Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Кэмпбелл Д. Мифы, в которых нам жить

ОГЛАВЛЕНИЕ

VIII. МИФОЛОГИЯ ЛЮБВИ (1967г.)

Какая чудесная тема! И как чудесен мифологический мир, прославляющий эту вселенскую тайну! Вспоминается, что греки считали Эроса, бога любви, старейшим из богов, но в то же время и самым юным, так как он заново рождается в каждом любящем сердце и наполняет его романтикой. Больше того, двум формам проявления этого божества соответствовали два вида любви - земная и небесная. А для Данте, по классической традиции, любовь заставляет вращаться Вселенную и наполняет весь мир, от небесного престола Троицы до низших закутков ада.

Один из самых, на мой взгляд, поразительных символов любви родился в Персии. Это мистическое толкование образа Сатаны как самого верного приверженца Бога. Знаменитая древняя легенда утверждает, что, сотворив ангелов, Бог велел им не воздавать хвалы никому, кроме Него, но после создал человека и приказал ангелам почтительно склониться перед этим благороднейшим творением. Люцифер отказался - как принято считать, из гордыни. Однако по мусульманскому толкованию, причина была в том, что он слишком сильно и пылко любил Бога и потому не мог заставить себя поклоняться чему-то иному. Именно за это его низвергли в преисподнюю и обрекли на вечную разлуку с Возлюбленным.

Самая страшная из адских мук - не огненная геенна или зловоние, а окончательное лишение возможности созерцать Бога. Какие невообразимые терзания должен испытывать изгнанный влюбленный, которыйдаже по велению Бога не в силах был преклоняться перед иным величием, кроме Божьего!

Персидские поэты спрашивали: «В чем источник неослабной силы Сатаны?» и нашли такой ответ: «В памятовании о гласе Божьем, когда Он молвил: «Изыди!» Найдется ли другой образ утонченных духовны» страданий, сравнимый с этим по мощи и отчаянию любви?

Другим примером из истории Персии служат жизнь и подвиги великого суфийского мистика Халладжа, распятого в 922 году за слова о том что он и его Возлюбленный Бог едины. Халладж сравнивал свою любовь к Богу с тягой мотылька к огню. Ночная бабочка до рассвета кружит у горящей лампы, возвращается к сородичам с обожженными крылышками и восторженно рассказывает об увиденном, а следующей ночью желание воссоединиться с пламенем заставляет ее безрассудно влететь в него и слиться с огнем в мгновенной вспышке.

Такое сравнение намекает на блаженство, которое все мы так или иначе должны испытать либо, по меньшей мере, вообразить в мыслях. Есть, однако, еще одна грань любви, и ее образец также описан в персидском тексте. Это древнее зороастрийское предание о прародителях человеческого рода. Некогда они поднялись из земли как одна тростинка - их единение было настолько тесным, что невозможно было разобрать, где кто. Со временем они, однако, разделились, а после снова слились и произвели на свет двоих отпрысков. Родители так нежно и безудержно обожали детей, что проглотили их: одного - мать, второго - отец. Чтобы уберечь род человеческий, Бог ослабил родительскую любовь в сотню раз, и после этого прародители произвели на свет еще семь пар детей, каждая из которых - возблагодарим за это Бога! - выжила.

Древнегреческое представление о Любви как старейшем из божеств перекликается с рассказанным ранее (см. четвертую главу) индийским мифом из «Брихадараньяка упанишады»: Предначальное Существо было безымянной и бесформенной силой. Оно не имело никаких представлений о себе, но затем подумало: «Я», ахам, и тут же испугалось того, что возникшее в мыслях «я» могут уничтожить. После оно рассудило: «Ведь нет ничего кроме меня - чего же я боюсь?» и, разросшись, разделилось и стало двумя, мужчиной и женщиной; от них впоследствии родились все живые существа на Земле. И когда творение завершилось, мужчина поглядел вокруг, увидел порожденный мир, и узнал, и произнес: «Я семь творение!»

Главный смысл этой истории в том, что предшествовавшее сознанию Изначальное Бытие - которое подумало: «Я», испытало страх, а потом желание, - является побуждающей сущностью, приводящей в движение наши безотчетные намерения. Второй урок мифа заключается в том, что ощущение любовного единения делает нас соучастником творческой деятельности первоосновы всего сущего. По индийским представлениям, наша обособленность друг от друга здесь, на Земле, в сфере пространства и времени, то есть наше многообразие, является лишь второстепенной, вводящей в заблуждение гранью личности, ведь на самом деле мы - единое бытие одной основы. Истина эта познается и ощущается в блаженстве любви, когда мы вырываемся за рамки себя, преодолеваем собственные границы.

Об этих сверхопытных духовных переживаниях рассуждает в своем великолепном эссе «Основы морали» немецкий философ Шопенгауэр. Почему личность способна позабыть о себе, о своем благополучии и рисковать жизнью ради того, чтобы спасти от смерти и мук другого, как если бы чужая жизнь была ее собственной? Шопенгауэр отвечает на этот вопрос так: подобное поведение вызвано инстинктивным пониманием той истины, что ты и другой человек на самом деле - одно. Личность на миг расстается с малым, второстепенным ощущением собственной обособленности и внезапно ощущает великую, «более правдивую» истину: в основе своей, по сущности, все мы едины. Это побуждение Шопенгауэр именует «сопереживанием», Mitleid, и считает единственным источником врожденной морали. Обретается оно, на взгляд философа, благодаря метафизически достоверным прозрениям, когда человек на мгновение утрачивает эго, забывает себя и становится безграничным. Не так давно мне довелось несколько раз вспомнить слова Шопенгауэра и задуматься над ними: по телевизору показывали героические эпизоды войны во Вьетнаме, когда вертолеты спасали оставшихся на вражеской территории раненых солдат. Позабыв о собственной безопасности, рискуя жизнью, молодые ребята спасали своих сверстников. Если искать примеры в нынешней жизни, то, мне кажется, лучшего примера неподдельного подвига Любви не найти.

В своде религиозных знаний Индии встречается определение пяти ступеней любви, по которым восходит верующий в своем служении и сознании бога, что означает, по индийским представлениям, сознание собственного тождества с тем Существом, что сначала произнесло: «Я», а После узнало: «Я есмь творение!»

Первая ступень - любовь слуги к хозяину: «Бог, ты мой Господин, я - покорный раб твой. Повелевай мною». Согласно индийскому учению, такое духовное настроение пригодно для большинства из тех, кто поклоняется божествам, независимо от уголка света.

Вторая ступень - любовь дружеская, которую в христианской традиции олицетворяют отношения Иисуса с апостолами: они были друзьями, беседовали на равных и даже спорили. Такая любовь подразумевает большую готовность к взаимопониманию и потому выше первой. В индийских священных текстах эта идея воплощена в «Бхагавад-гите» разговоре между царевичем пандавов Арджуной и его возничим, богом Кришной.

Следующая, третья ступень - родительская любовь, олицетворяемая в христианстве образом рождественской колыбели. На этом уровне человек лелеет в своем сердце сокровенное божественное дитя, зародыш грядущего пробуждения духовной жизни. Ее имел в виду мистик Мейстер Экхарт, когда говорил своей пастве: «Приятнее Господу рождаться духовно в отдельной девственной, благой душе, нежели даже родиться телесно от Пресвятой Марии. (...) Высшая цель Господа - рождение, и не радуется Он, пока не родится в нас Его Сын». В индуизме та же ступень очаровательно выражена распространенным поклонением проказливому малолетнему «воришке» Кришне, родившемуся и воспитанному среди пастухов. Что касается нашего времени, то неплохим примером может послужить уже упоминавшийся (см. пятую главу) случай, когда к индийскому святому и мудрецу Рамакришне пришла женщина, обеспокоенная тем, что не испытывает любви к богу. «А вы вообще кого-то любите? - спросил Рамакришна и, когда она ответила, что любит своего племянника, посоветовал: - Любите его, заботьтесь о нем - это и будет любовь к Богу».

Четвертая ступень - супружеская любовь. Католические монахини носят кольца в знак духовного обручения с Христом. Любой брак по любви полон духовности: говоря словами Нового Завета, «и будут двое одна плоть» (Еф. 5:31). Главным сокровищем становится уже не собственное «я», не индивидуальная жизнь, а единство двоих, стирающее границы эго. В Индии жена должна поклоняться мужу как господину, этим оценивается степень ее набожности (как жаль, что то же не относится к обязанностям супруга перед женой!).

Что, наконец, представляет собой, по мнению индийцев, пятая, высшая ступень любви? Это любовь страстная, тайная и запретная. В браке человек по-прежнему следует велениям рассудка, радуется мирским благам жаждет достатка, высокого положения в обществе и всего прочего. Не нужно забывать, что на Востоке брак чаще всего основан на договоре между родителями супругов и потому не имеет ничего общего с тем, что называют любовью на Западе. В этих обстоятельствах приступ страстной любви может быть только незаконным; он губительной бурей обрушивается на должный порядок добродетельной жизни. Цель страсти полностью совпадает с мечтой мотылька из сравнения Халладжа: эго жаждет сгореть в пламени любви. Образцом этого среди легенд о Кришне служит предание о пылком взаимном увлечении бога в облике юноши и его смертной госпожи, замужней Радхи. Уместно повторить другие слова мистика Рамакришны, который всю жизнь оставался столь же страстным поклонником богини Кали: «Если так сильно любишь Бога и готов пожертвовать всем, лишь бы узреть Его лицо, достаточно сказать:

"Боже, откройся!" - и Он непременно откликнется».

Там же, в Индии, есть образ Кришны, игравшего ночами на флейте в лесу Вриндаван. Чарующая мелодия заставляла юных жен тайком выбираться из супружеских постелей и, прокравшись по залитому лунным сиянием лесу, всю ночь напролет танцевать с прекрасным юным богом и предаваться неземному блаженству.

Основная мысль этих примеров заключается в том, что внезапный приступ любви возносит человека над преходящими законами и отношениями, имеющими силу только в иллюзорном мире кажущейся обособленности и многообразия. Эту идею выражал в своих проповедях и святой Бернар Клервосский, полагавший, что библейский текст «Песни песней» выражает тоску души по Богу, выходящую за рамки рассудка и человеческих законов. Следует отметить, что мучительная разница междудвумя противоречивыми опорами нравственных обязательств - разумом и страстью, - изначально причиняла немало хлопот христианским богословам. «Плоть желает противного духу, - писал, например, святой Павел, - а дух - противного плоти» (Гав. 5:17).

Современник святого Бернара, Пьер Абеляр, видел высший образец любви Господа к человеку в нисхождении Сына Божьего на Землю, где он стал плотью и смиренно принял смерть на кресте. В христианской Экзегетике распятие Спасителя неизменно вызывало сложности, ведь Иисус, как принято верить, пошел на смерть добровольно. Но почему? Одни толкователи времен Абеляра считали, что это была дань Сатане «выкуп» людей из плена Нечистого, другие полагали, что Христос расплачивался с Отцом за грехопадение Адама. Сам Абеляр верил, что поступок Иисуса был добровольным самопожертвованием во имя любви основанным на стремлении отвлечь людей от мирских забот и пробудить в них ответную любовь к Богу. Из слов Мейстера Экхарта мы узнаем также, что такое проявление любви могло и не причинять Христу мучений: «Кто страдает не во имя любви, поистине терзается тяжко, но кто страдает во имя любви, не страдает вовсе, и муки его в глазах Господа плодотворны».

Сама мысль о нисхождении Бога в мир по велению любви к людям и ради того, чтобы пробудить в человеке ответную любовь, кажется мне полной противоположностью процитированного утверждения святого Павла. На мой взгляд, эта идея означает, что Бог жаждет человеческого благоговения не меньше, чем человек - Божьей благодати; их связывает обоюдная тяга. С этой точки зрения образ распятого на кресте истинного Бога и истинного Человека сосредоточивает наше внимание на соразмерных условиях взаимной жертвы - брачного договора, а не выкупа в каком-то уголовном смысле. Кроме того, если видеть в распятии символ не только исторической даты, когда Христос был казнен на Голгофе, но и вневременную загадку присутствия и участия Бога в терзаниях каждой живой твари, то образ креста можно считать знаком вечного утверждения всего, что было, есть и будет. Вспомним слова Христа, запечатленные в гностическом «Евангелии от Фомы»: «Разруби дерево - я там; подними камень, и найдешь меня там»; вспомним платоновского «Тимея», где сказано, что время - это подвижный образ Вечности; строки Уильяма Блейка: «Вечность - это любовь, закаленная временем» и, наконец, памятный отрывок из сочинений Томаса Манна, где писатель славит человека как «благородную встречу - eine hohe Begegnung - устремленных друг к другу Духа и Природы».

Таким образом, можно с уверенностью говорить: невзирая на то, что некоторые моралисты находят возможным разделять две сферы, Два царства - плоть и дух, время и вечность, - при первом же появления любви подобные разграничения сразу исчезают и пробуждается чувство осмысленности жизни, где все противоположности пребывают в неразрывном единстве.

Самым почитаемым на Востоке олицетворением такого жизнеутверждающего начала, которое выше пар противоположностей, является безгранично сострадательный бодхисаттва Авалокитешвара (в Китае - Гуань-Инь, в Японии - Каннон), о ком достаточно подробно рассказывалось в предшествующей главе. В отличие от Будды, который, завершив земное существование и проповедование, ушел и никогда уже не вернется, бодхисаттва, исполненный беспредельного сочувствия, отказывается от освобождения и навеки остается в круговороте перерождений. По этой причине он во все времена символизирует собой тайну окончательного спасения уже при жизни. Как ни парадоксально, такое освобождение требует не выхода из круговорота новых рождений, а деятельного, добровольного и сострадательного участия в здешней горестной жизни, буквальной самоотверженности, ведь отбрасывание «я» избавляет от любых желаний и страхов. Оно освобождает бодхисаттву, спасает и нас - в той мере, в какой мы постигли совершенство сострадания.

Говорят, что стекающая с кончиков пальцев бодхисаттвы амброзия достигает самых глубин ада и утешает души узников, запертых в пыточных камерах своих страстей. Больше того, в общении друг с другом все мы, не сознавая того, становимся проводниками бодхисаттвы, чья цель заключается вовсе не в том, чтобы изменить - или, как любят говорить сегодня, «улучшить» - этот преходящий мир. Противостояния, напряженность, победы и поражения - неотъемлемые черты природы вещей, а бодхисаттва просто участвует в естественной жизни. Это благожелательность, не имеющая целей. Поскольку вся жизнь - всегда страдание, то решением ни в коем случае не может стать преобразование, «продвижение» от одной формы жизни к другой. Есть только один выход уничтожение самого органа страдания, которым, как нам уже известно, является идея сбережения эго, погруженного в собственные чарующие представления о том, что хорошо и плохо, истинно и ложно, верно и ошибочно. Но именно эта раздвоенность исчезает в метафизическом порыве сострадания.

Любовь как страстное чувство и любовь как сочувствие - две стороны одной медали. Порой их представляют как полные противоположности, физическое и духовное, но на самом деле личность в обоих случаях вырывается за пределы себя и свободно переживает вновь постигнутое тождество с чем-то более широким и долговременным. Необходимо признать, что оба вида любви - проделки Эроса, старейшего и самого юного из богов, того, кто, как сказано в древнеиндийском мифе, излился в начале времен и стал всем сотворенным.

На Западе наиболее примечательным символом любви как страсти является, несомненно, предание о любовном напитке Тристана и Изольды, восхваляющее парадоксальность всей этой тайны: муки любовного счастья - и восторг от этих мук: для благородных сердец они становятся самой амброзией жизни. Величайший из великих поэтов, воспевавших Тристана и Изольду, Готфрид Страсбургский (это в его варианте легенды черпал вдохновение Вагнер, когда создавал одноименную оперу), писал: «Я предпринял этот труд из любви к миру и благородным душам: это мир, к которому устремлено мое сердце, это души тех, кто мне дорог». Затем он, однако, добавил: «Я имею в виду не обычный мир, где живут те, кто, как я слышал, не в силах терпеть скорбь и желает лишь купаться в блаженстве (да одарит их Господь вечным счастьем!). Не про такой мир, не про такое существование моя сказка; их жизнь и моя далеки друг от друга. Я вижу в мыслях иной мир, сводящий в одном сердце и горькую усладу; и радостную печаль, душевное счастье и мучительную тоску, милую жизнь и скорбную смерть, отрадную гибель и горестное существование. Этот мир - мой, будь он проклят и будь благословен».

Разве не слышим мы в этих словах отголосок метафизического совпадения и преодоления противоположностей, которое уже встречало» нам в образах Сатаны в преисподней, Иисуса на кресте и мотылька среда языков пламени?

Несмотря на это, средневековое европейское отношение к любви) как толковали ее воспевшие Тристана трубадуры и миннезингеры XII-XIII веков, имеет оттенок совершенно отличный от соответствующих дальне-, ближне- и средневосточных представлений. Буддийское качество «сострадания», каруна, равнозначно по смыслу христианскому «милосердию», агапэ, воплощенному в завете Христа любить ближнего своего как самого себя - и даже сильнее, и не только ближнего! Лично я считаю высшим, благороднейшим и самым дерзким призывом христианского учения слова: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих и гонящих вас. Да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Мат. 5:44-45).

Во всех традиционных представлениях о любви как сострадании, милосердии, агапэ сказано, что добродетель эта проявляется обобщенно я безлично; она не выделяет ни «своих», ни «чужих». Этой высшей, духовной любви противопоставляется обычно страсть низменная, похотливая и, как ее часто называют, «животная»; она в равной мере обобщенна, безлична и неразборчива. Еще точнее ее можно описать как взаимное влечение мужских и женских половых органов и сослаться на труды Зигмунда Фрейда как определяющее современное исследование этого вида любви. Однако в средневековой Европе - сначала в песнях трубадуров Прованса, а затем в поэзии миннезингеров, где акценты несколько сместились, - был найден новый образ любви, совершенно непохожий на пару, противопоставляемую в традиции. Я считаю эту исключительно европейскую главу истории любви одним из важнейших преображений не только сферы чувств, но и духовного сознания всего человечества, и потому намерен подробнее остановиться на нем прежде чем перейти к завершению.

Начнем с того, что в средние века брак почти неизменно оставался делом семейным, общественным - как, впрочем, всегда было в Азии и даже в наши дни нередко случается на Западе. Свадьбу справляли только по согласию родителей, и в кругах знати девушки играли роль политических пешек: порой их выдавали замуж совсем детьми. Тем временем Церковь освящала подобные союзы неуместно таинственными словами о том, что «два будут одна плоть», соединятся в любви и Боге - и «что Бог сочетал, человек да не разлучает». В таких условиях искренняя любовь не стала бы ничем, кроме предвестника несчастий, ведь за прелюбодеяние грозил не только костер на земле, но и вечное горение в аду. Любовь, тем не менее, рождалась даже в таких благородных сердцах, какие Успевал Готфрид Страсбургский. И она не просто возникала сама собой - о ней мечтали, а делом трубадуров было превозносить эту страсть, ниспосылаемую, по их мнению, свыше и превосходящую величием все церковные таинства, в том числе и таинство брака, где бы такая любовь ни освящалась - на Небесах или в аду. Дух противоречия острого подчеркивался тем, что слово атог, «любовь», было обратной записью названия Roma, «Рим». Так в чем же заключается особое свойство этого нового вида любви - не агапэ, не эроса, но амор?

Споры трубадуров на эту тему были излюбленным сюжетом их стихов, и самым удачным из дошедших до нас определений стали строфу одного из наиболее уважаемых в этой сфере виртуозов по имени Гирауу де Борнейль. Главный смысл его открытия в том, что любовь-awor разборчива, индивидуальна и конкретна, а рождается от глаз и сердца:

Путь к сердцу у любви - через глаза, Ибо глаза - его разведчики и слуги, Только они способны распознать, Чем обладать так сладко будет сердцу. И если трое все согласия достигнут И твердое решение примут, - В тот самый миг родится чистая любовь Из образа, подаренного сердцу Глазами. Дальше первый шаг ступить Новорожденной склонность помогает.

Обратите внимание: такая благородная любовь не безлична! Это не «возлюби ближнего своего как самого себя», каким бы тот ни был; это не агапэ, не милосердие и сострадание. С другой стороны, это вовсе не выражение столь же неразборчивого полового влечения. Такая любовь, можно сказать, не от Небес или ада, а от земли. Она возникает у конкретной личности по предпочтению глаз, которые передают затем свое впечатление о другой конкретной личности, ее зрительный образ, сердцу - а сердцу «благородному» и «нежному» присуща, как утверждается в других шедеврах того времени, склонность к любви-амор, а не к низменному вожделению.

В чем же особенность так рождающейся любви?

В разнообразных примерах восточного эротического мистицизма» как индийского, так и ближневосточного, женщина понимается как благоприятная для ее возлюбленного возможность пережить бездонные глубины просветления - сходным проводником была для Данте Беатриче. Но трубадуры понимали все иначе: в любимой они видели женщину - конкретную женщину, а не проявление божественного начала. Именно к ней была обращена любовь, а самым восхваляемым переживанием становились муки земной любви - неизбежные последствия того, что в этом мире полнейшее единение любящих невозможно. Счастье любви - в предчувствии вечности, боль - в неумолимом ходе времени, и потому ее сущность, как и сказал Готфрид, «горькая услада и радостная печаль». Для тех же, кто «не в силах терпеть скорбь и желают лишь купаться в блаженстве», величайший дар жизни, любовное снадобье - напиток слишком крепкий. Готфрид даже превращает Любовь в богиню и приводит заблудившихся влюбленных к ее затерянному в пустошах храму, «Гроту Влюбленных», где вместо алтаря высится пышное, хрустально чистое ложе.

Но самой трогательной, на мой взгляд, сценой в сочинении Готфрида является эпизод, когда юная пара, направляющаяся на корабле в Ирландию (с этого начинается опера Вагнера) случайно выпивает любовное снадобье и постепенно сознает, что в их сердцах уже неприметно зреет любовь. Верная служанка Бранжьена, которая по ошибке оставила роковую бутыль без присмотра, обращается к молодым людям со зловещим предупреждением: «Этот сосуд и содержимое его обоим принесет лишь гибель!», на что Тристан отвечает: «Да исполнится уготованное Господом, будь то жизнь или смерть. Напиток отравил меня сладостью. Не знаю, чем станет предрекаемое тобой, но такая смерть меня нимало не страшит. И если погибелью моей станет прекрасная Изольда, я с радостью пойду и на вечную смерть».

Бранжьена имела в виду смерть обычную, Тристан же под «такой смертью» подразумевал восторг любви, а под «вечной» - адское проклятие, которое для средневекового католика было вовсе не образным оборотом речи.

Слова Тристана вновь возвращают к исламскому образу влюбленного в Бога Сатаны, низвергнутого в преисподнюю. Кроме того, вспоминается сцена из «Божественной комедии», где Данте рассказывает о круге прелюбодеев в аду; он видел, как раскаленный вихрь пронес мимо стенание души самых знаменитых влюбленных в истории - Семирамиды, Елены Прекрасной, Клеопатры, Париса и, разумеется, Тристана! Далее Данте повествует, как заговорил с Франческой да Римини, которую сжимал в объятиях Паоло, брат ее мужа. Поэт спросил, что привело в кошмарную вечность этих двоих, и Франческа поведала, как они с Паоло вместе читали про Ланчелота и Джиневру, как взгляды их встретились, как они, дрожа, поцеловались - и книга осталась в тот день недочитанной... Оценивая этот отрывок в свете тристановской готовности к «вечной смерти», я поневоле задумался, так ли уж прав был Данте, когда счел что пребывание в аду причиняло тем душам ужасные мучения. Он-то глядел на все как посторонний, а его собственная любовь неудержима влекла поэта вперед и выше, к самой вершине Небес. С другой стороны Паоло с Франческой познали страсть куда более жаркую, и путеводной нитью к постижению этого ужасного счастья могут стать для нас слова другого духовидца, Уильяма Блейка: «Я шел среди адских огней, и мое Вдохновенье казалось Ангелам муками или безумием...» В этом смысл ада (как, впрочем, и рая): оказавшись там, попадаешь на свое место - в точности куда хотел.

Такую же мысль выразил Жан-Поль Сартр в пьесе «За закрытыми дверями», где события разворачиваются в однокомнатном номере гостиницы в Аду, меблированной в строгом стиле Второй Империи, с изображением Эроса на каминной доске. Автор по очереди представляет трех постояльцев, навечно занявших этот номер.

Первый, репортер-пацифист среднего возраста, буквально минуту назад был расстрелян как дезертир, и теперь, движимый тщеславием, мечтает, чтобы его попытку удрать в Мексику и заняться там изданием пацифистского журнала назвали героической, а его самого - смельчаком. Второй появляется лесбиянка, расставшаяся с жизнью после того, как соблазненная ею девушка тайком открыла газ в квартире и они обе задохнулись во сне. Сухая интеллектуалка мгновенно почувствовала презрение к малодушному мужчине, навеки ставшему теперь ее соседом, и не высказала ожидаемого утешения. Не сделал этого и третий, последний постоялец - юная нимфоманка, которая утопила свое незаконнорожденное дитя и довела возлюбленного до самоубийства.

Вторая дама, разумеется, тут же липнет к мужчине, но тому нужно не чувство, а сочувствие. Лесбиянка пресекает любые попытки соседей достичь взаимопонимания, а сама тем временем строит глазки девушке, но та не проявляет к этим ухаживаниям никакого интереса и вообще не понимает, чего от нее хотят. Когда же неослабные приставания друг к другу доводят эту троицу - а персонажи, согласитесь, подобраны весьма колоритные, - до такой вершины отчаяния, что всякий, кто оказался в таком положении, мечтал бы лишь об одном - бежать без оглядки, запертая дверь номера распахивается настежь, за ней открывается лазурная пустота, но никто не выходит. Дверь звучно захлопывается, и люди добровольно остаются вечными узниками.

Примерно о том же говорит Бернард Шоу в третьем акте «Человека сверхчеловека». Я имею в виду прелестную сцену негодования древней старухи, верной дочери Церкви, которую убеждают в том, что место, где она бродит вне себя от радости, на самом деле - Ад, а не Рай. «Я же говорю вам, несчастный: я знаю, что я не в Аду, - настаивает она. - Я не испытываю страданий». В ответ ей говорят, что при желании она без труда может подняться вон на тот холм и попасть в Рай. За этим следует предупреждение: у тех, кто счастлив в Аду, пребывание в Раю вызывает обычно мучительные неудобства. Некоторые (чаще всего англичане) все же остаются там, но вовсе не потому, что счастливы; просто они считают место на Небесах приличествующим своему положению. «Англичанин убежден, что исполняет нравственный долг, - рассказывает собеседник старушки, - когда он всего лишь терпит неудобства». Колкое замечание Бернарда Шоу вплотную подводит меня к последнему размышлению на тему этой главы.

Исцеляющая деятельность, что спасает от сомнений весь мир, мечущийся, как легендарный Тристан, между добрым именем и любовью, нашла свое отражение в предании о Святом Граале. В этой исполненной символики истории духовное смятение того времени представлено образом «бесплодных земель» - тех самых, которым в 1922 году посвятил одноименную поэму Томас Элиот, применивший давний символ для описания собственной неспокойной эпохи. В пору церковного деспотизма любое естественное побуждение получало клеймо безнравственности, а единственным признанным средством «искупления» порока были таинства, которые проводились по-настоящему испорченным духовенством. Людей принуждали к притворству и убеждениям, далеко не всегда разделяемым в глубине души. Навязанное моральное состояние было важнее тяги к истине и любви. Предвестниками адских мук на земле становились издевательства над сластолюбцами, еретиками и прочими злодеями, которых прилюдно, прямо на площадях, заживо резали на куски или бросали в костер. И все надежды на лучшую участь обращены были ввысь, к владениям небесным, где, как с презрением говорил Готфрид, должны были купаться в блаженстве те, кто не в силах терпеть скорбь и желания.

В «Парцифале», версии легенды о Граале пера Вольфрама фон Эшенбаха, великого современника и литературного соперника Готфрид» опустошающую жизнь христианского мира символизируют ужасные раны юного Хранителя Грааля Анфортаса, чье имя означает «немощь». Предполагалось, что главным подвигом долгожданного Рыцаря Грааля станет излечение смертельно больного юноши. Примечательно, что Анфортас просто унаследовал - а не заслужил по праву - почетный пост хранителя высшего символа духовной жизни. Он, так сказать, не подтвердил должным образом свою роль и, напротив, шел по обычному пути молодости: как случалось со всеми знатными юношами того времени, король умчался однажды от Замка Грааля с боевым кличем «Амор!» - и тут же столкнулся с рыцарем-язычником из страны, лежащей неподалеку от огражденного Райского Сада. Рыцарь отправился на поиски Грааля, а на острие его копья было выгравировано название реликвии. Двое взяли пики наперевес, ринулись друг на друга, и язычник пал, но его копье - со словом «Грааль» на острие - оскопило молодого короля, а отсеченная голова накрепко застряла в разверстой ране.

Такое несчастье, по мысли Вольфрама, призвано было олицетворять разобщенность духа и природы в христианской жизни: отрицание естественного как порочного, навязывание власти якобы сверхъестественной и неминуемое уничтожение как природы, так и истины. Исцелить недужного царя мог, таким образом, только неиспорченный, одаренный от природы юноша, который завоевал бы высшую награду настоящими подвигами и жизненными свершениями в духе непоколебимой возвышенной любви, стойкой верности и искреннего сострадания. Таким героем и стал Парцифаль. На этих страницах нам не удастся исчерпывающе изложить весь ход его символической жизни, но для того чтобы очертить целительную идею поэта, достаточно будет пересказать четыре главных эпизода.

Овдовевшая мать растила благородного юношу в глухом лесу, вдалеке от учтивого общества, но в один прекрасный день, когда в окрестностях их дома оказалось случайно несколько странствующих рыцарей, мальчик оставил мать и сбежал ко двору короля Артура. Уроки хороших манер и рыцарской доблести давал ему старый вельможа Гурнеманц восхищенный многочисленными достоинствами безвестного юноши и мечтавший выдать за него свою дочь. Но Парцифаль счел, что должен воевать жену, а не получить ее просто так, поэтому вежливо отказался и вновь оставшись в одиночестве, уехал прочь.

Он ослабил поводья, и воля природы (то есть его коня) привела юношу к осажденному замку осиротелой принцессы Кондвирамур (соп iiuire amour, «хранить любовь»), его ровесницы. На следующий же день Парцифаль геройски спас ее от нападок нежеланного короля, который надеялся путем брака с принцессой приумножить свои феодальные владения. Юная принцесса и стала для рыцаря завоеванной женой; правда, в округе не нашлось священника, который провел бы свадебный обряд. Этой подробностью поэт показывает, что благородная любовь сама собой освящает супружество, а крепчайшими брачными узами становится любящая верность.

Второй рассказ, к которому затем переходит Вольфрам, олицетворяет вершину - но еще не преодоление - человеческой природы, добившейся высочайшей духовной цели, символом которой в средние века был Грааль. Сначала Парцифаль занят обычными для того времени мирскими делами - рыцарскими подвигами и женитьбой - и лишь потом, без всяких предупреждений и сознательных намерений, погружается вдруг в непредсказуемый, непредвиденный мир духовных исканий, олицетворяемых Замком Грааля и чудесно исцеленным королем. Неписаный закон приключений требует, чтобы герой ничего не знал заранее о своих задачах и общих правилах, но совершал все подвиги стихийно, по велениям души. Замок впервые предстает перед Парцифалем как видение: опускается подъемный мост, внутри рыцаря ждет радушный прием, и, когда в тронный зал вносят больного, перед гостем стоит одна задача - просто спросить, чем занедужил король. И в тот же миг рана затянется, бесплодные земли покроются зеленью, а героя-спасителя сделают королем. Однако впервые оказавшийся в замке Парцифаль, хоть и полон сострадания, вежливо хранит молчание, так как Гурнеманц учил, что рыцарю не пристало задавать вопросы. Тревога за свое общественное положение подавила порывы души - такое случалось в те времена со всеми на свете, и именно это было причиной всех сложностей.

Нам, впрочем, придется изрядно сократить эту долгую и удивительную историю. Перейдем сразу к итогу: не подчинившийся зову души, Женивший себе юный рыцарь - презираемый, униженный, осмеянный изгнанный с позором из окрестностей замка Грааля - был так пристыжен и ошеломлен случившимся, что в сердцах проклял самого Господа за то, что оставался до сих пор жертвой подлого обмана. Долгие годы Парцифаль посвящает одиноким исканиям, чтобы со временен вновь найти замок Грааля и наконец-то исцелить измученного короля Лесной отшельник убеждает рыцаря в том, что Богом на замок наложены особые чары: кто намеренно ищет его, никогда не найдет, и кто однажды потерпел неудачу, второго шанса не получит. Несмотря на это юноша упорно ищет замок, и решимость его опирается на сочувствие к больному королю, который ужасно страдает по его, Парцифаля, вине.

Однако источником окончательной победы, как ни странно, становится не эта упрямая решимость, а верность Кондвирамур и бесстрашие в бою. Непосредственным преддверием главных событий был пышный свадебный пир - множество прекрасных дам и утонченный флирт в живописных беседках, - откуда Парцифаль удирает не только из-за нравственного возмущения. Он по-прежнему хранит в сердце образ Кондвирамур, которую не видел на протяжении всего срока неустанных и трудных поисков, и потому просто не в силах предаваться заманчивым утехам пиршества. Как обычно, он уезжает один, но тут же видит мчащегося навстречу из соседней рощи великолепного рыцаря-магометанина.

Между прочим, к этому времени Парцифаль уже знал, что у него есть старший единокровный брат, мусульманин. Им и был этот незнакомец. Рыцари сошлись и вступили в яростный поединок.

Они сражаются... Они?!
Нет, истине в глаза взгляни.
Здесь в испытанье боевое,
Казалось бы, вступили двое,
Но двое, бывшие - одним.
Мы их в одно соединим:
Две кровных половины,
Два брата двуедины...

Сцена битвы в общих чертах повторяет схватку Анфортаса с язычником, но меч Парцифаля ломается о шлем противника, после чего мусульманин, не желая покрывать себя позором убийства безоружного врага, отбрасывает свой меч. Рыцари садятся рядом, и разворачивается сцена примирения.

В описании этой важнейшей встречи достаточно явно содержится аллегорическое указание на две друг другу противостоящие (в те времена) религии, ислам и христианство - «два брата двуедины». И затем происходит настоящее чудо: стоит братьям прийти к согласию, как возникший перед ними посланец из замка Грааля приглашает к королю обоих - удивительнейшее решение для европейского автора в эпоху крестовых походов! И вот недужный король здоров, Парцифаль седлает коня, а мусульманин, взяв в жены девушку из замка - лишь ее непорочные ладони могут нести символическую чашу, - увозит ее на Восток и правит там в любви и правде, строго присматривая за тем, чтобы, как сказано в тексте, «народ его обрел свои права».

Да, чудесного «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха действительно стоит прочесть! Эта забавная и радостная книга, совершенно не похожая на тяжеловесный опус Вагнера, - одно из величайших, богатейших и самых гуманистичных творений европейского Средневековья. Кроме того, это живой памятник спасительной силе любви во всех ее проявлениях; возможно, это лучшая история любви всех времен и народов.

В завершение позвольте мне обратиться к сочинениям современного автора, Томаса Манна, который уже в первой новелле «Тонио Крегер» (1903 г.) назвал любовь руководящим принципом своего творчества.

Молодой герой этой истории, уроженец северной части Германии, чья мать была романской крови, сознает, что далек от своих голубоглазых и белокурых приятелей не только внешне, но и характером. Он относится к ним с забавной меланхоличной утомленностью интеллектуального сноба, в которой, в то же время, сквозит зависть, смешанная с восхищением и любовью. И вправду, в глубине души он навеки преданым и, прежде всего, обаятельному Гансу и прекрасной Ингеборг, которые непреодолимо влекут его как живые идеалы свежести, красоты и Молодости.

Достигнув совершеннолетия, Тонио, испытывающий тягу к поприщу писателя, уезжает с Севера на Юг и знакомится там с русской девушкой Лизаветой и ее друзьями, высоколобыми интеллектуалами; но среди этих людей, осуждающих и презирающих глупость человеческого рода, У ничуть не легче, чем прежде рядом с объектами их критики. «Заблудший обыватель», как величает себя сам Тонио, покидает второе общество и, оказавшись меж двух миров, отправляет скептичной Лизавет» эпистолярный манифест, где изложено его творческое кредо.

Он понял уже, что правдивое слово, le mot juste, способно ранить, даже убивать, но долг писателя состоит в том, чтобы беспристрастно наблюдать и называть все своим именем - пусть даже причиняя боль или сражая наповал, ведь писатель обязан показывать именно изъяны я мире нет совершенства, иначе он был бы предметом восхищения, а не любви; возможно, он просто навевал бы скуку. Совершенство всегда лишено индивидуальности (все будды совершенны и потому, говорят, похожи: добившись освобождения от недостатков, они покидают мир и никогда больше не возвращаются; остаются только бодхисаттвы, взирающие на жизнь и дела людей в этом несовершенном мире со слезами сострадания). Обратите внимание на подробность, в которой кроется важнейшая особенность рассуждений Манна на эту тему: мы любим в других именно изъяны. Писатель призван подбирать таким недостаткам точные определения и посылать их, будто стрелы, точно в «яблочко» - но стрелы эти должны быть насквозь пропитаны целебным бальзамом любви, так как мишень (изъяны) и представляет собой индивидуальное, человеческое, естественное, главное в жизни.

«Я восхищаюсь, - пишет Тонио Крегер своей подруге-интеллектуалке, - холодными гордецами, что шествуют по тропе великой, демонической красоты, но не завидую им [и тут герой романа пускает свою стрелу!]. Ведь если что может сделать из литератора поэта, то как раз обывательская любовь к человечному, живому, обыденному. Все тепло, вся доброта, весь юмор идут от нее, и временами мне кажется, что это и есть та любовь, о которой в Писании сказано, что человек может говорить языком человеческим и ангельским, но без любви голос его все равно останется гудящей медью и кимвалом бряцающим».

«Эротическая», «пластическая ирония» - так назвал Томас Манн свой принцип, который оставался главной идеей его творчества на протяжении большей части писательской карьеры. Неусыпное око подмечает, разум подсказывает слово, а сердце сгорает от сострадания. Жизнеутверждающая сила любой влюбленной в мир души меряется и проверяется, в конечном счете, умением с сочувствием относиться ко всему что глаз увидел, а ум назвал. «Ибо всех заключил Бог в непослушание –– писал святой Павел к римлянам, - чтобы всех помиловать». Больше того, можно не сомневаться, что сама жизнь рано или поздно устроит каждому испытание на способность к такой любви - как случилось вскоре самим Томасом Манном, чьи голубоглазые гансы и белокурые ингеборг были превращены Гитлером в каких-то растленных чудовищ...

И как нам быть, случись такая проверка?

«Любовь долго терпит», - сказал святой Павел, а до него Христос говорил: «Не судите, да не судимы будете». Дошли до нас и слова Гераклита: «Для богов все достойно, хорошо и правильно, но человек считает одно верным, а другое ошибочным. Добро и зло едино».

В этом таится глубочайшая, ужасная тайна, которую мы, вполне вероятно, никогда не постигнем, но для того, чтобы пройти испытание, эту мудрость непременно нужно усвоить. Любовь ничуть не слабее жизни. Когда жизнь порождает то, что рассудок именует злом, можно по долгу чести вступить в праведный бой, но если в этой схватке будет забыта идея любви - «Любите врагов ваших!» - утратится и человечность.

Говоря словами американского романиста Готорна, «человек не вправе отрекаться от родства даже с самыми страшными преступниками».

IX. МИФОЛОГИИ ВОЙНЫ И МИРА (1967 г.)

Примеры мифологий войны по очевидным причинам приводить намного легче, чем мифологий мира, поскольку столкновения между группами людей всегда были делом обычным. Следует признать и тот жестокий факт, что убийство вообще является непременным условием бытия: живое живет живым, пожирает живое, иначе просто не сможет существовать. Многие не в силах смириться с этой ужасной необходимостью, и целый народ, случалось, порождал мифологию о пути к вечному миру. В итоге, однако, такие народы не смогли пережить бойню, которую Дарвин назвал всеобщей борьбой за существование. Чаще в ней побеждали те, кто примирился с правилами жизни в этом мире. Скажем просто и откровенно: свою жизнеутверждающую мифотворческую мудрость потомкам передали именно те племена, народы и нации, которые были воспитаны на мифологиях войны.

Если заглянуть почти на два миллиона лет в прошлое, в те невероятно далекие времена, куда уводят недавние палеологические находки и открытия, то выясняется, что уже в первобытной Восточной Африке, то обнаружены самые ранние приметы эволюции нашего рода, существовало два принципиально несхожих вида человекообразных. Гоминиды первого типа, открытые профессором Лики и получившие имя синантропов, были травоядными - и давно вымерли. Второй вид, homo whilis, «человек умелый», как назвал его Лики, был плотоядным. Эти убийцы изготовляли оружие и орудия труда, и именно от них, несомненно, произошла современная человеческая раса.

«Человек, - писал Освальд Шпенглер, - животное хищное». Так уж устроен мир. Есть и другой факт: если в целом сравнить хищников с их травоядными жертвами, то первые не только сильнее, но и, как правило, умнее. Гераклит говорил, что война - творец всего великого, («Война - отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других - людьми, одних творит рабами, других - свободными»), а Шпенглер много позже отметил: «Кому не хватает смелости быть молотом, тот рано или поздно станет наковальней». Откликаясь на эту неприглядную истину, многие чувствительные натуры считали мироустройство нестерпимым, а всех, кто был лучше приспособлен к жизни, с ужасом называли «злобными», «чудовищными» или «свирепыми», предлагая взамен свой идеал человека: он всегда подставляет другую щеку, хотя царство его, разумеется, не от мира сего. И так уж вышло, что в конце концов в широкой панораме человеческой истории можно выделить две совершенно противоположные формы мифологий: одни с воодушевлением принимают кошмарные условия жизни в бренном мире, а другие - с возмущением отвергают.

Если обратиться к первобытным мифологиям народов, не имеющих письменности, сразу становится заметно, что все они без исключения относятся к первому, утверждающему типу. Лично мне не известен ни один примитивный народ, который бы отвергал и презирал борьбу с другими народами либо воспринимал военные действия как абсолютное зло. Крупные охотничьи племена неустанно истребляют животных, и, поскольку запасы мяса ограничены, между членами соперничающих групп, притязающих на одни и те же угодья, неизбежно происходят столкновения.

В целом, охотничьи народы - сообщества воинские; больше того, многие из них видят в войнах развлечение и превращают их в браваду. Обряды и мифологии таких племен опираются обычно на идею о том, что смерти вообще нет. Если кровь убитого зверя просочится в почву, то его жизненное начало вернется к Матери-Земле и после родится заново;

иными словами, на следующий год тот же зверь вновь обретет временное тело. По этой причине животные считаются добровольными жертвами, которые дарят тела людям, прекрасно понимая, что охотники проведут все обряды, необходимые для того, чтобы жизненное начало зверя возвратилось к своему источнику. Сходным образом, после военных стычек практикуются особые ритуалы, призванные умиротворить и отправить в страну духов призраки погибших воинов.

Подобные церемонии включают подчас и обряды, смягчающие боевой пыл победителей и их увлеченность войной, поскольку любое умерщвление - хоть животных, хоть людей - всегда считалось чреватым многими опасностями. Во-первых, убитый человек или зверь может отомстить; во-вторых, сам воин или охотник рискует заразиться манией убийства и впасть в неистовство. Таким образом, наряду с обрядами, смягчавшими гнев призраков, порой проводились особые ритуалы для успокоения вернувшихся воинов, чтобы те вновь привыкли к мирной жизни.

Одна из первых книг, которые мне посчастливилось редактировать, была посвящена военным церемониям племени навахо. Книгу сопровождал ряд изображений рисунков на песке (в данном случае точнее было бы сказать: «картин из пыльцы», так как их рисуют порошком из цветочных лепестков). Это были иллюстрации к преданию о богах войны племени навахо, братьях-близнецах, чей культ возродили в резервациях в годы Второй мировой войны, чтобы пробудить боевой дух у индейцев-новобранцев. Сама легенда носит название «Когда двое пришли к отцу» и рассказывает о путешествии близнецов-героев навахо к дому их отца, Солнца, в поисках колдовства и оружия, которые помогли бы истребить чудовищ, наводнявших в те времена всю Землю.

Основополагающая мысль практически каждой мифологии войны сводится к тому, что враг - чудовище и, уничтожая его, ты защищаешь единственный по-настоящему ценный уклад жизни, которому следует, разумеется, только твой собственный народ. В обрядах посвящения племени навахо юные смельчаки играют роль молодых богов-героев мифологической эпохи, которые в свое время спасли людей, очистив пустоши от ядовитых змей, великанов и прочих кошмаров. Я бы добавил, что одна из главных проблем нашего многострадального общества заключается именно в том, что если молодежи, воспитанной в безопасности мирной домашней жизни, внезапно приходится играть роль воинов, ей практически не предлагают нужной психологической установки. Юноши духовно не готовы исполнять требуемые роли в извечной игре жизни, а заложенные в них, но непригодные в этом случае моральные чувства ничем не в силах им помочь.

Впрочем, не все первобытные народы воинственны. Переходя от кочевых охотников и воинов бескрайних равнин к обосновавшимся в деревнях жителям тропиков, где основой питания были прежде всего растения, мы вправе, казалось бы, ожидать относительно миролюбивой жизни, не требующей воинственного уклона в психологии и мифологии Однако не тут-то было! Как уже говорилось в одной из предшествующих глав, в тропических зонах господствуют очень странные верования основанные на том наблюдении, что в растительном мире юное зарождается в увядшем, живое всходит из погибшего, а новый посев прорастает над сгнившими остатками прошлогоднего. В согласии с этим преобладающий среди жителей этих районов мифологический сюжет подтверждает представление о том, что жизнь приумножается умерщвлением. По правде говоря, именно в этих уголках мира проводились, а кое-где сохранились и по сей день! - самые ужасные и бессмысленные по своей жестокости ритуалы человеческих жертвоприношений, в основе которых лежит все та же мысль: чтобы пробудить жизнь, нужно убивать. Именно там процветает охота за головами: прежде чем жениться и произвести на свет потомство, юноша должен отнять жизнь у кого-то другого и добыть его голову. На свадьбе трофею воздадут должные почести - но это не презрение к врагу, а почтение к убитому, который передал свою жизненную силу будущим детям победителя.

Что касается мрачной задачи поиска жертв для обрядов продолжения жизни, то самым показательным примером служит цивилизация древних ацтеков, где беспрестанные умерщвления людей на многочисленных жертвенниках считались необходимым условием движения Солнца, хода времени и существования самой Вселенной. Ацтеки постоянно ввязывались в войны с соседями лишь ради того, чтобы добывать сотни и тысячи пленных для жертвоприношений. Воинов в стране ацтеков почитали наравне со жрецами, а принцип битвы - даже сражений между стихиями ветра и земли, воды и огня - лежал в основе устройства Вселенной, высшим олицетворением которой был великий ритуал так называемой Цветочной Войны.

Перенесемся на древнейший Ближний Восток, где впервые возникли сообщества, занимавшиеся севом и жатвой злаков, а после и ранние города. Около восьмого тысячелетия до нашей эры там постепенно обрел четкую форму совершенно новый уклад жизни, основанной теперь не на собирательстве и охоте, а земледелии; главной кормилицей человека стала великая и добрая Мать-Земля. Именно в те времена у тех народов появились обряды плодородия и стали в дальнейшем важнейшими церемониями всех земледельческих цивилизаций: ритуалы посвящались вспашке и севу, веянию, первой жатве и окончанию сбора урожая. На протяжении примерно тысячи лет такого существования крошечные поселки не нуждались в защите, но уже к шестому тысячелетию, и особенно в пятом, оплотом цивилизованной жизни все чаще становятся городские стены. Так археологи узнали о том, что эти уже сравнительно зажиточные селения миро- и трудолюбивых земледельцев начали ощущать угрозу со стороны воинственных кочевников, а порой и подвергались их опустошительным набегам.

В западной части этой стремительно развивавшейся культурной сферы особенно выделялись два разбойничьих народа: скотоводы-арийцы с лугов Восточной Европы и семиты, вторгавшиеся с юга, из Сирийской пустыни, где паслись овечьи отары и стада коз. Те и другие были воинами совершенно безжалостными, и после их набегов от городов не оставалось камня на камне. Ветхий Завет изобилует рассказами о разграблениях и полном уничтожении мирных селений. Глядите! Со сторожевых башен заметили облако пыли у горизонта. Песчаная буря? Нет, войско кочевников! А это значит, что к утру в черте городских стен не останется ни единой живой души...

На Западе крупнейшим трудом по мифологии войны является, помимо Ветхого Завета, конечно же, «Илиада». Греки стали хозяевами Эгейского моря в конце Бронзового века и начале Железного - примерно тогда же, когда Ханаан наводнили амореи, моавитяне и хабиру, первые евреи. Эти вторжения происходили в одну и ту же эпоху; предания о славных завоеваниях тоже появились практически одновременно. Не очень различались и основные мифологические идеи, пронизывающие оба сборника легенд. «Илиада» и Ветхий Завет изображают нечто вроде двухэтажного мира, где внизу находится Земля, а над нею - мир божественный. На нижнем этаже ведутся войны (наши побеждают чужих), но ходом сражений руководят свыше. В «Илиаде» многочисленные боги пантеона примыкают к противоборствующим сторонам, поскольку там, наверху, тоже царят раздоры: Посейдон идет против воли Зевса, Афина соперничает с Афродитой, а у Зевса не ладятся отношения с Герой. Удача земных армий зависит от исхода очередной распри наверху. Вообще говоря, одной из самых любопытных особенностей «Илиады» является то, что сочинение во славу греков оказывает больше почестей и уважения троянцам. Даже главным духовным героем шедевра становится благородный троянский воин Гектор, рядом с которым Ахилп выглядит мелким головорезом. Трогательный эпизод из шестой книг» когда Гектор прощается перед битвой со своей женой Андромахой и маленьким сыном Астианактом (лежащим, «подобно звезде лучезарной» на руках кормилицы), - несомненно, венец всей поэмы, вершина человечности, нежности и подлинного мужества.

«Муж удивительный, - рыдает добродетельная жена, - губит тебя твоя храбрость! [...]
Скоро тебя аргивяне, вместе напавши, убьют!»

Величественный супруг отвечает:

Все и меня то, супруга, не меньше тревожит; но страшный
Стыд мне пред каждым троянцем и длинноодежей троянкой,
Если, как робкий, останусь здесь я, удаляясь от боя.
Сердце мне то запретит; научился быть я бесстрашным,
Храбро всегда меж троянцами первыми биться на битвах,
Славы доброй отцу и себе самому добывая!

И когда малыш в страхе отшатывается от отцовского сверкающего шлема с пучком конского волоса на гребне, Гектор громко смеется, снимает шлем, кладет на землю и лишь потом целует сына, качает на руках и обращается к Зевсу с молитвой за него - прежде чем уйти навстречу предначертанной смерти.

Можно вспомнить и великолепную трагедию Эсхила «Персы» - какое выдающееся произведение появилось в Афинах спустя каких-то два десятилетия после того, как сам Эсхил сражался с вторгшимся на остров Саламин персидским флотом! Действие трагедии разворачивается в Персии, где царица и придворные обсуждают возвращение потерпевшего поражение в той битве Ксеркса. Текст написан от лица персов и ясно показывает, с каким почтением и сопереживанием могли относиться древние греки даже к заклятым врагам.

Если же перенестись из Афин в Иерусалим, от «Илиады» к Ветхому Завету, перед нами предстает мифология с совсем иным верхним этажом и совершенно иной высшей силой. Это уже не многоликий пантеон, где боги благосклонны ко всем участникам войны, а целеустремлённое единственное божество, чья милость навеки закреплена только за одной стороной. И запечатленное в тексте отношение к врагу, кем бы он ни был, разительно отличается от греческих понятий. По правде говоря, неприятеля вообще не считают человеком, и война с ним - не благородное «иду на Вы», а захват какой-то вещи. Я подобрал несколько характерных отрывков, которые все вы, не сомневаюсь, легко узнаете, но в рамках нашей темы они помогут понять, что мы тоже вскормлены одной из самых жестоких военных мифологий на свете. Начнем с «Второзакония»:

Когда введет тебя Господь, Бог твой, в землю, в которую ты идешь, чтоб овладеть ею, и изгонит от лица твоего многочисленные народы, Хеттеев, Гергесеев, Аморреев, Хананеев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев, семь народов, которые многочисленнее и сильнее тебя,

И предаст их тебе Господь, Бог твой, и поразишь их: тогда предай их заклятию, не вступай с ними в союз и не щади их.

И не вступай с ними в родство: дочери твоей не отдавай за сына его, и дочери его не бери за сына твоего;

Ибо они отвратят сынов твоих от Меня, чтобы служить иным богам, и тогда воспламенится на вас гнев Господа, и Он скоро истребит тебя.

Но поступайте с ними так: жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, и рощи их вырубите, и истуканы их сожгите огнем.

Ибо ты народ святый у Господа, Бога твоего; тебя избрал Господь, Бог твой, чтобы ты был собственным Его народом из всех народов, которые на земле (7:1-б).

Когда подойдешь к городу, чтобы завоевать его, предложи ему мир.

Если он согласится на мир с тобою и отворит тебе ворота, то весь народ, который найдется в нем, будет платить тебе дань и служить тебе.

Если же он не согласится на мир с тобою и будет вести с тобою войну, то осади его.

И когда Господь, Бог твой, предаст его в руки твои, порази в нем весь мужеский пол острием меча;

Только жен и детей и скот и все, что в городе, всю добычу его возьми себе, и пользуйся добычей врагов твоих, которых предал тебе Господь, Бог твой.

Так поступай со всеми народами, которые от тебя весьма далеко, которые не из числа городов народов сих.

А в городах сих народов, которых Господь, Бог твой, дает тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души;

Но предай их заклятию: Хеттеев, и Аморреев, и Хананеев, и Ферезеев и Евеев, и Иевусеев, как повелел тебе Господь, Бог твой (20: 10-17).

Когда же введет тебя Господь, Бог твой, в ту землю, которую Он клялся отцам твоим, Аврааму, Исааку и Иакову, дать тебе с большими и хорошими городами, которых ты не строил,

И с домами, наполненными всяким добром, которых ты не наполнял, и с колодезями, высеченными из камня, которых ты не высекал, с виноградниками и маслинами, которых ты не садил, и будешь есть и насыщаться;

Тогда берегись, чтобы не забыл ты Господа, который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства (6:10-12).

За «Второзаконием» следует самая воинственная во всем Ветхом Завете «Книга Иисуса Навина», и наиболее известной частью этой книги является предание о падении Иерихона. Раздался звук трубы, рухнули городские стены, а затем «предали заклятию все, что в городе, и мужей и жен, и молодых и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребили мечом. [...] А город и все, что в нем, сожгли огнем; только серебро и золото и сосуды медные и железные отдали в сокровищницу Дома Господня» (6:20,23). Следующим был взят город Гай: «Так поражали их, что не оставили ни одного из них, уцелевшего или убежавшего. [...] Падших в тот день мужей и жен, всех жителей Гая было двенадцать тысяч» (8:22,25). «И поразил Иисус всю землю нагорную и полуденную, и низменные места, и землю лежащую у гор, и всех царей их; никого не оставил, кто уцелел бы, и все дышащее предал заклятию, как повелел Господь, Бог Израилев» (10:40).

Трудно поверить, что этот тот самый Господь Бог, который, как часто твердят нынешние голуби мира, учил: «Не убий!»

Но и это далеко не всё. Далее, в последней, двадцать первой главе «Книги Судей» рассказывается, как сыны Вениамина раздобыли себе жен. В пятой главе той же книги приводится первая библейская песнь - воинственная молитва Деворы. В «Книгах Царств» описаны совершенно чудовищные кровавые бани, которые Илия и Елисей учинили, разумеется во имя Яхве. Затем начались реформы Иосии (4 Цар. 22-23), но вскоре после них, в 586 г. до н. э., сам Иерусалим был осажден и взят царем Вавилонским Навуходоносором (4 Цар. 25).

Тем не менее где-то в вышине, за гранью всей этой жути, парит прекрасный идеал окончательного всеобщего мира, который стал манящей мечтой всех крупных западных мифологий войны со времен Исайи. Вот, например, очаровательный - и часто цитируемый - образ, очерченный в конце 65-й главы книги этого пророка: «Волк и ягненок будут пастись вместе, и лев, как вол, будет есть солому, и для змея прах будет пищею; они не будут причинять зла и вреда на всей святой горе Моей, говорит Господь». Впрочем, несколько ранее тот же Исайя исчерпывающе пояснил, как выглядит его идеал мирной жизни на самом деле:

Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои, и цари их - служить тебе; ибо во гневе Моем Я поражал тебя, но в благоволении Моем буду милостив к тебе.

И будут всегда отверсты врата твои, не будут затворяться ни днем, ни ночью, чтобы приносимо было к тебе достояние народов и приводимы были цари их.

Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся.

Слава Ливана придет к тебе, кипарис и певг и вместе кедр, чтоб украсить место святилища Моего, - и Я прославлю подножие ног Моих.

И придут к тебе с покорностью сыновья угнетавших тебя, и падут к стопам ног твоих все, презиравшие тебя, и назовут тебя городом Господа, Сионом Святого Израилева (Ис. 60:10-14).

Странно, непривычно и страшно было услышать эхо подобных мыслей, раскатившееся на торжествах в честь недавней победы Израиля, чей блицкриг продолжался всего шесть дней и закончился уже ко дню отдохновения. В отличие от древнегреческой, эта мифология по-прежнему жива и деятельна. Для полноты картины следует добавить, что у арабов, разумеется, тоже есть одобренная «сверху» воинственная мифология. По преданию, этот народ - потомок семени Авраамова, его первенца Измаила. Больше того. Коран подтверждает, что именно Авраам с Измаилом еще до рождения Исаака отстроили в Мекке священную Каабу - главную святыню и объединяющий символ всего арабского и исламского мира. Арабы чтят тех же пророков, что и евреи: Авраама Моисея и, особенно, Соломона. Иисуса они тоже считают пророком, но главным для мусульман является, конечно, Мухаммед, а он был, помимо прочего, выдающимся воином. Именно Мухаммед дал исламу фанатичную мифологию нескончаемой войны во имя Аллаха.

Идея джихада, «священной войны», основана на определенных строках Корана, смысл которых в эпоху Великих Завоеваний (VIII-X вв) истолковывался как святая обязанность каждого взрослого, вменяемого и годного к войне мужчины-мусульманина. «Предписано вам сражение а оно ненавистно для вас. И может быть, вы ненавидите что-нибудь, а оно для вас благо, и может быть, вы любите что-нибудь, а оно для вас зло, - поистине, Аллах знает, а вы не знаете!» (Сура 2:212) В комментарии к этим стихам сказано: «Сражаться за Правое Дело - высшее милосердие. Есть ли иной дар драгоценнее твоей жизни?» Все земли, не относящиеся к «просторам ислама» (дар аль-ислам) следует завоевать, и потому их именуют «простором войны» (дар аль-харб). Записаны и слова Пророка: «Я велел сражаться, пока не свидетельствуют люди, что нет иных богов, кроме Бога, а Мухаммед - Пророк Его». В соответствии с этим каждый мусульманский правитель обязан был ежегодно проводить по меньшей мере одну военную кампанию против неверных, если же война по тем или иным причинам не складывалась, достаточно было просто содержать опытную армию, готовую к джихаду.

Особое место в этом мировосприятии занимают евреи, «народ писания», как называет их Коран. Именно они первыми услышали Слово Бога, но затем, по мнению Мухаммеда, многократно изменяли Ему, отступали от истинной веры, отвергали Господа и даже убивали Его пророков. Коран изобилует обращениями и угрозами в адрес евреев, но я процитирую только один пример. В тексте слово «Мы» подразумевает Бога, «вы» - евреев, а «писание» - Библию:

И постановили Мы для сынов Исраила в писании: «Совершите вы беззаконие на земле дважды и вознесетесь великим превознесением».

И когда пришло обещание о первом из них. Мы воздвигли на вас рабов Наших, обладающих сильной мощью, и они проникли между их жилищ, и было обещание исполненным. Потом Мы вернули вам поворот [успеха] против них и помогли вам богатством и сынами и сделали вас более обильными в пособниках.

Если вы творите добро, то вы творите для самих себя, а если творите зло, то для себя же. А когда пришло обещание о последнем, ...чтобы они причинили зло вашим ликам и чтобы вошли они в место поклонения, как вошли первый раз, и уничтожили бы все, над чем возвысились.

Может быть. Господь ваш помилует вас, а если вы вернетесь, то и Мы вернемся и для неверных сделаем геенну тюрьмой. (Сура 17:4-8)

Так выглядят две мифологии войны, которые по сей день противоборствуют на взрывоопасном Ближнем Востоке и могут когда-нибудь погубить всю планету.

Вернемся, однако, опять в прошлое, ибо продолжением его является наше настоящее. Библейский идеал всесожжения во имя Яхве, сводящийся к избиению всего живого в захваченных городах, представляет собой еврейский вариант общего обычая древних семитов - моавитов, амореев, ассирийцев и остальных. Однако примерно в середине VIII в. до н. э. ассирийский царь Тиглатпаласар III (ок. 745-727 гг. до н. э.) сообразил, похоже, что если поголовно истреблять всех жителей каждой захваченной области, то порабощать будет, собственно, некого. С другой стороны, если оставлять живых, население рано или поздно вновь объединится и придется подавлять восстания. И Тиглатпаласару пришла в голову мысль переводить покоренные племена на новое место: взяв очередной город, ассирийцы обрекали его жителей на тяжкий труд вдали от родины, а освободившееся жизненное пространство населяли чужеземцами. Идея оказалась действенной, многие ее переняли, и спустя пару столетий на Ближнем Востоке не осталось, пожалуй, ни единого оседлого народа - все постоянно переселялись с места на место. Когда завоевали Израиль, его жителей тоже не уничтожили, как случилось бы вcero полвека ранее, а увели прочь. Территорию прежнего царства евреев занял другой народ, получивший позже имя самаритян. То же произошло и в 586 году, когда взяли Иерусалим: его жителей переселили в Вавилон, о чем поется в знаменитом 137-м псалме:

При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе.
На вербах посреди его повесили мы наши арфы.
Там пленящие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши - веселия: «пропойте нам из песней Сионских».
Как нам петь песнь Господню на земле чужой? Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя.
Прильни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего.
Припомни, Господи, сынам Едомовым день Иерусалима, когда они говорили: «разрушайте, разрушайте до основания его».
Дочь Вавилона, опустошительница! блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам!
Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!

Но затем вся мифология Ближнего Востока совершенно неожиданно изменилась до неузнаваемости. Случилось это после внезапного появления и блестящих побед персов-ариев над всеми, кроме греков, народами древнего мира. Царство ариев простиралось от Босфора и верховий Нила до самого Инда. В 539 г. до н. э. Вавилон пал под натиском Кира Великого, чьи представления об империи вовсе не были связаны с идеями резни или переселений. Он, напротив, вернул все народы на родные земли, восстановил в правах прежние верования и обычаи, а провинциями правил силой подчиненных властителей из числа местных жителей. Так он стал первым настоящим Царем среди царей, и это гордое звание могущественных персидских монархов стало со временем титулом самого Господа Бога народа Израилева, которому Кир вернул святой город и позволил заново выстроить Храм.

В «Книге пророка Исайи» этого язычника превозносят почти как Мессию, величают «помазанником» Яхве, а деяния его рук считают свершениями десницы самого Бога, вернувшего своим людям священную родину. И, если я правильно понял соответствующую главу, вовсе не персы, а сам избранный народ якобы начал в ту эпоху править миром во имя Господа (Ис. 45:14-25).

Однако персидская мифология связана с именем Заратуштры (греч.: Зороастр), а не Исайи. Поскольку зороастрийская религия оказала существенное влияние не только на иудаизм, но и на все развитие христианства, полезно ненадолго остановиться на ней, прежде чем мы перейдем к примерам мифологий мира.

По воззрениям зороастрийцев, Творцом Мира является бог правды я света, Ахурамазда. Созданный им мир был изначально совершенен, но днгро-Майнью, противодействующий бог зла, тьмы и лжи, наполнил его разнообразными злодеяниями и погрузил Вселенную во мрак неведения, так что ныне происходит непрестанное сражение между силами света и тьмы, истины и обмана. По мнению персов, это затрагивает не отдельный народ или племя, а космические, вселенские силы, и потому каждый человек, независимо от происхождения, должен по собственной воле принять сторону добра или зла. Выбирая добро, он мыслями, словами и делами вносит вклад в возрождение исходного совершенства мира; в противном случае он сам себе вредит и попадет после смерти в соответствующий его прегрешениям круг ада.

Когда приблизится день окончательной победы добра, силы тьмы бросятся в самую отчаянную схватку и наступит пора всеобщих войн и страшных катаклизмов, после чего явится спаситель Вселенной - Саошьянт. Ангро-Майнью и его демоны будут наголову разбиты, мертвые воскреснут в сотканных из незапятнанного света телах и начнется вечная эпоха мира, чистоты, счастья и совершенства.

С точки зрения древнеперсидских царей, именно они осуществляли на Земле волю и правое дело Владыки Света. По этой причине в многонациональной и разнородной по культуре Персидской империи - а она была первой настоящей империей в мировой истории - царил всеобщий и одобренный религией империалистический порыв. Считалось, что, действуя во имя правды, добра и света, персидский Царь Царей рано или поздно станет вождем всего человечества и возродит всемирное благо. Идея выглядела очень привлекательной и быстро распространилась среди всех монархов-завоевателей. В Индии, например, под ее влиянием возник мифический идеал Чакравартина, всеобщего царя, чья просветленная личность принесет людям мир и процветание; этот образ Можно обнаружить в царских символах первого буддистского монарха Ашока (ок. 262-248 гг. до н. э.). Ши Хуанди (221-207 гг. до н. э.), первый император объединенного Китая после бурной эпохи «Сражающихся Царств», утверждал, что правит по воле Небес и в согласии с неясными законами.

Восторженный автор «Книги пророка Исайи» (с 40-й по 55-ю главу был современником Кира Великого и живым свидетелем того, как персы вернули изгнанному народу Иерусалим. Теперь нас не должно удивлять, что в его пророчествах отчетливо заметно влияние зороастрийских идей: «Так говорит Господь помазаннику Своему Киру: [...] Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия; Я, Господь, делаю все это» (45:1; 7). Именно в этих главах, написанных так называемым «Вторым Исайей», встречаются первые восславления Яхве уже не просто как величайшего и могущественнейшего бога среди божеств, но как единственного Бога на свете, в ком могут найти спасение не только иудеи, но и язычники: «Ко Мне обратитесь и будете спасены, все концы земли; ибо Я Бог, и нет иного» (45:22). Прежде, до вавилонского пленения, еврейские пророки видели в Мессии просто идеального царя на престоле Давида, «чтобы Ему утвердить его и укрепить его судом и правдою отныне и до века» (Ис. 9:7). Но после возвращения взгляды меняются, и отразилось это, в частности, в поздних апокалиптических текстах александрийской эпохи - например, в «Книге пророка Даниила» (7:13- 27). Возникают представления о Спасителе, который в конце истории придет царствовать над «всеми народами, племенами и языками». Больше того, «многие из спящих во прахе земли пробудятся, одни для жизни вечной, другие на вечное поругание и посрамление» (Дан. 12:2).

Не может быть сомнений во влиянии зороастрийской эсхатологии на такие идеи, как конец света и воскрешение усопших. В ессейских свитках Мертвого моря, относящихся к последнему веку до нашей эры, это влияние сквозит в каждой строке. По правде сказать, та эпоха сама по себе была настолько тревожной, что всякий, кто был знаком с древними персидскими представлениями, вполне мог ожидать конца времен и пришествия Саошьянта. Раскол произошел даже в Иерусалиме, где за господство боролись два соперничающих направления: сторонники греческих взглядов и хасидеи, ортодоксальные «благоверные», преданные старому закону. В Маккавейских книгах рассказывается о том, как первые отправились к греческому императору Антиоху, получили соответствующее разрешение и «построили в Иерусалиме училище по обычаю языческому, и установили у себя необрезание, и отступили от святого завета, и соединились с язычниками и продались, чтобы делать зло» (1 Мак., 1:14-15). После этого борьба в священном городе разгорелась с новой силой и достигла вершины, когда греки, поддержавшие притязания бунтующих приверженцев эллинизма на посты среди высшего жречества, разграбили Храм и отдали приказ ставить по всей стране языческие жертвенники. Именно тогда, в 168 г. до н. э., в селении под названием Модин, жрец Маттафия с пятью сыновьями (Маккавеи) убили не только первого же иудея, приблизившегося к языческому алтарю, чтобы принести жертву «по повелению царя» (1 Мак. 2:23), но и греческого чиновника, прибывшего воздвигнуть святилище. Впрочем, затем сами Маккавеи безрассудно присвоили себе права на царствование и верховное жречество, которых не унаследовали. В последующей борьбе за власть семейство ввязалось в целую череду отвратительных предательств и подлых убийств. Возмущенные таким бесчестием, фарисеи, хасидеи и прочие секты подняли восстание, однако оно было с невероятной жестокостью подавлено правившим тогда Александром Яннаем, который за одну ночь распял восемьсот врагов, но прежде умертвил прямо у них на глазах жен и детей. Царь лично наблюдал за казнью, пил при этом вино и открыто развлекался с наложницами. «И столь велик был охвативший народ ужас, - писал еврейский историк Иосиф Флавий в своем повествовании об этом злодействе, - что на следующую ночь 8 тысяч противников царя покинули Иудею и пребывали в изгнании до самой его смерти».

Предполагается, что именно это событие объясняет находку в пустошах апокалиптической общины Кумран и свитков Мертвого моря. Так или иначе, жители селения ожидали конца света и с полной серьезностью готовились его пережить, чтобы горстка народа Божьего могла вечно осуществлять свое предназначение. В самих себе они видели, похоже, столь доблестную армию, что намерены были с Божьей помощью покорить и очистить от скверны весь мир. Началом грядущей сорокалетней войны «сынов Света» с «порождениями Тьмы» (вновь вспоминаются зороастрийские идеи!) должно было стать шестилетнее сражение с ближайшими соседями - моавитами и египтянами; затем, после года отдохновения, войну следовало продолжить рядом кампаний в более далеких землях. На трубах и знаменах «воины Завета» собирались начертать воодушевляющие и весьма им льстящие девизы: «Избранники Господа», «Князья Божий», «Вожди Отцов Братства», «Сотня Господня», «Длань Войны против Заблудшей Плоти», «Божья Истина», «Божья, Справедливость», «Господня Слава» и так далее. А тем временем увы! - в Иерусалиме за престол боролись два сына Александра Янная одного из них в 63 г. до н. э. радушно пригласили в Рим.

Интересно отметить, что в ту эпоху среди евреев разных религиозных воззрений господствовало, судя по всему, общее предчувствие не минуемого конца света: для приверженцев зороастризма он наступал к грядущим приходом спасителя Саошьянта, для вернувшихся из пленения иудеев - с предначертанным появлением Помазанника, Мессии Погибнуть суждено было всем народам, даже от самих израильтян осталась бы лишь горстка. В этой атмосфере нависшей беды и зародилось христианство. Иоанн Предтеча, крестивший на Иордане, чуть выше по течению от общины «воинов Завета» на Мертвом море, тоже ждал Спасителя и готовил ему стезю; именно к Иоанну и пришел Иисус, который затем сорок дней постился в пустыне и вернулся с собственной версией всеобщего апокалипсиса.

Чем провозвестие Христа Иисуса отличалось от идей живших совсем неподалеку кумранских общинников? Главное различие состоит, пожалуй, вот в чем: «воины Завета» предвкушали сражение Сынов Светас порождениями Тьмы и, следовательно, готовились к войне, а благая весть Иисуса утверждала, что битва уже закончена: «Вы слышали, что сказано: «люби ближнего своего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь на обижающих вас и гонящих вас. Да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Мат. 5:43-45). На мой взгляд, именно в этом кроется разница между мифологиями войны и мира.

Чуть дальше в тексте натыкаешься, однако, на озадачивающие слова; «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч; ибо Я пришел разделить человека с отцем его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку - домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; Я кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня» (М»Т. 10:34-37). Повторный отзвук этих высказываний раздается в Евангелии от Луки: «Если кто приходит ко Мне, и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Лук. 14:26).

Ключ к пониманию смысла этих утверждений таится, несомненно, в заключительной строке и последующих стихах из обоих Евангелий: «И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» Мат. 10:38), «И кто не несет креста своего и идет за Мною, не может быть Моим учеником» (Лук. 14:27). Далее у Матфея: «...пойди, продай имение твое и раздай нищим...» (19:21), а ранее: «иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (8:22).

Идеалом этого учения является аскетическая, полная отрешенность от забот обычной, мирской жизни (семьи, общества и всего прочего), когда человек предоставляет «мертвым» - иными словами, тем, кого принято считать живыми, - «погребать своих мертвецов». Таким образом, раннехристианское мировоззрение мало чем отличалось от буддийского или джайнского и тоже было «отшельническим». Помимо прочего, эти взгляды целиком меняют систему отсчета всей апокалиптической панорамы: из исторического будущего она переносится в сферу психологического настоящего. Конца света и прихода Светоча не следует ждать когда-то в грядущем; их нужно ощутить прямо сейчас, в сокровенном уединении собственной души. Подтверждением этого толкования становятся последние строки гностического «Евангелия от Фомы»:

«Ученики его сказали ему: В какой день царствие приходит? (Иисус сказал:) Оно не приходит, когда ожидают. Не скажут: Вот, здесь! - или: Вот, там! - Но царствие Отца распространяется по земле, и люди не видят его»(117).

Больше того, упоминание Иисуса о принесенном мече ни в коей мере не подразумевает обычное боевое оружие, что очевидно отражают обстоятельства поимки в Гефсиманском саду: «И когда еще говорил Он, бот, Иуда, один из двенадцати, и с ним множество народа с мечами и Ильями, от первосвященников и старейшин народных. Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его. И тот-чac подошед к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его. Иисус же сказал ему: друг, для чего ты пришел? Тогда подошли, и возложили руки на Иисуса, и взяли Его. И вот, один из бывших с Иисусом, простерши руку, извлек меч свой и, ударив раба первосвященников, отсек ему ухо. Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в его место, ибо все, поднявшие меч, мечем погибнут» (Мат. 26:47-52).

Достаточно красноречиво, не правда ли? Однако отважный владелец меча, чье имя - Симон Петр - названо в Евангелии от Иоанна (18:10), был далеко не последним из приверженцев Иисуса, кто предал своего учителя столь же подло, как Иуда. Начиная с четвертого века, эпохи побед Константина, основанная на камне все того же славного имени Церковь покоряла мир главным образом силой. В разгар Средневековья при могущественном папе Иннокентии III (1198-1216 гг.), яростные взмахи петрова меча достигли своего головокружительного апофеоза в потрескивающих кострах Альбигойского крестового похода, когда огню предавали еретиков-катаров - самозваных «Чистых», открыто отказавшихся от оружия во имя мирной жизни подвижников.

Аскетическое отречение от мира, обыденной жизни и даже самого желания жить можно считать, таким образом, самой известной мифологией мира из числа когда-либо предлагавшихся человечеству. Судя по историческим обстоятельствам ее первоначального провозвестия, возникала она - точнее, начала казаться привлекательной - как ответ на всеобщее ощущение безнадежности и хаоса. Прежние мифические представления означали большую войну, святую битву не на жизнь, а на смерть, которая окончательно утвердит в конце истории царство вечного мира; это, однако, была вовсе не мифология мира, а, напротив, призыв к войне, войне непрестанной и, по существу, бесконечной... Но, по иронии судьбы, стоило аскетической христианской вести сорваться с губ Иисуса и достичь ушей его ближайших последователей, как она мгновенно - и уже навсегда - превратилась в очередную доктрину Святой Войны, джихада, крестового похода. Поэтому сейчас мы в общих чертах обсудим и сравним идеалы и судьбы других широко известных аскетических мифологий мира.

Самой суровой и непоколебимо последовательной среди них является, несомненно, индийский джайнизм, проповедник которого, Махавира, был современником Будды. К тому времени учение Махавиры уже имело значительный возраст, а сам он был лишь последним из долгой, уходящей в доисторические эпохи, череды джайнских учителей, именуемых тиртханкарами, «создающими переправу». По мнению этих мудрецов, мечтающий о свободе от перерождений не должен убивать и причинять боль ни одной живой твари, а также питаться мертвой плотью. Он не вправе даже пить воду ночами, так как может случайно проглотить какое-нибудь насекомое. Помимо того, следует приносить обеты, ограничивающие число сделанных за день шагов, так как любой из них ставит под угрозу многочисленных жуков, червяков и букашек. Лесные отшельники-джайны не расставались с метелочками и, прежде чем сдедать шаг, подметали перед собой землю. В Бомбее и сегодня можно увидеть джайнских монахов, которые, точно хирурги, носят на лице марлевые повязки, чтобы не вдохнуть ненароком какую-нибудь мелкую живность. Запрещается, кроме того, есть сорванные плоды - джайн обязан ждать, пока фрукты сами не упадут с веток; живые растения вообще нельзя резать ножом. Вполне понятно, что цель монаха-джайна - скорейшая гибель, хотя она окажется бессмысленной, если его воля к жизни угасла не до конца. Если перед смертью у монаха осталась хотя бы толика желания жить, радоваться и беречь себя, он, без сомнений, переродится и вновь попадет в этот ужасный мир, где каждый поневоле губит и мучает живое.

В своем исходном виде буддизм был очень тесно связан с сектой джайнов, но коренным образом отличался от джайнизма смещением акцента с буквального угасания самой жизни на угасание эго. Избавляться следует именно от мыслей «я» и «мое», побуждения защищать себя, свое имущество и жизнь; главное внимание уделяется, таким образом, психологическому, а не физическому. Несмотря на это, легко убедиться, что буддийский закон совершенной добродетели, соблюдаемый до последней буквы, тоже способен привести в конце концов к полному отрицанию жизни.

Существует, например, исполненная благочестия буддийская легенда о царе Вессантаре, у которого правитель соседнего царства попросил на время великолепного белого слона. Дело в том, что белые слоны собирают над собой облака, а те приносят дождь. Бескорыстный царь Вессантара без раздумий отдал слона соседу, но люди возмутились тем, что их владыка совсем не заботится о благосостоянии народа, и изгнали царя вместе с его родней из страны. Царское семейство уехало на повозках, но, стоило обозу войти в лес, как появившиеся невесть откуда брамины Допросили у Вессантары коней и телеги в придачу. Совершенно бескорыстный царь, лишенный ощущений «я» и «мое», отдал браминам весь ^арб, и дальше его семья шла по опасному лесу пешком. Вскоре они встретили какого-то старика-брамина, и тот попросил отдать ему детей. Мать попыталась было «эгоистично» возразить, но царь, лишенный ощущений «я» и «мое», с готовностью передал детей старику - между прочим, в рабство. Затем у царя попросили жену, и с ней он, разумеется тоже без сожалений расстался.

Эта притча показывает, что имел в виду Иисус, когда призывал идти за ним и возненавидеть отца и мать, сына и дочь, а притом и саму жизнь свою, «и кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую, и кто захочет [...] взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду» (Мат. 5:39-40). В рассказанной буддийской истории все, впрочем, кончается хорошо, поскольку те брамины были на самом деле богами, устроившими царю проверку, а отнятых детей, жену и пожитки благополучно провожали во дворец - почти как в библейском предании об Аврааме, чей жертвенный нож, занесенный над Исааком, был остановлен десницей Бога, который просто испытывал своего слугу. Тем не менее обе легенды с равной остротой поднимают вопрос о том, где в подобном благочестивом рвении кончается добродетель и начинается порок. Насколько далеко, скажем, может зайти убежденный пацифист, когда защищает исключительно свою собственную духовную-предуховную чистоту? В наше время эта проблема вовсе не умозрительна.

Перенесемся, однако, еще восточнее, в Китай и Японию, где существовал свой комплекс мифологий мира - в частности, философии Лао-цзы и Конфуция. Многие назвали бы основные положения этих мифологий романтичными, поскольку сводятся они лишь к тому, что в природе царит всепроникающее духовное созвучие, упорядоченное взаимодействие жизни и всего живого, истории и исторических институтов, двух начал, или принципов, - деятельного и бездеятельного, светлого и темного, горячего и холодного, небесного и земного, ян и инь. Сила ян господствует в юном, а инь усиливается к старости. Ян властвует летом, на юге и днем; инь - зимой, на севере и ночью. Их чередование во всем сущем составляет Путь Бытия, Дао. Добиваясь гармонии Дао,подчиняя ему свое время, свой мир, самого себя, человек достигает высшей цели жизни и обретает покой, то есть ощущение согласия со всем вокруг.

Самые известные и вдохновенные положения даосской философия входят в небольшой, состоящий всего из восьмидесяти одной строфы текст под названием «Дао дэ цзин» - «Книга добродетели Дао», приписываемый легендарному длиннобородому мудрецу Лао-цзы, «старому ребенку». В тридцатой строфе этой книги сказано: Кто служит главе народа посредством Дао, не покоряет другие страны при помощи войск, ибо это может обратиться против него. Где побывали войска, там растут терновник и колючки. После больших войн наступают голодные годы. Искусный [полководец] побеждает и на этом останавливается, и он не осмеливается осуществить насилие. Он побеждает и себя не прославляет. Он побеждает и не нападает. Он побеждает и не гордится. Он побеждает потому, что к этому его вынуждают. Он побеждает, но он не воинственен. Когда существо, полное сил, становится старым, то это называется отсутствием Дао. Кто не соблюдает Дао, погибнет раньше времени.

И вслед за тем, в тридцать первой строфе:

Хорошее войско - средство, [порождающее] несчастье, его ненавидят все существа. Поэтому человек, следующий Дао, его не употребляет. Во время мира благородный предпочитает уважение, а на войне применяет насилие. Войско - орудие несчастья, оно не является орудием благородного. Он употребляет его только тогда, когда к этому его вынуждают. Главное состоит в том, чтобы соблюдать спокойствие, а в случае победы - себя не прославлять. Прославлять себя победой - это значит радоваться убийству людей. Тот, кто радуется убийству людей, не может завоевать сочувствия в стране.

Тем не менее всему миру хорошо известно, что и долгая история Китая определялась, главным образом, периодами правления безжалостных деспотов, которые перемежались веками беспорядочных войн. Во всяком случае, начиная с эпохи Сражающихся Царств (453-221 гг. до и. э.) перемещения огромных профессиональных армий оказывали на китайскую политику влияние намного большее, чем «Добродетель Дао» в Духе Лао-цзы. Именно из тех невероятно бурных времен дошли до нас Два весьма хладнокровных, сугубо макиавеллистских труда, посвященных искусству достижения и сохранения власти. Первым является так называемая «Книга правителя области Шан», а вторым - трактат Сунь-Чзы «о военном искусстве». Позвольте сначала привести короткий отрывок из Сунь-цзы:

Война - это большое дело для государства, это вопрос жизни или смерти, путь существования или гибели. Это основное положение необходимо твердо знать.

Поэтому войну определяют пятью факторами; ее сравнивают [семью] расчетами и определяют [следующими] положениями: первое - [моральный] путь (Дао), второе - [погода,] небо (Тянь), третье - [местность,] земля (Дм), четвертое - полководец (Цзян), пятое - [доктрина,] закон (Фа).

Путь (Дао) - это когда мысли народа одинаковы с мыслями правителя. Поэтому народ готов вместе с правителем умереть или жить; когда народ не боится риска и не знает страха.

Небо - это свет и мрак, холод и жара; это порядок времени.

Земля - это отдаленность и близость, непроходимость и проходимость, широкое и узкое, смерть и жизнь.

Полководец - это мудрость, справедливость, гуманность, храбрость, строгость.

Закон - это воинский порядок и дисциплина, командование войсками и снабжение.

Эти пять правил известны каждому полководцу, но побеждает тот, кто усвоил их; тот, кто не усвоил, не побеждает.

Обратимся теперь к «Книге правителя области Шан»:

...государство добивается процветания [при помощи двух средств]: земледелием и войной.

...Если в государстве есть десять [паразитов]: поэзия, музыка, добродетель, почитание старых порядков, человеколюбие, бескорыстие, красноречие, острый ум, правитель не сможет найти ни одного человека, которого он смог бы использовать для обороны или [наступательной] войны.

...Если же государство избавится от этих десяти [паразитов], то враг не посмеет явиться, а если он и явится, то непременно будет отброшен.

...На государство, которое любит силу, трудно напасть, а государство, на которое трудно напасть, непременно добьется процветания. Легко нападать на страну, где поощряют красноречие, а государство, на которое легко нападать, непременно окажется в опасности.

...Когда государство в беде, а правитель в тревоге, то, если даже советчиков будет столь [много], что из них можно группировать сотни, все равно бесполезно [пытаться] устранять опасность. Действительно, государство может очутиться в беде, а правитель оказаться в тревоге, когда имеется сильный противник или другое большое государство.

...Земледелие, торговля и управление - три основные [функции] государства. Они порождают шесть [паразитов], которые [в свою очередь] вредят этим трем [функциям]: стремление беспечно жить на склоне лет, бездумную трату зерна, пристрастие к красивой одежде и вкусной еде, стремление к роскоши, пренебрежение своими обязанностями, стяжательство. Если эти шесть [паразитов] найдут для себя почву, [государство] будет непременно расчленено.

...В государстве, где порочными управляют, [словно] добродетельными, неизбежна смута, и оно непременно будет расчленено. В государстве, где добродетельными управляют словно порочными, воцаряется порядок, и оно непременно станет сильным.

...Если наказания суровы, а награды незначительны, - правитель любит народ, и народ готов отдать жизнь за правителя. Если же награды значительны, а наказания мягки, - правитель не любит народ, и народ не станет жертвовать жизнью ради правителя.

И в завершение:

...Если [во время войны] страна совершает действия, которых противник устыдился бы, то она будет в выигрыше.

Индия также прошла длительную историю подобных рассуждений, вторые определили практические искусства правления и военных Действий. Те, кто читает сейчас «Бхагавад-гиту», забывают порой, что этот религиозный трактат является частью шестой книги крупнейшего героического эпоса всех времен - «Махабхараты» - «Великого сказания о войне потомков Бхараты». Я же приведу несколько показательно фрагментов из двенадцатой книги эпоса:

Царь, который знает свои силы и имеет большое войско, должен бодро и отважно, не раскрывая своих замыслов, отдать приказ выступить против царя, который слабее его, либо не имеет союзников и друзей либо уже воюет с кем-то другим и, следовательно, ослабел; но прежде ему нужно позаботиться о защите собственной столицы. [...]

Царь не должен подчиняться более сильному царю. Даже если он слаб ему следует стараться свергнуть сильнейшего и, добившись этого править самому. Сильнейших сбрасывают с престола оружием, пожарами и тайными отравителями, а также сеянием раздоров среди его свиты и слуг. [...]

Царь опирается на казну и войско. Его войско, в свою очередь, опирается на казну. Войско - источник всех его религиозных достоинств. Религиозные достоинства, в свою очередь, - опора его народа. Казну не пополнить, не притесняя подданных. Итак, можно ли содержать войско без притеснения? Значит, в трудные времена царь не совершает греха, притесняя подданных ради пополнения казны. [...] Власти над обоими мирами - и этим. и тем - добиваются богатством, а также правдой и религиозными достоинствами. Человек без богатства скорее мертв, чем жив. [...]

В неблагоприятные времена следует терпеть врага на своей шее, но при первой благоприятной возможности его нужно сбросить и разбить, как глиняный горшок о камень. [...]

Царь, желающий благоденствия, должен без колебаний убить сына, брата, отца или друга, если тот становится помехой. [...]

Не нанося другим опасных ран, не совершая жестоких деяний, не убивая живое, как рыбак губит рыбу, благоденствия не завоевать. [...]

Нет деления на врагов и друзей. Люди становятся друзьями или врагами только по воле обстоятельств. [...]

Любое дело нужно доводить до конца. [...] Царь должен опустошать вражеское царство, убивая его жителей, разрушая дороги, сжигая Я разваливая дома.

и напоследок:

Сила выше правды. Сила рождает правду. Сила - опора правды, как земля - опора живого. Правда должна следовать за силой, как дым за ветром. Правда сама по себе - бессильна. Правда держится за силу, как лиана за ствол дерева.

Вообще говоря, сама «Бхагавад-гита» как часть этого воинского эпоса является по своему содержанию наставлением, призванным ободрить юного царевича, которого перед битвой одолевают сомнения и муки совести. Смысл сводится к тому, чтобы перед резней освободить его ум от чувства вины и сожаления:

Рожденный неизбежно умрет, умерший неизбежно родится [...]
Неуничтожимо То, чем этот мир распростерт; постигни:
Непреходящее уничтожимым сделать никто не может. [...]
Не сечет его меч, не опаляет пламя,
Не увлажняет вода, не иссушает ветер.
Неуязвим, неопалим Он, неиссушим, неувлажняем;
Вездесущий, Он пребывает, стойкий, недвижный, вечный. [...]
Неуязвим воплощенный всегда в этом теле;
Так не скорби ни о каких существах...

Иными словами, именно это составляет, по распространенному на Востоке убеждению, незыблемую основу любого мира. В сфере действия - то есть самой жизни - мира нет и быть не может. По этой причине формула достижения мира заключается в том, чтобы поступать как Должно, но без привязанности к исходу:

В йоге устойчивый, действуй, оставив привязанность!
В неуспехе, удаче будь равным; равновесьем именуется йога.
Ибо дело значительно ниже, чем йога мудрости;
Ищи прибежища в мудрости; плодами прельщенные - жалки.
Здесь покидает мудрец и грехи и заслуги;
Поэтому предайся йоге, йога - в делах искушенность.
Мудрые люди, покинув плоды, рожденные делом,
Идут, расторгнув узы рожденья, в область бесстрастья.

Йога - искусность в действиях. Отбрасывая и страх перед плоданг действия, и тягу к ним, человек обязан без личной заинтересованности исполнять все, что предписывает ему долг, а долг воина - сражаться и убивать:

Приняв во вниманье свой долг, не нужно тебе колебаться,
Ведь для кшатрия лучше нет ничего иного, чем справедливая битва.
Как во внезапно отверстые райские двери,
Радостно вступают кшатрии в такую битву.

Таким образом, в этом контексте обе мифологии - войны и мира, - как ни парадоксально, слились в одну. Сходное произошло и в буддизме - в частности, махаяне: поскольку мудрость «того берега» выходит за пределы пар противоположностей, она, разумеется, не отличает войну от мира. Как сказано в одном из поучений махаяны: «Этот мир, со всеми его изъянами, и является Золотым Лотосом совершенства». Если же кто-то не хочет или не в силах видеть мир именно таким, виновато в этом вовсе не мироустройство.

Мы не вправе считать Вселенную дурной. Природа - не зло, а «деятельное пространство» сознания Будды. По этой причине нет ничего плохого и в распрях, а соперничество в битве не хуже и не лучше любых иных отношений. В соответствии с этим подходом, сострадательное участие бодхисаттвы в обычной жизни никак не связано с чувством вины; Кроме того, оно совершенно безлично - равно как и махаянский идеал поведения каждого человека: отстраненное, бескорыстное и невинное, «радостное участие» в «деятельном пространстве сознания Будды». Мне рассказывали, что после битвы при Порт-Артуре во время русско-японской войны 1904 года на мемориальных досках бодхисаттвами именовали не только погибших солдат, но и павших в боях коней.

Пришла пора подводить итоги. С древнейших времен бытовало мнение, что война (в том или ином виде) - дело не только неизбежное и благое, но также совершенно обычное. Кроме того, это самое бодрящее социальное занятие цивилизованного человечества, так как боевые действия - естественный источник радости и общественный доят царей. С этой точки зрения, правитель, который не занят войной и не готовится к ней, - просто болван и «бумажный тигр».

С другой стороны, в анналах мировой истории обнаруживаются и совершенно противоположные взгляды, когда идеалом полагается прекращение войн и установление вечного мира. Неизбежным следствием такого стремления становится, однако, отрицание самой жизни, ведь борьба и страдания, как известно, - неразрывные черты земного существования. Наиболее впечатляющие примеры такого отрицания - джайнизм и ранний буддизм (хинаяна) - зародились в Индии, но встречаются и на Западе: это некоторые раннехристианские секты и Франция двенадцатого века в окружении альбигойцев.

Говоря о мифологиях войны, мы обнаружили в Торе и Коране убежденность в том, что Бог, творец и единственный владыка Вселенной, неизменно занимает сторону одного, избранного народа, и, следовательно, войны именно этого народа, проводимые во имя Господа и во исполнение Божьей воли, - войны Святые. Схожее представление о «Цветочных Войнах» воодушевляло ацтеков на пленение врагов и последующее принесение их в жертву ради того, чтобы Солнце продолжало свой бег. В «Илиаде», напротив, обитатели Олимпа симпатизируют обеим противостоящим сторонам, а Троянская война толкуется не в космических, а в земных, человеческих категориях - это просто борьба за возвращение похищенной жены. Кроме того, возвышенный идеал героического воина-человека выражен в поэме образом и речами не грека, а троянца Гектора. Налицо резкое отличие от духа двух семитских военных мифологий и большое сходство с индийской «Махабхаратой». Прямолинейная решимость Гектора, отчетливо сознающего, что он обязан сражаться ради семьи и родного города, и «самообладание» (йога) Арджуны, исполняющего долг своей касты, олицетворяют, по существу, один и тот же принцип. Больше того, и в индийском, и в греческом эпосах обнаруживается одинаковое уважение к обеим воюющим сторонам.

Наконец, мы открыли и третью точку зрения на идеалы и цели войны и мира. Она не осуждает и не отвергает войну как образ жизни и жизнь как войну, но целиком устремлена к тому времени, когда войны вообще прекратятся. В зороастрийском эсхатологическом мифе персов, который, кажется, был первым серьезным предвидением мирного будущего, день великих перемен должен был стать вселенским переломом, когда будут упразднены прежние законы природы и воцарится вневременная и неизменная вечность, где уже не будет жизни, какой мы ее знаем. По иронии судьбы, этому всеобщему преображению должны были предшествовать долгие столетия непрестанных раздоров и войн, хотя в самой Персидской империи, как ожидалось, тем временем расцветал прообраз грядущего царства, где относительный покой должны был обеспечить имперские соглядатаи, доносчики и стража; по мере становления этой «мирной» империи разрастались бы и границы сферы гражданского спокойствия - до тех пор, пока не охватили бы весь мир...

О чем-то подобном говорили, впрочем, не так уж давно и в местах не столь отдаленных. Как нам уже известно, евреи подхватили персидскую идею и выразили ее в библейском образе Израиля, а в эпоху Свитков Мертвого моря она перешла в апокалиптическое христианство (см Марк, 13:3-37). Именно эта мысль привела арабов к принципам дць аль-ислам и дар аль-харб. То же самое, наконец, просматривается сейчас в миролюбии Москвы: шпики, осведомители, милицейские облавы и так далее.

Насколько мне известно, помимо этих идей о войне и мире, на свете появилась еще лишь одна свежая мысль, и провозгласил ее выдающийся голландский философ-правовед Гроций. В своей эпохальной работе «О праве войны и мира» (1625 г.) он впервые в истории человечества предложил принципы международных отношений, основанные на этике, а не на законе джунглей. В Индии господствующим правилом взаимоотношений между государствами долгие века оставался «закон рыбы», матсья-ньяя: крупная рыба пожирает мелкую, и слабым, следовательно, нужно быть порасторопнее. Война - естественная обязанность воинов, а мирные времена представляют собой лишь перерывы в боевых действиях, что-то вроде передышек между боксерскими раундами. По мнению Гроция, война, напротив, является нарушением цивилизованной нормы, мирной жизни, и потому задачей войны должен быть скорейший мир - спокойствие, навязанное не силой оружия, а взвешенными взаимными интересами. Сходным был идеал «мира без победы», очерченный Вудро Вильсоном в конце Первой мировой. Ту же идею олицетворяет американский орел, сжимающий в когтях левой лапы пучок стрел, а в правой - оливковую ветвь. Знаменательно, что голова его, В духе Гроция, обращена вправо, лицом к ветке оливы. Будем все же надеяться - во имя мира, - что наконечники стрел в левой лапе орла не притупятся до тех пор, пока глубокое понимание взаимной выгоды – а не аскетизм или сила оружия - не станет наконец для всего человечества залогом разумного и устойчивого мира.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология
Список тегов:
сражающиеся царства 











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.