатной
культуры утверждение эры электричества неотступно угрожает
ее распадом.
В исследовании «Исчезающий подросток» Эдгар
З.ФраЙденберг очерчивает образ подростка в роли Дон Кихота
(р.25):
Процесс становления американца в том виде, в котором
он наблюдается в старших классах школы, во многом
заключается в отказе от различий. Это, разумеется,
вступает в прямой конфликт с потребностью подростка
в самоопределении. Однако этот конфликт настолько
маскируется институционализированной жизнерадостностью,
что подросток обычно сам его не осознает. Тем
не менее он должен каким-то образом справляться с
вытекающим из этого отчуждением. Скажем, посредством
маргинальной дифференциации, как, например,
описанный Ризманом вежливый юноша, который изобрел
особый стиль приветствия. Можно временами изображать
припадок непроходимой глупости, что, однако,
не кажется странным другим людям, поскольку бессознательно
воспринимается как форма скорее самоотрицания,
чем самоутверждения, а следовательно, не несет
в себе никакой угрозы. Он даже может, если у него достаточно
сильное «это», стать настоящим революционером
(а не просто бунтарем) в своем возрасте, т.е. отверг-
315

нуть школьные порядки, не испытывая при этом никакого
чувства вины...
В школьной системе, стоящей на страже печатной культуры,
нет места для неуживчивого индивидуалиста. Это и
впрямь своего рода цех готовой продукции, куда мы сдаем
наших малышей для гомогенизирующей обработки. Среди
самых памятных стихотворений, написанных на английском
языке, - «Люси» Вордсворта и «Среди школьников»
ЙеЙтса. И в том, и в другом отразился острый конфликт
между порядком замкнутой и унифицированной школьной
системы и спонтанностью духа. Внутренний конфликт, так
точно указанный Фрайденбергом, присущ печатной технологии
как таковой, поскольку она, с одной стороны, ведет к
обособлению индивида, а с другой - создает крупные сообщества
на основе национальных языков. Далее Фрайденберг
пишет о ситуации, с самого начала скрытой в печатной
технологии (р.54):
Мы смотрим на нашу страну как на добившуюся лидерства
и доминирования благодаря точному подчинению
личных и этнических различий интересам команды,
взявшейся за колоссальное в техническом и административном
отношении предприятие. Для нас личный
конформизм - нравственная заповедь. Если же кто-то
из нас пытается настаивать на личной позиции и идти
наперекор системе, то им овладевает не только тревога,
но даже чувство вины.
Если воспользоваться словами Донна, «нездоровая, неумеренная
страсть к знанию и языкам» охватила множество
людей в шестнадцатом столетии. В 1920-х гг. Соединенными
Штатами Америки завладела бешеная жажда потребительства,
связанная с началом массового производства в
сфере кино и радио. Та же потребительская лихорадка только
теперь, после второй мировой войны, достигла Европы
и Англии. Этот феномен связан с нарастанием давления
визуальности и визуальной организации опыта.
316

Человек печатной культуры способен
выразить, но не осознать конфигурацию
печатной технологии

~ До сих пор мы воздерживались от рассмотрения вопроса
о связи национализма с книгопечатанием, поскольку он
мог бы заполнить собой всю книгу. Теперь, после того как
мы уже познакомилисъ с подобными проблема ми в различных
областях, нам будет легче с ним справиться. Все написанное
нами здесь до сих пор можно рассматривать как
комментарий к одному замечанию Гарольда Инниса: «Последствия
изобретения книгопечатания наглядно проявились
в жестоких религиозных войнах шестнадцатого и семнадцатого
веков. Применение новой мощной технологии в
области коммуникаций ускорило консолидацию национальных
языков, рост национализма, революционные взрывы
и новые вспышки варварства в двадцатом веке»217.
В своей более поздней работе Иннис больше внимания
уделяет конфигурациям событий, а не их последовательностям.
Тогда как в более ранних трудах, например «Торговля
мехом в Канаде», он выступал скорее традиционным
систематизатором данных, который пользуется принципом
перспективы для расфасовки инертных, статических компонентов.
Но с развивающимся пониманием структуры
средств коммуникации, которые воздействуют бессознательно,
он попытался зафиксировать взаимодействие между
средствами коммуникации и культурами: «Усовершенствование
форм коммуникации - подобно ирландскому мосту218
между двумя странами, который скорее разделяет,
чем соединяет их, - лишь затрудняет понимание. Так, телеграф
сократил язык до минимума и тем самым ускорил
отдаление американского английского от британского. В обширном
мире англосаксонского романа влияние газет... кино
и радио сказалось в бестселлеризации литературы и создании
особого круга читателей, практически лишенных
возможности общения между собой» (р.28). То, что Иннис
217 The Bias о/ Coттunication, р. 29.
218 Ирландский мост - водосток, проведенный не вдоль, а поперек
улицы. - Прим. пер.
317

говорит здесь о взаимодействии между литературными и
нелитературными формами, логично увязывается с приведенной
выше цитатой, где речь идет о взаимодействии
между механизацией национальных языков и появлением
милитаристских, националистических государств.
Избранный Иннисом способ выражения может показаться
произвольным, но это не так Попытка перевести сказанное
на язык «перспективной» прозы не только потребовала
бы значительно большего объема, но при этом потерялась
бы его идея о способах взаимодействия между различными
формами организации. Иннис предпочел пожертвовать
«точкой зрения» и рискнуть своим престижем, но
выразил то, что ему открылось. «Точка зрения» может
быть опасной роскошью, если она подменяет понимание.
Чем больше Иннис укреплялся в своей мысли, тем меньше
он нуждался в «точке зрения» как способе изложения знания.
Когда он увязывает развитие парового пресса с «консолидацией
национальных языков», а также развитием национализма
и революций, он не излагает чью-то точку зрения,
а менее всего свою собственную. Он раскладывает мозаическую
конфигурацию, или галактику, ради достижения
состояния прозрения. Важнейшее следствие книгопечатания
состояло именно в том, что оно изменило соотношение
человеческих чувств и поставило статическую точку
зрения на место пони мания динамики причинных связей.
Мы еще вернемся к этому вопросу. Но Иннис не пытается
«высказаться» по поводу взаимодействия компонентов
в его галактике. В своей более поздней работе он не
предлагает никаких потребительских корзин, а только наборы
«сделай сам», подобно поэту-символисту или художнику-
абстракционисту. В книге Луиса Дудена «Литература
И печать» дана широкая, перспективная картина развития
парового пресса, однако совершенно упущен вопрос о его
влиянии на язык, войну, появление новых литературных
форм, поскольку это потребовало бы нелитературной или
даже мифической формы.
Джеймс Джойс в «Поминках по Финнегану» создал совершенно
новую форму выражения, для того чтобы охватить
сложное взаимодействие факторов в той самой конфигурации,
которую мы здесь рассматриваем. В приводимом
ниже отрывке слово «птица» (fow1) включает в себя
318
целый ряд слов и значений: La Patrie2 19 , «Великую мать» и
«толпу» (fou1e), созданную гомогенизирующей силой печати.
Поэтому слова о том, что «человек станет управляемым
», означают, что это произойдет только путем сращения
гомогенных единиц.
Веди, добрая птица! Они всегда так делали: спроси у
веков. То, что птица сделала вчера, человек может сделать
через год - полететь, сменить перья, вывести
цыплят, заключить соглашение в гнезде. Ибо ее соционаучный
разум могуч, как колокол, сэр, ее мимикрийная
автомутация в полном порядке: она знает, она просто
чувствует, что рождена откладывать и любить яйца
(доверяй ей, когда она размножает свой род и, пошикивая,
проводит своих пушистых мячиков-птенцов невредимыми
сквозь грохот и опасности!); и последнее, но изначальное,
в ее генетическом поле - все это игра без
всякого обмана, она - леди во всем, что она делает, и
при этом всякий раз исполняет роль джентльмена. Давайте
вслушаемся в ее пророчество! Да-да, прежде чем
все это закончится, золотой век еще вернется, чтобы
отомстить. Человек станет управляемым, лихорадка
омолодится, женщине с ее смехотворной белой ношей
достаточно будет сделать один шаг, чтобы достичь возвышенной
инкубации, безгривая человеческая львиность
с ее безрогим учеником человекобараном возлягут
на руно у всех на виду. Нет, разумеется, им нет
оправдания, этим нытикам, которые вечно ворчат, что
буквы никогда уже не были самими собой с того рокового
промозглого январского будничного дня (о, эти пальмовые
дни в оазисе среди опустошения!), когда к ужасу
обоих Бидди Доран взглянул на литературу (p.112).
Вполне возможно, что печать и национализм имеют общую
ось и систему координат, поскольку с помощью печати
человек впервые может видетъ себя. Национальный
язык, достигший высокой степени визуальности, позволяет
разглядеть социальное единство, границы которого совпадают
с границами национального языка. Особенно ощутимым
визуальное единство своего родного языка стало бла-
219 Родина (фр.). - Прим. пер.
319

годаря газетам. Об этом писал Карлтон Хэйес в «Исторической
эволюции современного национализма» (р.293):
Это еще далеко не факт, что «массы» В любой стране
несут непосредственную ответственность за подъем современного
национализма. Это движение, по-видимому,
началось в слоях «интеллектуалов», а решающий толчок
получило от среднего класса. В Англии, где физическая
окружающая среда, политические и религиозные
условия были особенно благоприятными, сильное национальное
сознание значительно развилось еще до начала
восемнадцатого века, и вполне возможно, что английский
национализм вырос более или менее стихийно из
чувств и настроений масс. Но и это далеко не бесспорно,
хотя, впрочем, подробное рассмотрение всех «за» И
«против» выходит за рамки темы этой книги. Однако не
может быть никаких сомнений в том, что за пределами
Англии в начале восемнадцатого века массы людей в
Европе, Азии и Америке, хотя и имели некое ощущение
национальной общности, но прежде всего чувствовали
свою принадлежность к провинции, городу или империи,
а не к национальному государству, и потому не
противились переходу из одного политического пространства
в другое. Мыслить и действовать в рамках
национального единства их научили интеллектуалы и
средние классы.

Хотя историкам хорошо известно,
что национализм возник в шестнадцатом
веке, они пока не могут найти объяснения
этой страсти, предшествовавшей появлению
соответствующей теории

~ Сегодня важно понять, почему никакой национализм не
возможен до тех пор, пока национальный язык не обретет
печатную форму. Как указывает Хэйес, в бесписьменных
обществах брожение и социальную активность племенного
типа не следует путать с национализмом. У Хэйеса не было
ключа к пониманию причин процесса визуальной квантификации
в период позднего средневековья, равно как и
320
влияния книгопечатания на развитие индивидуализма и
национализма в шестнадцатом веке. Но он ясно видел (р.4),
что никакого национализма в современном понимании не
существовало до шестнадцатого столетия, когда в Европе
сформировалась современная система государств:
Государства, образовавшие эту новую систему, сильно
отличаются от «наций» примитивных племен гораздо
большим размером и гибкостью. Это были агломерации
людей, говоривших на разных языках и диалектах,
с разными традициями и общественными институтами.
В большинстве случаев некая народность, национальная
группа, становилась ядром, иравящим классом,
устанавливала официальный язык, а все остальные более
мелкие и даже крупные народности обычно выказывали
высокую степень лояльности по отношению к
общему монарху, или «суверену». В отличие от старой,
смешанной империи, это получило название «нации»,
или «национального государства», а верность народа
своему суверену стала называться «национализмом».
Но следует четко помнить, что это не были «нации» в
примитивном племенном смысле и что их «национализм
» имел совсем иной фундамент, чем современный.
Европейские «нации» шестнадцатого века гораздо больше
походил и на маленькие империи, чем на большие
племена.
Хэйеса ввел в заблуждение характер современного интернационализма,
который коренится в увлечении примитивизмом,
зародившемся в восемнадцатом веке: «Современный
национализм означает более или менее осознанное
намерение возродить примитивные племенные единства,
но только в большем масштабе и на искусственной основе»
(р.12). Но благодаря телеграфу и радио мир пространственно
сжался до размеров одной большой деревни. Ностальгия
по племенному миру - единственное развлечение, оставшееся
нам после изобретения электромагнитных волн.
Алексис де Токвиль в книге «Старый режим» (р.156)
проявляет гораздо большую, чем Хэйес, проницательность
в понимании причин и следствий национализма. К формированию
унифицированного гражданина вело не только
привыканив к печати, но и тот факт, что само политическое
образование во Франции было делом рук писателей:
321

Писатели не только несли свои идеи народу, но и выражали
свой темперамент и предпочтения. В отсутствие
других учителей и при полном забвении практики в результате
долгого процесса образования, состоявшего в
чтении книг, французы усвоили влечения, мышление,
вкусы и даже эксцентрические склонности своих писателей.
И это развилось до такой степени, что когда наконец
пришло время действовать, они просто перенесли
в политику все то, чему их научила литература.
Изучение истории нашей революции показывает,
что она творилась в том же духе, который породил множество
оторванных от жизни книг об управлении государством:
та же тяга к общим теориям, совершенному
законодательству и точной симметрии законов, то же
презрение к действительным фактам, тот же вкус к
оригинальности и изобретательность в создании новых
общественных институтов, то же стремление одним махом
перекроить всю конституцию, следуя правилам логики
и единому плану, вместо ее медленного и поэтапного
исправления.
В загадочной «логико»-мании французов легко распознать
визуальный компонент, обособившийся от других
факторов. Подобным образом маниакальная воинственность
французских революционеров есть не что иное, как
следствие другой коллективной мании - стремления к визуальной
квантификации. Здесь м,а1Ссu.м.аJl,ыю явственно
выступает единство принципов унификации и гомогенности.
Современный солдат - яркий пример сменной детали
механизма, классическим образцом которого является
изобретение Гутенберга. Токвиль очень точно писал об
этом в книге «Европейская революция» (р.140, 141):
То, что республиканцы восприняли как любовь к
республике, было, главным образом, любовью к революции.
Действительно, армия была единственным классом
во Франции, где каждый член без исключения оказался
в выигрыше благодаря революции, а потому был лично
заинтересован в ее поддержке. Каждый офицер и чиновник
был обязан ей своим рангом, а каждый солдатсвоим
шансом стать офицером. Армия была поистине
вооруженной революцией. И если кто-то неистово кричал:
«Да здравствует Республика!», то это был просто
322
вызов старому режиму, сторонники которого кричали:
«Да здравствует король!», По-настоящему армию ничуть
не заботили гражданские свободы. Ненависть к чужеземцам
и любовь к родной земле - вот обычные элементарные
составляющие солдатского патриотизма даже
в свободных странах. Тем более, никак иначе не могли
обстоять дела в то время во Франции. Эта армия, как
и почти любая другая армия в мире, ничего не выигрывала
от длительного и сложного процесса перестановок
в представительском управлении. Она ненавидела и
презирала ассамблею, ибо способна была понять только
сильную и простую власть. Все, чего она хотела, - это
национальная независимость и победа.

Национализм настаивает на равных правах
как для индивидов, так и для наций

~ Хотя главная черта письменной и печатной культуры
- жесткая централизация, в не меньшей степени ей свойственно
утверждение прав личности. Токвиль в «Европейской
революции» (р.103) пишет: «В 1778-м И 1779 гг. все
опубликованные памфлеты, даже при надлежавшие будущим
революционерам, содержали высказывания против
централизации в пользу местного самоуправления». Чуть
ниже (р.112, 113) он добавляет замечание, которое указывает,
что, подобно Гарольду Иннису, он стремился не столько
изображать события, сколько размышлять над их
внутренними причинами: «Самым необычным во французской
революции были не столько используемые ею методы,
сколько порождаемые ею идеи. Новый и поразительный
факт заключается в том, что многим нациям предстоит достичь
той стадии, когда они научатся эффективно пользоваться
этими методами и легко усвоят эти идеи».
В этом месте «Галактики Гутенберга» я бы с радостью
передал слово Токвилю, ибо его способ мышления является
для меня одним из главных примеров для подражания. Он
сам дает блестящее определение своему методу, говоря о
старом режиме (р.136): «Я пытался судить о нем, руководствуясь
не своими идеями, а чувствами тех, кто претерпел
от него, а затем разрушил его».
323

Национализм обязан своим происхождением «фиксированной
точке зрения», которая возникает вместе с печатью,
перспективой и визуальной квантификацией. Но фиксированная
точка зрения может быть либо коллективной,
либо индивидуальной, либо и той, и другой, что ведет к большому
разнообразию взглядов и, следовательно, к столкновениям.
Хэйес в «Исторической эволюции современного
национализма» (р.135) пишет: «До 1815 г. либеральный национализм
был довольно определенным интеллектуальным
движением во всей западной и центральной Европе... Разумеется,
он не был аристократическим движением, и, хотя
на словах он ратовал за демократию, его почвой был средний
класс». А следующее предложение указывает «фиксированную
точку зрения» для государства, с одной стороны,
и для индивида, с другой: «Он настаивал на абсолютной суверенности
национального государства, но одновременно
стремился ограничить этот принцип принципом свободы
личности - политической, экономической, религиозной в
каждом национальном государстве».
<Риксированность точки зрения как неизбежное условие,
связанное с визуальной подоплекой национализма,
привела также, как пишет Хэйес (р.178), к следующему
принципу: «Поскольку национальное государство не принадлежит
никакому отдельному поколению, оно не подлежит
преобразованию революционным путем». Этот принцип
проявился особенно наглядно в визуальной фиксации
положений американской конституции, тогда как в политическом
устройстве допечатной и до индустриальной эпохи
этого не было.
В начале своей книги (р.10, 11) Хэйес указал на ажиотаж,
вызванный открытием принципа «равенства» по отношению
как к группам, так и к индивидам: равные права
граждан на определение способа государственного устройства
и своего правительства и равные права отдельных наций
на самоопределение.
Поэтому на ирактике национализм раскрывает полностью
свой унифицирующий потенциал лишь после применения
печатной технологии в организации труда и производства.
Хэйес улавливает логику этого процесса, но приходит
в замешательство перед вопросом: как национализм
мог развиться в аграрных обществах? Он совершенно не
324
понимает роли печатной технологии в ассоциировании людей
на началах унификации и воспроизводимости:
Одним из интеллектуальных занятий восемнадцатого
века было создание националистических доктрин.
Именно в них выражались живые интеллектуальные
интересы и тенденции. Но фактором, который придавал
реальную силу националистическим доктринам и позволял
им овладеть массами, был ряд замечательных
механических усовершенствований, которые в наши
дни принято называть промышленной революцией, а
именно: изобретение машин, экономящих ручной труд,
усовершенствование парового двигателя и других движущих
приспособлений, широкое использование угля и
железа, массовое производство предметов потребления
и ускорение транспортного сообщения и коммуникаций.
Промышленная революция началась прежде всего в
Англии приблизительно сто сорок лет назад (как раз во
время якобинской революции во Франции), и ее углубление
в Англии и распространение по всему миру шло
параллельно с подъемом, распространением и популяризацией
доктрин национализма. Первоначально эти
доктрины выкристаллизовались именно в аграрном обществе
до появления новых машин, но их принятие и
полный триумф шли рука об руку с механизацией промышленности
и переходом от аграрного общества к индустриальному.
Такой ход событий кажется совершенно
естественным (р.232, 233).
Начиная с промышленной революции национализм проникает
даже в искусство, философию и религию. Хэйес пишет
(р.289):
На протяжении полутора веков усовершенствования
в технологии, ремеслах, материальном комфорте, как и
большинство достижений в интеллектуальной и эстетической
областях, были поставлены на службу национализму.
Промышленная революция, невзирая на ее космополитический
потенциал, имела в значительной мере
националистический характер. Современная наука, несмотря
на ее чисто познавательные декларации и повсеместное
распространение, развивалась прежде всего
как орудие национализма. Философские учения, которые
по своему происхождению не были явно национа-
325

антинационалистические,
такие как христианство, либерализм,
марксизм, системы Гегеля, Конта и Ницше, были
пере писаны на все лады и искажены в националистических
целях. Пластические искусства, музыка и изящная
литература, несмотря на свои универсалистские притязания,
в значительной мере послужили формой выражения
национального патриотизма и поводом для национальной
гордости. Национализм стал настолько привычным
для мышления и поведения современного цивилизованного
человека, что большинство людей принимают
его как само собой разумеющееся. Не задумываясь
над ним всерьез, они считают его самой естественной
вещью во вселенной и думают, что он существовал
испокон веков.
В чем же причина моды на национализм в нашу эпо-
ху? Это первый и главный вопрос, которым следует задаться,
когда речь заходит об этом удивительно жизнеспособном
феномене.

Гражданские армии Кромвеля и Наполеона
были идеальными проявлениями новой технологии

~ Как историк, Хэйес хорошо знает (р.290), что в национализме
кроется некая тайна. До эпохи Возрождения он
никогда не существовал ни в действительности, ни даже в
идее: «Не философы ввели моду на национализм. Он, так
сказать, уже был в моде, когда только появился на сцене.
Они лишь нашли форму для его выражения, расставили
акценты и придали ему направление. Изучать их труды
чрезвычайно полезно для историка, поскольку это дает
ему в руки живую картину современных тенденций в этой
области». Хэйес высмеивает идею о том, что «человеческим
массам инстинктивно присущ национализм» или что национализм
вообще есть нечто природное: «На протяжении гораздо
более долгих периодов истории люди в основном
группировались в племена, кланы, города, провинции, поместья,
гильдии или многоязычные империи. И все же
именно национализм в гораздо большей степени, чем любое
326
другое выражение человеческой склонности собираться в
группы, вышел на первый план в нашу эпоху» (р.292).
Решение проблемы, поставленной Хэйесом, следует искать
в эффективности печатного слова, сперва визуализировавшего
национальный язык, а затем создавшего гомогенную
форму ассоциирования, которая воплощена в современной
промышленности, рынках и, разумеется, в визуализации
национального статуса. Он пишет (р.б Г):
Лозунг «Нация с оружием в руках» был одним из
важнейших якобинских принципов, служивших националистической
пропаганде. Вторым был - «Нация в
гражданских школах». До французской революции издавна
было общепринятым, что дети принадлежат своим
родителям и что именно родители должны были решать,
как учиться их детям и учиться ли вообще.
Свобода, равенство и братство нашли свое наиболее
полное (хотя и весьма неизобретательное) выражение в
унификации революционных гражданских армий. Они были
уже точным воспроизведением не только печатной
страницы, но и сборочной линии. Англичане опередили Европу
как в национализме, так и в промышленном развитии,
а в придачу к этому - и в «типографской» организации
армии. «Железнобокая» конница Кромвеля появилась
на сто пятьдесят лет раньше якобинских армий.
Англия опережала все страны на континенте в развитии
у народа острого чувства национальной общности.
Задолго до французской революции, когда французы
еще считали себя прежде всего бургундцами, гасконцами
или провансальцами, англичане уже были англичанами
и, сплоченные истинно национальным патриотизмом,
приветствовали секулярные нововведения Генриха
VIII и деяния Елизаветы. В политической философии
Мильтона и Локка ощутим дух национализма, какой
мы едва ли найдем у их современников на континенте,
а англичанин Болингброк первым сформулировал
доктрину национализма. Поэтому вполне естественно,
что любой англичанин, оказывавшийся в числе противников
якобинства, непременно выступал под знаменем
национализма.
Это слова из книги Хэйеса «Историческая эволюция со-
327

временного национализма» (р.86). Подобное свидетельство
приоритета англичан в вопросе национального единства
оставил венецианский посол шестнадцатого века:
В 1557 г. венецианский посол Джованни Микели писал
своему правительству: «Что касается религии [в
Англии], то всеобщим авторитетом и примером для подражания
является суверен. Англичане уважают и исповедуют
свою религию лишь постольку, поскольку они
тем самым выполняют свой долг как подданные своего
монарха. Они живут так, как живет он, и верят в то, во
что верит он, словом, исполняют все, что он приказывает...
они бы, пожалуй, приняли магометанство или
иудаизм, если бы эту веру принял король и если бы на
то была его воля». Чужеземному наблюдателю религиозные
порядки англичан того времени казались в высшей
степени странными. Религиозное единство здесь
было нормой, так же как и на континенте, но религия
менялась с каждым новым сувереном. После того как
англичане были схизматиками при Генрихе VПI и протестантами
при Эдуарде VI, Англия вновь вернулась,
причем без всякого серьезного переворота. в лоно римского
католицизма вместе с Марией Тюдор220.
Чисто националистические волнения вокруг английского
языка вылились в религиозный спор в шестнадцатом и
семнадцатом веках. Религия и политика переплелись настолько,
что стали неразличимыми. Пуританин Джеймс
Хант писал в 1642 г.:
Отныне не нужны университеты,
Чтоб мудрости учиться;
Ведь в Евангельи
Совсем немного тайн глубоких,
И их раскрыть поможет
Простой язык английский 2 2 1
В наше время вопрос о мессе на английском языке, которым
так озабочены католические литургисты, безнадежно
запутан благодаря новым средствам массовой информа-
220 Joseph Leclerce, Toleration and the Re/ormation, vol.II, р.З49.
221 Цитируется по: Jones, The Triumph о/ the English Language,
р.З21.
328
ции, таким как кино, радио и телевидение. Ибо социальная
роль и функция национального языка постоянно изменяется
в силу его включенности в частную жизнь людей. Поэтому
вопрос о мессе на английском языке сегодня так же
запутан, как неясна была роль английского языка в религии
и политике в шестнадцатом веке. Невозможно оспорить
то, что именно книгопечатание наделило национальный
язык новыми функциями и полностью изменило место и
роль латыни. С другой стороны, к началу восемнадцатого
столетия отношения между языком, религией и политикой
прояснились. Язык стал религией, по крайней мере во
Франции.
Хотя первые якобинцы не торопились осуществить
свои теории образования на практике, они быстро признали
важность языка как основы нации и постарались
заставить всех жителей Франции говорить на французском
языке. Они утверждали, что успешное управление
«народом» И единство нации зависят не только от определенной
близости привычек и обычаев, но в гораздо
большей степени от общности идей и идеалов, распространяемых
с помощью речей, прессы и других инструментов
образования, если они пользуются одним и тем
же языком. Столкнувшись с тем историческим фактом,
что Франция не была единой в языковом смысле - вдобавок
к широкому разнообразию диалектов в разных
частях страны бретонцы на западе, провансальцы, баски
и корсиканцы на юге, фламандцы на севере и эльзасские
немцы на северо-востоке говорили на «иностранных
» языках, - якобинцы решили искоренить как диалекты,
так и иностранные языки и заставить каждого
французского гражданина знать и использовать французский
язык (р.63, 64).
Здесь Хэйес (<<Историческая эволюция современного
национализма») ясно дает понять, что за страстью к утверждению
национального языка стояла тенденция к гомогенизации,
которую, как это хорошо понимал англосаксонский
мир, гораздо легче осуществить с помощью конкуренции
цен и потребительских товаров. Словом, английский
мир осознал, что печать означает прикладное знание, тогда
как латинский мир всегда держал печать на вторых ролях,
предпочитая использовать ее лишь для того, чтобы при-
329

дать размах драме устных споров или военных баталий.
Нигде это глубокое пренебрежение смыслом печати не выступает
так ясно, как в книге «Структура испанской истории
» Америко Кастро.

У испанцев был иммунитет против печати
благодаря старой вражде с маврами

~ Тогда как якобинцы восприняли военный смысл, скрытый
в печати, присущую ей агрессию линейного уравнивания,
англичане связали печать с производством и рынками.
А в то время как англичане двигались от печати к ценообразованию
в торговле, бухгалтерии и к разного рода справочникам,
испанцы извлекли из печати идею гигантизма и
сверхчеловеческого усилия. Таким образом, испанцы совершенно
упустили или проигнорировали прикладной.
уравнивающий, гомогенизирующий смысл печатной технологии.
У них отсутствует какая-либо склонность к установлению
стандартов. Кастро пишет (р.620):
Они против стандартов вообще. Им свойственно нечто
вроде личного сепаратизма ... Если бы меня попросили
определить самую характерную черту жизни испанцев,
то это было бы что-то среднее между склонностью
к инертности и готовностью взорваться в любой момент,
что позволяет человеку раскрыться и понять, что же будь
это нечто не значительное или, напротив, ценное скрыто
в его душе, так, словно он сам устраивает для
себя спектакль. Наглядным примером этого разительного
контраста могут служить крестьянин и конкистадор.
Это совершенная нечувствительность к политическим и
социальным ситуациям, с одной стороны, и мятежи,
конвульсии слепых масс народа, уничтожающих все на
своем пути, с другой. Апатия к превращению при родных
ресурсов в богатство и пользование общественным
богатством как своим собственным. Архаические и статические
формы жизни и поспешное принятие современных
изобретений, сделанных в других странах. Так,
электрический свет, печатная машинка, авторучка распространились
в Испании гораздо быстрее, чем во
330
Франции. Этот острейший контраст мы наблюдаем и в
сфере выражения высших человеческих ценностей: в
поэтической замкнутости Сан-Хуана де ла Круса и квиетиста
Мигеля ле Молиноса, с одной стороны, и в гневных
выпадах Кеведо и Гонгоры или В художественном
преображении внешнего мира у Гойи, с другой.
Испанцы напрочь лишены какого-либо предубеждения
против вещей и идей, которые приходят к ним извне: «В
1480 г. Фердинанд и Изабелла разрешили свободный импорт
иностранных книг». Однако позднее на них была наложена
цензура, и Испания начала сворачивать свои связи
с остальным миром. Кастро объясняет (р.664), каким образом:
Поочередное расширение и сужение объективного
мира в жизни испанцев подчинено драматическому
ритму: они не склонны к производственной деятельности,
но в то же время и не согласны жить без промышленности.
В определенные моменты вылазки наружу,
усилия вырваться за пределы собственной жизни... приводили
к проблемам, для которых не существует «нормальных
» решений.
Возможно, наиболее впечатляющим следствием книгопечатания
в эпоху Возрождения была военная кампания
контрреформации. за которой стояли испанцы, такие как
св. Игнатий Лойола. Его религиозный орден, первым возникший
в эпоху книгопечатания, делал особый упор на визуальной
стороне религиозных упражнений, на усилении
письменного обучения и военной гомогенности организации.
В своей «Апологии двух английских семинарий», написанной
в 1581 г., кардинал Аллен так объясняет воинственность
нового миссионерского рвения среди католиков:
«Книги указали путь». Книга нашла отклик у испанцев как
военизированное миссионерское предприятие, тогда как
торговля и промышленность их не интересовали. По словам
Кастро (р.624), испанцы всегда враждебно относились
к письменному слову:
Испанец стремится к системе справедливости, основанной
на ценностных суждениях, а не на твердых и дедуцированных
рациональным путем принципах. Не случайно
испанские иезуиты поддерживали казуистику, а
331

француз Паскаль находил ее извращенной и аморальной.
Испанцев страшат и вызывают у них презрение
именно писанные законы: «Я нашел двадцать статей
против тебя и только одну за тебя», - говорит адвокат
неудачливому подсудимому в «Рифмах из дворца» Перо
Лопеса де Айалы...
Одна из главных тем Кастро - колебания испанской
истории между письменным Западом и устным мавританским
Востоком. «Даже Сервантес не раз с благосклонностью
отзывается о справедливости мавританских порядков,
несмотря на свое долгое пребывание в плену в Алжире
». Именно мавры привили испанцам иммунитет против
визуальной квантификации, присущей письменной культуре.
Испанский пример особенно ценен для изучения различных
сторон печатной технологии, которые проявляются
там, где она сталкивается с весьма своеобразными культурами.
Испанская привычка жить на гребне страсти напоминает
о России, где, в отличие от Японии, влияние печатной
технологии не привело к становлению потребительски
ориентированного общества. В устной России отношение к
технологии носит характер страсти, что также может помешать
им воспользоваться плодами распространения письменной
грамотности.
В книге «Сервантес сквозь века» (р.136-178) есть изящное
эссе Кастро «Воплощение В "Дон Кихоте"», в котором
автор приводит следующее наблюдение: «Озабоченность
вопросом, как чтение влияет на жизнь читателей, характерна
именно для Испании». Этот факт является главной
темой «Дон Кихота» и не только:
Влияние книг (религиозных или светских) на жизнь
читателя - постоянная тема в переписке шестнадцатого
века. Юность Игнатия Лайалы прошла под знаком
рыцарских романов, к которым «он испытывал сильную
тягу и любил их читать. Но случай вложил в его руки
«Жизнь Христа» и «Flos Sanctorum»222. Чтение этих
книг не только доставило ему удовольствие, но и заставило
измениться его сердце. Он был охвачен желанием
подражать тому, о чем он читал, и воплотить это в
222 Цвет святых (лшп.), - Прuм. пер.
332
жизнь. Поскольку он все еще колебался между земным
и небесным, в нем скрывались два человека: тот, кем он
был раньше, и тот, кем этот великий человек стал впоследствии:
«"И тогда на него сошли высший свет и мудрость,
которые Наш Господь всеяu.л в его душу"» (p.163).
Пытаясь объяснить эту специфически испанскую подверженность
влиянию литературы, Кастро отмечает
(р.161): «Отношение к книге как к живому, одушевленному
существу, с которым можно говорить, спорить, свойственно
восточному типу мышления...» И возможно, именно этой
ВОСТОЧНОй чувствительностью к форме, которая постепенно
сходила на нет в алфавитной культуре, объясняется особенность
испанского отношения к книгопечатанию: « ... но
своеобразие Испании шестнадцатого века заключалось в
том внимании, которое здесь уделялось влиянию печатного
слова на читателей; отношение к книге как к собеседнику
заставляло забывать даже об ошибках и литературных
изъянах самих книг» (р.164).
Таким образом, книгопечатание интересовало испанцев
именно как средство коммуникации, ведущее к формированию
нового соотношения между чувствами и новой
формой сознания. Касальдуэро в книге «Сервантес сквозь
века» (р.63) поясняет: «Рыцарь и оруженосец не противостоят
и не дополняют друг друга. Они суть проявления одной
и той же природы, но только в разных пропорциях. И
когда делается попытка сопоставить эти различные пропорции
путем перевода их на язык пластики, возникает
комический эффект». В той же книге (р.248), в главе
«Апокрифический Дон Кихот», Стивен Гилман, имея в виду
специфически испанское отношение к печатному слову,
указывает, что авторство в Испании не имело существенного
значения: «Читатель важнее, чем писатель». Но отсюда
еще очень далеко до идеи «чего хочет публика», ибо
речь здесь идет скорее о языковой среде как своего рода
акционерном обществе, чем о читателе как частном потребителе.
Р.Ф.Джонс отметил такую же ситуацию в Англии
начала шестнадцатого века:
Цель литературы видели в усовершенствовании и
украшении родного языка. Иными словами, литература
считалась орудием языка, а не наоборот. Писателей це-
333

нили больше за то, что они сделали для развития языка
как средства выражения, чем за внутреннее достоинство
их сочинений... »223.

Книгопечатание вывело из употребления латынь

~ Над изучением английского языка печатной эпохи потрудилось
немало крупных ученых. Эта область настолько
обширна, что любой выбор будет произвольным. Дж.Д.Боун
в эссе «Тиндаль и английский язык» указывает: «Задача
Тиндаля заключалась в том, чтобы сделать Евангелие живой
и настольной книгой. Ему предстояло вернуть к жизни
притчи ... До того как Библия была переведена на английский
язык, очень немногие считали, что притчи должны соотноситься
с повседневной жизнью людей»224.
Здесь неявно высказана мысль о том, что язык повседневного
общения, обретая вU3УQ.Jl,Ъ1iосmъ, должен вызвать
потребность и в литературе, связанной с повседневной
жизнью. Книгопечатание, обратившись к национальным
языкам, превратило их в средства коммуникации, и в этом
нет ничего удивительного, поскольку оно было первой формой
массового производства. Но обращение книгопечатания
к латинскому языку имело роковые последствия для последнего:
«Усилия великих итальянских гуманистов, начиная
с Петрарки с его «Африкой» и до кардинала Бембо, неожиданно
дали противоположный эффект: латынь была
выведена из употребления»225.
к.с.Льюис в книге «Английская литература шестнадцатого
века» (p.21) писал:
В основном именно гуманистам мы обязаны странной
концепцией «классического» периода в развитии языка,
т.е. правильным, или нормативным, периодом, до которого
все было незрелым, архаичным, а после которого
223 The Triuтph 0/ the English Language, р.18З.
224 S.L.Greenslade, The Work 0/ William Tyndale (с эссе Дж.Д.Боуна),
р.51.
225 Сцёгага, Li/e and Death 0/ аn Ideal, р.44.
334
все пришло в упадок Так, Скалигер утверждает, что
латынь Плавта была «грубой», в период от Теренция до
Вергилия - «зрелой», у Марциала и Ювенала она уже
пере живала упадок и стала немощной у Авсония (Poetices
viii). Почти то же самое говорит Вив (De tradendis
disciplinis iv). Вида еще более категорично относит всю
древнегреческую поэзию после Гомера к периоду упадка
(Poeticoruт 1, 139). Как только такое предвзятое мнение
укрепилось, оно естественным образом привело к
убеждению, что хорошо писать в пятнадцатом и шестнадцатом
веках означало рабски подражать литературе
определенного периода в прошлом. Всякое действительное
развитие латинского языка, которое бы отвечало
потребностям новых талантов и новым предметам, стало
невозможным. Одним махом «своего окаменевшего
жезла» классический дух положил конец истории латинского
языка. Это было совсем не то, к чему стремились
гуманисты.
Февр и Мартен также указывают (в «Появлении книги»,
р.479) на роль возрождения древнего римского письма. «Более
того, возврат к античному алфавиту даже способствовал
тому, что латынь стала мертвым языком». Это самый
важный момент. Сами буквы, которые у нас ассоциируются
с печатью, были не средневековыми, а древнеримскими, и
они использовались гуманистами как часть их археологического
предприятия. Именно высокое визуальное качество
римского письма, словно специально придуманного для печатного
пресса, было главным фактором, положившим конец
господству латыни, даже в большей степени, чем возрождение
античных стилей с помощью печатного слова.
Книгопечатание привело к прямому визуальному СТОлкновению
застывших античных стилей. Гуманисты с удивлением
открыли, насколько далеко их устная латынь ушла
от классической формы, и решили обучать латыни, опираясь
на печатный текст, а не на речевое общение, в надежде
таким образом остановить дальнейшее распространение
своей варварской средневековой латинской речи и идиоматики.
Льюис подводит следующий итог (р.21): «Им удалось
убить средневековую латынь, но их попытки вернуть к
жизни язык эпохи Августа потерпели неудачу».
335

Книгопечатание стало фактором
формирования и стабилизации языков

~ Далее (р.83, 84) Льюис противопоставляет «классичность
» ренессансной школы устной свободе и раскованности
средневекового обучения латыни, ссылаясь на пример
Гевина Дугласа, епископа Дункельдского. Поразительная
вещь: Дуглас был гораздо ближе к Вергилию, чем мы. Как
только мы начинаем это понимать, примеры приходят сами
собой. «Rosea cervice refuIsit»: «her nek schane Iike unto the
rois in Мау»226. Или, может быть, вы предпочитаете драйденовское
«She turned and made арреаг her neck refulgent
» ?227 Но refulsit для римского уха, вероятно, звучало
не так «классично», как «refulgent» для английского. Скорее
оно должно было звучать как «schane»228.
То, что нам кажется «классическим» В семнадцатом и
восемнадцатом веках, связано с широким слоем латинских
неологизмов, которые были привнесены в английский язык
переводчихами в начальный период развития книгопечатания.
Р.Ф.Джонс в «Триумфе английского языка» уделяет
особое внимание теме неологизмов в национальном языке.
Он также детально рассматривает два вопроса, непосредственно
связанных с печатной формой любого языка, а
именно закрепление орфографии и грамматики.
Февр и Мартен в главе «Печать И языки» «Появления
книги» указывают на «важнейшую роль печати в формировании
стабилизации языков. До начала шестнадцатого
века» формы письменной речи, латыни или национального
языка, «эволюционировали вслед за разговорным языком»
(рА77). Рукописная культуре была не способна стабилизировать
язык или превратить его в унифицирующее средство
общенационального общения. Медиевисты утверждают,
что в средние века словарь латинского языка был невозможен,
поскольку средневековый автор был совершенно свободен
в определении своих терминов, сообразовывая их
226 Ее шея засияла, как майская роза (л.ат. и а'И2J1..). - Прu-м. пер.
227 Она повернулась, открыв взорам свою сверкающую шею
(а'И2J1..). - Прим, пер.
228 Сиявшую, блестевшую (снал.]. - Прu.м. пер.
336
лишь с меняющимся живым контекстом. Ему бы попросту
не пришло в голову, что значение слова может быть закреплено
с помощью какого-нибудь лексикона. Подобным
образом до появления письма слова не имели ни внешних
«знаков», ни значений. Слово «дуб» и есть дуб, скажет человек,
не владеющий письмом, иначе как бы оно могло называть
дуб? Но книгопечатание имело такие же далеко
идущие последствия для языка во всех его аспектах, как и
в свое время письмо. Если в средние века языки претерпели
значительные изменения даже за период с двенадцатого
по пятнадцатый века, то «с начала шестнадцатого столетия
дела обстояли совсем иначе. А к семнадцатому веку
везде уже полным ходом шел процесс кристаллизации
языков».
Как указывают Февр и Мартен, если средневековые
канцелярии предпринимали значительные усилия для
языковой стандартизации канцелярских процедур, то новые
централистекие монархии ренессансной поры стремились
уже к закреплению языков. Новый монарх, повинуясь
духу книгопечатания, охотно принял бы законы про унификацию
не только религии и мышления, но и орфографии
и грамматики. Сегодня, в век электронной симультанности
все эти политические стратегии делают крутой разворот в
противоположную сторону, начиная с тенденции к децентрализации
и плюрализму в большом бизнесе. Вот почему
теперь нам становится понятной динамическая логика печати
как централизующей и гомогенизирующей силы. Дело
в том, что сегодня влияние печатной технологии встречает
жесткое противодействие со стороны электронной технологии.
В шестнадцатом веке вся античная и средневековая
культура находились в точно такой же конфликтной ситуации
по отношению к новой печатной технологии. В Германии,
более плюралистичной и разношерстной национально,
чем остальные страны Европы, «унифицирующее влияние
печати на формирование литературного языка» оказалось
поразительна эффективным. Как пишут Февр и Мартен
(р.483):
Лютер создал язык, который во всех отношениях
уже является современным немецким языком. Широкое
распространение его произведений, их литературные
337

достоинства, тот квазисакральный характер, каким в
глазах верующих обладал текст Библии и Нового Завета,
им переведенный, - вследствие всего этого его язык
вскоре стал почитаться как образец. Благодаря своей
общедоступности... термин, вводимый Лютером, в конце
концов получал признание, и множество слов, употреблявшихся
лишь в средневековом немецком языке, стали
общеупотребительными. Слово Лютера утверждало
себя с такой властностью, что для большинства печатников
словарный состав его языка стал обязательной
нормой.
Прежде чем обратиться к примерам того же стремления
к регулярности и унификации в Англии, следует вспомнить
о подъеме структурвой ЛИНГВИСТИКИ в наше время.
Структурализм в искусстве и критике, как и неевклидовя
геометрия, имел свои корни в России. Термин «структурализм
» не выражает Присущей ему как методу идеи инклювивной
синестезии, взаимодействия многих уровней и аспектов
двухмерной мозаики. А ведь именно такой тип сознания
в искусстве и литературе Западной Европы Систематически
подавлялся с ПОмощью Гутенберговой технологии.
И вот он возвращается, к счастью или к несчастью, в
наше время, о чем свидетельствует приведенная ниже цитата
из недавно вышедшей в свет книги229:
Язык утверждает свою действительность в трех категориях
человеческого опыта. Первая категория - это
значения слов; вторая - значения слов, вправленные в
грамматические формы; и третья, по мнению автора
этой книги, самая важная, - это значения, Которые не
вмещаются, в грамматические формы, но, однако, таинственным
и чудесным образом открываются человеку.
Именно этой последней категории и посвящена данная
глава, и ее главный тезис заключается в том, что мысль
ДОлжна Сопровождаться критическим пониманием отношения
ЛИнгвистического выражения к глубочайшим
и важнейшим интуициям человека. Далее мы попытаемся
показатъ, что язык становится несовершенным и
229 R.N.Anshen, Language: Аn Enquiry into its Meaning and Function,
Science of Culture series, vol.VIII, р.З.
338
неадекватным, когда начинает зависеть только от слов
и форм и когда некритически полагают, что этими словами
и формами исчерпывается язык во всей его полноте.
Но это не так, потому что человек не владеет языком.
Сущность человека как земного существа в том,
что он и есть язык

Книгопечатание изменило не только
орфографию и грамматику, но также
ударения и окончания слов, оно сделало
возможной плохую грамматику

~ в наше время становится особенно очевидным, что человек
сам есть язык, хотя теперь мы говорим о том, что существует
множество невербальных языков, в том числе язык
форм. И такой структуралистский подход к опыту
помогает понять, что «бессознательное В отношении того,
кто знает, выступает как несуществование-Ч'Ч Иными словами,
до тех пор пока структурированность языка, опыта и
мотивационной сферы печатной технологии оставалась неосознанной,
наше восприятие жизни было гипнотически
суженным. Ранее уже было показано, как Шекспир предложил
своим современникам рабочую модель печатной
технологии. Разделение функций посредством механической
инерции - фундамент как печатного пресса, так и
всякого прикладиого знания. Это техника редукции проблем,
их решений и человеческих способностей к одной-
единственной ПЛОСКОСТи. Так, д-р Джонсон «был возмущен
неуместностью многих шуток Шекспира, ибо склонность
играть словами, когда. находишься в объятьях смерти,
которая часто присутствует в его пьесах, противна
"здравому смыслу, чувству приличия и истине"»231.
Переход от устной культуры к визуальной повел не только
к упразднению симультанности значений, но и к выравниванию
произношения и интонации. Роберт Хильер в
книге «В поисках поэзии» (р.45) пишет:
230 Ibid., р.9. См. также: Edward Т. НаН, The Silent Language.
231 M.M.Mahood, Shakespeare's Wordplay, р.ЗЗ.
339

Мы, американцы, по большей части пренебрегаем
интонацией. Мы бессознательно избегаем ее как выражение
аффектации и тем самым наполовину обедняем
наш родной язык, превращая его в одно МОНОтонное
жужжание или ворчание. Наша речь становится плоской
и смазанной, поскольку слоги и целые слова сливаются
вместе, что напоминает прозу без знаков препинания.
Нам следовало бы научиться произносить так, чтоб
каждый слог звучал, как полный аккорд! Но мы этого не
делаем. А в результате страдает поэзия. Американский
голос на самом деле гораздо богаче английского. Если
оставить в стороне кокни (а заодно и «суперкокни», так
называемый оксфордский акцент), мы ошибочно приписываем
английскому голосу оттенок превосходства, тогда
как в действительности именно благодаря переменчивой
интонации английская речь так выигрывает в
выразительности по сравнению с нашей. Интонация в
нашем языке имеет такое же значение, как жестикуляция
во французском. В ней - его экспрессивность, выразительность,
точность. Елизаветинцы, несомненно, говорили,
используя всю гамму тонов и полутонов - от
самого высокого до самого низкого, и отзвуки этого
красноречия сохранились в речи ирландцев по сей день.
Без интонации 'Чтение стихов теряет в CWl.e своего
вогдейстеия.
в американской культуре визуальные Импликации печати
раекрылись более полно, чем где бы то ни было, по
причинам, которые нам вскоре станут ясны. Грор Даниэльсон
в работе «Исследованияударения в МНОГОсложныханглийских
словах латинского, греческого и романского происхождения
» приводит собранный им обширный материал,
который подтверждает ПОложения Хильера.
Мы уже показывали на примере искусства, науки и
библейской экзегеэы, что в средние века постоянно нарастала
тенденция к визуализации. Теперь следует рассмотреть,
как такой сдвиг постепенно Происходил в языке, тем
самым подготавливая скачок к его визуальному закреплению
посредством печати.
Что касается выражения Отношений между подлежащим
и дополнением,то английский язык в своем раз-
340
витии ушел от флективных средств, благодаря которым
подлежащее и дополнение могли занимать любую позицию
в предложении, - к грамматически фиксированному
порядку слов, в силу которого положение перед глаголом
стало «территорией» подлежащего, а положение
после глагола «территорией» дополнения 2 3 2
Флексия свойственна устной, или слуховой, культуре,
поскольку является средством и формой симультанности.
Культура фонетического алфавита, напротив, сильно тяготеет
к упразднению флексии в пользу визуальной позиционной
грамматики. Эдвард п. Моррис удачно сформулировал
этот принцип в работе «О принципах и методах латинского
синтаксиса», где визуальный акцент выступает как
тенденция к выражению отношений посредством отдельных
слов...
Общая тенденция, в силу которой отдельные слова
частично принимают на себя функции флексии, представляет
собой наиболее радикальную перемену в истории
индоевропейских языков. Это одновременно свидетельствует
о более ясном понимании концептуальных
отношений. Флексия в общем и целом скорее предполагает,
'Чем выражает отношения. Разумеется, было бы
ошибкой говорить, что в каждом конкретном случае выражение
отношений посредством отдельного слова, например
предлога, точнее, чем посредством падежной
формы, но можно с полным правом утверждать, что отдельное
слово может обозначать отношение только в
том случае, если последнее осознается достаточно ясно.
Отношение между понятиями само должно стать понятием.
В этом плане тенденция к выражению отношении
с nомощъю отделъных слов естъ тенденция к
то'Чности ... Слова, которые являются одновременно и
наречиями, и предлогами, более отчетливо выражают
элементы значения, скрытые в падежной форме. поэтому
и значение самой падежной формы определяется с
их помощью (с.l02-104).
232 Charles Carpenter Fries, Aтerican English Статтат, р.255.
341

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.