Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Лосев А., Тахо-Годи М. Эстетика природы. Природа и ее стилевые функции у Р. Роллана

ОГЛАВЛЕНИЕ

§ 8. РУССОИСТСКАЯ МОДЕЛЬ

1. Вступительные замечания. Один из наиболее распространенных предрассудков об отношении Руссо к природе очень плохо расчленяет само понятие природы, как оно выступает в творчестве самого писателя. Назовем ли мы это отношение сентиментальным, индивидуалистическим, эстетическим, религиозным или культурно-историческим, — все такого рода квалификации имеют глубочайшим образом одностороннее значение и никак не могут охарактеризовать отношение Руссо к природе в целом. Русский исследователь творчества Руссо хорошо поступил своим выдвижением на первый план целых четырех пониманий природы у Руссо, которых, однако, необходимо насчитывать еще больше . Можно даже сказать, что понятие и чувство природы у Руссо является чрезвычайно спутанным и неясным, а местами даже чересчур противоречивым. Это необходимо иметь в виду, если мы захотим сделать наше сопоставление Роллана с Руссо методически ясным и последовательным. Еще и теперь приходится в наших суждениях о природе у Руссо производить целые исследования, привлекая десятки, если не сотни, разных текстов из Руссо, больших или малых. Мы ставим сейчас своей задачей добиться во что бы то ни стало ясного представления о природе у Руссо, но это оказывается делом весьма хлопотливым. Эта задача усложняется еще и тем, что предыдущие исследователи отношения Руссо к природе почти целиком игнорировали проблему стиля, так что понимание природы у Руссо сводилось почти только на изложение содержания произведений Руссо и на приведение тех или иных цитат. В настоящее время такой излагательный подход даже при условии расчленения нескольких пониманий природы у Руссо нужно считать вполне устаревшим, тем более, что типов этого отношения Руссо к природе сейчас устанавливается гораздо больше, чем это думали старые исследователи, и спутанное переплетение этих типов у Руссо требует для своего анализа весьма большого и тонкого внимания.

2. Очерк Роллана о Руссо 1938 г . Подлинное отношение Руссо к природе, а
заодно и подлинное отношение Роллана к Руссо повелительным образом требует
использования весьма красноречивого очерка под названием «Жан-Жак Руссо»,
принадлежавшего самому Роллану и написанного им уже в поздний период его творчества, в 1938 г. Та характеристика Руссо, которую мы здесь находим, интересна именно тем, что она не только не скрывает никаких противоречий у Руссо, но выставляет их на первый план, что нам очень пригодится при характеристике отношения Руссо к природе. С точки зрения Роллана, как раз все эти душераздирающие противоречия у Руссо и сделали его тем великим человеком, который впервые в живейшей форме выразил отношение предреволюционного человека в Европе к природе и обществу. Эта противоречивость, слабонервность и беспомощность, с одной стороны, а с другой стороны, неожиданный для него и никогда не бывший предметом его стремлений бешеный успех его произведений в Европе, делают эту фигуру действительно каким-то весьма редким явлением.

«Женевец, мелкий буржуа, робкий, безвольный, бесхарактерный», пишет Роллан о Руссо, «с юных лет подвергавшийся всевозможным опасностям судьбы, праздношатающийся фантазер, в меру одаренный, но ленивый, апатичный, рассеянный, непостоянный, неуравновешенный, крайне непоследовательный, беззаботный, мало требовавший от жизни и любивший уходить в мир сладострастных грез, он мечтал лишь о спокойном и праздном существовании заурядного человека» . Это и приводило его к страстной влюбленности в природу и всегда заставляло стремиться к уединению на лоне этой природы. Роллан пишет: «Ранняя мировая скорбь», которая всегда предшествует романтизму, заставляла его искать уединения в природе» . «Руссо, по его собственным словам, «лучше чувствовал себя в обществе химерических существ, которых он собирал вокруг себя, чем с людьми, с которыми ему приходилось сталкиваться в жизни» .

Насколько Руссо в своей личной жизни был человеком непостоянным, ненадежным и лишенным всякой самоуверенности, мы узнаем из следующей характеристики Роллана . «Он влечет к себе неодолимо, но и разочаровывает невообразимым легкомыслием, взбалмошностью, невнимательностью, опрометчивостью в суждениях, непостоянством, полным забвением того, чем он еще вчера был всецело поглощен. В нем нет никакой последовательности, он ничего не доводит до конца. Где он учился? В двадцать лет он ничего не знает. Даже благожелательные экзаменаторы считают, что у него нет будущего и что он может стать в лучшем случае священником в каком-нибудь захудалом селе». Однако, не имея систематического образования, ни общего, ни музыкального (а он, между прочим, чувствовал себя музыкантом и кое-что в этой области создавал), из древних зная только Плутарха, Тацита, Сенеку, отчасти Платона и дополняя свои скудные познания из истории литературы только своей гениальной интуицией, Руссо, по Роллану, имел одного подлинного и величайшего учителя — это природу: «Величайшим его учителем была природа. Еще в детстве он страстно полюбил ее. Пусть он не выражает эту страсть в громоздких описаниях — природа владеет всем его существом; он очерчивает ее беглыми, но выразительными штрихами. Она доведет его до экстаза, который еще усилится к старости, и приблизит к великим восточным мистикам» .

Руссо тем более искал утешения на лоне природы, что с людьми он был весьма неуживчив, нетерпелив, неустойчив, к чему у него присоединялась еще его постоянная вражда к устойчивом предрассудкам. По поводу его прибытия в Париж из Швейцарии Роллан пишет: «Швейцарский бродяга, он прожил тридцать лет в застойной атмосфере внешнего благополучия; он отлынивал от учения, он не знал социальных преград, он не знал бремени законов. Тем сильнее почувствовал он моральный и почти физический гнет, очутившись в среде лицемерных и суетных парижских литераторов и придворных. Страх сдавил ему горло, он подавил в себе боль, протест, отвращение. Но все это постепенно накипало у него в душе. И вот, наконец, произошел взрыв! Мгновенно постиг он социальное зло — моральную развращенность и неравенство» . Речь идет об его рассуждении на общеизвестную дижонскую тему о влиянии наук на нравы. Вместе с тем у Руссо возникло теперь и новое понятие природы, уже связанное с критикой современного культурного состояния человечества и проповедью идеалов первобытного общества. «Ранняя «мировая скорбь», пишет Роллан, «которая всегда предшествует романтизму, заставляла его искать уединения в природе» .

Характерным показателем совместимости для Руссо бесконечной чувствительности к природе и людям, с одной стороны, с бесконечно твердым ригоризмом, доходившим до глубокого радикального общественно-политического мышления, является не только его чувство природы, не только его общественно-политическая ориентировка, но и его религиозное метание между протестантством и католичеством. Эта религия Руссо, конечно, далеко выходившая за пределы всякого конфессионального вероучения, сделала этого просветителя настоящим врагом материализма и проповедником евангельских идеалов. Руссо сам пишет о себе, «что насколько возможно, всегда следовал евангельскому учению»: «Я полюбил его, я воспринял его, расширил, разъяснил, я привязался к нему всем существом моим. Все мои писания дышат любовью к евангелию и преклонением перед Христом. Ничто не может сравниться с евангелием. Надо беречь эту священную книгу, как правило, преподанную учителем, а мои книги — как комментарии ученика» . Эта религиозность Руссо, особенно ее специфика, ниже будет учитываться у нас при разгадывании тех первичных моделей, на которых строится у Руссо природа в своих стилевых функциях.

Вот, что чувствовал этот безмерно восприимчивый и притом религиозный человек после сожжения «Эмиля»: «Вся Европа в беспримерной ярости прокляла меня... я был для нее нечестивцем, безбожником, сумасшедшим, бешеным, диким зверем, волком». А Роллан следующим образом характеризует состояние смятения, охватившее Руссо в эти тяжелые для него моменты, хотя его болезненная вспыльчивость и неугомонность и без того доставляли ему всегда глубочайшие страдания, единственным лекарством от которых только и была для него природа. «Можно ли после этого удивляться», — говорит Роллан, — «что у слабого, мягкого, беззащитного человека, измученного тяжкой болезнью, раздавленного лавиной ненависти, помутился рассудок и он поддался мании преследования, которая с годами все росла? Ему представлялось, что вся вселенная объединилась против него; в одиночестве он дал волю своему расстроенному воображению, и оно ткало нелепую ткань всемирного заговора, в центре которого он видел неведомую силу, — а может быть, он просто не хотел назвать ее, — готовившую ему самые страшные пытки» . «В последнем его произведении, в «Прогулках одинокого мечтателя» (он начал их осенью 1776 г., смерть прервала их в 1778 г.), перед нами тот же сумасшедший, что и в «Диалогах», но уже тихий, кроткий и грустный, болтающий всякий вздор. Он больше не раздражается, его жизнь кажется ему дурным сном (как это верно!), и он покорно ждет пробуждения. Теперь он знает, вернее, ему кажется, будто он знает, что ему нечего ждать в будущем какой бы то ни было справедливости: «И вот я один на земле, я сам себе близкий человек, друг, брат, общество. Самый общительный и самый любящий среди людей изгнан единодушным волеизъявлением... Он один, навек один, «на дне пропасти, злосчастный, жалкий смертный, и все же беспристрастный, как сам Бог». Но его искусство ничего не утратило, оно стало как бы еще чище» .

Мы сейчас вплотную подошли к формулировке той первичной модели, которой руководствовался Руссо, создавая замечательный стиль в своих изображениях природы. Роллан чрезвычайно метко характеризует возникающую здесь для нас диалектику абсолютного и относительного, без которой невозможно формулировать искомые нами модель и стиль природы. «Странно и примечательно, что этот классический ум, поборник абсолютных идей, пропитал все свои строгие законы вполне современным релятивизмом, который находится в полной гармонии с его страстным призывом к терпимости» .

Однако сначала пересмотрим в наиболее общей форме главнейшие аспекты отношения Руссо к природе, что и даст нам возможность отчетливо форму лировать всю имеющуюся у Руссо терминологическую путаницу, связанную со словом «природа».

3. Объективно-картинное изображение природы. Один из наиболее частых аспектов отношения Руссо к природе — это объективно-картинная зарисовка тех или других ее разнообразных явлений.

Таково, например, описание утренней зари у Руссо. «Однажды утром заря показалась мне такой прекрасной, что, наскоро одевшись, я поспешил выбраться за город, чтобы полюбоваться, восходом солнца. Я насладился этим зрелищем во всем его очаровании. Это было через неделю после Иванова дня. Земля, надевшая самый пышный свой наряд, была покрыта травой и цветами; соловьи, перед тем как совсем прекратить свое пение, как будто нарочно распевали особенно громко; все птицы, хором прощаясь с весной, славили рождение прекрасного летнего дня, одного из тех, каких уже не увидишь в моем возрасте и каких никогда не видали в унылой местности, где я теперь живу» .

Другая картина восходящего солнца обрисована у Руссо так. «В ясный вечер отправляются гулять в подходящее место, где открытый горизонт позволяет видеть заходящее солнце, и замечают предметы, по которым можно узнать место захода. Утром, чтобы подышать свежим воздухом, возвращаются на то же самое место до восхода солнца. Следят за тем, как оно возвещает о своем появлении длинными полосами света. Пожар разгорается, восток кажется весь в огне: по его блеску ожидаешь светило задолго до того, как оно покажется; каждую минуту думаешь, что оно вот-вот появится; наконец видишь его. Яркая точка блеснет, как молния, и тотчас наполнит все пространство; завеса мглы разрывается и падает. Человек узнает свое жилище и находит его похорошевшим. В течение ночи зелень набралась новой силы; освещенная зарождающимся днем, позолоченная первыми лучами, она покрыта блестящею сетью росы, отражающей свет и краски. Птицы хором приветствуют отца жизни; в эту минуту ни одна не молчит; их щебетание, еще слабое, более томно и нежно, чем в остальное время дня; в нем чувствуется истома мирного пробуждения. Совместное действие всех этих предметов производит на чувства впечатление свежести, которое, кажется, проникает до глубины души. Это волшебные полчаса, против которых не устоит ни один человек, зрелище до того величественное, до того прекрасное, до того восхитительное, что никто не останется к нему равнодушен» .

Руссо одинаково любит как ТИХУЮ и МИРНУЮ природу, так и природу во всей ее ДИКОСТИ и СТИХИЙНОСТИ. Вот пример мирного любования природой. «Я всегда страстно любил воду, и вид ее вызывает у меня сладкую, хотя нередко и беспредметную мечтательность. Каждый день, встав с постели, я бежал на террасу, если погода была хорошая, подышать свежим и здоровым воздухом и окинуть взглядом простор этого прекрасного озера, чьи берега и обступившие его горы восхищали меня» . О своей любви к дикой природе Руссо пишет так: «Известно, что я называю живописной местностью. Никогда равнина, как бы прекрасна она ни была, не покажется мне прекрасной. Мне нравятся бурные потоки, скалы, сосны, темные леса, горы, крутые дороги, по которым нужно то подниматься, то спускаться, страшные пропасти по сторонам. Я вкусил это удовольствие и наслаждался им во всем его очаровании, приближаясь к Шамбери» . И дальше, в этом месте «Исповеди» еще много других рассуждений на ту же тему о любви к дикой природе. «Берега Бьенского озера более дики и романтичны, чем берега Женевского озера, потому что скалы и леса тесней обступают здесь воду; но от этого они не менее приветливы» . Из этого последнего рассуждения Руссо видно, что он уже пользовался эпитетом «романтический» в своих описаниях дикой природы. Сен-Пре пишет к Юлии: «Я стараюсь... наскоро все закончить, лишь бы поскорее освободиться и вволю побродить по диким местам, составляющим, на мой взгляд, очарование здешнего края. Надо ото всего бежать и быть одному как перст, если не суждено быть вместе с вами» . Впрочем, Руссо так же восторженно наслаждается и совмещением диких и мирных пейзажей в природе. «Уединенное сие место было уголком диким, пустынным, но полным красот, кои нравятся лишь чувствительным душам, а другим кажутся ужасными. В двадцати шагах от нас горный поток мчал свои пустынные воды, с шумом перекатывая камни, песок и тину. Позади нас тянулась цепь неприступных скал, отделяющая площадку, где мы находились, от тех альпийских высот, кои именуются ледниками, ибо со дня сотворения мира их покрывают огромно и непрестанно возрастающие пласты льда». К этому месту сам Руссо делает такое примечание: «Горы сии столь высоки, что и через полчаса после захода солнца вершины еще освещены бывают его лучами, и багрянец заката окрашивает прекрасные белые гребни красивыми розовыми отсветами, которые видны издали». «Руссо продолжает: «Справа была печальная сень темных елей. Слева за бурным потоком зеленела дубовая роща, а под нами раскинулась водная ширь Женевского озера, простирающаяся в лоне Альп, — она отделяла нас от богатых берегов кантона Во, картину коего венчали величественные вершины Юры. Среди всех этих высот и ландшафтов то место, где мы находились, пленяло очарованием приветного сельского уголка: несколько ручейков бежали тут из-под утесов и несли по зеленому склону кристально чистые струи свои. Несколько плодовых деревьев-дичков склоняли ветви над нашими головами; влажная нетронутая земля была покрыта травой и цветами. Сравнивая столь милый и мирный уголок с окружающими его картинами, я думал, что сие пустынное место кажется приютом, где могли бы укрыться двое влюбленных, кои одни спаслись от потопа и землетрясения» . Сходное с этим рассуждение у Руссо можно читать при описании его появления в Эрмитаже, в 4 милях от Парижа .

4. Субъективная стихия. У Руссо бесконечно разнообразно, а местами даже и бурно представлен СУБЪЕКТИВНЫЙ момент восприятия природы. Одним из лучших рассуждений Руссо о необходимости большой культуры сердца является следующее рассуждение в «Эмиле».

«Полный восторга, наставник хочет поделиться с ребенком: он думает тронуть его, обратив внимание на ощущения, волнующие его самого. Чистая глупость! Жизнь зрелища природы сосредоточивается в сердце человека; чтобы ее видеть, нужно ее чувствовать. Ребенок замечает предметы; но он не может заметить связывающие их отношения, он не может понять тихую гармонию их согласного действия. Нужен опыт, которого он не приобрел, нужны чувства, которых он не испытывал, чтобы воспринять сложные впечатления, вытекающие из всех этих ощущений разом. Если он не путешествовал по бесплодным степям, если раскаленные пески не обжигали его ног, если удушливое отражение скал, обожженных солнцем, никогда не угнетало его, то может ли он оценить прохладу прекрасного утра? Могут ли благоухание цветов, прелесть зелени, влажные испарения росы, мягкий и нежный ковер луга очаровать его чувства? Может ли пение птиц возбудить в нем сладостное волнение, если трепет любви и наслаждения еще не знаком ему? Какие восторги может в нем возбудить зарождение прекрасного дня, если его воображение не умеет рисовать тех, которыми его можно наполнить? И наконец, может ли его тронуть красота зрелища природы, если он не знает, чья рука позаботилась украсить его?»

Подобного же рода мысли мы находим у Руссо довольно часто. Приведем такие места.

«Звон колоколов, всегда странно волновавший меня, пенье птиц, красота дня, прелесть пейзажа, всюду разбросанные деревенские дома, в которых я мысленно представлял себе наше совместное житье, — все это так поражало мое воображение живым, нежным, грустным и трогательным впечатлением, что я чувствовал себя, как в экстазе, перенесенным в то счастливое время и ту счастливую обитель, где сердце мое, обладая всем блаженством, которое может прельщать его, наслаждалось им в невыразимых восторгах, даже не помышляя о чувственных наслаждениях» .

«Мне казалось, что судьба в долгу передо мной в чем-то таком, чего она мне не дала. Зачем одарила она меня от рождения исключительными способностями, если они останутся до конца моей жизни без применения? Чувство своей внутренней ценности, порождая сознание этой несправедливости, до некоторой степени вознаграждало меня за нее, я плакал, и мне было отрадно давать волю слезам. Я предавался этим размышлениям в самое лучшее время года, в июне месяце, в тени зеленых рощ, под пение соловья и журчанье ручьев. Все наперерыв старалось снова погрузить меня в ту соблазнительную негу, для которой я был рожден, но от которой строгий и суровый образ жизни, вызванный долгим кипением чувств, должен был бы навсегда освободить меня» .

Пожалуй, еще более яркое суждение по этим вопросам имеется у Руссо в таком месте «Исповеди»: «Во время этой поездки в Веве, блуждая по чудесному побережью, я предавался самой сладкой меланхолии, сердце мое пылко устремлялось к бесчисленным невинным радостям, я умилялся, вздыхал и плакал, как ребенок. Не раз я останавливался, чтобы наплакаться вволю, и, присев на большой камень, смотрел, как слезы мои падают в воду» .

Очень яркую картину эмоциональной экзальтации мы находим также и в «Прогулках одинокого мечтателя» . «Когда волнение на озере мешало моему плаванию, я проводил середину дня в прогулке по острову, с увлечением гербаризируя, останавливаясь то в самых приветливых и уединенных уголках, чтобы помечтать там спокойно, то на террасах и холмах, чтобы полюбоваться великолепным и восхитительным видом озера и его берегов, с одной стороны увенчанных ближними горами, а с другой расширяющихся в богатые и плодородные долины; устремляясь на них, мой взгляд достигал более отдаленных голубоватых гор, служивших ему пределом». После этого созерцания озера и гор Руссо переходит к изображению вечера и ночи на озере: «Когда приближался вечер, я спускался с высот острова и с удовольствием садился на песчаном берегу озера, в каком-нибудь скрытом от глаз приюте; там шум и перекаты волн, приковывая к себе мои чувства и удаляя из души моей всякое другое волнение, погружали ее в сладостное мечтанье; так нередко застигала меня ночь, и я даже не замечал этого. Прилив и отлив воды и протяжный, время от времени усиливающийся шум ее беспрестанно поражали мой слух и зрение, заменяя то внутреннее движение, которое мечтанье угашало во мне; и их было достаточно, чтобы я с наслаждением ощущал свое существование, не давая себе труда мыслить. Иногда возникало какое-нибудь слабое и мимолетное размышление о непрочности всего сущего в этом мире, образом чего была для меня поверхность озера; но скоро легкие впечатления исчезали в однообразии баюкавшего меня непрерывного движения волн, и, без всякого действенного участия моей души, это движение приковывало меня настолько, что не раз, призываемый условным часом и сигналом, я отрывался от него лишь с величайшими усилиями. После ужина, если вечер был хорош, я шел еще раз со всеми вместе немного погулять по террасе и подышать там свежим воздухом и прохладой озера».

Больше того, природа не только наставница у Руссо для его чувствительных восторгов, но даже и вообще для всякого ТВОРЧЕСТВА. «Я никогда не мог писать и свободно размышлять иначе, как а b dio (под небом), и не хотел менять этот метод; я решил, что лес Монморанси, начинавшийся почти у моей двери, будет отныне моим рабочим кабинетом» . «Я никогда не мог ничего создать, сидя за столом с бумагой и с пером в руке; на прогулках, среди лесов и скал, ночью в постели во время бессонницы, — вот когда пишу я в своем мозгу» . «Мое воображение, воспламеняющееся среди природы, над сенью дерев, томится и угасает в комнате, под балками потолка» . Здесь, правда, идет речь не о литературной работе, но о любви. Однако напряженнейший субъективный аспект отношения к природе и здесь налицо.

Однако и чисто литературное творчество тоже питалось у Руссо впечатлениями от природы. Он пишет: «Возвращение весны усилило мой нежный бред, и среди моих любовных восторгов я сочинил для последних частей «Юлии» несколько писем, насыщенных тем упоением, в котором их написал. Среди других могу указать на письма об Элизиуме и о катании на лодке по озеру; если мне не изменяет память, они находятся в конце четвертой части. Всякий, кто, читая эти два письма, не почувствует, что сердце его смягчается и тает от того же умиления, которое мне их продиктовало, должен закрыть книгу; он не создан для того, чтобы судить в вопросах чувства» . «В течение нескольких месяцев я каждый день после обеда ходил гулять в Булонский лес, обдумывая там темы своих произведений, и возвращался домой только к ночи» .

Дело доходило до того, что в иных случаях и в иных местах природы Руссо чувствовал самое настоящее головокружение; и это ему очень нравилось. Так случилось с ним при созерцании горных пропастей: «Я мог смотреть в бездну и испытывать головокружение, сколько мне угодно, — в моем пристрастии к кручам забавно то, что у меня от них кружится голова, и мне очень нравится это головокружение, лишь бы я был в безопасности» .

Таким образом, этот второй, уже чисто субъективный, аспект отношения к природе рисует нам Руссо как небывало восприимчивого поэта, у которого чувство природы доходит до самой настоящей экзальтации, до самозабвенного экстаза.

Впрочем, головокружительные экстазы на лоне природы отнюдь не мешали Руссо помнить до самых последних деталей ту обстановку природы, среди которой он предавался своей самозабвенной экзальтации. Так, он пишет, например: «Среди различных положений, в которые я попадал, иные были отвлечены таким чувством благополучия, что воспоминания о них вновь захватывают меня, как будто я и сегодня его переживаю. Я помню не только время, лица, место, но и все окружающие предметы, температуру воздуха, запахи, краски и то особое, производимое только данным местом впечатление, живое воспоминание о котором снова переносит меня туда» .

5. Экзальтация и разумность. Понятие природы получает, далее, у Руссо совсем новый оттенок, когда она оказывается для него синтезом дикой хаотичности и невероятности контрастов, с одной стороны, а с другой — источником для философских размышлений, для спокойствия, для того, что он сам так и называет «разум», откуда рукой подать и до настроений уже чисто религиозного характера. Мы видели выше, что прогулка по красивой местности для него гораздо ценнее, чем пребывание в ученом кабинете. Сюда можно прибавить еще и такие два места. «Никогда я так много не думал, не жил так напряженно, столько не переживал, не был, если можно так выразиться, настолько самим собой, как во время путешествий, совершенных мной пешком и в одиночестве; ходьба таит в себе нечто такое, что оживляет и заостряет мои мысли; я почти совсем не могу думать сидя на месте; нужно, чтобы тело мое находилось в движении, для того, чтобы пришел в движение и ум. Вид сельской местности, смена прелестных пейзажей, свежий воздух, здоровый аппетит и бодрость, появляющиеся у меня при ходьбе, чувство непринужденности в харчевнях, отдаленность от всего, что напоминает мне о моем зависимом положении, все это освобождает мою душу, сообщает большую смелость мысли, как бы бросает меня в несметную массу живых существ, для того, чтобы я мог их сопоставлять, выбирать, присваивать их себе без стеснения и без боязни» . «Я, кажется, уже говорил, что не могу размышлять иначе, как во время ходьбы; как только я останавливаюсь, я перестаю думать: голова моя действует только вместе с ногами» .

Все это вполне определенно указывает на то, что даже философское размышление у Руссо требовало для себя блуждания по разным красивым уголкам природы и что природа, таким образом, являлась для него также и источником самой философии, источником «разума». Руссо пишет: «Все, что ни попадалось мне на глаза, дарило моему сердцу какую-то радость и наслаждение. Величие, разнообразие, подлинная красота всего окружающего делали это очарование достойным разума» .

Больше того, самые дикие противоречия в природе больше всего и нравятся Руссо, и, что удивительнее всего, как раз эта разъяренная противоречивость природы является тем самым, что Руссо любит объединять с мирной и уже возделанной природой, с человеческим трудом: «Мне хотелось помечтать, но отвлекали самые неожиданные картины. То обвалившиеся исполинские скалы нависали над головой. То шумные водопады, низвергаясь с высоты, обдавали тучею брызг. То путь мой пролегал вдоль неугомонного потока, и я не решался измерить взглядом его бездонную глубину. Случалось, я пробирался сквозь дремучие чащи. Случалось, из темного ущелья я вдруг выходил на прелестный луг, радовавший взоры. Удивительное смешение дикой природы с природой возделанной свидетельствовало о трудах человека там, куда, казалось, ему никогда не проникнуть. Рядом с пещерой лепятся домики, начнешь собирать ежевику — и видишь плети виноградных лоз; на оползнях раскинулись виноградники. Среди скал — деревья, усыпанные превосходными плодами, над пропастью — возделанные поля» .

Удивительным образом вся эта дикая и разнузданная противоречивость природы вызывает у Руссо душевное спокойствие, гораздо более высокое, по мнению Руссо, чем то спокойствие мудреца, которое обычно проповедуется у философов: «Не только труд внес в эти удивительные края столько причудливых контрастов; такое разнообразие видишь порою в одном и том же месте, что кажется, будто самой природе любезны эти противоречия. На восточных склонах — вешние цветы, на южных — осенние плоды, на северных — льды и снега. В едином мгновении соединяются разные времена года; в одном и том же уголке страны — разные климаты; на одном и том же клочке земли — разная почва. Так, здесь, по воле природы, порождения долин и гор изумляют невиданными сочетаниями. А ко всему этому добавьте картины, вызванные обманом зрения: вообразите различно освещенные вершины гор, игру света и тени, переливы красок на утренней и вечерней заре — и вы отчасти представите себе ту непрерывную смену ландшафтов, которые манили мой восхищенный взор и как будто показаны была на театре, ибо глаз охватывает сразу перспективу отвесных горных хребтов, тогда как убегающая вдаль перспектива равнин, где один предмет заслоняет собой другой, открывается взору постепенно. В первый же день я этой прелести разнообразия приписал тот покой, который вновь обрела моя душа. Я восхищался могуществом природы, умиротворяющей самые неистовые страсти, и презирал философию за то, что она не может оказать на человеческую душу то влияние, какое оказывает череда неодушевленных предметов. Душевное спокойствие не оставляло меня всю ночь, а на следующий день еще возросло» .

Эта подлинная философская мудрость, достигаемая только на лоне природы, находит для себя такое выражение у Руссо: «В тот день я блуждал по отлогим уступам, а затем, пройдя по извилистым тропинкам, взобрался на самый высокий гребень из тех, что были окрест. Блуждая среди облаков, я выбрался на светлую вершину, откуда в летнюю пору видно, как внизу зарождаются грозы и бури, — таким вершинам напрасно уподобляют душу мудреца, ибо столь высокого величия души не найти нигде, разве что в краю, откуда взят этот символ» .

В мировой литературе только в редких случаях проповедуется такая пронизанность не только человеческого тела, но и всего душевного состояния чистым и прозрачным горным воздухом. В тех словах из «Новой Элоизы», которые мы сейчас приведем, дается удивительная картина тонкого самоанализа души человека, пронизанного чистым горным воздухом, где уже оказывается невозможным понять, чего тут больше, физиологических ли процессов человеческого организма, психической ли его умиротворенности или высшего духовного восхождения. Физиология, психология и философская мудрость представляют здесь у Руссо некое единое целое, в котором отброшены все волнующие потребности бытовой жизни и взято в человеческом организме, в человеческой психике и во всем человеческом духе только самое светлое, самое простое, самое утешительное и самое возвышенное. Вот эти замечательные слова Руссо: «Тогда-то мне стало ясно, что чистый горный воздух — истинная причина перемены в моем душевном состоянии, причина возврата моего давно утраченного спокойствия. В самом деле, на горных высотах, где воздух чист и прозрачен, все испытывают одно и то же чувство, хотя и не всегда могут объяснить его, — здесь дышится привольнее; тело становится как бы легче, мысль яснее; страсти не так жгучи, желания спокойнее. Размышления принимают какой-то значительный и возвышенный характер, под стать величественному пейзажу, и порождают блаженную умиротворенность, свободную от всего злого, всего чувственного. Как будто, поднимаясь над человеческим жильем, оставляешь все низменные побуждения; душа, приближаясь к эфирным высотам, заимствует у них долю незапятнанной чистоты. Делаешься серьезным, но не печальным; спокойным, но не равнодушным; радуешься, что существуешь и мыслишь; все слишком пылкие желания притупляются, теряют мучительную остроту, и в сердце остается лишь легкое и приятное волнение — вот как благодатный климат обращает на счастье человека те страсти, которые обычно лишь терзают его. Право, любое сильное волнение, любая хандра улетучится, если поживешь в здешних местах; и я поражаюсь, отчего подобные омовения горным воздухом, столь целительные и благотворные, не прописываются как всесильное лекарство против телесных и душевных недугов» .

Наконец, такое умиротворяющее действие природы на человека доходит у Руссо до того, что он даже готов лечить свои болезни картинами прекрасной природы: «С неописуемой радостью увидел я первые почки. Снова увидеть весну значило для меня воскреснуть в раю. Только начал таять снег, мы покинули свою темницу и прибыли в Шарметты достаточно рано для того, чтобы услышать первые трели соловья. С тех пор я перестал думать о смерти; и в самом деле странно, что в деревне я никогда не был серьезно болен. Я там часто недомогал, но никогда не ложился в постель. Чувствуя себя хуже обыкновенного, я говорил: «Когда увидите, что я умираю, отнесите меня под тень дуба, и я обещаю, что оживу» .

6. Склонность к мифологизированию. Ввиду всего сказанного у нас выше является вполне естественным то, что природа получает у Руссо явно религиозный смысл. И это уже будут не просто объективные картины природы, не просто субъективная экзальтация и не просто искания физиологически-психологического и духовного синтеза обеих этих областей. Здесь природа ведет Руссо прямо и непосредственно к религии.

Сначала мы находим у Руссо склонность просто к мифологизированию, которую, конечно, пока еще можно не выносить за пределы обычных поэтических метафор. Но религиозность Руссо отнюдь не сводима только на метафоры, до которых доходит его весьма интенсивное и готовое стать уже мифологическим восприятие природы.

Уже простые горные ландшафты кажутся ему волшебными и сверхъестественными: «Вообразите всю совокупность впечатлений, которые я только что описал, и вы отчасти поймете, как прелестны эти края. Постарайтесь представить себе, как поразительны разнообразие, величие и красота беспрерывно сменяющихся картин, как приятно, когда вокруг все для тебя ново, — причудливые птицы, диковинные, невиданные растения, когда созерцаешь иную природу и переносишься в совсем новый мир. Этому неописуемому богатству ландшафтов еще большее очарование придает кристальная прозрачность воздуха: краски тут ярче, а очертания резче, все как бы приближается к тебе, расстояния кажутся меньше, чем на равнинах, где плотный воздух обволакивает землю; глазам нежданно открывается такое множество подробностей на горизонте, что дивишься, как он их в себе умещает. Словом, в горном ландшафте есть что-то волшебное, сверхъестественное, восхищающее ум и чувства, — забываешь обо всем, не помнишь себя, не сознаешь, где находишься» .

В своем письме к Мальзербу 26 января 1762 г. Руссо пишет: «Я населил ее скоро существами, которые пришлись мне по душе... и перенес в убежища природы людей, достойных ее обитать. Я образовал себе прелестное общество, недостойным которого я себя не считал, фантазия моя возродила золотой век, и, наполняя эти прекрасные дни всеми сценами моей жизни, оставившими во мне сладкое воспоминание, а также всеми теми, которые мое сердце могло желать еще, я чувствовал себя растроганным до слез, думая об истинных удовольствиях человечества, столь очаровательных и столь чистых, которые теперь так далеки от людей» .

Это фантастическое воображение, создавшее у Руссо мир, как он говорит, химер, питаясь невероятными по своей интенсивности эмоциями и прямой экзальтацией на лоне природы, вообще находит для себя место на страницах Руссо довольно часто, хотя тут пока еще нет настоящей религии, но уже, несомненно, имеется некоторого рода метафорическая к ней подготовка. Прочитаем такое место из «Исповеди»: «Это опьянение, до какой бы степени оно не доходило, все же не одурманило меня настолько, чтобы я забыл свои лета и свое положение, чтобы я льстил себя надеждой еще внушить любовь к себе, чтобы я попытался наконец заронить в чье-нибудь сердце искру того пожирающего, но бесплодного огня, который, я чувствовал, с самого детства сжигает мне сердце. Я нисколько не надеялся на это, даже не желал этого. Я знал, что время любви миновало, слишком хорошо понимал, как смешны старые волокиты. Я вовсе не хотел оказаться в их положении; и такой человек, как я, не мог бы стать самонадеянным и уверенным в себе на склоне лет, не обнаружив этих качеств в лучшую пору жизни. К тому же, друг мира, я побоялся бы домашних бурь и слишком сердечно любил свою Терезу, чтобы доставлять ей огорчения, проявляя к другим более горячие чувства, чем те, какие она внушала мне. Как же поступил я в этом случае? Несомненно, мой читатель уже догадался об этом, если хоть немного следовал за мной до сих пор. Невозможность овладеть реальными существами толкнула меня в страну химер; не видя в житейской действительности ничего, что было бы достойно моего бреда, я нашел ему пищу в идеальном мире, который мое богатое воображение скоро населило существами, отвечавшими потребности моего сердца, и никогда это средство не являлось более кстати и не было более плодотворным. В своих непрерывных восторгах я упивался бурными потоками самых восхитительных чувств, когда-либо наполнявших сердце человека. Совсем забывая о человеческом роде, я создал себе общество из существ совершенных, божественных как своей добродетелью, так и красотой, — друзей надежных, нежных, верных, каких никогда не находил здесь, на земле. Я так пристрастился витать в эмпиреях, среди прелестных творений моей фантазии, что отдавал ей без счета часы и дни и забывал обо всем на свете; едва съедал я второпях кусок, как уже горел нетерпением вырваться из дому и поскорее вернуться в свои милые рощи. Если в ту минуту, когда я спешил в очарованный мир, ко мне приезжали жалкие смертные, чтобы удержать меня на земле, я не мог ни скрыть, ни умерить досады и, больше не владея собой, оказывал им такой резкий прием, что его можно было бы назвать грубым. Все это только увеличивало мою репутацию мизантропа, — хотя я заслужил бы совсем противоположное мнение о себе, если бы окружающие лучше читали в моем сердце» .

Нечего и говорить о том, что, не называя мифологических существ в буквальном смысле слова, Руссо весьма часто рисует свое воображение весьма близким к тому, чтобы эти мифологические сказочные существа создавать почти в буквальном смысле слова. Таковы, напр., хотя бы страницы из «Исповеди» — 16, 41, 55, 144, 148 (в последних двух текстах прямо о «химерах») и др. Руссо пишет: «Существование конечных, существ так бедно и ограниченно, что если мы видим лишь то, что есть, то никогда не волнуемся. Химеры красят реальные предметы; и если воображение не прибавляет прелести к тому, что на нас действует, то бесплодное удовлетворение ограничивается органом и всегда оставляет сердце холодным» .

Здесь пока мы еще не имеем у Руссо природы в подлинно религиозном смысле слова. Здесь пока еще царство метафор, царство религиозного воображения и царство химер, которыми сам Руссо пользуется по своей прихоти и создает в целях более красочных изображений природы и более волнующих чувств. Именно так нужно понимать следующие его слова: «Я обращаюсь со всей природой, как властелин, моя душа, переходя от одного предмета к другому, соединяется, роднится с теми, которые ее привлекают, окружает себя пленительными образами, опьяняется восхитительными чувствами. Если, стремясь закрепить их, я забавляюсь мысленным их описанием, какую силу кисти, какую свежесть красок, какую выразительность речи вкладываю я в них» . Здесь из слабого и больного, хилого и разочарованного просителя милостыни у природы он вдруг превращается в ее властелина и господина и — все для того же возвеличивания красот природы, все для того же наслаждения ее мощью и величием, все для того же вдохновения этой природой при написании своих сочинений.

Однако от этих страстных метафор и поэтических экстазов Руссо всегда готов перейти и к серьезному, в подлинном смысле слова философскому изображению природы, когда эстетическое наслаждение вдруг неожиданным образом переходит в самое четкое и последовательное философское о ней рассуждение. Минуя отдельные мелочи, обратим наше внимание на ту природу у Руссо, как она рисуется в последней части «Эмиля» (вторая половина IV кн.), которая настолько имеет огромное философское значение, настолько отлична от всего, что Руссо писал о природе, и настолько обладает самостоятельной философской логикой, что эту часть «Эмиля» часто печатали и переводили отдельно от «Эмиля» под знаменитым названием «Исповедывание веры савойского викария».

7. Характер религиозной интерпретации природы. Именно здесь мы имеем ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОЕ ФИЛОСОФСКОЕ РАССУЖДЕНИЕ о природе, поражающее своим систематическим и, прямо можно сказать, академическим характером, который, несмотря на это, все же весьма заметным образом коренится в общем руссоистском отношении к природе.

В этом академическом сочинении Руссо верен себе самому уже тем, что признает все только естественное, только очевидное и только не требующее никаких доказательств. Подобно Декарту, он исходит из своих самых обыкновенных ощущений; и в этом смысле он чувствует себя еще более непосредственно, чем Декарт, который все-таки исходил не из наличия своих ощущений, но из наличия в себе разума. Однако оба философа делают тот очевидный вывод, что наличие ощущений заставляет признать нас и тех, кто имеет эти ощущения. Значит, для Руссо очевидно, что раз есть ощущения, то есть и ощущающее, раз существует ощущение и ощущающий, то есть и объективная причина для этого ощущения и для этого ощущающего. Но что это за причина?

Объяснять одну причину другой — это значит не получать никакой причины, так как ощущений ощущаемых предметов и ощущающих существует бесконечное количество. Значит, подлинной причиной может быть только то, что уже не требует для себя какой-нибудь другой причины, но само является причиной для самого себя. И это — первый член «символа веры» савойского викария: существует бог, который не нуждается ни в какой причине, но сам является причиной самого себя и всего другого , но тогда, кроме волн этого высшего существа придется признать и его разум, создающий гармонию всего существующего на основах той свободы, которой является оно само. И это — второй член «символа веры» савойского викария . Но тогда и вообще все существующее, например, человек, и свободно и разумно. А уклонение в сторону зла есть не что иное, как результат действия все той же свободы и разума. И это является третьим членом «символа веры», причем из указанных трех членов вполне очевидным образом вытекают, говорит Руссо, и все прочие члены «символа веры» . Зло и все страдания, которые имеются в человеке, делают для него только более высоким и величественным то, от чего он отступил согласно своей собственной воле и свободе. Совесть есть только следование природе . «Я обожаю верховную власть и умиляюсь под ее благодеяниями. Я не нуждаюсь в том, чтобы мне преподавали этот культ, он продиктован мне самою природою» . «Роптать на то, что Бог не препятствует человеку делать зло, значит роптать на то, что он наделил его высшей природой, что он вложил в его поступки моральность, которая облагораживает их, на то, что он дал ему право на добродетель» . «Чем больше бегут ее (смерти), тем больше ее чувствуют; и так умирают от ужаса в течение всей жизни, ропща на природу, из-за зол, которые создают для себя, оскорбляя ее» . «Частное зло только в чувстве страдающего существа, а этого чувства человек не получил от природы, он дал его себе сам» . «Я не говорю, что добрые будут вознаграждены; ибо, какого другого блага может ожидать прекрасное существо, кроме существования сообразно природе?» . Воссылая к Богу свои самые глубокие и сердечные чувства, Руссо несколько раз говорит о том, что это именно природа человека — поступать и чувствовать так, как повелевает Бог .

Важно не упускать из виду то, что все эти рассуждения Руссо, с виду как будто рациональные, все основаны (или, по крайней мере, он хочет их основывать) на глубинной жизни сердца, на сердечном влечении. Вся религия и вся мораль для него есть только жизнь того чистого сердца, которое бог сделал для человека его природой: «Существовать для нас значит чувствовать, наша чувствительность, бесспорно, предшествует нашему разумению, и мы имеем чувства раньше идей. Какова бы ни была причина нашего бытия, она позаботилась о нашем сохранении, наделяя нас чувствами, соответствующими нашей природе» .

И вообще первая половина этой IV книги «Эмиля» поражает своим последовательным догматизмом, в то время как вторая половина этой книги поражает нас своим учением о непосредственности сердечных чувств и о ненужности, даже вредном характере всяких логических доказательств. В конце концов, получается такая картина, что воспитанник, достигающий известного возраста, может выбирать себе любую веру, лишь бы она была сердечная, искренняя и вполне непосредственная. Кое-где восхваляется христианство и Евангелие, но и это все есть для Руссо только предмет непосредственного влечения. Выросшие в других религиях вполне могут исповедывать эти религии, лишь бы они были для них очевидным и сердечным примером веры. И вот эта-то сердечная и совершенно непосредственная вера и выставляется у Руссо как подлинная мораль или, как он часто говорит, подлинная природа. Эту мораль, религию и природу Руссо везде называет «естественной, хотя бы это и казалось для других религий, например, для христианства, полнейшим атеизмом» . «Величайшие идеи о божестве даются нам только разумом. Созерцайте зрелище природы, прислушивайтесь к внутреннему голосу. Разве Бог не сказал всего нашим глазам, нашей совести, нашему рассудку? Что же еще могут сказать нам люди?» . «Если бы люди ничего не говорили от себя и не писали никаких священных книг, а только слушали бы в сердце своем голос Бога, то во всем человечестве была бы только одна религия» . «Разум, сердце, естественность и природа человека, не руководимые никакими авторитетами, есть одно и тоже» . «Есть одна книга, открытая для всех глаз, это книга природы. По этой великой и возвышенной книге я учусь служить и поклоняться ее божественному автору. Никто не может оправдываться тем, что не читал ее, потому что она говорит всем людям на языке, понятном для всех умов» . «Я служу Богу в простоте моего сердца... Истинный культ — это культ сердца» . «Праведное сердце есть истинный храм Божества» . «Восходя к началу вещей, мы освобождали его от власти чувств; было просто подниматься от изучения природы к изысканию ее творца» .

Таким образом, природа получает у Руссо также и самое настоящее РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКОЕ значение. Но только значение это Руссо всегда хочет базировать на сердечных чувствах; а разные типы религии, а также и всякие религиозные авторитеты и учреждения допускаются у него только в порядке сердечного влечения, которое к тому же всегда трактуется как естественное. Поэтому и та систематика, и та догматика, которую сам он достаточно виртуозно проводит в «Исповедовании веры савойского викария», тоже трактуются как непосредственная потребность человеческого сердца и притом как потребность общечеловеческая. Следовательно, природой здесь оказывается у Руссо уже не объективная картинность естественных явлений и не напряженная субъективная жизнь, и не метафорическая химерность наблюдаемых чувственных красот, но то единство МОРАЛЬНО-ОБЩЕСТВЕННОГО САМОЧУВСТВИЯ человека, которое он в самом буквальном и в самом абсолютном смысле слова называет религиозным.

Никак нельзя сказать, чтобы эта религиозно понимаемая природа всегда переживалась у Руссо вполне однозначно. Если учесть все оттенки этой религиозности, то природу у Руссо можно толковать, начиная от крайнего пантеизма и кончая крайним монотеизмом. Лежа на дне лодки лицом кверху и двигаясь по воле волн, он обращается к природе так, как можно было бы обращаться к божеству . В письме к д'Аламберу о зрелищах вместо того, чтобы сказать «такова воля божья», он говорит: «Так решила природа, и заглушить ее голос — преступление». В следующем месте из «Исповеди» уже трудно разграничить функции божества и функции природы; «Моя душа, восхищенная этим величественным созерцанием, возносилась к божеству; и, видя с этой высоты, как мои ближние в слепом неведении идут по пути своих предрассудков, своих заблуждений, несчастий, преступлений, я кричал им слабым голосом, которого они не могли услышать: «Безумцы, вы беспрестанно жалуетесь на природу. Узнайте же, что все ваши беды исходят от вас!»

В этих местах из произведений Руссо достаточно ясно звучит нота пантеизма и ни о каком личном божестве не поднимается вопроса.

Совсем другое мы находим в следующих местах. «Каждое утро я вставал до восхода солнца. Через соседний фруктовый сад подымался на красивую дорогу, тянувшуюся над виноградником, и шел по склону гор до самого Шамбери. Гуляя, я произносил молитву, заключавшуюся не в бессмысленном бормотании, а в искреннем возвышении сердца к творцу милой природы, красоты которой были у меня перед глазами. Я никогда не любил молиться в комнате; мне кажется, стены и все эти жалкие изделия человеческих рук становятся между господом и мною. Я люблю созерцать бога в его творениях, когда мое сердце возносится к нему. Молитвы мои, могу сказать, были чисты и потому достойны быть услышанными. Для себя и для той, от которой я никогда не отделял себя в своих заветных желаниях, я просил только о жизни невинной и спокойной, свободной от порока, горя, тягостей нужды, о смерти праведных и о доле их в будущей жизни. Впрочем, молитва моя состояла больше в восторгах и созерцании, чем в просьбах, и я знал, что перед лицом подателя истинных благ лучший способ получить необходимое состоит не в том, чтобы его вымаливать, а в том, чтобы заслужить» . Тут всякий скажет, что Руссо заявляет себя самым настоящим монотеистом, или христианином. В другом месте той же «Исповеди» Руссо, вдыхая свежий утренний воздух после ночного пребывания в комнате, тоже обращается к Богу как к «Творцу чудес», созерцаемых им в картинах природы, и считая естественным религиозное равнодушие для горожан, не видящих природы, он считает непонятным это равнодушие у деревенских жителей, окруженных этими красотами природы. «Я не знаю другого, более достойного способа почтить божество, чем этот немой восторг, возбуждаемый созерцанием его творений и не поддающийся выражению при помощи определенных действий» . «Совесть есть только следование природе» .

Во всех этих местах из произведений Руссо уже нет никакого пантеизма, но во вполне откровенной форме выражается подлинное монотеистическое, т.е. христианское, понимание природы. Здесь мыслится Творец вне тварной природы, который в то же самое время настолько определенно открывает ее в своих красотах, что по одним этим красотам уже нужно признавать единого и сверхприродного Творца.

Может быть, чаще всего сам Руссо даже не очень различал, где у него пантеизм и где теизм. Не говоря ни слова о божестве своему воспитаннику до 15 лет, Руссо впервые открывает для него понятие божества при помощи созерцания восходящего солнца в окружении прекраснейшей картины природы . Можно привести из М.Н. Розанова следующее рассуждение с цитатами, переведенными тоже самим М.Н. Розановым: «Здесь изображается «первый человек, который пытался философствовать», «осмелился возвести свои размышления до святого святых природы и проникнуть мыслью так далеко, как это позволено человеческой мудрости». Описав с обычным мастерством благоуханный летний вечер от момента захода солнца и до полного превращения его в чудную ночь с бесчисленными звездами, Руссо заставляет своего «философа» расположиться на траве и погрузиться в созерцание красот окружающего мира. Мысль его просыпается, он старается проникнуть в тайны мироздания, но тщетно, пока сразу не озаряет его мысль о Боге. Тогда все ему становится ясным. «Увлекаемый чувством благоговения, признательности и ревности, он быстро поднимается, затем поднимает очи и вздевает руки к небу, а лик свой преклоняет к земле; тогда его сердце и его уста воздали Всеблагому первое и, может быть, самое чистое поклонение, какое он когда-либо получал от смертных» . Другое место мы тоже приведем по М.Н. Розанову и с его же переводом слов Руссо: «Изучение природы отвлекает от нас самих и возвышает к Творцу ее» . Из корреспонденции Руссо важно отметить еще и такое место, которое М.Н. Розанов передает так: «Для всякого размышляющего человека зрелище природы — есть обнаружение Бога» . В «Эмиле» читаем: «Величайшие идеи о божестве даются нам только разумом. Созерцайте зрелище природы, прислушивайтесь к внутреннему голосу. Разве Бог не сказал всего нашим глазам, нашей совести, нашему рассудку? Что же еще могут сказать нам люди?» . Знаменитое начало «Эмиля» одинаково можно толковать и пантеистически, и монотеистически: «Все хорошо, выходя из рук Творца вещей, все вырождается в руках человека» . Ниже говорится, что человек безобразит сам себя, вопреки своей природе. Тут уже не говорится о божестве. В корреспонденции Руссо монотеизм вообще не раз формулируется достаточно отчетливо и тем не менее пантеистическое чувство природы тоже дает знать о себе довольно сильно. Таковы его письма к польскому королю , к Верну и к Пети-Пьер .

Таким образом, нервически воспринимаемая природа у Руссо обладала всеми чертами и пантеизма и теизма, и объединением того и другого вместе. Эта уже и раньше встречавшаяся нам нервозность восприятия природы у Руссо, пожалуй, больше всего сказалась во всех религиозных противоречиях, если иметь в виду исторически сложившуюся несовместимость и взаимную враждебность монотеизма и пантеизма. Находясь во власти своих экстатических чувств, Руссо, пожалуй, разбирался во всем этом не очень отчетливо.

8. Природа и человек . Не менее противоречиво отношение Руссо к ПРИРОДЕ и в ее ОТНОШЕНИЯХ К ЧЕЛОВЕКУ.

Всем известно, — и об этом чаще всего говорится, — ИДИЛЛИЧЕСКОЕ, СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ и ВПОЛНЕ БЛАГОДУШНОЕ отношение Руссо к человеку, живущему на лоне природы, в окружении деревенской природы и красоты и вдали от городского шума. Так, мы читаем у Руссо: «Юные желания, обольстительные надежды, блестящие имена наполняли мою душу. Все, что я видел вокруг, казалось мне порукой моего близкого счастья. В каждом доме грезилась мне сельская пирушка, в полях — веселые игры, у рек и озер — купанье, прогулки, рыбная ловля, на деревьях — чудесные плоды, под их тенью — страстные свиданья, на горах — чаны с молоком и сливками, очаровательный досуг, мир, простота, наслаждение брести сам не зная куда» . «Мне необходим фруктовый сад на берегу именно этого озера, а не другого, мне нужен верный друг, милая женщина, домик, корова и маленькая лодка. Я буду наслаждаться счастьем на земле только тогда, когда буду обладать всем этим. Мне самому смешна наивность, с которой я несколько раз направлялся туда единственно для того, чтобы найти это воображаемое счастье» . «Приняв это решение, я оставил на время серьезные дела, чтобы до своего отъезда развлечься с друзьями. Из всех этих развлечений мне понравилась больше всего прогулка по озеру вместе с Делюком-отцом, его невесткой, двумя его сыновьями и моей Терезой. Мы потратили неделю на эту поездку при великолепной погоде. Я сохранил живое воспоминание о видах на противоположном конце озера, поразивших меня, описал их через несколько лет в «Новой Элоизе» . О своем искании места для идиллических героев своего романа «Новая Элоиза» Руссо говорит не раз . Соответствующее место для «уединения, лени, наслаждения бездействием и созерцательной жизнью» Руссо находит также и для себя после разлада со своими товарищами по литературной работе . Свою деревенскую жизнь в детстве Руссо считает причиной «дружбы», «чувств нежных», «благожелательных, мирных», а также и «возвышенных движений души», «живейшего желания быть любимым всеми близкими», и своей «кротости» . Но и о своем взрослом состоянии он пишет: «Я возвращался с прогулки довольно долгим кружным путем, с любопытством и наслаждением взирая на окружающие картины сельской жизни — единственные, которые никогда не утомляют ни сердца, ни глаз» . Красота Бьенского озера усугубляется для него наивной идиллической жизнью окружающего населения . Бернцы удивлялись его садовыми работами; и он с восторгом разводил кроликов, не отрываясь от созерцания прелестной природы . В шумном Париже или в деловой Венеции он только и мечтает о покинутой им деревенской жизни. «Я чувствовал себя созданным для уединения и деревни: мне невозможно было жить счастливо в другом месте» . Итак, деревенская и вполне наивная идиллия с ее нетронутой природой — это, несомненно, подлинная стихия мироощущения Руссо. Однако противоречие, терзавшее Руссо, как мы сказали выше, больше выразилось в его знаменитых филиппиках против культуры и цивилизации В ЗАЩИТУ САМОГО НАЧАЛЬНОГО И ПЕРВОБЫТНОГО ОБЩЕСТВА. Уже и в пределах идиллической обстановки его беспокоит мысль о нарастающем скоплении людей и их отрыве от природы, ведущем, уже не говоря о мировоззрении, даже к чисто телесным недугам . Своему ученику Руссо прививает прежде всего любовь к деревне . Руссо умеет находить очень яркие и острые краски для изображения своего мучительного пребывания среди образованного общества в Париже . Но дело далеко этим не кончается. Культура и цивилизация, по Руссо, глубочайшим образом искажают человека, так что природа его становится двойственной и обезображенной. Даже и таланты, собственно говоря, человеку не нужны, если он живет на лоне простой природы; а развиваются они разве только с дурным прогрессом цивилизации: «Народы добрые и простые не нуждаются в большом количестве талантов; они лучше обеспечивают свои потребности благодаря простоте жизни, нежели другие при всей своей изобретательности. Но по мере того, как народы развращаются, развиваются их таланты, словно для того, чтобы заменить собою утраченные добродетели и заставить даже злых быть против их воли полезными для общества» .

Городские люди разучились жить в деревне; и когда они появляются в ней, они приносят с собой все недостатки и пороки города. Простодушные крестьяне гораздо глубже всяких мудрецов и больше всего ценят нежную ласку . Деревенский простолюдин гораздо честнее, умнее, сострадательнее и душевнее всех городских сословий и особенно высоких из них . Светский человек всегда в маске, и, оставаясь наедине, он чувствует себя не в своей тарелке . «Никогда природа не обманывает нас; мы всегда сами обманываемся» . Идиллически понимаемую деревенскую жизнь Руссо прямо называет «золотым веком», «когда женщины были нежны и скромны, а мужчины простодушны и довольны жизнью своею» . Об этом «золотом веке» читаем вообще у Руссо не раз .

Итак, природа выступает у Руссо в виде некоторого идиллического состояния людей, не зараженных никакими привычками и предрассудками. В дальнейшем, однако, эта идиллия приобретает у Руссо какой-то грозный характер и становится проповедью самого дикого и нецивилизованного общества.

9. Природа и критика цивилизации. У Руссо проповедуется полное ниспровержение науки и искусств, потому что ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПРИРОДА БЛАГОДАРЯ ИМ ИЗВРАЩАЕТСЯ. «Народы! Знайте раз навсегда, что природа хотела оберечь вас от наук, подобно тому, как мать вырывает из рук своего ребенка опасное оружие. Все скрываемые ею от вас тайны являются злом, от которого она вас охраняет, и трудность изучения составляет одно из немалых ее благодеяний. Люди испорчены, но они были бы еще хуже, если бы имели несчастье родиться учеными» . «Наши души развращались по мере того, как совершенствовались науки и искусства» . «По мере того как они (науки и искусства) озаряют наш небосклон, исчезает добродетель, и это явление наблюдается во все времена и во всех странах» . «По мере того как умножаются жизненные удобства, совершенствуются искусства и распространяется роскошь, истинное мужество теряет силу, военные доблести исчезают, и все это является плодами наук и искусств, вышедших из тиши кабинетов» . «Он (человек) заставляет землю производить продукты другой земли, дерево — приносить плоды другого дерева; он спутывает и смешивает климаты, стихии, времена года; он уродует свою собаку, свою лошадь, своего раба; он ниспровергает все, он искажает все; он любит безобразие, уродов; он ничего не хочет таким, как оно создано природой, даже человека; он и его желает объездить, как манежную лошадь, обезобразить по моде, как дерево своего сада» . Изображая свое путешествие в Сен-Жермен с близкими для себя людьми, Руссо передает впечатления от уединения в лесу: «Я находил там картину первобытных времен, историю которых смело стремился начертать; я обличал мелкую людскую ложь; я дерзнул обнажить человеческую природу, проследить ход времен и событий, извративших ее, и, сравнивая человека, созданного людьми, с человеком естественным, показать людям, что достигнутое ими мнимое совершенство — источник их несчастий» . Дикарь и человек цивилизованный решительно противоположны друг другу, поскольку один всегда спокойный, а другой вечно деятельный и вечно мучит сам себя . «Человек, лишившись первобытной своей простоты, до того тупеет, что сам не знает, чего ему желать. Богатство приносит ему лишь осуществление прихотей, а не счастье» . «Если множество и разнообразие развлечений вначале как будто способствуют счастью, если однообразие ровной жизни вначале кажется скучным, то, всматриваясь ближе, находишь, наоборот, что самая сладкая привычка души состоит в умеренности наслаждения, оставляющей мало места как желанию, так и отвращению. Тревога желаний порождает любопытство, непостоянство; пустота буйных удовольствий порождает скуку. Никогда не находишь скучным своего состояния, если не знаешь более приятного. Из всех людей в мире дикари наименее любопытные и наименее скучающие; они равнодушны ко всему; они наслаждаются не вещами, а самими собой; они проводят свою жизнь в ничегонеделании и никогда не скучают» .

«Пока дикари жили только своим трудом и нуждались в своей работе только в одной паре рук, они жили свободные, здоровые, добрые и счастливые, насколько они могли быть такими по своей природе, и продолжали в отношениях между собою наслаждаться всеми радостями общения, не нарушавшими их независимость» . Руссо не устает восхвалять некоторые первобытные народы за их добродетель, которая оставалась у них нетронутой и неприниженной никакими науками и искусствами. Без всякого исторического обоснования, а только на основе собственных произвольных интуиций Руссо в этом смысле бранит древний Китай и восхваляет древних персов, скифов, германцев, американских индейцев и спартанцев .

Таким образом, здесь Руссо использует еще новое понятие природы, которое характеризуется не столько идиллией, сколько отсутствием наук и искусств.

10 . Природа и оправдание цивилизации . Наконец, если мы сведем идеал Руссо на дикое и первобытное общество, то мы опять ошибемся. Именно, совершенно неожиданным образом Руссо вдруг начинает восхвалять развитие тех способностей и талантов, которые даются человеку от природы и которые создают подлинную цивилизацию. Оказывается, например, что не что иное, как именно природа одаряет человека то ли способностью жить в простом и деревенском обществе, и тогда он должен развивать в себе наклонности, общие у него с другими, то ли он предназначен для гражданского общежития, и тогда нужно использовать те его природные черты, которые соответствуют его индивидуальности . Юлия воспитывает только те черты в характере человека, которые созданы самой его природой . Значит, природные черты не нужно оставлять в их неподвижном виде, но надо их всячески развивать. «Наблюдайте природу и следуйте тем путем, который она намечает для вас. Она непрерывно упражняет детей; она закаляет их темперамент испытаниями всякого рода; она рано научает их терпеть страдание и боль» . Руссо подробно рассуждает о самодовлении «естественного человека» и о дробности (мы бы сказали, об индивидуальности «цивилизованного человека»). То и другое дается от природы, а также и воспитывается на основании природных данных . На основании природных данных также необходимо воспитывать человека и в связи с его возрастом и в связи с местом его рождения , так что вся система воспитания, предлагаемая Руссо, есть не что иное, как «ход природы» . Своего воспитанника Руссо прямо называет «воспитанником природы», который «берет свои уроки у природы, а не у людей» . Но это не мешает ему доходить до мысли, что иной раз нужно и «исправлять природу» , хотя отход от «естественного» человека для Руссо и невозможен . Следование природе нисколько не мешает Руссо говорить о беспредельности человеческого развития . Воспитывая ребенка, надо по возможности дольше следовать природе, но отнюдь не до конца , тем более, что воспитание ребенка по природе сам Руссо признает достаточно странным для окружающего общества . Руссо прямо пишет: «Но примите в соображение, во-первых, что желая образовать человека природы, не нужно ради этого делать из него дикаря, и переносить его в лесную чащу; достаточно, чтобы, оставаясь среди социального вихря, он не увлекался ни страстями, ни мнениями людей, чтобы он видел своими глазами и чувствовал собственным сердцем; чтобы никакой авторитет не руководил им, кроме его собственного разума. Ясно, что в таком положении многочисленные предметы, которые его поражают, разнообразные чувства, которые в нем возникают, различные способы удовлетворять свои действительные потребности должны порождать у него много идей, которых он никогда бы не имел или которые приобрел бы лишь очень медленно. Естественное развитие ума ускоряется, но не извращается. Тот же человек, который должен остаться тупым в лесах, должен сделаться разумным и смышленым в городах, если будет оставаться простым зрителем. Ничто так не способствует развитию благоразумия, как зрелище безумств, в которых не участвуешь, и даже тот, кто участвует в них, научается, лишь бы не обманывался ими и не разделял заблуждения тех, кто совершает их» .

В приведенном рассуждении на «Эмиля» мы имеем целую программу воспитания общества без всякого возвращения к первобытной дикости. Выходит дело, что восхваление первобытной дикости имело у Руссо скорее риторический характер, поскольку на деле он вовсе и не думал возвращаться к первобытному обществу, а только хвалил некоторые его положительные черты, которые утрачивались с развитием цивилизации. Ребенка вовсе не нужно оставлять только на лоне природы, он должен изучать также и все искусства, но только воспитатель должен следить, чтобы все эти процессы в ребенке происходили из естественных потребностей. «Давая ребенку возможность обозревать произведения природы и искусства, раздражая его любопытство, следя за тем, куда оно его толкает, имеешь возможность изучить его вкусы, его наклонности, его стремления и заметить первые проблески его дарования, если у него есть какое-нибудь определенное дарование» . Руссо вполне допускает то, что он называет «ошибкой природы» и рекомендует «исправить эту ошибку тем или другим способом», причем Руссо тут же добавляет: «Этим вы сделаете только хорошее» . Широкую программу образования, далеко выходящую за пределы непосредственных и наивных ощущений, Руссо набрасывает в «Эмиле», вообще говоря, не раз . Человек по своей природе обладает разного рода моральными или художественными способностями. Задача культуры и цивилизации заключается, по Руссо, вовсе не в подавлении этих способностей и вовсе не в оставлении их на одном и том же месте. Они должны максимально развиваться.

Одно из высоких достижений указанных выше книг Г. Геффдинга и М.Н. Розанова о Руссо заключается и том, что многие всегда были склонны забывать, а именно о том, что понятие природы у Руссо отнюдь не менее относительно, чем понятие культуры . М.Н. Розанов привел настолько яркие тексты из Руссо, что нам остается здесь только привести хотя бы некоторые их них. «Поставив вопрос о культуре очень резко в первом своем рассуждении, Руссо уже в своем «Ответе» на возражения польского короля Станислава II смягчает свои парадоксальные положения. «Мы не станем утверждать, что теперь надо сжечь все библиотеки, уничтожить все академии и университеты. Эта мера повергла бы Европу снова в варварство, а нравы нисколько не выиграли бы от этого». Государи должны поощрять науки и искусства, иначе их подданные «остались бы невежественными и бедными, а пороки их от этого не уменьшались бы». Подобные же мысли выражаются в примечании к « Discours sur l ' in e galit e». «Так что же? Значит нужно разрушить общества, уничтожить различие между твоим и моим, вернуться в леса и жить там вместе с медведями? Привести такое заключение было бы в духе моих противников, но я предпочитаю избавить их от этого стыда, заранее устранив его». Пойдут в леса лишь те, «до слуха которых не достиг божественный голос». «Но люди, подобные мне, в которых страсти навсегда утратили первобытную простоту, которые не способны уже питаться травой и желудями и обходиться без законов и правителей н т.д. — будут уважать священные узы общества, будут любить своих ближних и отдавать на служение им все свои силы» .

11. Итог предыдущего. Первое впечатление, которое мы получаем при изучении отношения Руссо к природе, — это впечатление полной противоречивости, многозначности и отсутствия всякой логической системы. Этих типов отношения Руссо к природе можно насчитывать очень много, и соединить их в одно целое нет никакой возможности. Мы сейчас попробуем привести далеко не все, а только некоторые главнейшие типы отношения Руссо к природе, но даже и эти немногие типы звучат весьма разноречиво, бессвязно и вполне анархично.

а) Прежде всего, природа выступает у Руссо как 1) ОБЪЕКТИВНО-КАРТИННАЯ данность. В этом Руссо пока еще мало отличается от других поэтов. Однако уже и здесь обращают на себя внимание два обстоятельства. Во-первых, этих объективно-картинных изображений природы у Руссо многовато для писателя-прозаика. Интенсивное чувство природы является обычно привилегией лирических поэтов, а не прозаиков-романистов. А тем более оно не характерно ни для публицистов, ни для научных исследователей. У Руссо же число этих объективных картин природы превышает то, что мы находим даже у самого пылкого поэта, не говоря уже о философах. Второе обстоятельство, которое бросается здесь в глаза, — это то, что объективные картины природных изображений у Руссо отличаются чрезвычайной яркостью, красочностью, разнообразием, неожиданными переходами и огромной смелостью приемов, превосходящих самую живую поэтическую практику. Уже тут содержится у Руссо нечто особенное, которое в нашем дальнейшем изложении может только возрастать.

Далее, природу Руссо трактует как 2) СТИХИЙНО-ПСИХИЧЕСКУЮ данность. И, теоретически рассуждая, в этом тоже нет ничего особенного, поскольку поэты вообще любят увлекаться картинами природы и часто даже забывают изображаемую ими объективную картину, а больше сосредотачиваются на своих стихийных чувствах к природе. Но Руссо превзошел здесь все обычные гармонические рамки. Он не только углубляется в стихию своих переживаний, не только забывает изображаемый у него объективно-картинный предмет, но в этой стихийной области своих чувств он часто переходит все возможные здесь тона и полутона и создает такую эстетическую стихию, в которой становится трудно уже и разобраться. Тут есть решительно все, начиная от идиллически мирных картин и кончая дикими, грозными, какими-то гигантскими и почти уже нечеловеческими изображениями. Мало того, Руссо то всецело подчинен природе и в период болезни хочет лежать на лоне прекрасной природы, чтобы получить от нее исцеление. А то он вдруг непонятным образом кричит, что он господин природы, ее властелин, могущий представить ее в любом виде. Но мало и этого. От своих постоянных экстазов и бурных, неистовых чувств, от своей анархической экзальтации он вдруг переходит к спокойному и разумному рассуждению, даже прямо к философии природы, причем философия эта иной раз строится у него весьма последовательно, весьма логично и даже систематически. «Исповедание веры савойского викария» удивляет своей логикой, спокойной рассудительностью и систематическим ходом мысли от понятия природы и максимально эмпирических переживаний к понятию Бога, которое тоже получается у него убедительно разумным, прямо-таки очевидным и даже не лишенным того здорового скептицизма, которого обычно придерживается в этих вопросах спокойно размышляющий на эти темы человек. В конце концов, становится даже трудно определить, подчиняется ли здесь Руссо своим стихийным чувствам, исходит ли из опыта экзальтации, рассуждает ли спокойно и даже скептически или вдруг в нем начинает говорить о себе философ типа Декарта, Спинозы или Мальбранша. При таком понимании природы у Руссо можно найти все, что угодно, начиная от неистово чувствующего поэта и кончая скептически и необычайно осторожно мыслящим философом.

Далее, природа у Руссо трактуется, несомненно, как 3) РЕЛИГИОЗНАЯ данность. Вспоминая всю историю литературы, мы принуждены сказать, что религиозная оценка природы является вовсе не обязательной ни для пылкого и восторженного поэта и писателя, ни для осторожно и скептически мыслящего поэта и писателя. Но вот совсем другое дело у Руссо. Бия себя в грудь от восторгов на лоне природы и доходя до головокружения при созерцании ее красот, Руссо тут же начинает говорить о боге, причем эти рассуждения о боге у него, как всегда, достаточно спутанны и сумбурны. То перед нами здесь как будто бы вполне невинный пантеизм, который едва отличается от употребления обычных поэтических метафор, так что бог оказывается совершенно неотделимым здесь от картин природы и от самой природы. Бог как будто бы и является здесь не чем иным, как только самой же природой, но только в ее чрезвычайно возвышенном и абсолютном представлении. То вдруг Руссо пускается в рассуждения о боге как о создателе мира и природы, как о том всевышнем существе, которое превосходит всякую природу и является для нее творцом, а она является тварью. Это — самый настоящий теизм. Да и сам Руссо все время находился на перепутье между протестантством и католичеством; так что, несмотря на частое легкомыслие его в этих вопросах, он во многих местах своих произведений, безусловно, является не пантеистом, а теистом, т.е. признающим единого, интимного, абсолютного и при том личного Бога. Но дело не кончалось и этим. Именно, хотя он и спорил с атеистами и своими коллегами по просветительству, тем не менее, у него проскальзывают также еще и черты деизма, т.е. признания факта существования божества, но отрицание его воздействия на мир. В этом отношении он иной раз совершенно не отличался от Вольтера, который вполне искренне отрицал и притом в течение всей своей жизни как светский атеизм, так и церковный теизм, а был убежденным сторонником именно деизма, для чего можно привести из него много всякого рода рассуждений и доказательств. После всего этого относительно религиозного понимания природы у Руссо можно только развести руками. Нет никакой возможности причислить его в безусловной форме ни к пантеизму, ни к теизму, ни к деизму, ни к атеизму, хотя черты всех этих религиозных представлений проскальзывают у него довольно часто. Вообще необходимо сказать, что в области религии Руссо был сторонником довольно яркого свободомыслия; и его савойский викарий, хотя и весьма религиозен, тем не менее чрезвычайно скептичен и для теизма уж чересчур разумен. Своему Эмилю он не преподает никакой религии до его зрелого возраста и даже не упоминает ни о каком боге. А когда этот его воспитанник стал уже молодым человеком, то Руссо ведет его на высокий холм в окружение прекрасной природы смотреть на красоту восходящего солнца, надеясь этим способом насадить в нем религию. Чего тут больше, теизма, деизма, пантеизма или атеизма, судить очень трудно. Руссо не чужд был даже чувства физиологической пронизанности своего организма окружающей его божественной природой, но на другом полюсе стояла у него вполне рассудочная философия природы и божества. Насколько Руссо был анархичен и безответственен в области религии, свидетельствуют те места его писаний, где он определенно начинает заигрывать даже с мифологией.

Но, конечно, какая же могла быть мифология у столь экзальтированного и у столь сумбурно чувствующего себя человека, да к тому же еще очень даже не лишенного черт самого светского и атеистического просветительства?

Наконец, необходимо сказать и о природе у Руссо как 4) об ОБЩЕСТВЕННОЙ данности. Едва ли сам Руссо отдавал себе отчет в том, есть ли какая-нибудь разница между физической природой как таковой и, с другой стороны, природой человека, человеческой природой. Тут тоже можно найти у Руссо все что угодно. Обыкновенно Руссо связывают с противопоставлением природы и цивилизации и с отчаянной критикой этой последней. С этим он и вошел в историю общественной и даже революционной мысли. И, действительно, Руссо буквально вопит о прелестях и красотах первобытного общества, а также о том безобразии и губительстве человека, которое приносит с собой цивилизация. Руссо никогда не устает бичевать культуру и цивилизацию, восхваляя при этом моральную высоту, простоту и безусловно мирный характер первобытного состояния человека. Тут он доходит даже до революционного протеста. Ему хотелось бы смести и уничтожить все буржуазные учреждения его времени и прежде всего все государство с его чиновничьим аппаратом.

Однако оставаться только при подобных заявлениях Руссо было бы в настоящее время не только весьма односторонне, но и вполне антинаучно. Как он ни вопил о вреде цивилизации, тем не менее, когда припирали его к стенке и требовали серьезности в этом вопросе, он вдруг начинал писать и не просто писать, а даже кричать громким голосом в литературе и в письмах о том, что он никогда и не думал опускать современного человека в низины первобытного общества, что он никогда и не предполагал сносить современные государственные учреждения, что он никогда не был настроен против науки, против искусств и против современных ему моральных обычаев. Он, видите ли, только критиковал изъяны современного общества, но вовсе не хотел уничтожить самого этого общества; и, он, видите ли, восхвалял только хорошие стороны первобытного общества, а не все это первобытное общество целиком; и он, видите ли, даже согласен с тем, что в природе человека много дурного и что с этим нужно бороться путем цивилизации и культуры, путем развития наук и искусств и всегда быть на путях исторического прогресса.

Но тогда возникает вопрос, как же это он утверждал, что все прекрасно, порожденное природой, и как же это он громил цивилизацию в своем дижонском рассуждении и в своей работе о происхождении неравенства? При этом весь его «Общественный договор» основан именно на культурном и цивилизованном отношении людей между собой, на вере в людской интеллект и на необходимости направлять природу этим интеллектом. Невозможно и представить себе всю разноречивость и противоречивость общественно-исторических взглядов Руссо на человеческую природу и на полную логическую беспомощность его в этих постоянно меняющихся у него оценках природы и общества.

Таким образом, у Руссо имеется много разных представлений о природе; и все они не только противоречат друг другу, но противоречивы они и каждое само в себе, само с собой. Невольно возникает вопрос, чем же это объяснить и каковы общественно-политические, а также и личные причины для столь болезненной противоречивости и для столь бьющей в глаза логической неустойчивости, да еще в этот век просветительства и разума? Объяснений этих может быть очень много. Но мы остановимся только на двух.

б) Первым и основным объяснением такого рода сплошной противоречивости у Руссо может быть только СОЦИАЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ объяснение. Однако здесь едва ли придется нам тратить особенно большое время для нашего исследования, поскольку социально-историческая основа века Просвещения уже достаточно изучена и едва ли может вызывать какие-нибудь сомнения. Весь XVIII век, и особенно во Франции, — это весьма бурная, весьма неустойчивая и переменная эпоха. Старый режим в это время уже достаточно обнаруживал свою полную неспособность быть ведущей силой исторического развития. Однако революция в XVIII в. очень долго не наступала, и наступила она только в конце века. Люди были достаточно оторваны от былых идеалов феодализма и рвались переделать всю общественность на революционных началах. Но эта революционность очень долго не получала в умах тогдашних мыслителей какого-нибудь определенного очертания как социально-исторического, так и чисто личного. В это смутное время подготовки к великим социально-историческим потрясениям, не получавшим, однако, своего ясного и конкретного содержания, многие люди, действительно, переживали глубочайшие противоречия жизни и не были в состоянии их преодолеть. Даже многие из тех, кого принято считать ведущими представителями, отличались чрезвычайно большой пестротой своего мировоззрения, где можно было найти все, начиная от официальной церковности и королевства и кончая грубейшим механистическим материализмом.

Поэтому нет ничего удивительного и в том, что мы, вникая в этот загадочный внутренний портрет одного на величайших предшественников французской революции, нашли в этом портрете массу всякого рода противоречий и образ какого-то никогда не спокойного и всегда мятущегося духа. Вопрос этот должен быть для нас совершенно ясным; и ответ на него, как нам кажется, не должен вызывать у нас никаких особенно больших трудностей.

Другое дело, это — сама картина противоречивости, взятая в своем чистом виде, условно покамест вне тех социально-исторических связей, которые мы сейчас наметили. Это имманентная картина столь глубоких и разноречивых порывов, взлетов и падений у Руссо тоже должна быть характеризована в своем непосредственно ощущаемом нами существе.

В самом деле, как можно было бы объединить эту кричащую эстетику природы у Руссо, часто доходящую до неистовства и экзальтации, с теми несомненными чертами мировоззрения Руссо, где он вдруг выступает то как скептик, то как рассудочно мыслящий философ с чертами систематически развиваемого рационализма и интеллектуализма? Как можно было объединить его просветительское свободомыслие в религии с его же собственным и часто даже эмоционально, весьма страстно выражаемыми религиозными настроениями, а иной раз просто даже с богословием? В области того, что сам Руссо называл природой человека, разве можно разобраться в его симпатиях и антипатиях как к первобытному обществу, так и к цивилизации, как к естественной свободе чистого и беспорочного первобытного человека, так и к необходимости воспитывать этого естественного человека, звать его к идеалам культуры и цивилизации и вообще во всех этих невероятных дебрях ощущений свободы и необходимости?

Здесь нам хотелось бы употребить один медицинский термин, вкладывая в него, однако, не медицинское, но исключительно художественно-стилистическое значение. Именно, покамест нервная система человека функционирует более или менее упорядоченно, до тех пор все ее реакции на окружающую среду отличаются адекватностью и являются вполне мотивированными, но когда возникает расстройство центральной нервной системы, то и все эти обыкновенные человеческие рефлексы начинают спутываться, возникать там, где для них нет никаких ни психофизиологических, ни объективных оснований в самой действительности. От человека в этом случае невозможно заранее ожидать, как он будет реагировать на то или иное жизненное явление. На большое и значительное явление жизни такой человек может вообще никак не реагировать, а по поводу всяких пустяков начинает испытывать самые невероятные психологические и психические бури. Такое болезненное расстройство центральной нервной системы есть не что иное, как то, что обычно именуется истерией. Картина внутреннего состояния человека или его внешнего поведения в этом смысле получает для себя свой определенный метод и, мы бы сказали, свой определенный стиль. Ведь даже во всяком безумии есть свой стиль, поскольку ему присущ специфический для него метод функционирования. Истерия, безусловно, есть точно выраженная схема человеческих переживаний и всех реакций человека на окружающую среду. Истерия в этом случае, безусловно, является моделью и для умственного поведения человека, и для его эмоций со всеми их логически расстроенными функциями, и для художественного творчества, и, в частности, для тех областей человеческой психофизической жизни, в которых проявляется отношение человека к природе.

Впрочем, и такого рода художественная, общественная, религиозная, философская и революционная истерия у Руссо тоже, конечно, есть, в конце концов, результат его беспомощной распростертости между старым режимом и революцией, результат отсутствия у него возможностей чувствовать себя в обществе и в своей личной жизни гармонически. Такой общий итог мы могли бы подвести всей этой колоссальной запутанности отношения Руссо к природе, на каковую запутанность мы то и дело натыкались во всем нашем предыдущем изложении.

12. Роллан и Руссо. Только теперь, в результате анализа самого стиля, или структуры отношения Руссо к природе, мы можем точно формулировать отношение между двумя названными писателями. Без подведения указанного итога можно было бы только путаться при рассмотрении руссоистской модели у Роллана ввиду крайней неуравновешенности, многозначности и противоречий этой модели. Сейчас мы можем решить этот вопрос гораздо проще и быстрее.

Именно, Роллан НАХОДИТСЯ В ЗАВИСИМОСТИ ОТ РУССО РЕШИТЕЛЬНО ВО ВСЕХ УКАЗАННЫХ У НАС ПУНКТАХ, КРОМЕ ИСТЕРИЧЕСКОЙ НЕУРАВНОВЕШЕННОСТИ. В противоположность Руссо Роллан является весьма здоровой и уравновешенной натурой; и, несмотря на всю сложность своего отношения к природе, может быть, не меньшую, чем у Руссо, он сумел претворить все болезненные выкрики Руссо в нечто весьма здоровое и уравновешенное, лишенное всякого невроза и истерии.

Мы утверждали выше, что отношение Руссо к природе характеризуется объективной картинностью ее изображения, весьма яркой и напряженной, всегда красочной и разнообразной. Все это целиком перешло от Руссо к Роллану, или, если не прямо от Руссо, то, во всяком случае, от писателей подобного типа. Это нужно сказать и о прочих пунктах приведенного у нас выше анализа отношения Руссо к природе.

Большая задушевность и сердечность, всегдашняя искренность и непосредственность, полная отдача себя во власть природы, вплоть до аффектации и экзальтации, — все это мы находим и у Роллана, — однако как раз без всякой болезненности и без всякого нарушения гармонии психических сил. Конечно, наряду с этим у Роллана чувствуется, несомненно, какой-то философский подход к природе, какая-то повышенная оценка ее значения для человека, какое-то возвышенное и почти религиозное к ней отношение. Но что в этом вопросе является самым интересным, это то, что в этой области у Роллана не чувствуется ровно никакой рассудочности и даже вовсе никаких стремлений что-то логически доказывать или строить какую-нибудь полускептическую систему вроде исповедания савойского викария. Без всякого богословия и даже вообще без всякой логики Роллан непосредственно чувствует возвышенный характер природы, ее бесконечную мощь и ее всеисцеляющее значение. Это и значит для Роллана, что природа для него, в конце концов, божественна. Но у него не было в этом вопросе никакого метания из стороны в сторону и никаких перескоков от непосредственных чувств к логической аргументации. Поэтому все то, что в руссоистской модели природы производит на нас сбивчивое впечатление неуравновешенности и дисгармонии, все это воспринимается нами у Роллана гораздо более естественно, без всяких бьющих в глаза противоречий, без всяких противоречивых словоизлияний.

Наконец, если миновать все прочее, то и демократизм Роллана, и его стремление базировать все на народности и как-то воспринимать природу и народность в их полном тождестве удается Роллану гораздо более естественно, чем это могло быть у Руссо; и потому это имело у Роллана практически гораздо более передовой и гораздо более демократический характер, чем у Руссо. Руссо, видели мы, чрезвычайно радикален и доходит до революционных призывов к ниспровержению всех буржуазных отношений тогдашнего века. Роллан тоже в этих областях достаточно радикален, достаточно передовой писатель и для своего времени много сделал в своем разоблачении лжи и обреченности всех буржуазных отношений. Но в этих вопросах читатель Роллану верит, а психологическим междометиям Руссо не очень верит, а иной раз просто считает их музейной редкостью. Руссо очень много рассуждает о так называемом естественном человеке или естественном обществе. Но после нашего анализа необходимо будет признать, что самый этот термин «естественный человек», или «человек природы и разума», является у Руссо безнадежно запутанным. Роллан не призывал вернуться к прелестям первобытного общества; и Роллан никогда не проклинал науки и искусства и связанной с ними морали, а уж тем более цивилизации. Руссо же занимался этими проклятиями весьма охотно, весьма запальчиво и уж чересчур часто. Поэтому, когда его коллеги или сама общественность припирала его к стене, он вдруг начинал от всего отказываться и проповедовать радикальные исправления первобытного дикаря, радикально и дотошно проводимую систему воспитания, а также хвалить и науки, и искусства, и мораль, и всю цивилизацию. Вот этой-то неуравновешенности и сбивчивости мы как раз и не находим у Роллана, хотя, как мы сказали выше, его зависимость от Руссо решительно по всем пунктам в оценках значимости природы не может подвергнуться никакому сомнению.

Руссоистскую модель природы Роллан в корне переделал, как это произошло у него и с античной моделью, и с моделью спинозистской. Но это можно было совершить, имея только свое собственное и специфическое отношение к природе без раболепного использования разных других моделей природы, но с их критической переработкой. Что это за специфическая роллановская модель, об этом можно будет сказать только в конце нашего рассуждения о стилевых функциях природы у Роллана вообще.

Перейдем теперь к романтическому чувству природы.

Розанов М.Н. Ж.-Ж. Руссо и литературное движение конца XVIII и начала XIX в. etc . Т. 1. М., 1910. С. 46—75.

Вслед за Г. Геффдингом. Ж.-Ж. Руссо и его философия. Пер . с нем . СПб , 1898. Ср . Hudson, Rousseau and Naturalism in Life and thought. Edinburgh, 1903; Rundstroem E. Das Naturgefuhl J.-J. Rousseaus im Zusammenhange mit d. Entnicklungsgeschichte des Naturgefuhls uberhaupt Konigsberg, 1907.

Роллан Р . Собр. соч. Т. XIV . М., 1968. С. 609.

Там же. С. 612.

Там же.

Там же. С. 613.

Роллан Р. Собр. соч. Т. XIV . М., 1968. С. 614.

Там же. С. 616.

Там же. С. 612.

Там же. С. 611.

Там же. С. 624.

Там же. С. 626—627.

Там же. С. 631.

Руссо Ж.-Ж. Исповедь // Избр. соч. Т. III . М., 1961. С. 123.

Руссо Ж.-Ж. Эмиль, или О воспитании / Пер. М.А. Энгельгардта. СПб, 1913. С. 152—153. Ср. размышление Руссо о прелестях весны (там же. С. 143).

Там же. С. 556.

Там же. С. 154.

Прогулки одинокого мечтателя. Там же. С. 611.

Новая Элоиза. Ч. 1. Письмо 18. То же изд. Т. II . С 46.

Новая Элоиза. Ч. IV . Письмо 17. С. 446

Исповедь. — Избр. соч. Т. III . С. 351.

 Руссо Ж.-Ж. Эмиль, или О воспитании / Пер. М.А. Энгельгардга. СПб, 1913. С. 153.

Исповедь. — Избр. соч. Т. III . С. 99.

Там же. С. 371—372.

Там же. С. 139.

Там же. С. 615—616.

Исповедь. — Указ. изд. C . 352.

Там же. С. 105.

Там же. С. 373.

Там же. С. 382—383, ср. С. 376.

Там же. С. 339.

Там же. С. 154.

Там же. С. 112.

Там же. С. 147.

Там же. С. 557.

Исповедь. — Указ. изд. С. 56.

Новая Элоиза. — Избр. соч. Т. II . Ч. 1. Письмо 23. С. 52.

Там же. С. 52—53.

Там же. С. 53.

Новая Элоиза. — Избр. соч. Т. II . Ч. 1. Письмо 23. С. 53—54.

Там же.

Там же. С. 54.

Цит. по: Розанов М.Н . Ж.-Ж. Руссо и литературное движение конца XVIII и начала XIX века. М., 1910. Т. 1. С. 50.

Исповедь. Избр. соч. Т. III . С. 372—375.

Эмиль, или О воспитании. Указ. изд. С. 143.

Исповедь. — Указ. изд. С. 147.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 257—265.

Там же. С. 265—267.

Там же. С. 267—274.

Там же. С. 258.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 271.

Там же. С. 274.

Там же. С. 275.

Там же.

Там же. С. 277.

Там же. С. 280—284.

Там же. С. 284, и другие суждения на той же стр.

Там же. С. 289.

Там же. С. 290.

Там же. С. 290—291.

Там же. С. 292.

Там же. С. 303.

Там же. С. 305.

Там же. С. 309.

Там же. С. 312.

Исповедь. — Указ. изд. С. 557.

Избр. соч. Т. 1. С. 134.

Исповедь. — Указ. изд. С. 338 —339.

Там же. С. 210.

Там же. С. 556.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 258.

Там же. С. 249—257.

Цит. по: Розанов М.Н. Указ. соч. С. 57—58.

Там же. С. 58.

Там же.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 290.

Там же. С. 11.

Розанов М.Н. Указ. соч. С. 59.

Там же. С. 35.

Там же. С. 36.

Исповедь. — Указ. изд. С. 56.

Там же. С. 138.

Там же. С. 343.

Там же. С. 376.

Там же. С. 553.

Там же. С. 16—17.

Там же. С. 210.

Прогулки одинокого мечтателя. — Избр. соч. Т. III . С. 611—612.

Там же. С. 614—615.

Исповедь. — Указ. изд. С. 349.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 35—36.

Там же. С. 179, прим. I и мн. др.

Исповедь. — Избр. соч. Т. I . С. 339.

Новая Элоиза. — Указ. изд. Т. II . Ч. V . Письмо 2. С. 467.

Там же. С. 482—483.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 214.

Там же. С. 218.

Там же. С. 192.

Новая Элоиза. — Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 7. С. 527—528.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 483.

Рассуждение о науках и искусствах. — Избр. соч. Т. 1. С. 52.

Там же. С. 47.

Там же.

Там же. С. 57.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 11.

Исповедь. — Избр. соч. Т. III . С. 338.

Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми ( Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М., 1969. С. 96—97).

Новая Элоиза. — Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 2. С. 464. Прим. 1.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 218.

Руссо Ж.-Ж. Трактаты. С. 78.

Рассуждение о науках и искусствах // Избр. соч. 1. С. 48—50.

Новая Элоиза // Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 3. С. 493—494.

Там же. Письмо 2. С. 464.

Эмиль, или О воспитании // Указ. изд. С. 22 сл.

Там же. С. 14.

Там же. С. 221—222.

Новая Элоиза // Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 2. С. 462.

Эмиль, или О воспитании // Указ. изд. С. 8, 106; Новая Элоиза // Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 3. С. 505.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 101, ср. С. 37.

Новая Элоиза. — Избр. соч. Т. II . Ч. V . Письмо 3. С. 490—491.

Там же. Письмо 8. С. 536.

Эмиль, или О воспитании. — Указ. изд. С. 38.

Там же. С. 87.

Там же. С. 245.

Там же. С. 246—247.

Эмиль, или О воспитании // Указ. изд. С. 186.

Там же. С. 188.

Там же. С. 196—197.

Об этом Г. Геффдинг прямо так и пишет. Ж.-Ж. Руссо и его философия / Пер. с нем. СПб, 1898. С. 127—128.

Цит. по: Розанов М.Н. Указ. соч. С. 69 — 70.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.