Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Кэмпбелл Д. Мифы, в которых нам жить

ОГЛАВЛЕНИЕ

III. ЗНАЧИМОСТЬ ОБРЯДОВ (1964)

Задача ритуала заключается, на мой взгляд, в том, чтобы задавать определенный порядок человеческой жизни, причем порядок глубинный, а не условный и поверхностный. В древние времена любое общественное событие было ритуально упорядочено, а ощущение важности происходящего передавалось религиозной тональностью. С другой стороны, сегодня религиозную окраску приберегают для исключительных, самых особенных, «священных» обстоятельств. Однако ритуал жив и до сих пор просматривается даже в обыденной жизни. Его можно заметить, например, не только в этикете судебных заседаний и воинских уставов, но и в том, как ведут себя сидящие за одним столом люди.

Жизнь - это структура. В биосфере господствует правило: чем сложнее устройство, тем выше форма жизни. Структура, определяющая преобразования энергии в морской звезде, значительно сложнее, чем у амебы. Если же подняться по этой лестнице, скажем, до шимпанзе, структуры невероятно усложнятся. То же относится и к сфере человеческой культуры: непродуманное представление о том, что энергию и силу можно извлечь, отбрасывая или разрушая структурность, опровергается всем, что мы знаем об истории и эволюции живого.

Упорядочивающие схемы поведения животных заложены в унаследованной ими нервной системе своего биологического вида; деятельность этих врожденных механизмов чаще всего стереотипна. В рамках одного вида поведение и реакции отдельных представителей очень схожи. Еще больше порой поражает сложность таких устойчивых схем - птичьих гнезд (например, иволги, которая вьет изящнейшие подвесные гнезда) или паутины. Если бы не привычность этого зрелища, мы замирали бы с недоверием и восторгом при каждой встрече с математической правильностью и уравновешенностью мерцающей сеточки, с идеальной точностью вписанной между ветками дерева чуть в стороне от лесной тропы; будь паутина творением человека, мы сказали бы, что она задумана и воплощена в жизнь даром безупречной чуткости к сопротивлению материалов, линиям напряженности, центрам тяжести и прочим архитектурным параметрам. Эти маленькие чудеса зодчества - осиные ульи, муравейники, раковины моллюсков и т. п. - возникают благодаря полученным по наследству умениям, запечатленным в клетках и всей нервной системе животного вида.

Человек от зверя отличается преимущественной открытостью, а не стереотипностью поведенческих механизмов центральной нервной системы. Схемы наших поступков восприимчивы к воздействию общества, где воспитывается личность. С биологической точки зрения, человеческий ребенок рождается лет на десять-двенадцать раньше срока. Черты его характера, способность ходить и говорить, словарный и мыслительный запас развиваются под влиянием той или иной культуры, причем все эти особенности отпечатываются, можно сказать, прямо в нервной системе малыша. Структурные схемы, которые в животном мире наследуются биологически, вживляются в человека, главным образом, силой традиций, носителем которых является общество, а происходит это на стадии развития, которую уже давно принято называть «впечатлительным возрастом». Общепризнанным средством осуществления такого воспитания стали ритуалы. Мифы - это мыслительная опора обрядов, а обряды - физическое подтверждение мифов. Впитывая мифы своего сообщества и участвуя в его обрядах, ребенок развивает структуры, которые соответствуют его социальной и естественной среде. Из бесформенного, преждевременно появившегося на свет живого комочка он превращается в значимого члена исправно действующего и вполне определенного общественного строя.

По мнению биологов и психологов, необычная незрелость человеческих младенцев, вследствие которой они целиком зависят от родителей на протяжении всего срока возмужания, сравнима с положением сумчатых. Кенгуру рожают детенышей уже через три недели после зачатия; крошечные недоразвитые зверьки инстинктивно карабкаются по животу матери и забираются в сумку, где - без каких-либо указаний со стороны - крепко впиваются в соски и остаются среди щедрости и безопасности этой, так сказать, второй утробы, пока не окажутся готовыми к взрослой жизни. Эволюция млекопитающих шагнула дальше и ввела биологическую новинку - плаценту, позволяющую зародышам оставаться во чреве матери до полной самостоятельности. По этой причине млекопитающие обычно способны позаботиться о себе почти сразу после рождения - во всяком случае, уже спустя пару дней или недель. Однако у людей, чей крупный мозг требует многолетнего развития, дети вновь рождаются слишком рано, а второе, внешнее чрево - сумку на животе матери - им заменяет родной дом.

Основные социальные схемы усваиваются именно на этом, домашнем этапе жизни. Они, однако, тесно связаны с ощущением зависимости, от которого необходимо избавиться еще до обретения психологической зрелости. Подросток откликается на сложности окружающего мира, обращаясь за советами, поддержкой и защитой к родителям, но прежде, чем ребенка признают взрослым, ему предстоит отказаться от такой привычки. Поэтому одной из главных задач первобытных обрядов половой зрелости (как, впрочем, и современного образования) всегда был перевод систем реагирования подростка от внешней зависимости к личной ответственности - преображение отнюдь не простое. Если же учесть, что в нашей цивилизации период детской зависимости затягивается порой до двадцати - и едва ли не тридцатилетнего возраста, то сегодня проблема эта становится еще сложнее, а наши неудачи - еще заметнее.

С этой точки зрения невротика можно определить как личность, которой не удалось переступить главный порог, отделяющий детство от «второго рождения» - зрелости. События, которые побуждают взрослого думать и поступать ответственно, у невротика вызывают страх наказания, потребность в чужом совете, желание спрятаться под чье-то покровительство и тому подобные реакции. Он вынужден постоянно вносить поправки в свои непроизвольные отклики и, как ребенок, обвинять в провалах и бедах либо самих родителей, либо некий их заменитель - например, оберегающее его государство или общественный уклад. И если первоочередное требование к взрослому заключается в том, itoон должен сам отвечать за свою жизнь, за поступки и ошибки в реальных условиях того мира, где живет, то из этого следует простейший психологический факт: до такого уровня не дорасти тому, кто постоянно размышляет, каким бы он стал в других условиях жизни, если бы родители были не так равнодушны к его потребностям, общество - не настолько жестоким, а устройство Вселенной - совсем иным. Любое сообщество прежде всего требует от взрослых, чтобы те сознавали главное: что именно они определяют жизнь и бытие общества в целом. В соответствии с этим, обряды полового созревания должны прежде всего прививать личности ту систему чувств, которая наиболее подходит обществу и от которой зависит само существование этого общества.

В современном западном мире есть, однако, дополнительная трудность, ведь от взрослого человека здесь требуют не только того, чтобы он без сомнений и рассуждений принимал традиции и унаследованные обычаи местной социальной среды. Скорее, от него ждут развития тех качеств, которые Зигмунд Фрейд назвал функцией реальности, то есть превращения в независимо наблюдающую, свободомыслящую личность, которая умеет непредвзято оценивать возможности окружающего мира и обладает способностями к самостоятельным суждениям и творчеству. Такой человек не просто воспроизводит унаследованные схемы мышления и действия, но сам становится источником нововведений, деятельным и созидательным центром жизненного процесса.

Иными словами, наш идеал общества - вовсе не статичная, вечно неизменная организация, которая опирается на быт предков, но, скорее, процесс осуществления еще не воплотившихся в жизнь возможностей, и в этом процессе каждый обязан быть и зачинщиком, и сотрудником. Вследствие этого мы сталкиваемся с достаточно сложной проблемой просвещения молодежи, которую нужно научить не просто слепо перенимать схемы минувшего, оставаясь на проверенном уровне давней биологии и социологии, а осуществлять развитие человека как живого вида. Я бы сказал, что в этом, прежде всего, и заключается особая миссия всех представителей современного Запада, поскольку именно западный мир с середины тринадцатого века был единственной новаторской - в буквальном смысле слова - мировой цивилизацией.

Нельзя, однако, не вспомнить, что примерно с 1914 года в нашем прогрессивном обществе со всей очевидностью усилилось пренебрежение и даже презрение к ритуалам, которые некогда породили, а ныне продолжают питать эту бесконечно богатую и плодотворно развивающуюся цивилизацию. Вместо обрядности все больший размах приобретает смехотворная, ребяческая сентиментальность по отношению к природе. Восходит она к восемнадцатому веку, когда Жан-Жак Руссо определил основы надуманного «возврата к естественности» и описал идеал благородного Дикаря. С тех пор общеизвестными поклонниками этих идей стали американцы, начиная с Марка Твена; они без стеснений выражали простодушную убежденность в том, что европейцев и азиатов, живущих в более древней и спертой атмосфере, нужно-де освежить и разбудить к естественной невинности, под которой в данном случае понималась искренняя мужиковатость обитателей Нового Света, нежно любимая американская земля и наш Билль о правах. В Германии представителями этого реакционного течения в период между войнами были Wandervogel с их рюкзаками и гитарами, а позже - гитлерюгенд. Сейчас подобные идиллические картины можно увидеть и у нас, в Новом Свете: босоногие черно- и белокожие «индейцы» устраивают привалы прямо на тротуарах, а их тамтамы, постели-скатки и заплечные сумки с детьми вот-вот превратят целые городские кварталы в участки полевых антропологических изысканий. У этих людей, как и во всяком обществе, есть отличительная одежда, обряды посвящения, обязательные верования и все такое прочее. Тем не менее подобные течения явно реакционны - они возвращают в прошлое, как если бы в ходе биологической эволюции какой-то вид опустился с уровня шимпанзе до морской звезды или даже амебы. Отвергается нынешняя сложность социальных схем, но вместе с тем снижается и степень жизненной свободы; это не обретение, а утрата силы.

Потеря чувства формы и, как следствие, регрессия, ограничение жизнеспособности особенно заметны в сфере искусства, так как именно в нем отчетливее всего отражается и поддается оценке творческая энергия того или иного народа. Невольно напрашивается сравнение современного искусства с древнеримским. Действительно, почему римские архитектура и скульптура, при всей их мощи и красоте, вызывают меньше волнения и чувства церемониальной значительности, чем греческие? Над этим задумывались многие, и прошлой ночью я увидел во сне ответ, который кажется мне сейчас важным прозрением. Объясняется все просто: в таком небольшом сообществе, каким были некогда Афины, художника и местных правителей связывали прямые и тесные отношения - они нередко знали друг друга с детства. Если же художник хочет стать известным в таком сообществе, как современный Нью-Йорк, Лон-Дон или Париж, ему необходимо прежде всего бывать на коктейлях - и заказы получает не потеющий в студии, а тот, кто посещает вечеринки бывает в нужных местах и знакомится с полезными людьми. Современный художник переживает муки уединенного творческого труда не на' столько остро, чтобы вырываться за рамки единожды найденных стиля и техники, тем более если они позволяют создавать годный для продажи товар. Другим последствием стало «минутное искусство», когда смекалистый парень вообще не испытывает особых мучений и попросту вытворяет что-нибудь непредсказуемое, а затем его «шедевр» нахваливаю либо критикуют дружелюбно или враждебно настроенные газетчики - а им, между прочим, тоже приходится постоянно вертеться в обществе и нехватка времени на «внепрограммные» студии и переживания заставляет их недоуменно чесать в затылке при виде чего-то по-настоящему сложного и новаторского. Я с глубоким отвращением вспоминаю появившиеся в 1939 год; критические отзывы о только что изданном романе Джойса «Поминки по Финнегану». Мало того, что это поистине эпохальное произведен» отмели тогда как нечто невразумительное; нет, его отбросили с напыщенным презрением, именуя откровенным розыгрышем и напрасной тратой времени. Однако два года спустя Пулитцеровскую премию за лучшую американскую пьесу того счастливого года получила «Кожа наших зубов» Торнтона Уайлдера - произведение, целиком и полностью от начала до конца построенное на идеях, эпизодах, персонажах и общем сюжете «Поминок по Финнегану»; у Великого Ирландца были откровенно, нагло, бесстыдно позаимствованы даже мелкие подробности.

Беда в том, что в наше время практически любому примечательному творению трудно вообще попасть на глаза общественности; если же эти и удается, автора почти всегда разрывают на части так называемые «критики». Разве не любопытно - я возвращаюсь к Джойсу, - что на протяжении всей его литературной карьеры величайшему гению нашего столетия так и не дали Нобелевскую премию? И стоит ли удивляться тому, что сейчас у нас нет ни единого произведения, которое могло бы соответствовать требованиям и возможностям легендарного периода после Второй мировой, когда происходили, возможно, величайшие духовные преобразования за всю историю человеческого рода? Их отсутствии еще ужаснее, чем кажется на первый взгляд, поскольку каждый народ разрабатывал жизнеутверждающие, ведущие к зрелости мифы и обряды именно благодаря прозрениям собственных мудрецов и художников.

В связи с этим позволю себе напомнить слова Ницше о классическом и романтическом искусстве. В обоих течениях он выделял два типа, или направления. Есть романтизм по-настоящему мощный, разрушающий современные формы для того, чтобы перейти к новым. Но существует иной романтизм, который вообще не в силах обрести какую-либо форму и потому из чувства обиды крушит и порочит остальные. Точно так же можно разделить и классицизм: первый его тип легко добивается успехов даже в общепризнанных формах, вольно играет ими, добиваясь при этом богатых и полных жизни решений собственных творческих задач; классицизм второго рода отчаянно цепляется за узаконенные принципы по причине своей слабости - он сух и жесток, деспотичен и холоден. Исходя из этого, я подчеркиваю - и Ницше, думаю, со мной бы согласился, - что структурный порядок является проводником, носителем, посредством которого во всем своем величии, явственно и грандиозно проявляется сама жизнь; между тем простое разрушение порядка оборачивается для человека, как и для любого животного, настоящим бедствием. Что касается упорядочивающих форм любой цивилизации, то ими всегда были ритуал и внешний этикет.

Лично я в полной мере оценил жизнеутверждающую роль ритуала после того, как побывал в Японии и принял участие в чайной церемонии, которую проводил известный виртуоз. Честно говоря, я не в силах представить себе процедуру, требующую большей формальной строгости, чем японская чайная церемония. Мне рассказывали, что многие осваивали ее на протяжении всей жизни, но так и не достигли совершенства - настолько изощренны ее правила. Нет нужды говорить, что я вел себя в крошечном чайном домике, как пресловутый слон в посудной лавке. Не секрет, что главное впечатление иностранца от поездки в Японию сводится к тому, что ты постоянно ведешь себя не так, как надо. Соответствующий порядок не впитался в твою кровь и плоть, да и само тело твое имеет какую-то неправильную форму. Чайная церемония, чистейшая квинтэссенция всех чудес официоза японской цивилизации, с ее невероятной любовью к порядку, достигает после ряда ритуальных приготовлений вершин строгих формальностей, когда хозяин помешивает чай и подает его малочисленным гостям. Не буду, впрочем, углубляться в подробности - я не смог бы их описать при всем моем желании. Достаточно сказать, что этикетом определялось каждое движение руки и каждый кивок головы, однако впоследствии, когда я обсуждал событие с другими участниками, все они щедро расточали похвалы раскованности хозяина. Единственным сравнением, какое мне удалось тогда отыскать, было искусство сочинения сонетов, чьи правила тоже задают весьма жесткую форму, но именно благодаря ей поэт добивается сильного впечатления, богатства изобразительных средств - так возникает новый порядок, приносящий ощущение раскрепощенности. В Японии мне выпала честь наблюдать за целым рядом мастеров чайной церемонии, каждый из которых работал в своем стиле, и я даже научился замечать, как свободно, непосредственно они себя ведут. Ритуал всей цивилизации становится для виртуоза, можно сказать, неотъемлемой чертой характера, потому он и проводит обряды непринужденно и, больше того, совершенствует каждую их деталь. В свою очередь, внешнее впечатление, которое он производит, сопоставимо со зрелищем прекрасного японского сада, где искусство сливается с природой в едином порыве, обостряющем и доводящем до совершенства каждую мелочь.

Можно ли найти нечто подобное в современной североамериканской цивилизации? На днях я включил телевизор и случайно наткнулся на соревнования по бегу, проходившие в Лос-Анджелесе. Я впервые видел такую трансляцию с тех пор, как в середине 20-х годов сам занимался легкой атлетикой. Прошло около сорока лет, на протяжении которых я совсем не интересовался спортом (прежде всего потому, что он пробуждает у меня эмоции, которые я предпочитаю сдерживать). Итак, в тот вечер мне довелось наблюдать за состязаниями шести прославленных; бегунов на дистанции в одну милю. Зрелище было захватывающим, но по его завершении комментатор заявил, что соревнования разочаровали. Я очень удивился. Победитель пробежал дистанцию за четыре минуты и шесть секунд, два призера отстали от него всего на две секунды. В мое время лучший результат составлял четыре минуты пятнадцать секунд - и я до сих пор помню, какой восторг вызвало тогда это достижение, - а сейчас мировой рекорд уже меньше четырех минут. Но, поразмыслив, я понял: когда игра идет всерьез, то есть не требует общения за коктейлем и связана исключительно с честным соперничеством в чистом поле, форма по-прежнему соблюдается, и соблюдается строго! В «Закате Европы» Освальд Шпенглер определяет «культуру» как состояние общества «в форме» - точно так же как «в форме» бывает спортсмен. Угол наклона тела, верное положение рук и прочие подробности! внешнего вида спортсмена - все эти факторы приближают расцвет единого мига жизни во всей его полноте. Сходные рассуждения можно отнести к налаженному укладу общества, японскому виртуозу чайной церемонии и этикету общения цивилизованных людей - все они пребывают в форме. Разрушение формы не приносит победы ни на беговой дорожке, ни в состязании культур. Поскольку наш мир довольно жесток, цивилизованная жизнь способна сохраниться лишь в том случае, если во всем поддерживается высшая форма. И если забег проигран, к старту уже не вернешься.

Чтобы на примере подтвердить исключительное значение ритуала для общества, позвольте напомнить о проведенном в Вашингтоне после убийства президента Кеннеди скорбном государственном обряде. Это церемониальное действо представляло огромную ценность для общества. Народ как единое целое понес большую утрату, вызвавшую всеобщее состояние глубокого потрясения. Независимо от политических мнений и настроений отдельных граждан, тот замечательный молодой человек олицетворял собой все общество - живой и деятельный организм, членом которого является каждый из нас. Внезапная гибель на вершине славы, в том возрасте, когда человек полон жизни, и последовавшие за этим убийством ужасные волнения в обществе требовали искупительного обряда, который возродил бы у нации ощущение солидарности. Впрочем, этот ритуал нужен был не только нам, гражданам этой страны;

он должен был стать обращением ко всему миру, заявлением о силе и чувстве собственного достоинства современного цивилизованного государства. Торжественные радио и телетрансляции в то решающее время я тоже считаю неотъемлемой частью ритуала, о котором идет речь; эти программы стали одной из стихийных, живых сторон происходящего. Наша страна огромна, но по меньшей мере на четыре дня вся нация сплотилась в одно целое, и мы на равных участвовали в едином символическом действе. Могу заверить, что это был первый и единственный случай в мирное время, когда я ощущал себя частицей сплоченного народа, которая принимает участие в чрезвычайно важном обряде и одновременно наблюдает за ним со стороны. К тому времени в Америке уже лет двадцать-тридцать как вышло из моды поднимать государственный флаг - считалось почему-то, что это опасно сближает тебя с последователями Джона Берча. Но тогда, мне кажется, не было никого, кто не ощутил бы, насколько богаче становится его жизнь и личность благодаря сопричастности к жизни и судьбе всей нации. В те дни всеобщих раздумий пробудилась и возобновила работу эмоционально и словесно переданная нам - и воплощенная в нас - система взглядов, необходимая для выживания человека как частички общества.

Однако когда я следил за похоронными обрядами, в голове у меня теснились мысли и более общего характера. Они касались, в частности символизма пушечного лафета, на котором покоился прикрытый флагами гроб. Катафалк тянули семь серых жеребцов, чьи звонко цокающие по мостовой копыта были окрашены черным. Рядом медленно вышагивал еще один конь с пустым седлом и развернутыми назад стременами; копыта коня тоже были затемнены, а вел его конюх в мундире. Казалось, я вижу перед собой семь призрачных скакунов серого Владыки Смерти,который явился проводить павшего героя в последний путь, уводящий в высь, через семь небесных сфер, к обители вечности, откуда этот юноша некогда явился. Мифология нисхождения души с небесной родины к земной жизни сквозь семь сфер, а затем, когда приходит срок, возвращения через те же сферы, стара, как сама наша цивилизация. Оседланного коня с развернутыми стременами и без всадника, гарцующего рядом с погибшим воином, в древности непременно принесли бы в жертву и сожгли вместе с телом хозяина на огромном погребальном костре, символизирующем ослепительные врата золотого Солнца, через которые душа героя должна уйти к своему трону в предвечном чертоге погибших воителей. Ибо с той же символической точки зрения конь олицетворяет живое тело, а всадник - руководящее плотью сознание, но они едины! Наблюдая за кортежем и этим прекрасным скакуном без седока, я вспоминал легенду о благородном коне по имени Кантака, принадлежавшем молодому арийскому царевичу Гаутаме Шакьямуни. Когда его хозяин отрекся от мира, ушел от людей в леса и стал Буддой, оседланный конь вернулся во дворец и умер от тоски.

Несомненно, эти древние сюжеты и предания не были известны многим миллионам наших современников, которые следили за похоронами своего погибшего юного героя, вслушивались в стук копыт семи серых жеребцов о мостовые притихшего города и глядели на благородного скакуна с развернутыми назад стременами. Тем не менее давние легенды были не просто подоплекой происходящего - они напоминали о старинных военных обрядах и были всем понятны. Именно это я хочу подчеркнуть! Кроме того, они перекликались и с другой вехой американской истории: пушками Гражданской войны и похоронами Линкольна, который тоже был убит и которого провожали в вечность такой же церемонией. Мелодия современного обряда многократно усиливаясь символическими обертонами - неслышными, быть может, обычному уху но в глубине души их отмечал каждый - размеренным, торжественным боем военных барабанов и стуком черных копыт коней Царя Смерти, бредущих по безмолвному городу.

Пока я наблюдал за этим обрядом, где древние сюжеты перекликались с современностью, мне на ум приходили и другие мысли - например об открытости человеческого ума, отыскивающего утешительные образцы в таинственных играх, подобных этой, что подражала уходу души с Земли и вознесению сквозь семь небесных сфер. За много лет до того в трудах великого историка культуры Лео Фробениуса я наткнулся на повествование и рассуждения о том, что он сам именовал «пайдевматическими», или педагогическими, силами, посредством которых на протяжении всей истории культура руководит и направляет человека - несформировавшееся и неопределившееся животное, в чьей нервной системе поведенческие механизмы не стереотипны, а открыты оттискам извне. В древности (как и сейчас у некоторых примитивных народов) наставниками человека были звери и травы. Позже его учителями стали семь небесных сфер. Любопытной особенностью нашего лишенного жесткой формы живого вида является то, что мы строим свою жизнь на выдумке: мальчишка воображает себя мустангом и, ощутив в себе новую личность и прилив сил, мчится по улице галопом; девочки подражают матери, а сыновья - отцу.

В давно забытые тысячелетия палеолитической Великой Охоты, когда ближайшими соседями человека были самые разные звери, именно животные играли роль его воспитателей и воплощали своим образом жизни многочисленные силы и законы природы. Члены племени называли себя именами животных, а на обрядах прикрывались звериными масками. С другой стороны, для тех народов, что жили среди тропических джунглей, основное действо природы разыгрывала зелень, а людские игры в подражание были связаны с растительным миром. Как мы Уже знаем, главный миф рассказывал о боге, давшем себя умертвить, расчленить и зарыть в землю, откуда затем выросли годные в пищу растения. В обрядах человеческих жертвоприношений, характерных для вcex земледельческих культур, этот изначальный мифологический сюжет разыгрывали до омерзения буквально; ибо в мире трав новая жизнь зарождается из мертвого, молодые ростки восходят из увядшего, и точно так же должна быть устроена человеческая жизнь. Усопших предавали земле, чтобы они родились заново, а образцом мифов и ритуалов стад круговорот растительного мира.

В великий и очень важный период расцвета Месопотамии (ок. 3500 г. до н. э.), древнейшей цивилизации городов-государств, чарующий образец для подражания переместился с Земли, от царства животных и растений, на небеса. Случилось это, когда жрецы-звездочеты обнаружили, что семь небесных сил - Солнце, Луна и пять видимых планет - перемещаются среди неподвижных созвездий с математической точностью и размеренностью. Новое прозрение относительно чудесного устройства Вселенной достигло своих вершин в идее космического порядка, незамедлительно ставшего небесным образцом для общественного устройства на Земле: восседающий на престоле царь в короне Солнца или Луны, царица как богиня-планета Венера и высшие придворные сановники в роли второстепенных светил. В легендарных дворцах христианской Византии еще в V-XIII веках императорский трон был окружен разнообразными символами рая: ревущими золотыми львами с воздетыми хвостами, щебечущими среди самоцветных дерев птицами! из драгоценных камней и металлов. И когда посол какого-либо варварского племени, только что проведенный по ослепительным мраморным коридорам с бесконечными рядами дворцовых стражников и пестрыми толпами нарядных военачальников и епископов, представал перед внушительной, неподвижной и безмолвной фигурой монарха, восседающего в солнечном венце на своем лучезарном престоле, гость тут же падал ниц в искреннем благоговении перед такой Божественностью - а пока: он лежал в прострации, скрытый от глаз хитроумный механизм возносил царский престол в воздух. И вот, когда потрясенный посетитель поднимался наконец с колен, он видел вдруг, что монарх, успевший уже облачиться в совершенно новые одеяния, взирает на него сверху, словно сам Бог с усеянного звездами неба. В письмах к императору святой Кирилл Александрийский величает царя «Образом Божьим на Земле». Это, возможно, немного чересчур, хотя по существу мало чем отличается от идеи, которую безмолвно выражают современные королевские дворы или папская месса.

Шутливые выходки такого рода до сих пор производят сильное впечатление, поскольку основаны на переносе в мир бодрствования мифических образов из сновидений - человеческой плоти, церемониального наряда или архитектурной композиции, - порожденных не повседневными переживаниями, а теми глубинами души, которые ныне принято называть бессознательным. В силу своей неосознаваемой природы они вызывают у зрителя сноподобный, беспричинный отклик. Вследствие этого характерной особенностью мифических сюжетов и образов, переведенных на язык ритуала, становится то, что они соединяют личность со сверхличностными целями и силами. Ученые, изучающие поведение животных, уже заметили, что в тех случаях, когда дело касается важнейших задач вида - например, при брачных играх и поединках за самку, – схемы стереотипного, ритуализированного поведения ориентируют отдельную особь в направлении, которое согласуется с запрограммированным порядком поступков, характерных для вида в целом. Сходным образом во всех сферах человеческого общения ритуальные процедуры лишают противников индивидуальных черт, то есть их поведение - поступки уже не личности, а человека как обобщенного представителя вида, общества, касты или профессии. Этим объясняется, например, обычай судей и других государственных служащих облачаться в особую форму: приступая к исполнению своих профессиональных обязанностей, они перестают быть самостоятельными личностями и превращаются в олицетворения принципов и законов общества. Даже в частном предпринимательстве есть свои принципы обмена и договоров, ведения торгов и выдвижения судебных исков - то есть общепризнанные ритуальные правила игры, хотя бы отчасти лишающие личной окраски нередкие столкновения интересов. Без подобных правил игры общество просто не смогло бы жить, поскольку никто не имел бы ни малейшего представления о том, как нужно поступать в тех или иных обстоятельствах. Больше того, именно благодаря правилам игры локального сообщества, человеческие свойства любой личности превращаются из отвлеченных возможностей в одну-единственную реальную жизнь, жестко очерченную границами времени, пространства и характера.

Теперь подумаем, что могло бы стать для современного человека Достойным источником благоговения. Как отмечает Фробениус, первое ощущение загадочности вызывал у человечества мир животных во всем разнообразии его видов - именно эти ближайшие соседи, став предмет том восторга, пробудили в человеке тягу к подражательному отождесвлению. Следующим образцом оказался растительный мир - чудо плодородия почвы, в недрах которой мертвое вновь оживает. Наконец, с расцветом первых развитых цивилизаций Ближнего Востока центр внимания перенесся на математику семи подвижных космических тел, подаривших нам, помимо прочего, семь скакунов кавалькады Царя Смерти и Воскрешения. Однако, как утверждает мой учитель истории, сегодня нашим ближайшим соседом являются уже не звери и не травы, и даже не свод небесный с его завораживающими огоньками. Фробениус подчеркивает, что наука лишила все это мифологичности и потому главной загадкой ныне стал сам человек: человек как «Ты», ближний, - ной не такой, каким видит или хочет видеть его «Я», а такой, какой он есть а таинственное и удивительное существо «в себе».

Первые похвалы и признание этот новый, такой близкий предмет восхищения снискал в греческих трагедиях. Обряды всех прочих народов того времени были посвящены животным, растениям, космическим и потусторонним силам, но в Греции уже в эпоху Гомера мир стал человеческим, а трагедии великих поэтов пятого века возвестили окончательное духовное становление этого смещения интересов. В «Портрете художника в юности» Джеймс Джойс дает сжатое определение важнейших черт древнегреческой трагедии, благодаря которым открылся пули к мистическому измерению гуманной духовности. Говоря об аристотелевской «Поэтике», Джойс напоминает о двух классических «трагичных» чувствах», сострадании и страхе, одновременно отмечая, что Аристотели не дал им определения. «Аристотель не дает определений сострадания и страха. Я даю, - заявляет его герой Стивен Дедал и продолжает: - Сострадание - это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и соединяет нас с терпящими бедствие. Страх - это чувство, которое останавливает» мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет нас искать их тайную причину». Тайная причина бедствий, разумеется, - сама конечность существования, непременное и следовательно, поистине «значительное и постоянное» его условие, которое невозможно отвергать, если пытаешься утвердить жизнь. Но, несмотря на согласие с этим необходимым условием, мы испытываем создание к человеку бедствующему: в данном случае это поистине родственная нам душа.

В похоронных обрядах, о которых только что шла речь, событие было помечено характерным вниманием древнего и современного Запада человеческой личности, но в любой восточной традиции сходный по длительности случай воспринимали бы совсем иначе - там он указывал бы посредством человека на предполагаемые космологические обстоятельства. Любой, кому доводилось присутствовать на подобном восточном обряде, заметил, наверное, что церемония истребляет впечатление о личности «человека бедствующего», тогда как на Западе, напротив, ценность индивидуальности подчеркивают всеми средствами. Старые мехи наполнились новым вином - значимостью личности; в данном случае, это была личность выдающегося молодого человека и всего, что он собой олицетворял (в нашу историческую эпоху, а не во вневременном круговороте нескончаемо повторяющихся тысячелетий). И все же в древней символике семи цокающих копытами жеребцов и оседланного скакуна без всадника сбереглось что-то важное и для настоящего. Старинные образы слагались в новую песню - гимн уникальному, непохожему на других, не имеющему близнецов человеку бедствующему, - но, в то же время, продолжали навевать ощущение «значительного и постоянного в человеческих бедствиях» и нести священную весть о неоспоримой «тайной причине», без которой обряд лишился бы глубинного измерения и исцеляющей силы.

Позволю себе обратиться напоследок к надежде на непостижимое чудо: эту надежду силой искусства вызывают у нас мифы и обряды. Я хотел бы повторить красноречивые строки одного поэта. Лет сорок тому назад, когда я впервые прочел это короткое стихотворение, оно глубоко тронуло меня и с тех пор не раз возвращало мне душевное равновесие. Написал его калифорнийский поэт Робинсон Джефферс; он присылал стихи со своей сторожевой башни на берегу Тихого океана, где годами следил за изящным полетом пеликанов вдоль побережья, вслушивался в простуженный, мирный лай тюленей и старался не замечать вторгающегося издалека размеренного и неуклонно нарастающего гула моторов.
Вот это стихотворение.

МУЗЫКА ПРИРОДЫ

Вечный рев океана, птичий щебет речушек
(Зима позолотой сменила их серебро,
Запятнала их воды и зелень побегов окрасила медью,
чтоб берега очертить)
Такие разные голоса поют на одном языке.
И я уверен, что будь мы сильнее,
Вслушайся мы без смеси желаний и страхов
В бурю народов больных и ярь городов истощенных,
Тот же напев к нам донесся бы - ясно, как голос ребенка.
Или дыхание девы, что одиноко танцует
На берегу океана и о возлюбленных тайно мечтает.

IV. РАЗДЕЛЕНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1961 г.)

Жителям Запада нелегко представить, что относительно недавно появившиеся у нас идеи важности индивидуального, уважения к личности, ее правам и свободе, для Востока совершенно бессмысленны. Такими же невразумительными показались бы они первобытным людям, народам Древней Месопотамии и Египта, Индии и Китая. Вообще говоря, наши взгляды прямо противоположны идеалам, смыслу и укладу жизни большинства народов мира. Я убежден, однако, что эти принципы - поистине великое новшество, которое подарили миру именно мы. Это - наше, западное откровение о достойных человека духовных идеалах, соответствующих истинному, высшему потенциалу нашего биологического вида.

Основную пограничную черту, отделяющую восточный мир от западного, я провожу вертикально через Иран, примерно вдоль шестидесятого градуса долготы к востоку от Гринвича. Этот меридиан можно считать линией культурного водораздела, по обе стороны от которой наедятся две созидательные матрицы развитых культур: к востоку - Индия и Дальний Восток (Китай и Япония), а к западу - Левант (Ближний восток) и Европа, На протяжении всей истории эти четыре мира сохраняли каждый свои уникальные свойства - мифологию, религию, философию и идеалы, не говоря уже про образ жизни, стиль одежды и искусства; несмотря на различия, их все же следует рассматривать попарно Индию с Дальним Востоком, а Левант с Европой.

Восточные центры, отгороженные от Запада и друг от друга бескрайними горными пустынями и тысячами лет изоляции, оставались глубоко консервативными. Левант и Европа, напротив, постоянно вступали в плодотворные конфликты и торговые отношения и были настежь открыты как крупным вторжениям, так и взаимному обмену добротные товарами и идеями. Изумительные духовные и материальные свершения нынешней бурной эпохи во многом объясняются тем, что некогда крепкие стены Индии и Дальнего Востока были сперва испещрены пpoбоинами, а потом и вовсе разрушены. После этого, однако, мир столкнулся с проблемой, которую в мифологии олицетворяет библейское предание о строительстве Вавилонской башни, когда Господь смешал языки народов, чтобы те перестали возводить свой вечный город и рассеялись, как сказано в Писании, «по лицу всей земли» (Быт. 11:4). Сегодня, однако, уже нет места, где можно было бы друг от друга спрятаться; именно в этом, конечно, и заключается особая сложность нашей эпохи;

Мифический образ Вавилона уместен здесь вдвойне, поскольку в древних городах-государствах Месопотамии около 3500 г. до н. э. Был заложены первые основы всех высших (то есть высокообразованных и колоссальных по масштабам) цивилизаций. Именно от Леванта, а еще точнее - от ранних храмовых городов с башнями-зиккуратами, - разрослись все ветви огромного дерева четырех главных территорий цивилизованности. Больше того, именно там зародились мифические формы общественного строя, до сих пор не позволяющие жителям Востока постичь идею по-настоящему личной жизни. В древних, первобытных общинах охотников, собирателей и рыболовов отдельные кочевые социальные группы, едва добывавшие себе пропитание, не были ни крупными, ни сложными по устройству. Единственными факторами разделения труда были возраст и пол, а каждый мужчина, женщина и ребенок очень неплохо владели всей совокупностью своего культурного наследия. В этом смысле любой взрослый человек был тогда личностью целостной - во всяком случае, в рамках местной культурной модели. Однако примерно после 7500 г. до н. э., с расцветом и развитием сравнительно благополучного Ближнего Востока, жизнь в оседлых общинах» где уже занимались земледелием и скотоводством, намного усложнилась: по мере неуклонного роста населения и площади таких сообществ большее значение приобретали специализированные отрасли знаний и профессиональные навыки. К 4500 г. до н. э. по всему Ближнему Востоку процветали целые созвездия самостоятельных селений, а около 3500 г. до н. э. такие селения в низовьях долины Тигра и Евфрата превратились в города - первые города на свете. Появилось четкое различие между кастами знати и прислуги, цехами ремесленников, орденами жрецов и купеческими гильдиями, так что о целостной личности не могло уже быть и речи - каждый стал человеком односторонним. Вполне закономерно, что в прикладном искусстве той эпохи так ярко и внезапно проявились несомненные попытки символически передать мечту о воссоединении разрозненных частей в единое целое.

Например, уже в керамике середины пятого тысячелетия до нашей эры возникает симметричная геометрическая упорядоченность круговых орнаментов с объединяющей - и олицетворяющей идею целого - центральной фигурой: розеткой, крестом или свастикой. В более поздних композициях центральное место отводили фигуре божества, а в первых городах-государствах тот же бог воплощается в царей (в частности, египетском фараоне). Больше того, и сам монарх, и все его придворные играли в жизни тех сообществ символические роли, определявшиеся не их личными желаниями, а, скорее, правилами ритуальной пантомимы, где властителей отождествляли с небесными телами, - подобно тому как было прежде, на первобытных этапах культурной мутации человека, когда ритуалы строились как подражание животным или круговороту жизни и смерти в растительном мире.

Как отмечалось в предшествующей главе, именно за оградами храмов древнешумерских городов-государств около 3500 г. до н. э; жрецы, следившие за небесными знамениями, впервые заметили, что Солнце, Луна и пять видимых планет перемещаются среди звезд с математической точностью. Тогда и зародилась грандиозная идея небесного, космического порядка, который непременно должен сказываться на устройстве общества. Облачившись в торжественные наряды и символические венцы, царь, царица и придворные церемониально воспроизводили на земле величие небесных светил. Сейчас трудно поверить, что они так глубоко вживались в свои роли, но у нас есть поразительные свидетельства, найденные покойным сэром Леонардом Вулли в «царских гробницах» древнего города Ур - святыни лунного бога.

Согласно его собственному рассказу, сэр Леонард проводил раскопки на древнем храмовом кладбище, где, по преданию, был похоронен патриарх Авраам. Лопаты археологов наткнулись на удивительные групповые захоронения, где стройными рядами были уложены людские тела порой числом до шестидесяти пяти. Лучше других сохранилось тело женщины по имени Шуб-ад, погребенной вместе с двадцатью пятью слугами непосредственно над могилой мужчины по имени А-бар-ги, рядом с которым покоилось около шести десятков придворных. Тело Шуб-ад в богатом убранстве привезли в гробницу на запряженных ослами дрогах; А-бар-ги - вероятно, ее муж - был доставлен на кладбище в крытой повозке, которую тянули быки. И животные, и люди были погребены в гигантской могиле заживо. Придворные дамы мирно лежали рядком во всех дворцовых регалиях: в волосы вплетены серебряные и золотые ленты, манжеты красных накидок отделаны бисером, в ушах - крупные серьги в форме полумесяца, а на груди - золотые ожерелья с лазуритом. Скелет девушки-арфистки все еще касался струн - вернее, того места, где были когда-то струны. Музыкальные инструменты напоминали по внешнему виду тело быка, чья золоченая голова была украшена пышной лазуритовой бородой. Дело в том, что это был мифологический, божественный, лунный бык, чья песнь судьбы призвала всех погребенных добровольцев - сначала усопшего царя, а затем его супругу - претерпеть смерть, чтобы родиться заново. Нам даже известно имя бога, восседавшего на мифическом быке; это был великий и легендарный ближневосточный бог-царь и вселенский спаситель Таммуз (шумерский Думузи). Даты празднования его ежегодных смерти и воскресения закреплены и в нашем мифо-ритуальном календаре как дни Пасхи, которую празднуют и в синагогах, и в христианских храмах.

Мы не знаем, по какой причине могли быть похоронены эти две группы царской свиты, но то же самое происходило практически во всех древних цивилизациях. В Египте и Китае найдены могилы, где погребено до восьмисот тел. Можно добавить, что фараоны первых трех династий владели сразу двумя такими «загробными поместьями»: одно в Абидосе, Верхнем Египте, другое - в Мемфисе, Нижнем царстве. Это были, так сказать, столичное и загородное имения, и за каждым приглядывало до четырехсот скелетов.

Так где же, хотелось бы спросить, во всем этом личность? В подобном мире просто не могло быть личной жизни - только великий космический закон, властвующий над всеми и отводящий каждому свое место. Египтяне называли его Маат, а шумеры - Me; в китайском это Дао а в санскрите - Дхарма. Единый закон не допускает личного выбора индивидуальных желаний и даже собственных суждений. У человека просто нет повода задаваться вопросами: «Чем я сам предпочел бы заниматься? Каким мне хотелось бы стать?» Кем тебе быть, о чем думать и как поступать, определяется твоим рождением. Вот что я прежде всего хочу подчеркнуть: в основе восточного мировосприятия вплоть до наших дней лежит зародившаяся в начале бронзового века идея общества как отражения космического порядка, которому обязан без рассуждений покоряться каждый, если он вообще хочет кем-то быть.

В санскрите глагол «быть» в женском роде настоящего времени имеет форму «сати»; то же слово обозначает добродетельную жену, предающую себя смерти на погребальном костре скончавшегося мужа. Этот самоотверженный, бездумный и исполненный чувства долга поступок становится венцом общественной роли жены и делает ее частицей вечности, символом бессрочной верности и нерушимой совместной жизни - иными словами, настоящей женой. Если же индуистка отказывается исполнить свою роль до конца, ее называют а-сати, «небытие» - попросту говоря, ничто, поскольку жизнь человека, весь смысл его существования на Земле сводится к обостренному ощущению общественной роли; он по-настоящему есть лишь когда безукоризненно исполняет свои обязанности. Если же оглянуться назад, на две братские могилы древней царской столицы Ур, то можно убедиться, что на свете была по меньшей мере одна жена, верная своему долгу до конца.

Выясняется, однако, что ритуально умертвили и самого А-бар-ги! Несомненные свидетельства древнего обычая ритуального цареубийства обнаруживаются на большей части земного шара. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно раскрыть «Золотую ветвь» Джеймса Фрэзера практически на любой странице: древних царей-богов приносили в жертву каждые шесть, восемь или двенадцать лет - в зависимости от местных порядков; вместе с ними умерщвляли и придворных сановников. Знать сбрасывала бренные тела, чтобы родиться заново. Несмотря на ужасность, эта идея фантастична, благородна и чудесна: сама по себе личность - никто и ничто, она лишь живое (даже после смерти!) воплощение единого, вечного и совершенно безличного космического закона.

Именно с этой концепцией нам предстоит сравнить западный или точнее, современный европейский идеал личности.

Перейдем теперь непосредственно к европейскому представлению о личности. Начнем с мнения швейцарского психолога Карла Юнга, в чьих работах понятие «индивидуация» обозначает психологический процесс обретения индивидуальной целостности. Юнг высказывает мысль о том, что в нынешней жизни общество требует от каждого из нас исполнения определенной социальной роли и, вообще говоря, непрерывное разыгрывание ролей является неотъемлемым условием нашего существования в этом мире. Такие роли Юнг называет персонами, от латинского persona, «маска, личина»; римские актеры носили эти маски на сцене и через них говорили (per-sonare, «звучать сквозь что-либо»). Чтобы сосуществовать с другими людьми, приходится надевать ту или иную маску; и даже тот, кто решил отказаться от всякой маски, фактически надевает что-то вроде маски отказа: «Черт побери, нет!». Одни личины шутливы, игривы, легкомысленны; другие, напротив, полны глубокого, очень глубокого, прямо-таки недоступного смысла. Как тело состоит из головы, двух рук, туловища и пары ног, так каждый человек имеет, помимо прочего, характер - надежно закрепившуюся persona, под которой он представляется себе и другим и без которой не может обойтись. По этой причине совершенно глупо предлагать, например: «Давайте снимем наши маски и будем естественными». Так или иначе, повсюду нас окружают ряженые: личины юности, старости и социальных ролей, а также самодельные маски, которые мы цепляем на других и принимаем затем за правду.

Представьте, например, что вы сидите в самолете и ведете непринужденный разговор с соседом, но проходящая мимо стюардесса вдруг почтительно обращается к нему: «сенатор». После этого вы, скорее всего, продолжите разговор совсем в ином тоне, без прежней непринужденности. Собеседник станет для вас тем, кого Юнг назвал «мана-личностью» - субъектом, заряженным чарами внушительной социальной маски. Из обычного человека ваш сосед превращается в важную персону олицетворение власти; больше того, вы сами тут же становитесь персоной подчиненной и малопримечательной - благопристойным американским гражданином, который удостоился беседы с сенатором. В этом кратком эпизоде личины во мгновение ока меняются - по меньшей мере, для вашего восприятия. Что касается самого сенатора, он, разумеется, остался тем же человеком, что и прежде, и если не важничал минуту назад, то едва ли начнет задирать нос теперь.

Для того чтобы пережить, говоря по-юнговски, индивидуацию, то есть перейти к образу свободной личности, необходимо знать, как и когда следует надевать и снимать маски различных социальных ролей. «С воронами жить - по-вороньи каркать», так что дома незачем носить маску той роли, какую исполняешь в зале заседаний сената. Но это, к сожалению, не так легко, ведь некоторые личины срастаются с кожей. Маски предопределяют определенные суждения и нравственные ценности, гордость, честолюбие и тягу к успеху. Они могут требовать даже безрассудных страстей. Очень распространена, в частности, чрезмерная впечатлительность, почтительность к маскам, будь то собственная твоя личина или мана-маска собеседника. Работа индивидуации требует между тем устранения такого непреодолимого подобострастия. Задача заключается в поисках своего настоящего лица и последующей жизни исходя из этого собственного центра, с полной властью над всеми своими «за» и «против»; но этого невозможно добиться, если подчиняешься и подыгрываешь любому маскараду жестко установленных ролей. Как утверждает Юнг, «в конечном счете, каждая жизнь представляет собой постижение целого, то есть самое себя, и по этой причине такое постижение можно назвать индивидуацией. Жизнь сводится к постигающим ее носителям индивидуальности, без них она просто немыслима. Но каждому носителю отведена индивидуальная судьба и место назначения, и само постижение этого придает жизни смысл».

Эта концепция прямо противоположна идеалу, навязанному всем - даже великим святым и мудрецам - на Востоке, где безраздельно властвует уверенность, что человек должен до конца отождествиться с отведенной ему маской социального положения, а после, когда все обязанности, соответствующие этой роли, безукоризненно исполнены, исчезнуть, или, пользуясь известным сравнением, раствориться, словно капля, в океане всеобщего. В противоположность обычной для Западной Европы идее - что именно индивидуальная судьба и характер, потенциально данные каждому человеку, представляют собой «смысл» и «исполнение» его единственной жизни, - на Востоке центром внимания остается не отдельная личность, а, как любят повторять современные коммунистические тираны, установленный общественный строй. Для Востока важна не уникальная творческая индивидуальность (там считают, что она, напротив, таит в себе угрозу), а ее обуздание посредством отождествления с локальным общественным архетипом и одновременного подавления любых порывов души к обособленной жизни. Просвещение сводится к навязыванию определенных доктрин, либо, как принято говорить сегодня, промыванию мозгов: брамину надлежит быть брамином, башмачнику - башмачником, солдату - солдатом, жене - женой. И ничем иным, не больше и не меньше.

В таких условиях личность никогда не увидит в себе ничего кроме более-менее успешного исполнителя совершенно стандартной роли. Любые черты уникального характера, какие могли проявляться в раннем детстве, уже через пару лет полностью исчезают и сменяются чертами социального архетипа, казенной формой, призрачной личностью или, как еще говорят в наше время, высокомерным ничтожеством. В подобном обществе образцовым учеником является тот, кто без лишних - вопросов исполняет любые указания и, руководствуясь похвальной добродетелью несгибаемой веры в правоту наставника, жадно впитывает не только уже разжеванные знания, но и манеры, суждения и общий образ учителя, в которого ученику предстоит превратиться - и здесь слово «превращение» следует понимать буквально, так как от прежнего ученика не останется ничего, никакой личности в нашем, западном смысле - никаких собственных мнений, предпочтений и антипатий, мыслей и целей.

Интересно отметить, что в «Божественной комедии» путешественник-визионер, скитающийся по аду, чистилищу и раю, легко узнает своих покойных друзей и беседует с ними о минувшей жизни. Сходным образом, в античных загробных мирах «Одиссеи» и «Энеиды» оба главных героя с ходу называют тени усопших по именам и заговаривают с ними. Однако в восточных преисподних и небесах индуистов, буддистов и джайнов не встретить упоминаний о подобном сохранении черт личности, поскольку в миг смерти сбрасывается маска земной роли и надевается новая личина загробных обязанностей: обитатели ада принимают демонический облик, а попавшие в рай - божественный. Когда же, перевоплощаясь, эта безликая сущность вновь переносится на Землю, она просто примеряет очередную маску и ничего не помнит о прошлом. В образцах европейского мировосприятия - будь то античные эпические поэмы и трагедии, «Божественная комедия» или юнговская психология «индивидуации» - центром внимания является личность, которая рождается и живет лишь единожды; уникальные желания, мысли и поступки делают ее непохожей на всех остальных. С другой стороны, на бескрайних просторах Востока - в Индии, Китае, Корее, Японии, Тибете - живое существо воспринимается как бесплотный чужеземец, который задерживается на Земле «проездом» и постоянно меняет наряды. Ты - не твое тело. Ты - не твое «я». Пойми, что все это иллюзорно.

Последствия этой основополагающей разницы между восточными и привычными нам европейскими взглядами на личность затронули все сферы общественной жизни и нравственности, а равно психологические, космологические и метафизические представления. «Эта объективная Вселенная, - сказано, например, в одном санскритском тексте, - совершенно нереальна. Столь же нереально и «я», чей срок существования, очевидно, - лишь краткий миг. [...] Перестань отождествлять себя со сгустком плоти, грубым телом, и с эго, телом тонким; ведь оба они - в воображении ума. [...] Уничтожив своего врага, эгоизм, могучим мечом Самосознания, вольно насладись непосредственным блаженством своего истинного царства - величием Я, которое есть Всё во Всем».

Вселенная, от которой нам, таким образом, следует обособиться, должна быть понята как извечно возникающее и пропадающее в повторных циклах, подобно сну, иллюзорное видение. Когда приходит такое прозрение и человек исполняет любую роль без участия эго, без каких-либо желаний, надежд и страхов, наступает освобождение от непрестанного круговорота бессмысленных перевоплощений. Солнце восходит и заходит в положенный срок и надлежащем месте, Луна прибывает и убывает, как заведено, звери поступают сообразно своему виду, и потому мы с вами тоже обязаны жить как предопределено рождением. Считается, что вследствие наших поступков в прежних жизнях нынешняя начинается как бы с того же самого места, но для его точного определения не требуется участия какого-либо бога-судьи. Все решается само собой - меряется, так сказать, духовным весом перевоплощающейся монады. Только от этого зависит общественное положение человека, предписанный образ жизни и все прочее, что будет приносить ему радости и страдания.

В древнеиндийских сводах законов («Законы Ману», «Установления Вишну» и т. д.) даются подробные объяснения в отношении того, какое обучение приличествует каждой касте, что ее представителям следует употреблять в пищу, на ком жениться, когда молиться и проводить омовения, в какую сторону поворачиваться, когда чихаешь или зеваешь, как полоскать рот после еды - и так далее, ad infinitum. Наказания за нарушение этих правил просто ужасают. На Дальнем Востоке, где Естественный Путь, или Порядок, описывается категориями, несколько отличными от индийских, распорядок человеческой жизни определяется примерно равнозначными понятиями. Там тоже существует космический порядок, воплощенный, в частности, в общественном устройстве, подчиняться которому - и долг, и естественный образ жизни человека. Сходные регулирующие законы точно и подробно поясняют каждому, как следует жить; социальное положение человека определяет, например, размеры его спальни, материал циновки и обуви, длину рукавов, допустимое число утренних чашек чаю и тому подобное. Тщательно описывается каждая мелочь, и в результате человек столько всего должен, что у него попросту нет времени задумываться, чего бы он хотел.

Иными словами, принципы личности, открытого мышления, свободы воли и самостоятельных поступков в этих обществах вызывают только отвращение и отбрасываются как противоречащие всему естественному, благому и настоящему. По этой причине индивидуация, которая, по Юнгу, представляет собой идеал душевного здоровья и благополучия взрослой жизни, Востоку просто непонятна. Позволю себе привести лишь один пример, а именно отрывок из «Законов Ману», связанный с общими правилами поведения благоверной индуистки:

Женщиной - в детском возрасте, молодой или даже пожилой - никакое дело не должно исполняться по своей воле, даже в [собственном] доме.

В детстве ей полагается быть под властью отца, в молодости - мужа, по смерти мужа - [под властью] сыновей: пусть женщина [никогда] не пользуется самостоятельностью.

Пусть она никогда не желает разлуки с отцом, мужем и сыновьями; оставляя их, женщина делает заслуживающими презрения обе семьи [свою и мужа].

[Ей] надо быть всегда веселой, искусной в домашних делах, иметь хорошо вычищенную утварь, быть бережливой.

Кому бы ни отдал ее в жены отец или, с разрешения отца, брат, ей следует повиноваться мужу при жизни и не пренебрегать им после его смерти. [...]

Муж, [даже] чуждый добродетели, распутный или лишенный добрых качеств, добродетельной женой должен быть почитаем, как бог. [...]

Вследствие такого поведения женщина, имеющая обузданные мысли, слова и тело, достигает в этом мире высшей славы, а в будущем - местопребывания мужа.

Национальные учителя делят индийскую философию на четыре школы, в соответствии с возможными заверениями жизни, то есть четырьмя целями, к которым стремится человек в этом мире. Первой является дхарма («долг», «добродетель»); именно о ней только что шла речь, и мы удостоверились, что для каждого человека она определяется его местом в общественной жизни. Вторая и третья цели связаны с природой, и к ним естественно тянется все живое: успех, свершение, величие, именуемое на санскрите артха, и чувственное удовольствие, которое называют кама. Эти цели соответствуют тому, что Фрейд обозначил понятием Оно, и представляют собой выражение первичных биологических побуждений души, простейшее «я хочу!» животного естества. В отличие от них, налагаемый обществом принцип дхармы равнозначен Фрейдовскому сверх-Я, культурному «ты должен!». В индийском обществе удовольствиям и успехам человека не следует, так сказать, покидать сень его дхармы: «должен!» властвует над «хочу!». К середине жизни, когда все обязанности исполнены, мужчина уходит в лес, чтобы стать отшельником и силой йоги стереть последние следы «хочу!», а вместе с ним - и все ответные отголоски «должен!». После этого он достигает четвертой цели, окончательного итога жизни, именуемого мокша - «полное освобождение», - хотя это вовсе не «свобода» в понимании Запада, где личность стремится быть тем, кем хочет, и делать то, что нравится. Напротив, мокша означает освобождение от какой-либо тяги к дальнейшему существованию.

«Должен!» вместо «хочу!» - а после: «исчезни!». На взгляд современных представителей Запада, напряженность между первыми двумя требованиями характерна, скорее, для младенческого, чем зрелого возраста, но на Востоке такое конфликтное состояние присуще жизни человека в целом. Там не поощряют и не допускают ничего такого, что на Западе сочли бы признаком зрелой личности. Окончательный вывод выражается просто и ясно: Восток никогда не отличал эго от ид.

Слово «я» (санскр. ахам) означает для восточного философа только желания, требования, страхи и стремление чем-то обладать: те самые побуждения, которые Фрейд назвал Оно, действующим под давлением принципа удовольствия. С другой стороны, эго (опять же по определению Фрейда) означает психологическое свойство, объективно соотносящее нас с внешней, эмпирической «действительностью» (миром фактов, «здесь и сейчас», и присущими ему возможностями, которые объективно наблюдаются, распознаются, осмысляются и оцениваются человеком) и собственной душой (для аналогичного внутреннего постижения и самооценки). Таким образом, взвешенный поступок взрослого и ответственного эго в корне отличается от порывов жадного, необузданного Оно - и, тем более, от действий, вызванных безоговорочным подчинением кодексу поведения, который унаследован от пращуров и вполне может оказаться неприемлемым в современных условиях, а порой приводит даже к непредвиденным общественным и личным конфликтам.

Добродетели жителя Востока сравнимы, таким образом, с достоинствами хорошего солдата, который послушен приказам и несет личную ответственность не за результат своих действий, а лишь за их исполнение. Но поскольку все законы Востока переданы из бесконечно далекого прошлого, на свете давно не осталось никого, кто лично отвечал бы за своё поведение. Впрочем, на самом деле личной ответственности никогда и не было, так как законы эти утверждены - так, во всяком случае, считается - устройством самой Вселенной. Раз источником всеобщего порядка является не бог или некое испытывающее желания существо, а совершенно безличная сила, пустота, пребывающая вне бытия, сознания и любых категорий, то, в конечном счете, на свете никогда не было никого и ничего, что несло бы ответственность за происходящее, - ведь сами боги тоже являются лишь высшими должностными лицами этого безостановочного калейдоскопа иллюзорных возникновении и исчезновений в беспредельном мире.

Возникает закономерный вопрос: как и когда произошел исторический переход от только что описанных восточных воззрений к тому, что мы называем сейчас западными взглядами на взаимоотношения личности со Вселенной? Первые несомненные признаки смещения ценностей замечены в месопотамских текстах второго тысячелетия до нашей эры, где впервые проводится различие между царем как обычным человеком и богом, которому царь обязан служить. Это уже не бог-монарх, кем считали египетского фараона. Отныне его именуют «наместником» бога. Город под правлением царя - владение бога на земле, а сам царь - просто главный управляющий, старший слуга. Больше того, именно в ту эпоху в Месопотамии возникают мифы о сотворении человека как раба Для божеств. Люди превратились в челядь, а боги - в полных хозяев. Человек перестает быть воплощением божественного и приобретает совершенно иное - земное, смертное естество.

Да и сама земля становится отныне глиной, прахом: материя и дух разделяются. Я называю это событие «мифическим разобщением»; по всем признакам, оно было наиболее характерно для поздних религий Леванта - важнейшими из них сегодня, разумеется, являются иудаизм, ислам и христианство.

Мифологическое влияние этого отрезвляющего сдвига в мышлении можно проиллюстрировать легендой о Потопе. Согласно множеству мифологий, до сих пор процветающих на Востоке, всемирный потоп неизбежно происходит в конце каждого зона, В Индии продолжительность этой мировой эпохи, именуемой Днем Брахмы, исчисляется в 4 320 000 000 лет; этот период сменяется Ночью Брахмы, когда все сущее на столь же долгий срок растворяется во вселенском океане. Общая протяженность космического круга составляет, таким образом, 8 640 000 000 лет. В исландских Эддах сказано, что в Вальхалле 540 дверей и из каждой в день конца света выйдет 800 воинов, готовых к битве с антибогами, Но произведение 800 и 540 равно 432 ООО! За этим совпадением кроется судя по всему, общий мифологический сюжет, который языческая Европа разделяла с Древним Востоком. Действительно, бросив взгляд на обычные часы, я вспоминаю, что в часе 60 минут, а в минуте - 60 секунд, то есть сутки тянутся 86 400 секунд; на протяжении этих суток день непременно сменится ночной порой, а к утру тьму разгонит рассвет. Мифология смены космических дней и ночей никак не связана с идеями наказания или греха: все происходит само собой, в согласии с обычным порядком вещей.

По словам ученого халдейского жреца Бероса, составившего в начале III в. до н. э. рассказ о вавилонской мифологии, Потоп наступил через 432 000 лет после того дня, когда на престол взошел первый шумерский монарх, и на протяжении этого периода страной правило десять царей, живших чрезвычайно долго. Отметим, далее, что, согласно Библии, сотворение Адама и Ноев Потоп разделяло 1656 лет, и в эту эпоху на земле жило десять старцев-долгожителей. Если доверять точности расчетов выдающегося еврейского ассириолога прошлого века Юлиуса Опперта (1825-1906 гг.), то в 1656 годах ровно 86 400 семидневных недель.

Итак, даже в Библии угадывается месопотамская модель повторяющихся с математической упорядоченностью циклов возникновения и уничтожения мира, где каждый круг завершается потопом. Известно, однако, что наиболее распространенное и очевидное ветхозаветное объяснение причин всемирного наводнения сводится к тому, что Яхве решил наказать людей за грехи. Это уже совершенно иная идея, подчеркивающая скорее свободу воли человека, а не более раннее, позабытое представление о совершенно безличном характере цикла рождения и гибели Вселенной, столь же невинных, как обычная смена дней и ночей.

Самыми ранними из дошедших до нас образчиков второго толкования легенды о Потопе являются два шумерских клинописных текста, датируемых периодом от 2000 до 1750 гг. до н. э. В них говорится о разгневанном боге Энлиле и построившем ковчег человеке, которым был десятый Царь Древнешумерского города-зиккурата Киша. Таблички с текстами относятся к тому же периоду, что и упоминавшийся уже обычай именовать месопотамских царей «наместниками» божеств. Подобный сдвиг мировоззрения подразумевает очень многое. Прежде всего, картина Вселенной теряет чудесную составляющую; это уже не божественная и лучезарная непостижимая драма, в которой на равных участвуют боги и демоны, растения, животные и человеческие города. Божественное ушло с Земли, перенеслось в сверхъестественные пространства, откуда боги - единственный отныне источник света - повелевают происходящим в бренном мире.

Но, с другой стороны, наряду с утратой - точнее, вследствие утраты - отождествления с органичным божественным бытием живой Вселенной человек получил - вернее, завоевал - право на самобытность, определенную свободу воли. Тем самым он установил новые взаимоотношения с внешним божеством, тоже наделенным свободой волеизъявления. Боги бескрайнего Востока как посредники мирового цикла едва ли занимают положение выше надзирателей: они следят за ходом естественного циклического процесса, но не в силах его ни сдержать, ни изменить. А теперь появляется божество, которое, напротив, способно по собственному выбору затопить Землю, чтобы наказать созданных им же людей за грехи. Отныне есть бог, который сам устанавливает законы, вершит правосудие и исполняет приговор, - и мы оказываемся в совершенно иных условиях. Коренные перемены в сознании озарили Вселенную и все сущее новым, более ярким светом, и он, как сияние Солнца, затмил блеск Луны, планет и звезд. В течение последующих веков этот ослепительный свет рассеялся по всем странам к западу от Ирана и полностью их преобразил.

Боги и люди перестали восприниматься просто как отдельные грани единого безличного Бытия всего сущего, пребывающего за пределами имен и форм. Люди и боги начали различаться по естеству, стали едва ли не противоположностями, причем человек оказался в положении подчиненном. Больше того, наделенный личностью бог занял место не ниже законов Вселенной, а над ними. Мы уже убедились, что, по ранним представлениям, боги были чем-то вроде космических чиновников и, подобно людям, руководствовались в своих делах и обязанностях великими естественными законами Вселенной. Теперь же появился бог, который сам решает, как должны выглядеть законы. Он говорит: «Да будет так!» - и становится так. Акцент смещается с непреложного всеобщего закона на личность и ее прихоти: отныне бог вправе менять свои намерения и делает это довольно часто. Подобные взгляды тесно сближают дух левантинцев с врожденным индивидуализмом европейцев, но тем не менее их мировоззрения кое в чем различаются.

Особенность Леванта заключается в подчеркнутой покорности людей воле божьей, в каких бы капризах она ни проявлялась. Основная Я мысль сводится к тому, что бог даровал запечатленное в книге откровение, и каждый обязан его читать и почитать, никогда не подвергать сомнениям, только верить и подчиняться, а от того, кто пренебрегает священной книгой или отрицает ее, создатель просто отвернется. Таким образом, многие большие и малые народы, а подчас и целые континенты населены нечестивыми безбожниками. Действительно, всем крупнымрелигиям, зародившимся в районе Леванта - зороастризму, иудаизму, исламу и христианству, - свойственна идея о том, что на свете есть только один народ, получивший Слово, единственная верная традиция, а представители ее, следовательно, образуют один исторический организм; подразумевается, однако, уже не то природное, космическое единство, идея которого характерна для древних и нынешних восточных мифологий, а наделенный сверхъестественной силой, исключительный общественный институт со своими собственными, подчас на удивление неестественными законами. В Леванте главным героем является не отдельный человек, а благословенный, богоизбранный народ или Святая Церковь, где личность может рассчитывать только на роль рядового члена. Христианин, например, благословен уже потому, что крещен и принадлежит к Церкви, а иудей не должен забывать, что у него есть обязательства перед Яхве в силу самой тайны рождения от матери-еврейки. Главное, что Конец Света переживут только те, кто следовал Заветам - либо, как в христианском варианте, те, кто прошел таинство крещения и скончался «в благодати». Лишь эти люди воскреснут и предстанут перед Ц Богом, а после, как заверяет одна из приятных версий загробной жизни, будут вечно вкушать за общим райским столом мясо Левиафана и Бегемота.

Поразительным свидетельством глубочайших трудностей, которые испытывали европейцы, когда пробовали совместить общинные идеи Леванта с исконным чувством значимости личности у греков и римлян, кельтов и германцев, может послужить католическая доктрина о двух судах, ожидающих душу в загробном мире. Первый, «частный» суд происходит сразу после смерти; на нем каждому человеку в отдельности определяют награду или искупительную кару. Второй, «всеобщий» суд состоится, когда наступит конец света; всех, кто когда-либо жил на Земле, соберут вместе и будут судить открыто - вероятно для того, чтобы Промысел Божий, который в земной жизни частенько вынуждает хороших людей страдать, а злодеям дарует благоденствие, мог наконец наглядно явить всему человечеству свою непогрешимую справедливость.

В завершение я хочу пересказать три версии одного древнего мифа, которые сохранились независимо друг от друга в Индии, на Ближнем Востоке и в Греции. Это сопоставление со впечатляющей наглядностью показывает разницу между общевосточными воззрениями и двумя не очень схожими западными представлениями о характере личности и ее высших достоинствах.

Начнем с индийского мифа, изложенного в религиозном тексте «Брихадараньяка упанишада», составленном около VIII в. до н.э.

Во времена до начала времен Вселенная была ничем, кроме Я в облике человека. И человек «оглянулся вокруг и не увидел никого кроме себя. И прежде всего он произнес: "Я есмь". Так возникло имя Я». И когда он осознал себя как Я, это, ему стало страшно. «И он подумал: "Ведь нет ничего кроме меня - чего же я боюсь?" И тогда боязнь его прошла».

Однако, как сказано далее, «он не знал радости. [...] Он захотел второго». Он разросся и, разделив себя на две части, стал мужчиной и женщиной. Мужчина сочетался с женщиной, и родились люди. «И она подумала: "Как может он сочетаться со мной после того, как произвел меня через самого себя? Я должна спрятаться". Она стала коровой, он - быком и сочетался с ней; тогда родились коровы. Она стала кобылой, он - жеребцом...» и так далее, «вплоть до муравьев».

«Тогда он узнал: "Поистине, я есмь творение, ибо я сотворил все это". Так он стал творением. Кто знает это тот находится в этом его творении».

Так выглядит индийский вариант предания. Перейдем к его левантийской версии, датируемой примерно тем же периодом и сохранившейся во второй главе «Книги Бытия». Это довольно скорбное повествование о нашем первопредке Адаме, сотворенном Создателем из праха, чтобы возделывать и хранить Едемский Сад. Но человеку было одиноко, и Творец, желая порадовать его, создал из земли всех животных полевых и птиц небесных, и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их. Но ни одна тварь не принесла Адаму утешения. «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребер его...» И, увидев женщину, человек сказал: «вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей» (Быт. 2:18-23). Хорошо известно, что случилось потом и как все мы оказались здесь, в этой юдоли слез.

Однако обратите внимание: второй вариант отличается от первого тем, что уже не бог делится надвое, а сотворенный им слуга! Не сам бог становится мужчиной и женщиной, чтобы излиться затем в виде всего сущего. Он остается в стороне и обладает особым естеством. Таким образом, это действительно две разные версии одного предания. Соответственно, различны и вытекающие из них следствия, связанные с идеалами и правилами религиозной жизни. На Востоке идеал сводится к тому, чтобы каждый осознал, что он сам и все вокруг сотканы из той же субстанции, что и всеобщее Бытие, представляющее собой, по существу, единое «Я» во всем. По этой причине традиционной целью большинства восточных религий является восприятие и постижение собственной тождественности Бытию всего сущего, тогда как на Западе, в согласии с Библией, главное место занимают особые взаимоотношения с совершенно иной личностью, Создателем, который пребывает вовне, «где-то там», и ни в коем случае не является сокровенным «Я» человека.

Перейдем, наконец, к той же легенде в ее греческом варианте, который соответствует еще одному мировосприятию. Эта версия приводится в платоновском диалоге «Пир» и приписывается Аристофану. Как свойственно беззаботному настроению его блистательного товарищества, Платон предлагает скорее метафорическое объяснение загадки любви, нежели серьезное и достоверное рассуждение о происхождении человека.

Фантазия начинается с тех времен, когда уже существовал род человеческий, а еще точнее, сразу три расы: одна состояла исключительно из мужчин и обитала на Солнце, другая, женская, населяла Землю, а третья, представляющая собой слияние мужского и женского, жила, разумеется, на Луне. Ростом представители третьей расы вдвое превышали обычного человека, у каждого было по четыре руки и ноги, бока и спины образовывали круг, у головы было два лица, прочие же части тел имели привычное для нас устройство. Боги побаивались этих могущественных созданий, и в конце концов Зевс с Аполлоном рассекли их надвое, «как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском. [...] И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода...», пока боги не разлучили их вновь. Урок притчи заключается в том, что «такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. [...] Помирившись и подружившись с богом, мы встретим и найдем тех, кого любим, свою половину, что теперь мало кому удается»; с другой стороны, «если мы не будем почтительны к богам, нас рассекут еще раз, и тогда мы уподобимся [...] выпуклым надгробным изображениям, которые как бы распилены вдоль носа».

Как и в библейском варианте, здесь надвое разделяется не высшее божество. Нет сомнений, что мы по-прежнему на Западе, где Бог и человек разобщены, а главной проблемой являются их взаимоотношения. Однако греческие боги, в отличие от Яхве, не создавали человеческий род; как и люди, они возникли из чрева богини Земли и потому были скорее старшими, более могущественными братьями человека, а не его творцами. Больше того, согласно этой типичной для греков, поэтичной и шутливой версии архаичного предания, прежде чем рассечь первых людей пополам, боги боялись их - такой ужасной властью обладал человек, столь велика была его душа. Однажды люди даже отважились напасть на богов, населявших небо, и на какое-то время весь пантеон был ввергнут в панику, ведь если бы боги уничтожили людей ударами молнии, некому было бы приносить жертвы, а без поклонения боги и сами бы вскоре погибли. По этой причине богам и пришла в голову счастливая мысль о рассечении людей - она и была воплощена в жизнь.

Можно не сомневаться, что симпатии греков на стороне человека, с которым их, как-никак, связывают родственные узы. Евреи, напротив, занимают сторону Бога. Невозможно представить себе, чтобы древний грек повторил, например, слова измученного «справедливого и богобоязненного» Иова, обращенные к Богу, который «погубил его безвинно» (Иов 2:3), а после предстал перед праведником в виде бури и бахвалился своей властью.

«Знаю, что Ты все можешь», - рыдал Иов, - «поэтому отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (42:3; 6).

«Раскаиваюсь»! Но в чем?!

В ту же эпоху, в пятом веке до нашей эры, когда неизвестный автор составил «Книгу Иова», великий греческий драматург Эсхил вложил в уста своего Прометея - а его, между прочим, тоже терзал бог, способный «удою вытащить левиафана, [...] забавляться им, как птичкою, [...] и пронзить кожу его копьем», - потрясающие строки: «Чудовище ... А мне до Зевса дела никакого нет. Пусть правит как угодно...»

Эти слова и сегодня все мы повторяем в душе, хотя многих из нас приучали лишь к лепету Иова.

V. РЕЛИГИОЗНОЕ ПРОТИВОСТОЯНИЕ ВОСТОКА И ЗАПАДА (1970г.)

В двадцатые годы, когда я был студентом, едва ли кто-то мог предположить, что и через полвека образованные люди все еще будут читать и размышлять о религии. Тогда никто не сомневался, что в будущем с религией будет навсегда покончено. Главное место уже заняли наука и разум. Мы победили в войне - я имею в виду, конечно, Первую мировую, - и Земля стала идеальным местом для рационального царства демократии. В литературе тон задавали ранний Олдос Хаксли с его «Контрапунктом», Бернард Шоу, Герберт Уэллс и прочие рассудительные авторы. Но именно тогда, в разгар оптимистической веры в силу разума, демократии и социализма, вышла тревожная работа - «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Именно в то счастливое время начали появляться и другие книги совершенно неожиданного содержания: «Волшебная гора» Томаса Манна, «Улисс» Джеймса Джойса, «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста и «Бесплодные земли» Томаса Элиота.

Если судить по успехам литературы, те годы были поистине триумфальными. Однако некоторые авторы, казалось, пытались предупредить нас, что, несмотря на торжество разума и прогрессивные политические достижения, озарившие светом самые мрачные утолки Земли, в сердце нашей родной западной цивилизации гибнет что-то очень важное. Самыми неутешительными среди подобных предостережений и провозвестий были раздумья Шпенглера, основанные на идее органической схемы жизненного пути цивилизации - морфологии истории. Его мысль сводилась к тому, что у каждой культуры есть пора юности и период расцвета, после чего начинаются годы шаткой старости и попытки сберечь себя рациональным планированием, прожектами и жесткой организацией; несмотря на все усилия, завершается это немощью, оцепенением - тем, что Шпенглер именовал «феллахинизмом» (Термин О. Шпенглера. «В конце концов остается лишь примитивная кровь, из которой, однако, высосаны наиболее крепкие и богатые будущим элементы. Возникает тип феллаха» (Шпенглер О. «Закат Европы: очерки морфологии мировой истории».) - и, наконец, полной безжизненностью. Больше того, по мнению Шпенглера именно в те годы мы оказались на пороге перехода от эпохи Культуры к периоду Цивилизации, то есть от юношеской непосредственности и удивительных творческих задатков к неопределенному возрасту тревог и напускных надежд - иными словами, к началу конца. Шпенглер искал аналогии в античном мире, и, по его утверждению, наша эпоха соответствовала концу второго века до нашей эры, когда бушевали Пунические войны, культурный мир Греции скатывался к эллинизму, расцветало римское военизированное государство, самодержавие и то, что сам Шпенглер назвал «второй религиозностью» - политика, основанная на подаче хлеба и зрелищ толпам жителей гигантских городов, а также всеобщая грубость и жестокость в искусстве и досуге.

Что ж, теперь я могу подтвердить: изрядная доля моего жизненного опыта свидетельствует, что в нашем мире действительно проявилось - причем не так уж постепенно - все то, что обещал Шпенглер. Помню, как мы рассаживались кружком, рассуждали об этих смутных перспективах, придумывали, как их отсрочить, и пытались предугадать, что положительного сможет принести этот тяжкий переломный период. Шпенглер утверждал, что в такие, как наша, эпохи перехода от культуры к цивилизации происходит отмирание и отбрасывание культурных форм. Действительно, в моей нынешней преподавательской работе я все чаще сталкиваюсь со студентами, считающими, будто вся история западной культуры «безнадежно устарела» - именно так они выражают свое отсутствие интереса к прошлому. Такое впечатление, что нашим «парням» (им нравится, когда их так называют) просто не хватает сил вобрать все минувшее, а потом уж двигаться дальше. Каждый из нас отмечает - по меньшей мере подозревает - у нынешней молодежи какую-то сердечную недостаточность, потерю самообладания. С другой стороны, можно взглянуть на все иначе и поразмыслить над тем, как длинна цепочка нынешних проблем, требующих решения, сколько новых фактов и факторов теперь приходится учитывать. Напрашивается вывод, что наша молодежь все свои силы тратит на освоение сложного настоящего и неопределенного будущего. Кроме того, развивая идею Шпенглера, можно заключить, что в настоящее время западный человек не только отбрасывает культурные формы прошлого, но и занимается созданием новых форм цивилизации, с помощью которых удастся выстроить крепкое многокультурное будущее.

Эти рассуждения наводят на мысли об очень странной, пророческой работе «Видение» великого ирландского поэта Уильяма Батлера Йейтса. Он писал эту книгу на протяжении двух десятилетий, с 1917 по 1936 год, и показал в ней определенное сходство своих интуитивных предчувствий с морфологическими построениями Шпенглера. Йейтс видел в своей эпохе завершающий этап огромного христианского цикла - «спирали», или «вихря» - с окружностью в два тысячелетия. «И я замечаю, - говорит он, - что, когда предел близок или перейден, когда наступает момент сложить оружие, когда подает о себе знать новый вихрь, меня наполняет восторг». Развивая эту мысль, он написал и опубликовал уже в 1921 году стихотворение, внушающее чувство мрачной предрешенности:

ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Шире и шире кружась в воронке, Сокольничего не слышит;
Связи распались, основа не держит;
Анархия выплеснулась на землю,
Тусклый от крови поток вскипает,
И в нем почтенье к невинности тонет;
Добро утратило убежденья, Зло одержимо неистовой страстью.
Ясно, что откровение близко;
Ясно, Второе Пришествие близко.
Второе Пришествие! Только помянешь
Его, как образ из Spiritus Mundi
Взор потревожит: в песках пустыни
Лев с головой человека и взглядом
Безжалостным и пустым, как солнце,
Поводит бедрами, и на склонах
Мечутся тени разгневанных птиц.
Возвращается мрак; но теперь я знаю,
Что каменный сон двадцати столетий
Был прерван качанием колыбели,
Что ныне зверь, дождавшийся часа,
Ползет в Вифлеем к своему рождеству.

В те годы работал и другой немецкий историк культуры, Лео Фробениус. Подобно Шпенглеру и Йейтсу, он тоже рассуждал о культуре и цивилизации с морфологической точки зрения и видел в них органичный, необратимый и неотвратимый процесс. Фробениус был, однако, африканистом и антропологом, и потому в его поле зрения попадали не только развитые, но и примитивные цивилизации, что привело к идее трех принципиально различных крупных этапов, охватывающих всю культурную историю человечества. Первый этап, когда нет еще письменности, представляет собой стадию первобытной охоты, собирательства и оседлого земледелия; он тянется от самого зарождения человеческого рода вплоть до настоящего времени (в некоторых уголках земного шара). Второй период, начинающийся примерно с 3500 г. до н. э., можно назвать эпохой «монументальных», сложных и обладающих письменностью культур: сначала Месопотамия и Египет, затем Греция и Рим, Индия, Китай и Япония, Центральная и Южная Америка, Левант и Европа (начиная с готических времен и кончая нашей эпохой). Ныне наступает, наконец, третий этап - заря многообещающей глобальной эры, в которой Фробениус видел вероятное завершение всей культурной истории человечества, хотя допускал, что она может растянуться на несколько десятков тысячелетий. Таким образом, период, который Шпенглер и Йейтс толковали как завершение цикла западной культуры, Фробениус считал, напротив, началом новой эпохи безграничных возможностей.

Действительно, наше время, когда прежде разобщенные культурные миры наконец-то соприкоснулись, вполне может ознаменоваться не только окончанием господства Запада, но и совершеннолетием человечества, объединенного величайшими западными достижениями, наукой и техникой, без которых зрелости не достичь.

Тем не менее Шпенглер и в этой области пророчит только запустение. По его мнению, наука и техника - проявления исключительно европейского мировосприятия, и прочие народы позаимствуют их лишь как средства борьбы с Западом и его уничтожения. Когда же они зарежут эту курицу, несущую золотые яйца, развитие промышленности прекратится, к научным знаниям потеряют какой-либо интерес, они будут преданы забвению, что приведет к полному упадку технологии и возвращению многих народов к прежним обычаям. Таким образом, нынешний «золотой век» Европы и все, что она несет миру, - заведомо несбыточные надежды. С другой стороны, Фробениус, как и чуть ранее Ницше, видел в настоящем эпоху необратимого движения всего человечества к единому образу жизни - переход от детских, ограниченных ступеней культурного роста к новому, общечеловеческому будущему с такими творческими прорывами и озарениями, какие сейчас просто невозможно предугадать. Лично я должен признаться, что склоняюсь к таким же взглядам, и все же не могу выбросить из головы то, другое, шпенглеровское видение...

Так или иначе, сегодня все мы сознаем, что вступаем в новую эпоху, требующую новой мудрости - причем мудрость эта связана скорее с опытом зрелого возраста, чем с поэтическими фантазиями юности; и каждый из нас, стар и млад, должен каким-то образом ее усвоить. Больше того, когда обращаешься мыслями к религии, прежде всего замечаешь, что в любой великой традиции ныне царит полная неразбериха: то, что прежде считалось неоспоримой истиной, теперь кажется несостоятельным.

Очевидно, однако, что религиозные брожения захватывают умы не только молодежи, но и людей среднего и преклонного возраста. Горячность эта, впрочем, имеет мистическую направленность, а самые почитаемые учителя приходят из того мира, который, как считалось прежде, безнадежно отстал от Европы с ее великим стремлением к цивилизованности и олицетворяет архаичный, давно отживший свое склад мышления. Запад наводнили индийские гуру, японские роси и тибетские ламы, а китайские книги прорицаний опережают по объемам продаж труды Наших собственных философов.

Последнее замечание не относится, впрочем, к работам наших лучших психологов, и в этом нет ничего удивительного, ведь главный секрет привлекательности восточных учений заключается в том, что они нацелены на внутренний мир, мистичны и психологичны.

Сложившееся сейчас положение в сфере религии сильно напоминает ситуацию в конце XIX века, когда обстоятельства жизни североамериканских индейцев резко изменились вследствие истребления бизонов Было это не так давно, меньше ста лет назад: на равнинах прокладывадывали железные дороги, и бледнолицые уничтожали целые стада бизонов, что-бы очистить путь перед «железным конем» и колоннами поселенцы, чьи фургоны шли от Миссиссипи на запад. Бойня преследовала и друг цель: лишить индейцев источника пищи и окончательно вынудить жизни в резервациях. Непосредственным следствием такого развития - для индейцев, безусловно, опустошающего - стало внезапаное распространение среди коренных племен Запада новой религии, основанной на видениях и внутренних переживаниях.

С жителями прерий случилось то же, что и с другими первобытны» охотниками: центром и основой их религиозно-общественного порядка были взаимоотношения человека с животными - главным источника пропитания. Гибель бизонов привела к исчезновению связующего символа. За какое-то десятилетие вся религия стала архаичной, и имени тогда на равнины выплеснулся спасительный с психологической точки зрения мексиканский культ пейотля и мескаля. Сейчас опубликован уже немало отчетов непосредственных участников этих ритуалов, и М) знаем, как индейцы собираются в особых местах, чтобы молиться, пет и жевать пейотль, а после погружаться в удивительные видения и находиться в глубинах своей души утраченные сообществом прозрения - частности, символику святости, которая дарует глубокое ощущение психологической надежности и придает ясный смысл существованию.

Важнейшая задача живого мифологического символа заключается в том, чтобы пробуждать и направлять энергию жизни. Высвобождающие и руководящие знаки не просто, как сейчас модно говорить, «заводят», но и разворачивают в определенную сторону, вынуждают к особым поступкам, благоприятным для самого человека, его социально жизни и деятельности общественной группы. Если же символы, предлагаемые сообществом, уже не исполняют свою роль, а новые действенны образы социальной группой еще не выработаны, личность дает трещины, теряет соотносительные связи и ориентиры - происходит то, что „/но назвать патологией символа.

Доктор Джон Перри, выдающийся профессор психиатрии Калифорнийского университета, охарактеризовал живой мифологический символ, как «аффективный образ». Говоря простыми словами, такой символ затрагивает в душе именно то, что нужно. Он не обращается к мозгу, поскольку не требует толкования и оценок; мало того, символ вообще можно считать мертвым, если он проходит через мышление. «Аффективный образ» нацелен непосредственно на чувства и вызывает мгновенный отклик - а уж после этого разум вправе высказывать свои замечания. Увиденный во внешнем мире образ вызывает в душе трепет, подобно тому, как неподвижная струна резонирует в ответ на колебания звучащей. И когда активные символы пробуждают во всех членах сообщества такого рода отклик, волшебный аккорд объединяет людей в неразрывный духовный организм, действующий посредством своих пространственно обособленных, но единых в естестве и вере частиц.

Возникает вопрос: как это относится к библейской символике? Образность, восходящая к древнешумерским астрономическим наблюдениям шеститысячелетней давности и столь же устаревшей антропологии, едва ли может сейчас кого-то «завести». По правде говоря, пресловутое столкновение науки и религии ничуть не связано с верой и представляет собой конфликт двух наук: одна относится к IV тысячелетию до нашей эры, а другая - к 2000 г. н. э. По иронии судьбы, великая западная цивилизация, распахнувшая перед всем человечеством бесчисленные чудеса Вселенной - размерами с миллион галактик и возрастом в миллиарды лет, - опиралась в младенческие годы на религию с самой крошечной космологической картиной из всех, что существовали когда-либо на Земле. Намного логичнее выглядело бы зарождение такой науки У Древних майя, чей цикличный календарь охватывал 64 миллиона лет, или у индийцев, где каждая кальпа растягивалась на 4320 миллионов лет. Кроме того, в этих куда более размашистых системах окончательная божественная сила не имеет пола и превосходит любые категории; это не «мужчина», обитающий «на небесах», а сила, которая пронизывает все сущее, - для современной науки образ не настолько чуждый, чтобы ему нельзя было найти подходящего применения.

Сейчас в библейский образ Вселенной попросту никто не поверит, как не поверят в идею «народа Божьего», которому все прочие будут служить (Ис. 49:22-23; 61:5-6 и др.), не говоря уже о своде ниспосланных свыше законов на все времена. Наши социальные проблемы совсем не похожи на сложности крохотного уголка Древнего Леванта в VI в. до н. э Жизнь каждого общества постоянно меняется, и законы одного нельзя навязывать другому. Сложности нашего мира мало связаны с десятью заповедями, но мы упорно тащим на себе каменные скрижали, несмотря на то что само Священное Писание пренебрегает ими уже в следующей главе (Исх. 21:12-17; 20:13 и далее). Нынешняя концепция уголовного кодекса - не перечень непреложных заветов Бога, а рациональный, продуманный, развивающийся набор положений, разработанных людьми сообща - поскольку человеку свойственно ошибаться, - для того, чтобы решать логически обоснованные (и, следовательно, сиюминутные) общественные задачи. Понятно, что наши законы предписаны вовсе не свыше; известно также, что это относится к законам любого народа. Таким образом, мы знаем - пусть и не всегда осмеливаемся открыто это говорить, - что притязания нашего духовенства на непререкаемость нравственного закона обоснованы не больше, чем заявления о правдивости церковной науки. Наконец, даже роль доверенного лица» дающего духовные советы, Церковь уступила сейчас ученым-психиатрам - до такой степени, что многие священники сами обращаются за помощью к психологам, чтобы научиться лучше исполнять обязанности пастырей. Волшебство традиционных религиозных символов уже не в силах исцелить и вызывает только замешательство.

Подведем итоги: когда с лица североамериканских прерий внезапно исчезли бизоны, индейцы утратили не только центральный мифический символ, но и сам образ жизни, который этим символом олицетворялся. В нашем собственном прекрасном мире всеобщие религиозные символы тоже лишились власти и рассеялись, а вместе с ними исчез и прежний уклад жизни. И, подобно индейцам, которые ушли в себя, многие обитатели озадаченного западного мира пустились - чаще под руководством Востока - в потенциально очень опасное и нередко опрометчивое путешествие в глубины собственной души, чтобы отыскать в ней волнующие образы, которые не в силах уже предложить утративший веру общественный строй с его несообразно архаичными религиозными институтами.

Чтобы подтвердить это и описать некоторые проблемы противостояния Востока и Запада в религии, я позволю себе рассказать три истории из личного опыта.

Вот первая. В середине 50-х, когда доктор Мартин Бубер читал лекции в Нью-Йорке, я удостоился чести войти в узкий круг приглашенных на его выступления в крохотном зале. Этот человек небольшого росточка, наделенный, однако, неожиданно внушительным видом и тем таинственным свойством, что именуют ныне «харизмой», с поразительным ораторским мастерством прочитал там пять или шесть недельных циклов лекций. Английский язык был для него не родным, и это удваивало впечатление от его красноречия. Тем не менее уже к середине третьей лекции я постепенно сообразил, что совершенно не понимаю, какой смысл доктор вкладывает в одно слово. Его лекции были посвящены истории ветхозаветного избранного народа и ее связи с новейшими эпохами, а понятием, значение которого от меня ускользало, - слово «Бог». Порой так именовался воображаемый наделенный личностью творец бескрайней Вселенной, чьи просторы открыла перед нами наука. В других случаях речь шла явно о ветхозаветном Яхве на том или ином этапе развития представлений о нем. Наконец, бывали случаи, когда доктор Бубер, казалось, говорил о ком-то, с кем нередко беседовал лично; например, в разгар одной лекции он неожиданно умолк и, постояв немного в задумчивости, покачал затем головой и тихо пробормотал: «Как тяжело говорить о Боге в третьем лице!» Позже я рассказал об этом доктору Гершому Шолему, который сейчас тоже живет в Тель-Авиве, и тот, усмехнувшись, ответил довольно загадочно: «Да, иногда старик и вправду слишком далеко заходит».

Так вот, когда на лекции в очередной раз прозвучало слово-хамелеон, я нерешительно поднял руку. Выступающий замолчал и вежливо поинтересовался:

- Что-нибудь не так?

- Доктор Бубер, - начал я, - сегодня вечером вы очень часто покоряете слово, смысла которого я не понимаю.

- Какое же?

- «Бог», - ответил я.

Его глаза расширились от удивления, голова подалась вперед:
- Вы не знаете, что такое «Бог?»

- Я не понимаю, что вы понимаете под «Богом», - пояснил я. - Вы вот сказали, что сейчас Бог спрятал свое лицо и уже не показывается человеку. Но я недавно побывал в Индии (чистая правда, я вернулся оттудаза год до того), и там присутствие Бога ощущают, похоже, постоянно.

Доктор откинулся назад и поднял обе руки ладонями вперед:

- Не собираетесь же вы сравнивать...

Тут в разговор поспешно вмешался Джейкоб Таубз:

- Доктор, я вас очень прошу! - Все присутствовавшие прекрасно поняли, что намеревался сказать лектор, а я только того и ждал. - Господин Кэмпбелл просто попросил вас объяснить, что вы подразумевает под словом «Бог», - продолжил доктор Таубз.

Бубер быстро собрался с мыслями и, обратившись ко мне, произнес тем тоном, каким обычно отмахиваются от неуместных пустяков:

- Каждый бежит из Пленения своим путем. С его точки зрения ответ был, вероятно, вполне исчерпывающим, а с моей - совершенно неправомерным, так как народы Востока вовсе непребывают в плену, вдалеке от своего бога. Божественная тайна - не «где-то там», а в тебе самом, внутри. Никто не оторван от Бога. Единственная трудность сводится к тому, что некоторые не знают, как заглянуть в свою душу, но никто в этом не виноват, кроме них самих. Ни никакого первородного греха, содеянного много тысяч лет назад, нет ни пленения, ни воссоединения. Проблема исключительно психологическая - и, самое главное, решаемая.

Таков первый из трех моих рассказов. Второй случай произошел года три спустя, когда ко мне пришел незнакомый индиец. Молодой человек - работал он то ли делопроизводителем, то ли секретарем одного из представителей Индии в ООН - оказался очень набожным и поклонялся Вишну. Он читал труды Генриха Циммера, посвященные индийской философии, религии и искусству, и хотел поговорить о них со мной, так как я был редактором этих книг. Но этим цели его посещения не ограничились.

- Знаете, - сказал он, справившись с первой неловкостью, - попадая в чужую страну, я всегда стараюсь познакомиться с местной религией. Я купил Библию и вот уже несколько месяцев читаю ее с самого начала, но, понимаете... - Он замялся, раздумывая, стоит ли продолжать» но потом решился: - Я не вижу там религии!

Достойное дополнение к невысказанным словам доктора Бубера, не правда ли? В том, что каждый из этих джентльменов считал настоящей религией, другой вообще не видел ничего примечательного.

Разумеется, я сам был воспитан на Библии, но, кроме того, изучал индуизм и потому предположил, что смогу чем-нибудь помочь своему новому знакомому.

- Охотно верю, - ответил я. - Если вы не понимаете, что чтение воображаемой истории еврейского народа считается здесь религиозным занятием, то, на мой взгляд, едва ли найдете религию в большинстве библейских книг.

Позже я подумал, что следовало, пожалуй, предложить ему перейти сразу к Псалмам, но затем, когда раскрыл Библию и попытался перечитать их с точки зрения индуиста, даже порадовался, что не дал такого совета: главным сюжетом каждой песни почти неизбежно оказывалась либо добродетель самого певца, оберегаемого Богом - который «истребит врагов» или «сокрушит зубы грешным», - либо сетования на то, что Господь не воздал еще своему верному слуге должной награды. Все это прямо противоположно тому, что приучают считать подлинно религиозным чувством праведного индуиста.

На Востоке сокровенную тайну божественного ищут за пределами человеческих категорий мышления и чувств, за гранью имен и форм - и уж точно вне таких идей, как личное великодушие или мстительность, превосходство одного народа над другими, вознаграждение молящегося и истребление тех, кто бога не чтит. С точки зрения индуиста, попытки приписать непостижимой загадке антропоморфные, человеческие чувства представляют собой религию для малых детей, поскольку главным признаком «зрелой» веры является постижение того, что сущность самого человека - тайна, превосходящая любые понятия, имена и формы, мысли и чувства. Это откровение и выражено в знаменитых словах, с которыми кроткий брамин Аруни обращается к своему сыну в «Чхан-догъя упанишаде» (ок. VIII в. до н. э.): «Ты - одно с Тем, дорогой мой Шветакету» - mam твам аси.

Речь идет не о том «ты», которое можно назвать, под которым нас знают и любят друзья, которое когда-то родилось и однажды умрет. Такое «ты» - совсем не «То». Нети нети, «ни то, ни это». Лишь уничтожив в себе все, чем оно дорожит сейчас, бренное «ты» вплотную приблизится к порогу слияния с Бытием, которое есть одновременно не-бытие но все же остается Бытием за гранью не-бытия всего сущего. «Тем» где является также ничто на свете, что «ты» когда-либо познавало или назвало именем, о чем хотя бы задумывалось. «То» -ё не сонм божеств и не какой-либо Бог, чьим воплощениям поклоняются. Как сказано в «Бру. хадаранъяка упанишаде» (составлена примерно в одно время с «Чхан-догья»):

И когда говорят: «Приноси жертву тому богу», «приноси жертву другому», то это лишь его творение, ибо он - все боги. [...]

Он [Атман] проник сюда до кончиков ногтей, как нож в ножны, как огонь в пристанище огня. Его не видят, ибо он неполон. Дышащий, он зовется дыханием, говорящий - речью, видящий - глазом, слышащий - ухом, разумеющий - разумом. Это лишь имена его дел. Кто почитает лишь то или иное из них, не обладает знанием, ибо в том или ином он неполон. Пусть почитают его как Атмана, ибо здесь все [его дела] становятся одним. Этот Атман - след всего сущего, ибо, поистине, как находят по следу [утерянное], так узнают по нему все сущее («Брихадараньяка упанишада», 1:4.6-7; ранее цит., Т.1.)

Мне вспоминается яркое выступление японского дзэн-философа Д. Т. Судзуки, которое он начал с эффектного противопоставления восточного и западного восприятия загадок Бога, человека и природы. Говоря о библейском взгляде на положение человека после Грехопадения, он отметил: «Человек против Бога, Природа против Бога, Человек и Природа - друг против друга. Образ и подобие Бога (Человек), Божье творение (Природа) и Сам Бог - все три воюют между собой». Разъясняя затем восточные представления, он сказал: «Природа - лоно, откуда мы приходим и куда возвращаемся»; «Природа порождает Человека из самой себя, и Человек не может жить вне Природы»; «Я - в Природе, а Природа - во мне». Бога, высшую Сущность, следует понимать, по его утверждению, как предшествующую всему сотворенному, «в ком не было когда-то ни Природы, ни Человека. Но стоит назвать его, как Бог перестает быть Богом. Возникают Человек и Природа - и мы снова в словесном лабиринте отвлеченных понятий».

Здесь, на Западе, мы назвали Бога - точнее, узнали его имя из книги, дошедшей до нас из чужих мест и времен. Нас приучили верить не только в абсолютное существование этого метафизического вымысла, но и в то что он оказывает влияние на нашу жизнь. На Востоке, напротив, основное внимание уделяют переживаниям - своим, а не чужим. Разнообразные учения указывают пути к безошибочному, все более углубленному и обостренному восприятию собственного тождества с тем, что понимается под «божественным»: сначала отождествление, а после - избавление и от него.

Слово «Будда» означает «проснувшийся, Пробужденный». Оно происходит от санскритского корня будх: «измерять глубину, дотягиваться до самого дна» и, кроме того, «воспринимать, постигать, приходить в себя, просыпаться». Будда - тот, кто пробудился и увидел в себе не тело, а познающего тело, не мышление, а наблюдателя за мышлением и собственным сознанием. Кроме того, он постиг, что его значимость определяется способностью излучать сознание, как ценность лампы - свечением. В электрической лампочке важна не нить накаливания и не стеклянный баллон, а сам свет; в каждом из нас важно не тело или нервная система, а озаряющее их сознание. И тот, кто постигает это и перестает трястись над стеклянной колбой, обретает сознание Будды.

Существуют ли такие учения на Западе? Ничего подобного нет ни в одной нашей религиозной доктрине. Согласно Священному Писанию, Господь создал мир и человека, но Бога и его тварей заведомо нельзя приравнивать друг к другу. Собственно говоря, проповедь равенства Бога и человека как раз и есть главная примета ереси. Иисус сказал: «Я и Отец - одно» (Иоан. 10:30) и был распят за богохульство, а девять веков спустя за те же идеи казнили исламского мистика Халладжа. Но именно к этому сводятся представления Востока о настоящей религиозности!

Чему же тогда учат наши западные религии? Явно не тому, как ощутить свое равенство Богу; это, напротив, страшная ересь. Западные религии объясняют, как установить и поддерживать должные взаимоотношения с названным Богом. Как же их установить? Только благодаря принадлежности к избранному сообществу, наделенному свыше уникальными правами. Ветхозаветный бог вступил в соглашение только с одной социальной группой, одним народом - иными словами, единственным, что свято на Земле. Как примкнуть к этой группе? Совсем недавно, 10 марта 1970 года, в Израиле законодательно подтвердили традиционный ответ: первейшим условием права на гражданство в этом мифовдохновенном государстве является рождение от матери-еврейки. Как достигается сходная богоизбранность в христианстве? Благодаря вочеловечению Иисуса Христа, истинного Бога и истинного Человека (что на взгляд христианина, представляет собой поистине чудо, тогда как на Востоке настоящим Богочеловеком считается всякий, просто лишь немногие до конца сознают свое подлинное естество). С Христом нас роднит наша человечность, а его Божественность, в свою очередь, соединяет нас с Богом. Но как на деле вступают в такие взаимоотношения с единственным Богочеловеком? Путем крещения и, следовательно, духовного членства в его Церкви - опять же, благодаря принадлежности к особому социальному институту.

Наше знакомство с образами, архетипами, общеизвестными главными символами раскрывающихся загадок духа ограничивается декларациями этих двух самозваных социальных групп. Но сегодня многие их, слова опровергнуты историей, астрономией, биологией и прочими науками, причем все это знают. Неудивительно, что духовенство выглядит встревоженным, а паства смущенной!

И что теперь творится с нашими синагогами и церквами? Многие из церквей, как я замечаю, давно превратились в театры, другие - в лекционные залы, где по воскресеньям громогласно, с тем особым богословским тремоло, которое выдает Божью волю, преподают этику, политику и социологию. Почему священникам приходится падать так низко? Разве они уже не в силах исполнять свои подлинные обязанности?

Ответ, мне кажется, очевиден: конечно, могут - точнее, могли бы, если бы понимали, какой волшебной силой обладают имеющиеся в ИХ распоряжении символы. Прямые обязанности можно было бы выполнять, просто представляя эти символы правильным, аффективным, волнующим образом. Ведь главным в религии является обряд, ритуал и его символика, а где нет обряда, там слова остаются просто носителями понятий, часто не имеющих никакого смысла в современных условиях. Ритуал представляет собой упорядоченную систему мифологических символов. Участие в драматическом обряде позволяет человеку непосредственно соприкоснуться с ними, увидеть в символике не рассказ о событиях исторического прошлого, настоящего или грядущего, а откровения происходящем здесь и сейчас, всегда и вечно. Главная ошибка синагог церквей - в стремлении разъяснить «смысл» символов; но ценность живого обряда заключается в том, что он вызывает у каждого свои мысли а догматы и определения лишь сбивают с толку. Вдалбливание рациональных доктрин вовсе не способствует религиозным размышлениям, но неизбежно им мешает, поскольку ощущение присутствия Бога рождается у человека только в развитии его собственного духовного начала. Какой прок в том, что твои представления о Боге - самой сокровенной и потаенной загадке жизни - описаны понятиями, которые были введены каким-то собором или святым отцом, скажем, в пятом веке? Созерцание распятия, аромат ладана, культовые одежды, звучание слаженного грегорианского напева, невнятная перекличка молитв и ответствий, слышимые и беззвучные освящения - вот что по-настоящему действенно! Но как «волнующая значительность» такого рода чудес связана с догматами соборов? Разве мы улавливаем буквальный смысл таких, например, выражений, как «Oramus te, Domine, per merita Sanctorum tuorum». Захочется узнать их точное значение - вот он, перевод, здесь же, в молитвеннике. Но если рассеиваются волшебные чары обряда...

Теперь я намерен высказать несколько соображений. Начнем с индийской традиции, затем перейдем к японской, а после я хотел бы поговорить о том, какие наши чисто европейские нужды не может удовлетворить Восток.

Основополагающим текстом индуизма является, конечно же, «Бхагавад-гита», где описаны четыре главных пути йоги. Само слово йога происходит от санскритского корня юдж, означающего «укрощать, связывать одно с другим». Йога подразумевает соединение ума с его источником, сознания - с причиной сознания, и смысл этого определения лучше всего объясняется учением, которое называют йогой знания или, иначе, йогой различения - в любом акте познания - познающего и Узнаваемого, субъекта и объекта, и последующего отождествления себя с познаваемым. «Я знаю свое тело. Мое тело - объект. Я - наблюдать, познающий этот объект. Следовательно, я - не мое тело». Затем: я – знаю мои мысли. Я - не мои мысли», «Я знаю мои чувства. Я - не Мои чувства» и так далее. Тут мимо проходит Будда и добавляет: «Ты Даже не наблюдатель. Наблюдателя нет». Что же остается? Где же, собственно, «я»? Этот подход именуется джняна-йога, путь истинного знания.

Второй путь называют раджа-йога - «царская», «высшая» йога Именно ее обычно имеют в виду, когда говорят просто о йоге. Этот путь можно описать как психологическую гимнастику с одновременным физическим и духовным развитием: поза лотоса, разнообразные виде медитации, глубокие вдохи и выдохи с определенной скоростью и ритмом - вдох через правую ноздрю, задержка, выдох через левую, задержка и так далее. Итогом становится подлинное психологическое преображение, а вершиной - восторженное переживание ярчайшего света сознания, освободившегося от всех условностей, ограничений, причини следствий.

Третий путь, именуемый бхакти - йога благочестия, - больше всего похож на то, что понимают на Западе под словами «религиозность» и «вера». Следуя этому пути, человек посвящает всю свою жизнь бескорыстному служению возлюбленной сущности, которая становится, таким образом, «избранным божеством». Индийский святой XIX века Рамакришна рассказывал очаровательную историю: однажды к нему явилась дама, взволнованная внезапным пониманием того, что на самом деле никогда по-настоящему не любила бога и поклонялась ему неискренне. «А вы вообще кого-нибудь любите?» - спросил ее Рамакришна, и женщина ответила, что любит своего маленького племянника. «Он Я есть ваш Кришна, ваш Возлюбленный, - сказал святой. - Заботясь о нем, вы служите Богу». Малыш и вправду был самим богом, ведь в одной из легенд говорится, что, когда Кришна родился в племени простых пастухов, он научил этот народ поклоняться не какому-то невидимому божеству на небесах, а своим собственным коровам. «Вот кому нужно служить, так как через коров Бог несет вам благословение. Поклоняйтесь коровам». И пастухи украсили свой скот гирляндами и начали проводить в его честь обряды. Урок притчи ясен и даже в чем-то схож с поучением современного богослова Пауля Тиллиха, который провозгласил:

«Бог - главная наша забота».

Наконец, четвертым путем йоги является карма-йога, йога действия. Именно ей посвящена большая часть «Бхагавад-гиты». К разговору о ней читателя готовят сами обстоятельства знаменитого сюжета: поле битвы, где разворачивается легендарная война Сынов Индии, знаменующая закат ведо-арийской эпохи рыцарства, когда феодалы-аристократы всей страны истребили друг друга в кровавых сражениях. Центральное место на фоне зловещего пейзажа занимает юный царевич Арджуна, который, готовясь к важнейшему событию своей воинской карьеры, просит возничего - своего прославленный друга, юного бога Кришну, провести колесницу меж двумя рядами противостоящих армий. Глядя налево и направо, Арджуна видит по обе стороны множество родственников и друзей, благородных товарищей и отважных героев. Дрогнувшая рука царевича роняет лук, и, охваченный чувством вины и горя, он говорит богу-возничему:

При виде моих родных, пришедших для битвы, Кришна,
Подкашиваются мои ноги, во рту пересохло,
Дрожит мое тело, волосы дыбом встали. [...]
Их убивать не желаю, Мадхусудана, хоть и грозящих смертью,
Даже за власть над тремя мирами, не то что за блага земные.

Юный бог отвечает на это упреком, после чего начинает великое поучение:

Как у тебя в беде такое смятенье возникло?
Оно для арийца позорно. [...]
Рожденный неизбежно умрет, умерший неизбежно родится;
О неотвратимом ты сокрушаться не должен. [...]
Если же ты справедливого боя не примешь,
Ты согрешишь, изменив своим долгу и чести. [...]
Итак, на дело направь усилья, о плодах не заботясь,
Да не будет плод дела твоим побужденьем, но и бездействию не предавайся.

После суровых речей бог открывает Арджуне глаза, и тот с изумлением видит своего друга преобразившимся: лучезарным, как тысяча солнц, многоглавым, с тысячей лиц, горящих глаз, бряцающих оружием рук и усеянных клыками ртов. С обеих сторон в эти ужасные зубастые пасти вливались два несметных полчища гибнущих живых тварей, а чудовище слизывало их с губ. «Бог мой! Да кто же ты?» - восклицает Арджуна, и волосы у него становятся дыбом. И его друг, Владыка Мира отвечает так: «Я Время, продвигаясь миры разрушаю, для их погибели здесь возрастая; и без тебя погибнут все воины, стоящие друг против друга в обеих ратях. Поэтому - воспрянь, победи врагов, [...] ибо| раньше их поразил, ты будь лишь орудием, как воин [...] Богатырей, убитых Мною в сраженье, рази не колеблясь, сражайся, одолей coперников в битве!»

«Будь орудием» означает в Индии «без сомнений исполняй долг, предписанный твоей касте». Арджуна - воин, и его долг - сражаться. Однако у нас, на Западе, так уже никто не рассуждает, и потому восточная идея непогрешимости духовного наставника, гуру, не принесет нам какой-либо реальной пользы. Она не сработает, просто не сможет пор действовать. По нашим представлениям, зрелая личность - вовсе не тот, кто без раздумий соглашается с требованиями и преходящими идеалами своей социальной группы, как поступают дети, которые обязаны во всем слушаться родителей. Нашим идеалом, напротив, является человек, который благодаря личным переживаниям, житейскому опыту и взвешенным суждениям (я имею в виду суждения, основанные имений на опыте, а не попугайское повторение отрывков из курса лекций по социологии, составленного для первокурсников старым профессоров Имярек в духе его собственной программы мироустройства) пришел к достаточно трезвым и продуманным взглядам на мир и превратился из покорного слуги непреложной власти в ответственную, самостоятельную и самоопределяющуюся личность. С этой точки зрения, на Запада| «долг» означает нечто совсем иное: не смиренное детское согласие со всем, что твердят власть имущие, а рассудительное, оценивающее и развивающееся эго - иными словами, способность к независимому наблюдению и обоснованным сомнениям, умение толковать окружающий мир и соизмерять свои силы с весом обстоятельств. Разумеется, поступки человека в этом случае соотносятся не с идеалами прошлого, а с возможностями настоящего. Но именно это на Востоке и запрещено!

Многие мои друзья полагают, что сегодняшним студентам нужен не преподаватель, а именно учитель восточного типа, гуру, который несёт ответственность за нравственность ученика. Верно и обратное: цели ученика должны совпадать с целями гуру, то есть ученику следует как можно больше походить на учителя. Однако, по моему мнению - и я высказывал его своим приятелям из академических кругов, - наши студенты лишены главного достоинства восточного ученика, а именно веры, шраддха, «безоговорочного доверия» к почитаемому гуру. С другой стоны мы-то стараемся развивать в учениках здоровый скептицизм и самостоятельные суждения - и это не так уж редко удается. По правде сказать, с нынешним поколением мы даже в чем-то перестарались, так что оно едва не с пеленок поучает собственных наставников. Не берусь даже угадать, что именно современная молодежь сможет перенять у Востока, к которому сейчас многие так тянутся. На мой взгляд, достаточно отметить, что это непременно будет как-то связано с мистическим погружением в себя - хотя бы и неглубоким. И если при этом молодежь не утратит связи с современными условиями жизни, следствием вполне могут стать многочисленные прорывы творческой мысли и жизненные свершения, новые явления в искусстве и литературе.

Эти размышления подводят нас к обещанной третьей истории о столкновении миров в сфере религии; на сей раз речь о том, как Восток превращает волшебство религии в искусство. Случилось это летом 1958 года, когда я приехал в Японию на Девятый Международный Конгресс по истории религий. Даже в этом необычайно пестром собрании явно выделялся один участник - знаменитый обществовед из Нью-Йорка, человек эрудированный, добродушный и обаятельный, но не очень-то подкованный в том, что касается как Востока, так и религии (честно говоря, я вообще не мог понять, как он там оказался). Вместе со всеми участниками он посетил ряд величавых синтоистских святынь и буддийских храмов, после чего начал задавать довольно показательные вопросы. В конгрессе участвовало много японцев, в том числе духовенство, и на большом пикнике на лоне природы наш друг направился прямиком к одному из священников-синтоистов. «Знаете, - заявил он. - Я видел уже много церемоний, посетил изрядное число храмов, но до сих пор не улавливаю идеологии. Я не понимаю вашего богословия».

Как известно, японцы не любят огорчать гостей. Благовоспитанный синтоист отнесся к серьезному вопросу иностранного ученого с видимым почтением, немного помолчал с задумчивым видом, а затем, покусывая губы, удрученно покачал головой и признался: «Думаю, у нас нет идеологии. Богословия у нас тоже нет. Мы просто танцуем».

На мой взгляд, это был важнейший урок всего конгресса. По существу, тот краткий разговор показал, что исконная для Японии религия синто с ее невероятно величественными, впечатляющими своей музыкальностью обрядами далека от каких-либо попыток свести «волнующие образы» к обычным словам. Символы - в обличье обрядов и произведений искусства - говорят сами за себя и обращаются к глазам внимающего сердца. Мне кажется, того же следовало бы добиваться и в наших религиозных обрядах. Спросите художника, в чем «смысл» его картины, и вы едва ли решитесь задать подобный вопрос когда-либо еще. Наглядные символы передают свои откровения без участия речи; они лишены того смысла, какой вмещают слова. И если символы безмолвствуют, то только для того, кто еще не готов их воспринять, а слова в этом случае лишь позволяют ему мнить, будто он что-то понимает, и тем самым окончательно отгораживают от возможности постичь символику. Мы ведь не спрашиваем, в чем смысл танца, мы просто весело танцуем. Мы не спрашиваем, что означает окружающий нас мир, а просто получаем от него удовольствие. Мы не спрашиваем, в чем смысл нас самих, - просто радуемся тому, что мы есть (по крайней мере когда пребываем в добром здравии).

Но для того чтобы радоваться жизни, нужно не только хорошее самочувствие и расположение духа - ведь этот мир, как всем нам уже понятно, в высшей степени ужасен. «Жизнь есть страдание», - возвестил Будда; так оно и есть. Живое пожирает живое, и в этом вся сущность бытия, которое означает извечное становление. «Мир - неугасимое пламя», - сказал Будда, и это тоже правда. Именно это и приходится подтверждать... да! конечно, танцем! - исполненным понимания, торжественным, величавым танцем мистического блаженства, возносящим человека над той болью, что кроется в сердце любого мифического обряда.

В завершение я расскажу удивительную индийскую легенду из бесконечного изобилия мифических преданий о боге Шиве и его прекрасной жене Парвати, богине всего нашего мира. Однажды перед великим божеством предстал дерзкий демон, который только что сверг богов - правителей мира, а теперь явился к высочайшему среди них с ультиматумом: демон требовал, чтобы бог отдал ему свою супругу. Чем же ответил Шива? Он просто приоткрыл свой мистический третий глаз посреди лба и - бабах! - землю поразил удар молнии, и появился второй демон, еще сильнее первого. Порождение Шивы представляло собой гигантскую вытянутую тварь с львиной головой и раскинувшейся на все стороны света гривой; естеством же этого чудовища был неутолимый голод. Существо должно было сожрать наглого демона и, похоже, без труда справилось бы с этой задачей. Демон лихорадочно искал спасения, и вот ему в голову пришла счастливая мысль - сдаться на милость Шиве.

Есть известное богословское правило: если сдаешься на божью милость, бог не может отказать тебе в помощи. Теперь Шиве пришлось спасать и защищать демона от собственного создания; но в результате чудовищу нечем было утолить голод, и оно в отчаянии спросило Шиву:

«Кого же мне съесть?», на что бог ответил: «Почему бы тебе не сожрать самого себя?»

Сказано - сделано. Омерзительное создание принялось грызть собственные ноги и, продвигаясь вверх, проглотило затем живот, грудь и шею, пока не осталась только морда. Это зрелище привело в совершенное восхищение Шиву, так как явило собой идеальный образ чудовищности самой жизни, живущей за свой же счет. И тогда обрадованный Шива сказал солнцеподобной маске льва (а это было все, что осталось от алчной твари): «Я назову тебя Кирттимукха, Лицо Славы, и будешь ты блистать над входом в каждый мой храм. И кто не станет воздавать тебе почести, тому никогда не познать меня».

Урок очевиден: первым шагом к постижению высшего божественного символа чудесности и загадочности жизни является признание ее чудовищной сущности и в то же время величия, проявившихся в персонаже легенды. С этим можно только смириться: так уж заведено и ничего тут не изменишь. Тем, кто уверен - а имя им легион, - будто прекрасно знают, какое мироустройство было бы лучше существующего и как бы оно выглядело, если бы Вселенную создавали они, - без боли, без горя, без времени, без жизни, - не видать просветления. Подобным образом многие предлагают: «Давайте сначала изменим общество, а потом уже каждый займется собой»; но и эти не смогут миновать даже самые первые врата божественной обители мира. Любой общественный строй эол, ужасен и несправедлив. Так было и будет всегда, и если хочешь по настоящему помочь этому миру, научи нас жить в нем; но на это способен лишь тот, кто сам смирился с радостной скорбью и горьким счастьем знания жизни в том виде, какая она есть. Вот смысл чудовищного образа Кирттимукхи, «Лица Славы», украшающего вход в святыни бога йоги и его супруги - богини жизни. И эту божественную чету не постичь, не склонившись с должным почтением перед висящей над дверью маской, прежде чем скромно пройдешь внутрь.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология
Список тегов:
календарь майя 











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.