Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Лосев А. История античной эстетики. Итоги тысячелетнего развития

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть Девятая ОБОБЩЕННО-ЗАВЕРШИТЕЛЬНАЯ КАРТИНА АНТИЧНОЙ ЭСТЕТИКИ

В процессе обсуждения основных категорий античной эстетики мы уже подходили к основному выводу (выше, часть седьмая, глава VI, §2) о том, что последней и наиболее конкретной картиной античной эстетики является картина всей космической жизни в виде универсальной театральной постановки. И теперь, после рассмотрения основных эстетических категорий античности, сама собой возникает необходимость дать общую и сводную картину античной эстетики. Здесь мы подчеркиваем уже самый термин "картина". Дело в том, что основная интуиция античности заключается в фиксации живой и телесной вещи, способной производить целесообразную работу. Но ведь это не понятие вещи и не ее абстрактная форма. Ведь есть прямая и непосредственно ощутимая данность. Абстрактные стороны вещи мы изучили. И теперь, в поисках последнего вывода, мы опять должны вернуться к исходной вещественно-материальной и телесной вещи, которая должна быть представлена уже не в виде абстрактной системы категорий, но в виде все той же телесной вещи, теперь, однако, не слепой, но расчлененно-данной и фиксируемой именно в виде смысловым образом очерченной картины. Картина эта, повторяем, есть всеобще-космическое театральное представление. Изображение этой картины и должно стать окончанием всей истории античной эстетики.

Сначала мы попробуем привести основные тексты, а потом сделаем из этих текстов и все необходимые выводы.

Глава I ОБЗОР ТЕКСТОВ (1)

Представление о жизни как игре издавна и постоянно было свойственно греческой мысли. На протяжении целого тысячелетия (VI в. до н.э. – V в. н.э.) возникают неизменно удивительные образы, в которых самая обычная преходящая человеческая жизнь и бытие надчеловеческое, космическое, вечное понимаются не иначе, как игра, беспечная и неразумная, увлекательная и замысловатая. Можно забавляться шашками, мячом, куклами, пением и плясками, драматической постановкой, весело смеяться над игрой человеческих страстей и жизней, испытывая удовольствие от свободы ничем не сдерживаемых возможностей.

Уже читателей Гомера поражал веселый "неугасимый" (asbestos) хохот олимпийцев над страданиями людей и собственными божественными раздорами. Именно на этот неудержимый смех пирующих богов (Ил. I 599 – 611) обратил внимание неоплатоник Прокл (V в. н.э.), который, комментируя "Государство" Платона (In R.P. I 126 – 128 Kroll), толкует божественное устроение мира как "детскую игру богов", как "щедрую энергию, направленную на все, и причину порядка того, что находится в мире". Если демиургическая деятельность богов неистощима, то и смех их "неугасим". Смех богов нескончаем, "так как слезы их относятся к промыслу о вещах смертных и подверженных року, являясь то существующими, то несуществующими знаниями, смех же относится к универсальным и вечно тождественно движущимся полнотам (pleromata) универсальной энергии". Отсюда слезы – удел человека, а смех не отделим от божественной сущности, вернее, является ее квинтэссенцией2.

Гераклиту принадлежит загадочный фрагмент: "Вечность (aion) есть играющее дитя (paidzon), которое расставляет шашки (pesseyon): царство [над миром] принадлежит ребенку" (B 52 D). В этом образе неизменно юной и детски беззаботной вечности можно выделить несколько характерных моментов. Здесь царит неразумие, управляющее всем миром (ср. у того же Гераклита: "Война есть отец всего, царь всего" – B 53; "Война всеобща... правда есть раздор и... все возникает через борьбу и по необходимости" – B 80). Однако это неразумие мыслится игрой в шашки, то есть оно вполне разумно и творчески целесообразно. Но вместе с тем эта игра мировых сил есть не что иное, как естественное состояние универсума. "Злой мировой хаос, сам себя порождающий и сам себя поглощающий, есть в сущности только милые и невинные забавы ребенка, не имеющего представления о том, что такое хаос, зло и смерть" (ИАЭ I 365).

Платон видит в людях "чудесные куклы богов, сделанные ими либо для забавы, либо с какой-то серьезной целью" (Legg. I 644 д). В конечном счете людьми управляют боги, дергая за прилаженные к куклам нити или шнурки (neyra). Из них только одна нить золотая, руководимая разумом, а все остальные – грубые, железные, влекомые человеческими страстями. "Миф о том, что мы куклы, – заключает Платон, – способствовал бы сохранению добродетели" (I 645 b). Добродетель, по мнению философа, несомненно укрепится, если признать человека "игрушкой богов" и видеть в жизни каждого мужчины и каждой женщины "прекраснейшую игру" (VII 803c), источник которой есть само божество, всегда разумное, знающее и совершенное. Вся человеческая жизнь в идеальном государстве превращается у Платона, таким образом, в пляску, сопровождаемую песнопениями, когда "все целиком государство должно беспрестанно петь для самого себя очаровывающие песни" (II 665c). "Надо жить играя", – утверждает Платон. "Что же это за игра?" – спрашивает он. И сам же отвечает: "Жертвоприношения, песни, пляски, чтобы уметь снискать к себе милость богов, а врагов отразить и победить в битвах" (VII 803c)3.

В "Политике" Платон среди искусств, которые выступают в качестве основных и вспомогательных причин в жизни самого государства (287b), называет "пятый род", включая в него искусство украшения, живопись, музыку и то, что, пользуясь ими, создает "подражания, направленные исключительно к нашему удовольствию" (288c). Весь этот род он охватывает одним именем "игра" (paignion), так как все вышеуказанное "делается не всерьез, но ради забавы" (288c); но забава эта, оказывается, помогает "искусству царя" править государством. Так объединяется у Платона игра и жизнь идеального общества со всем его законодательством, религией, обычаями и наилучшим управлением.

Стоик Эпиктет (I в. н.э.), в свою очередь, рисует выразительный и даже дерзкий образ Сократа, играющего в мяч (Dissert. II 5, 18 – 20 Schenkl.). Он подчеркивает умение Сократа, его знание игры (eidei sphairidzein) и вместе с тем иронически-шутливый характер (paidzein) этой забавы на суде, где Сократ, словно мячом, играет своей жизнью, соблазном бегства из тюрьмы, опасностью несвободы, угрозой принятия яда, женой и детьми, которых он оставит в сиротстве. В этой игре, как будто беспечной и вздорной, есть своя закономерность. "Он играл гармонично, размеренно (eyrythmos)", – говорит Эпиктет (II 5, 21). Сократ, таким образом, придавая игре какой-то внутренний ритм, известный ему одному, опасно жонглирует мячом, направляемым не без веления судьбы и готовым в нужную минуту увлечь в своем падении самого мудрого из всех людей.

Гераклитовская вечность играла, как дитя, не сознавая всего ужаса, таящегося в ней. Сократ же со смехом и шутками беспечен вполне сознательно, так как его игра закончится смертью, а значит, и бытием, неподвластным злой человеческой силе.

У неоплатоника Плотина вселенная сурова к человеку и проницательна. Она непрестанно создает людей, "прекрасные и милые видом живые игрушки" (III 2, 15, 31 – 33). Слезы и заботы их, пусть даже самые глубокие, есть, с точки зрения вечности, только пустая забава (paignion). Люди, пишет Плотин, "принимают свои игрушки за нечто важное, так как им неведомо то, что действительно важно, и потому, что сами они игрушки" (III 2, 15, 54 – 56).

Даже из этих немногих примеров, ограниченных размерами главы, можно сделать вывод об одной неистребимой тенденции, свойственной греческой мысли и обусловленной тем, что во все эпохи физическая и материальная, телесная сторона живого существа не была осмыслена греками как личность. Человек смыкался со всей мировой материей и был един со всем физическим миром и природой, не выходя из круговорота материи, где все мыслилось вечным – и смерть и рождение. Жизнь человека управляется божеством, которое само играет без ясно выраженной цели. Это божество еще тоже неотделимо от мирового хаоса и вечно изменчивых стихий земли, огня, воздуха и воды. Оно еще чересчур физично, внеличностно и потому преисполнено избытка сил и безмерной энергии, изливающейся в мир. Отсюда – опасная безрассудность детски-наивной игры грозного хаоса и нестареющей вечности.

Беззаботная игра божественных сил никогда, однако, у греков не противоречила осмыслению мира и человека как направляемых вполне целесообразной и разумной волей, открытой вовне лишь мудрецам, пророкам и поэтам4.

Эта воля могла пониматься в разные периоды времени различно. Греки именовали ее Судьбой – Мойрой, Ананкой – Необходимостью. Она была Логосом Гераклита (A 8. 16. 20; B 1. 2. 72), Нусом – Умом Анаксагора (B 12. 13), "беспредпосылочным началом" (arche anypothetos) Платона (R.P. VI 509a, 510b), Перводвигателем (proton cinoyn) Аристотеля (Met. IV 8, 1012b 30), "творческим огнем" (pyr technicon) стоиков (SVF 1 171; II 217, 1134). Мировой Душой неоплатоника Плотина (III 1. 8 – 9; V 1, 2), Адрастией – Неизбежностью, Дикой – Правосудием и Софией – Премудростью (III 2, 13, 16 – 17), демоном (III 4, 3; 5).

Стихийность и разумность никогда не исключали друг друга у древних, а взаимно дополняли и поясняли свою суть. Вот почему мудрые законы судьбы, богов и демонических сил постоянно вмешивались в мир видимых явлений, в человеческую жизнь, осмысляя и направляя ее. Ананка – Необходимость главенствует у Платона над космосом, вращая мировое веретено (R.P. X 617b). Ее дочери, или ее ипостаси, богини судьбы, три Мойры, воспевая прошлое, настоящее и будущее, помогают ей вращать веретено. Они присоединяют свои голоса к пению сирен, сидящих на каждой из восьми небесных сфер веретена и своим пением создающих гармонию вселенной (617c). Однако в этой провиденциальности судьбы не был предусмотрен элемент случайности.

Он укрепился и стал развиваться в эпоху эллинизма вместе с новой богиней, Тюхе – Случаем, бывшей некогда только персонификацией случайности. Примечательно, что еще в VII веке до н.э. у Архилоха (frg. 8 Diehl2) Тюхе выступала вместе с Мойрой как благодетельница людей. Она же, по свидетельству Павсания, прямо становится у Пиндара (V в. до н.э.) одной из Мойр (VII 26, 8; Пиндар, фрг. 41). В гимне неизвестного поэта V века до н.э. Тюхе – "начало и конец для смертных" (Adesp. 4 Diehl). Хотя трагики противопоставляют Тюхе благоразумию (Chaer., frg. 2), но ораторы IV века до н.э., признавая ее "неразумность" (Демосфен, XVIII 207), вместе с тем почитали ее "владычицей" (VIII 69), а Менандр (frg. 417 Koerte) поместил Тюхе выше разума человеческих отношений. Она – дыхание (pneyma) божества или разум (noys) самого божества. Таким образом, Тюхе, будучи дыханием высшего разума и абсолютно нелогичной в ограниченном человеческом представлении, по-своему вполне логически управляет жизнью и ее процессами. Именно Тюхе, столь характерная для эллинизма с его крушением старых, устойчивых полисов и бурной деятельностью македонских и римских завоевателей, совмещает в себе беззаботность игры мировых стихий с продуманностью скрытого от людей замысла закономерной и неизменной в своих решениях судьбы. Отсюда – вся человеческая жизнь представляется уже не просто беспринципной игрой, но игрой сценической, управляемой мудрым хорегом, умело распределяющим роли, жестко следящим за их исполнением и не допускающим для актера никаких вольностей вне текста.

Замечательную картину именно такой человеческой трагедии живописует Платон в "Законах" (VII 817). Здесь граждане идеального государства состязаются с профессиональными поэтами в театральной постановке. Они "сами творцы трагедии, наипрекраснейшей сколь возможно и наилучшей". "Прекрасная" и "наилучшая" жизнь является в их государстве не чем иным, как "наиболее истинной трагедией" (einai tragoidian ten alethestaten), и весь государственный строй в "Законах" представляет собой ее "подражание" (mimesis). Граждане города и поэты – творцы. У них один и тот же предмет творчества. Они, можно сказать, соперники по искусству в "наипрекраснейшем действе".

Но человеческая трагедия, разыгрываемая в наилучшем из государств, несоизмерима с трагедией, созданной искусством. Эта последняя изгоняется из гражданского обихода, что Платон находит вполне естественным, ибо трагедия жизни выше трагедии вымысла.

Хрисипп, один из основателей древней Стои (IV – III вв. до н.э.), также сравнивает государство (urbs) и мир (mundus), где уважается право каждого человека, с театром. Ведь театр представляет собой общность (commune), "в которой место принадлежит каждому, кто его займет" (SVF III 371).

Оратору Демократу (IV в. до н.э.) приписывают изречение о космосе – сцене и жизни как пароде, то есть проходе к ней. Человек приходит на сцену жизни, видит нечто и покидает ее5.

Хороший актер оказывается для философов иной раз образцом, по которому люди могут строить всю свою жизнь. Киник Телет (III в. до н.э.) полагает, что хороший человек в начале, середине и конце жизни поступает "как хороший актер, хорошо играющий в прологе, и в середине, и в решительном повороте действия" (catastrophe 16, 4 Hense).

Историк Полибий (III – II вв. до н.э.), грек, прославивший мощь римской державы, объединял богиню Тюхе и сценическую игру. Случай – сила, которая выводит на подмостки жизни то одного, то другого героя. В связи с этим Полибий упоминает Тюхе, которая поставила на сцене третью драму о македонских политических событиях (XXII 1 10, 12). Он пишет об "эписодиях случая" (ta episodia tes tyches – II 35, 5), употребляя традиционную театральную лексику.

Лукиан (II в. н.э.) рассматривает человеческую жизнь как театральное шествие (pompe), где распоряжается один хорег, Случай, прилаживая участникам шествия маски (schemata) и сбрасывая их по своему желанию. Поэтому один в жизни носит маску (prosopeion) царя, другой – раба, один – прекрасен, другой – смешон. От воли Тюхе зависят богатые и нищенские одеяния актера (hypocritas) этой жизненной драмы (drama, Menipp. s. Necyom. 16). У того же Лукиана Тюхе "играет людьми" "на сцене в драме с множеством лиц" (polyprosopoi dramati). Случай при этом играет или забавляется (paidzein) делами людей (Nigrin. 20).

Плутарх (I – II вв. н.э.), блестяще выразивший собою расцвет греческого Возрождения, в жизнеописании Деметрия Полиоркета объединяет Случай и историю, которые "как бы переносят действие с космической сцены на трагическую" (ec comices scenes... eis tragicen. – гл. 28). Биографию Деметрия он резюмирует так: "Македонская драма сыграна, пора ставить на сцену римскую" (гл. 53). Тонко и психологически убедительно рисует Плутарх биографию Демосфена, его вещий сон перед смертью. Демосфен, борец против македонской партии и ненавистник предателя Архия, некогда трагического актера, а теперь явившегося с отрядом для захвата Демосфена, даже во сне соперничает со своим противником. Плутарх пишет: "Снилось ему, будто они с Архием состязаются в трагической игре (antagonidzesthai... tragoidian hypocrinomenos), и, хотя он играет прекрасно и весь театр (theatron) на его стороне, из-за бедности постановки (choregia) победа достается противнику" (гл. 29). Умирая, Демосфен упрекает Архия в "неубедительной игре" и просит оставить себя без погребения, чтобы завершить злодеяние Архия ролью в духе софокловского Креонта.

Жизнь не раз соперничает у Плутарха с драмой, так что иногда бывает трудно разобрать, где кончается естественный ход событий и где начинается сценическое искусство. Пример такой нерасторжимости жизни и сцены находим в жизнеописании Красса.

Плутарх безжалостно изображает посмертную участь римского полководца. Театральная декламация из "Вакханок" Еврипида в присутствии армянского царя Артабаза превращается в восторженную одержимость, когда к ногам актера неожиданно явившийся гонец бросает голову убитого Красса. Ясон из Тралл "впадает в состояние вакхического исступления" (гл. 33), потрясая, как Агава, растерзавшая сына, мертвой головой и выкрикивая стихи Еврипида. Армянские властители, восторженные поклонники театра, вознаграждают актера талантом серебра, а Плутарх бесстрастно заключает: "Таков, говорят, был конец (exodion, которым, словно трагедия (hosper tragoidian), завершился поход Красса".

Хороший актер – недурной образец для подражания мудрецу. Стоик Эпиктет сравнивает Сократа, предпочтившего бегству смерть от яда, с "хорошим актером" (agathos hypocrites), который готов лучше прекратить игру, чем играть вопреки удобным для него обстоятельствам (Dissert, IV 1, 165 Schenkl., ср.: Цицерон о выборе актерами ролей, "наиболее подходящих к их индивидуальности". – De off. I 31, 110). Гелиодор (IV в. н.э.), автор романа "Эфиопика", скажет впоследствии устами своего героя Феагена о божестве Тюхе, которое "подшутило" над людьми, "выведя нас словно на сцену и сделав из нашей жизни представление" (V 6). Александрийский эпиграмматист Паллад, враг христианства, четко выразит сценическое представление о жизни в следующем двустишии: "Наша жизнь – сцена (scene) и забава (paignion). Или учись играть (paidzein), отложив заботу, или неси страдания" (Anth. Pal. X 72 Beckby). А один из ранних учителей церкви (III в.), Климент Александрийский, не хуже классического язычника тоже вспомнит смиренного христианина, который исполняет предназначенную ему роль в "драме жизни" (Strom. VII 11, 65 Dind.).

Но, может быть, самая внушительная картина человеческой жизни как сценической игры, поставленной великим хорегом – высшим разумом (ho logos), или Единым (to hen), нарисована Плотином в его трактате "О промысле" (III 2). Разум управляет миром человеческих дел, где все уже им заранее детерминировано, вполне целесообразно. В хорошем государстве, например, никогда не бывает равенства граждан, как и положено для драмы, где все действующие лица, естественно, не могут быть героями (III 2. 11, 12 – 16). Смерть не страшна человеку, так как она только иная форма существования, подобная актеру, сбросившему свое одеяние (schema) и надевающему новую маску (prosopon. – 15, 21 – 29). Человек есть не что иное, как живая игрушка (paignion), рожденная во вселенной (15, 31 – 33). Поэтому смерти и катастрофы людей подобны театральному зрелищу на сцене (epi ton theatron tais scenais. – 15, 43 – 50).

Человеку не дозволено упрекать и бесчестить божество так же, как и сценическому персонажу (hypocriten) немыслимо бранить создавшего автора (toy poietoy toy dramatos. – 16, 7 – 10).

Жизнь человека – действие (energia), и не простое, а замысленное художественно (technice). Она напоминает движение танцовщика (ho orchestes). Искусство (techne) танца руководит его движениями, жизнь движет созданным ею существом (16, 23 – 27).

Разум вселенной, продолжает Плотин, строго и неукоснительно соблюдает единство и связь людей, как полагается для драматического сюжета (ho toy dramatos logos), где благодаря вводимым автором связям гармонично объединены (eis mian harmonian) все столкновения и сложности (ta memachemena. – 16, 34 – 41).

Отсюда добро и зло противостоят друг другу как два полухория в драме (17, 8 – 10)6. Хороший и злой человек находятся на своих местах, как положено в драме, где автор каждому предназначает свою роль (toys prosecontas logoys). Добро и зло распределены соответственно природе и разуму (17, 10 – 23).

Каждая душа (psyche) в мире получает свою роль для игры (psyche men hypocrinetai) от поэта (poietoy), то есть создателя вселенной, как в драме, где автор раздает маски (prosopeia) и костюмы (estheta), чтобы актер выявил в задуманной роли свои качества и недостатки. Как драматург награждает актера или лишает его возможности играть, так и душа, "войдя в поэму (poiema) вселенной", или вознаграждается, или наказывается. Однако не следует забывать, что актеры жизненной драмы играют на сцене, несоизмеримой с обычной театральной, и им дается несоизмеримая свобода действия "поэтом вселенной" (toy poietoy pantos – 17, 27 – 56).

Строгая распорядительность космического драматурга, говорит Плотин, создает из вселенной прекрасно налаженный инструмент, лиру или флейту Пана, где каждая душа на своем месте и отличается своим музыкальным тоном (17, 59 – 89). Во вселенной все обосновано и продумано так же, как в театре, где актер никогда не может выйти за пределы авторского текста (18, 7 – 15). Мировое зло и добро поэтому на сцене вселенной являются частями универсального разума (toi panti logoy), как роли в театральном представлении являются непременными частями драмы (18, 18 – 26).

Картина, изображенная Плотином, поражает продуманностью и жесткой регламентацией жизни вселенной, зависящей от демиургического и драматического талантов высшего разума. Это и позволило систематизатору Плотина и его последователю Проклу в комментарии на платоновского "Тимея", подводя итог деятельности вселенской души (tes holes psyches), сравнить ее с трагическим поэтом (tragoidias poietes drama poiesas), который создает драму и отвечает за произносимый текст и за игру актеров. Вселенская душа "в качестве единственной причины" (ten mian aitian), а ею в театральном представлении является драматург, объединяет все части целостного космоса (ta de mere tois holois), создавая ни с чем не сравнимое единство мира (In Tim. II 305, 7 – 25 Diehl).

Итак, среди различных представлений древних греков о жизни космической и человеческой можно определенно выделить одно, возводя его к модели игры с несколькими ее модификациями. Во-первых, это стихийная, неразумная игра вселенских сил, изливающая преизбыток своей энергии на человеческую жизнь, входящую в общий природный круговорот мировой материи. Во-вторых, жизнь универсума и человека есть не что иное, как сценическая игра, строжайше продуманная и целесообразно осуществленная высшим разумом. Обе эти тенденции не исключают одна другую, а существуют вместе, корригируют друг друга, часто нерасторжимы и даже тождественны7. Доказательством их слиянности является роль Случая – Тюхе, апофеоза алогической стихии и вместе с тем божественного, неведомого людям замысла, который блистательно разыгрывает театральные представления (правда, только в плане человеческой жизни, личной и общественной), не смея конкурировать с трагедией, поставленной на бескрайних просторах сценической площадки вселенной космическим драматургом8.

Из всех приведенных здесь текстов попробуем сделать окончательные выводы.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.