Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Грэхем С. Непознанная Россия

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 1 НЕОБЫЧНОЕ РОЖДЕСТВО

Декабрь, а с ним и весь год, подходили к концу. Земля была почти без снега, а если он где и лежал, так уже старый, оставшийся от тех дней, когда небеса были щедры. Слегка дождило, слегка морозило, слабо дул ветерок, залегая в изнеможении среди туманов. Над убранными кукурузными полями плыл туман, он безмолвно окутывал зеленые крыши сельских домов. Ненадолго развеявшись, туман являл подножия гор. Я жил на самом юге России.
Как-то утром я отправился на небольшое местное кладбище. Туман, казалось, освободил только это место, ясно различались могилы, памятники, кресты, оставшаяся с прошлого лета трава, увядшие цветы, даже окружавшая кладбище низкая зеленая ограда. Вокруг же царствовал туман. На какой-то миг весь мой мир съежился, а неведомое безгранично расширилось. Туман все наступал, наступал — как забвение наступает на память, как будто мне остались лишь те семь футов, на которые падает моя тень.
Вокруг меня возвышалось множество деревянных крестов, покрашенных зеленым. Кресты мокли под бесчисленными дождями, высыхали под горячими лучами солнца, снова влажнели от дождей и туманов, белели под снегом, серебрились от морозов. Непрочные, неустойчивые, как будто их понатыкали дети, а ветры так их расшатали, что они смотрели во всех направлениях, на любую звезду в небе. На кресты были надеты иконки, венки из искусственных цветов, молитвенники, образки, а под ними виднелась надпись:

"Здесь покоится раба Божьего..."

Старое, полное мертвецов кладбище служило нескольким окрестным селам не меньше века. Рыхлая черная земля, казалось, пропиталась ладаном, воспоминаниями о слезах и молитвах.
Совсем близко к поверхности располагались бедные, грубо сколоченные гробы, большей частью сделанные для себя перед смертью самими мужиками. Растворилась, исчезла плоть, а с нею все, что отличало тех, чьи жизненные пределы отмечены крестами. У русских, однако, установленный на могиле крест отменяет самое могилу, обозначает торжество Христа над смертью. Здесь нет крестов из камня, все они из дерева, а для русского дерево — не просто дерево, оно — Древо жизни. Ибо в России нет мертвых, а тот, кто миновал темные врата, живет в вечности.
Вдруг из тумана обрисовалась фигура, как будто сам туман принял определенные очертания. Высокая, но согнутая временем старуха медленно приближалась, собирая по дороге хворост. Блуждая между могил, она не замечала меня. Пока я терялся в догадках, что такое она делает, с невидимого дерева слетела ворона, она уселась на крест под самым носом у старухи. Та поспешила прочь от дурного знака, а я понял, что она пришла устроить тризну на могиле. Неподалеку, там, где вокруг тусклозеленого креста стояли грубо отесанные скамейки, горела свеча и молодая женщина что-то пристраивала на низеньком могильном холмике — может быть, венок? Приблизившись, я узнал свою соседку, что жила в доме, выходившем окнами на белостенную церковь.
Я не стал подходить ближе, а они тем временем установили перед могилой елочку, украсили ее игрушками и свечами. Старая женщина разожгла небольшой костер из собранного ею хвороста, а молодая, ее дочь, расстелила скатерть и поставила на нее пирог с их рождественского стола. Они пришли разделить свой праздник с усопшей, что была их дочерью и сестрой.
Потрескивал огонь, посылая клубы сизого дыма. На елке, у могилы, посверкивали огоньки. Светились красные и желтые свечи. Текучий туман, как призрачное привидение, окутывал всю сцену, и я был единственным живым ее зрителем.
Перекрестясь и поцеловав землю, старая женщина поднялась, поставила на могильный холмик небольшой кусок пирога для усопшей и, взяв немного себе, подала его и живой дочери. И мне в сердце моем был подан священный огонь. Так миновало то необычное рождественское торжество. На нем присутствовали трое живых, а еще четыре тысячи теней кружились вокруг в тумане. Я чувствовал себя Улиссом в поисках Тирезия.
Умершая была любимой дочерью и слезы струились по лицу старой матери. Хотя молодая женщина и не плакала, я чувствовал, что в сердце ее не меньше слез. Старуха, бабушка, пришла из той, старой Руси, а молодая принадлежала к самой новейшей.
Я могу еще кое-что добавить. Снятые с елки игрушки они раздали детям бедняков из соседних домов, и пирог тоже. Молодая женщина понимала, что своих умерших мы обретаем в живых.
И на пасху, когда вся округа со священнослужителями, со свечами пришла разделить праздник с усопшими, старую женщину снова можно было видеть у могилы, а у креста, все еще украшенного пальмовыми ветвями, горела свеча. На грубых скамьях нищие делили с умершими поминальную трапезу из риса с изюмом.
И каждый раз во время причастия, когда у входа в церковь можно купить хлебец (просфору), чтобы передать его с написанным на листке бумаги именем священнику в алтаре, мать и сестра писали имя своей усопшей и посылали вместе с просфорой для того, чтобы свершился обряд причащения. Пишется великое множество имен — отцов, матерей, бабушек и дедушек, живых и скончавшихся друзей, тех, кто находится в России, в заключении, за рубежом, тех, кто пропал без вести, — и всегда имя сопровождается кусочком хлеба. Перед началом богослужения среди глубокой тишины священник зачитывает все полученные им имена. Не поймешь, кто жив, а кто умер, но чувствуешь, как тебя окружает большая толпа.
Как-то утром, придя навестить бабушку и ее дочь, я застал их за приготовлениями к причастию. Комната сверкала в лучах солнца исключительной чистотой, на покрытом белой скатертью столе стояли кувшины с цветами. Старая женщина вошла уже после меня, очевидно, из церкви, на ней была накидка, а в руке она несла узелок с просфорой. Волосы ее были исключительной белизны и душа сияла в ее глазах блеском благочестия. Когда она сняла накидку и осталась в белом платье и богатой старинной белой шали, в комнате повеяло чем-то ангельским.
Тихо и спокойно старая женщина села за стол, посреди которого кипел самовар. Она не брала в рот пищи с шести вечера предыдущего дня и теперь собиралась завершить пост освященной трапезой. Дочь налила чаю, мать разломила просфору и, перекрестившись на святой образ в переднем углу, приступила к трапезе причастия.
"Матушка желала бы встретиться с вами на небесах", — сказала мне дочь, вручая кусок просфоры.
Я люблю Россию. Временами она значит для меня больше, чем родная страна. В ее глазах — новые тайны, новые открытия, ибо Россия — дочь другой земли, не моей. Не только я, но и другие попавшие сюда англичане подпадут под те же чары, только трудно найти эту принцессу — она скрыта за горами, за лесами. Мне часто кажется, что я — тот счастливый принц, что нашел Спящую красавицу.
Я жил среди прекрасных людей, ведущих ясную, тихую жизнь вдали от шума и гама Запада. Жизнь их была так мистически чиста, что мне иногда казалось, а не привиделось ли мне все во сне. В Англии такого не знают. А для меня открылась любовь.
В России встречаешься с редкой доброжелательностью, тебя передают из рук в руки, как будто ты плывешь по реке. "Мне бы хотелось, чтобы вы узнали Россию, какой она осталась в старинных, отдаленных краях, — сказала мне молодая женщина. — Вам надо поехать на Север, там в лесах, как во льду, сохранилась прежняя Русь. Это Архангельская и Вологодская губернии, там нет железных дорог, вообще никакого прогресса двадцатого века. Если вы поедете, я напишу о вас своему другу".
"Степан Петрович покидает нас!" — воскликнула старуха, огорчение проступило на ее лице, но тут же исчезло. "Хотя он и уедет, все равно останется близок нам".
На том и порешили. Я должен был отправиться в Архангельск, провести на Севере все лето, передвигаясь как богомолец, или странник, и слиться с жизнью русских крестьян.
Друг ответил, что будет рад моему приезду, ибо Север полон чудес и очарований, однако, он не советует мне приезжать, если я слишком чувствителен, поскольку темные леса и печальные небеса могут сделать меня несчастным. Если же, тем не менее, я решусь, он познакомит меня со своими друзьями, достанет у губернатора рекомендательное письмо и вообще сделает для меня все, что возможно.

Глава 2 БЕЛАЯ НОЧЬ РОССИИ

Я проделал путешествие в три тысячи верст, что пролегли от крайнего юга царской империи до крайнего ее севера. Через степи к охваченному холерой Ростову-на-Дону, по предгорьям Донского казачьего края, по Малороссии — к Воронежу и Москве. Когда я покидал Юг, солнце там уже обжигало, однако в Москве было так холодно, что официанты в открытых кафе носили поверх передников пальто. Добравшись до северных губерний, я расстался с летом и опять вернулся в весну. Сначала из Москвы я отправился в Ростов Великий, называемый так потому, что когда-то был княжеством. Теперь это полугород-полусело, так тесно заставленное старинными храмами и крестами, что, как говорит пословица, "сатане туда не просунуться". Миновав прекрасные березовые рощи, поезд переехал Волгу, которая здесь еще подросток, у Ярославля, а оттуда через нескончаемые леса помчался к архангельской тундре. Там было еще холоднее, чем в Москве, среди деревьев виднелись остатки снега.
Погода стояла не по сезону, но в день моего приезда тучи разошлись и показалось такое же жаркое, как на юге, солнце. Местный житель просветил меня, что это дневной ветер сменился на ночной и, значит, в ближайшие сутки не будет ни снега, ни дождя. Обедник дует с юго-востока, где солнце находится в то время, когда готовят обед, а полуночник дует с севера, солнце бывает там в двенадцать часов ночи... В полночь в Архангельске сияет солнце. Я оказался в краю, где два месяца в году не кончается день, а два месяца тянется бесконечная ночь.
Архангельск — красивый город в семь миль длиной, в нем множество церквей, их золоченые купола сверкают на солнце. Дома и мостовые сделаны из некрашеных сосновых бревен. На набережной кипит бурная жизнь, там грузят лес и выгружают рыбу. На деревянных мостках женщины из деревень, расположенных на другом берегу Двины, отмывают треску. Переправляющиеся в город четыре женщины в красных платьях мерно взмахивают веслами, заходя к пристани. Среди сотен лотков ежедневной ярмарки толпами бродят матросы из Шотландии и Норвегии, и какие же невероятные товары здесь выставлены — пироги с треской, корзины из березовой коры и трубки из резной моржовой кости, изображения святых и всякий богоугодный хлам для неимущих богомольцев. А тем временем непрерывно гудят пассажирские пароходики, приплывающие с островов в Белом море либо из придвинских деревень, паровые буксиры тянут горы бревен вверх и вниз по реке. Причалы заполнены нищими богомольцами, жаждущими добраться до Соловецкого монастыря, наиболее почитаемого из всех местных святынь. Многие из них отмерили не одну тысячу миль, пользуясь в дороге даровым гостеприимством, ведь зачастую у них в кошельке не завалялось и копейки. Я прокатился вниз по реке, где видел огромный, принадлежавший монастырю богомольческий корабль. Весь экипаж парохода от капитана до юнги состоял из длинноволосых монахов, они выглядели так живописно и старомодно в синих, перепоясанных подрясниках. Также и посадка богомольцев на пароход, их заношенные разноцветные одеяния представляли весьма занимательную картину, какую не встретишь в цивилизованной Европе.
Я поселился рядом с паломниками, богомольцами, как их называют русские, в гостинице у реки. Ее держала пожилая, весьма добросердечная дама, пускавшая к себе и нищих. Гостиничка состояла из маленькой общей комнаты да нескольких каморок. За столом помещалось не более дюжины. Снаружи этого прибежища лодочников и богомольцев висела выцветшая, голубая, как глаза старого моряка, вывеска — "Чайная", а для тех, кто не умеет читать, веселыми красками были еще нарисованы чайник, чашки, стаканы, булки, кренделя, рыба. Здесь давали чай всего по копейке за стакан, правда, к стакану прилагалось всего лишь полкусочка сахара. Соленую селедку подавали на обрывке старой газеты по две-три за пенни. Молоко и сухари тоже подавались без особых изысков, но это не говорило об их несъедобности. Хозяйка, опрятная пожилая дама, опускалась на колени, чтобы скрести свои полы и скамейки, не реже, чем чтобы помолиться перед святыми образами, что висели позади прилавка.
Мне всегда казалось, что Архангельск — это где-то на краю света. Хотелось узнать, что там за жизнь, какие люди, хотелось в нем побывать. И вот мечта моя исполнилась, еще одна точка нанесена на карту моего опыта. Каждый раз бывает немного жаль заменять мечту реальностью — когда-то и Кавказ был для меня лишь именем, за которым чудились безграничные возможности, а потом я поехал туда и узнал, что там на самом деле. Я почти завидую тем домоседам, для которых Европа, земной шар остаются неизведанными.
Думаю, если путешественник повидал какой-то край, описал его и сказал сам себе: "Вот он, этот край, и вот он что собою представляет", он этим согрешил против Святого Духа. У каждого города есть душа. Остановись в архангельской гостинице и ничего не увидишь, соверши поездку по России и получишь не больше, чем представление о местном колорите, а его способен предоставить любой современный романист. Многолюдье, кипучая, бросающаяся в глаза жизнь — всего лишь видимость, а неведомое — оно повсюду, прячется за легко узнаваемым.
Что такое Архангельск, этот таинственный город? Почти неохраняемый порт заполнен судами под флагами многих стран. Говоря языком детей, ты "на верхушке Европы". Широкое, низкое небо не бывает полностью ясным. По нему, как по лугу, ходят облачка, похожие на вытянутых овец и коров. Лучи солнца окрашивают их алыми и багровыми красками.
Когда в первый свой вечер я в одиннадцать часов возвращался с паломнического судна, все еще стоял ясный день. Улицы были пустынны, все спали. Город казался покинутым, дома необитаемыми. Ощущения были очень странными, ведь ярко светило солнце, а разум говорил мне, что оно не может сиять в такое время суток, что день не может следовать за днем без перерыва на темноту и отдых. Пестрившая множеством мачт река придала мне уверенность, ведь в покинутом городе не бывает кораблей. Но и корабли оставались недвижными, а быстрое течение, казалось, стихло. Даже облака в небе, и те отдыхали, дивясь, что ночь все не наступает.

Белая ночь оказалась реальностью. В двенадцать часов было так же светло, как в одиннадцать, и в час ночи читалось не труднее, чем в час дня.
Я сидел на высоком берегу неподалеку от домика царя Петра и смотрел на солнце. Оно стояло, подобно обручу, на поверхности Белого моря, и его свет струился вверх, не понять, то ли закат, то ли рассвет, багровые лучи скользили по волнам зачарованной реки. Далеко на западе посреди сосен неясно, сквозь дымку, виднелись высокие белые стены церкви. В ночи была добрая, мягкая, чудесная тайна. Природа сидела в задумчивости, подперев голову руками, а человек ощущал себя посреди мира и покоя, лицезрея облик Святой Руси; такой был свет вокруг, текучий, преображающий тьму, свет от слияния множества нимбов, свет мечты...
Ночь соотносится с днем, как смерть с жизнью. Как у Рихтера: "Миры один за другим стряхивают мерцающие души над океаном смерти, как водяной пузырек рассыпает по волнам плавучие огоньки".
А город спал, как будто стояла темнейшая южная ночь. Чтобы увидеть, понять видение ночи, надо поднять внутренние веки, тогда в зеркале души отразится сияние белых крыльев в воздухе. Я легко вздохнул и отдал свое сердце России. Россия — женщина. В ее глазах сосновые леса и
неизведанная тьма; в руках у нее — цветы. Россия — мать народов, святая, что сидит дома и молится за нас, пока мы, миряне, суетимся в ярком свете дня.
"Россия, какая она для вас? — спросил меня на следующий день мой новый знакомый, Василий Васильевич. — Не говорите "хорошая", "плохая", "интересная", вы понимаете, о чем я".
"Россия для меня — древняя, благоухающая, меланхоличная черная земля", — отвечал я.

Глава 3 ПЕРЕПЛЕТЧИКОВ

Василий Васильевич Переплетчиков относится к художникам новой школы. Он называет себя "импрессионистом" и, как любой русский художник, пишет не столько то, что доступно глазам, сколько то, что видно душе, чтобы тому, кто созерцает картину, передалось настроение природы, которое уловил художник. Прерафаэлит изображает то, что видят его глаза, живопись импрессионистов служит скорее вехой воображению. Василий Васильевич пишет Север таким, каким он его чувствует, и я уверен, что любой посетитель английской Академии художеств не принял бы его картин, заявив, что такое невозможно никогда и нигде. Тем не менее в галереях Москвы и Петербурга полно таких картин, а русское искусство — искусство импрессионизма. Важно не "что", а "как". Художник полностью свободен от традиций и условностей, он пользуется материалом так, как ему хочется. Создаваемые им образы ничего не скажут тому, кто смотрит только глазами. Чувство передается так же, как переносятся семена дикорастущих цветов — случайно, смысл ухватывается сразу, целиком, а отнюдь не путем методических усилий.
Переплетчиков — заметный московский художник, и одно то, что его живопись широко известна, говорит многое о здешней интеллигенции. Живопись его полна поэзии и печали. Холодные дремлющие сосны, багровые и лиловые отсветы на небе и реке, старые серые избы, старые церкви. В его картинах зима немилосердно обходится с землей, летние пейзажи полны грусти, а в картинах, посвященных белым ночам, природа, кажется, сожалеет о темноте.
В первый день нашего знакомства мы направились на пароходе вниз по реке в Соломбалу, пригород ночлежек и убогих трактиров. День клонился к вечеру, солнце слало свои лучи с запада, как будто стоя у ворот своего дома. Мы увидели весь город — собор, сады, дом, построенный Петром Великим, когда он жил в Архангельске. Старая городская тюрьма с черными закопченными стенами и множеством слепых окон стоит сейчас пустая. Великолепное предместье, где живут немцы. В Архангельске много немцев и англичан, правда, в основном это русские подданные, потомки тех, кто во время Крымской войны получил документы о гражданстве. Во время поездки художник все больше молчал и смотрел на левый берег, где почти не встречалось строений, лишь изредка изба да церковь. Воды разлились широко, как море, но были тихими и ясными, и краски необыкновенного северного неба растворились в них. Вдруг художник повернулся ко мне:
"Не правда ли, эта прекрасная земля принадлежит нам более, чем если бы она была нашей частной собственностью, ведь мы понимаем смысл ее красоты. Картина принадлежит не тому, у кого она висит на стене, а тому, кто понимает ее".
В порту, рядом со складом сушеной рыбы, у нас произошла интересная встреча с бродячим музыкантом, игравшим на гуслях, старинном русском двадцатиструнном инструменте ручной работы, имевшем схожесть с гитарой или арфой. Гусли он сделал сам. Музыкант, старик в очках с синими стеклами, пришел из Нижегородской губернии, дома у него, однако, не было. Подобно многим другим круглый год он странствовал по России, от одного города к другому. Вообразите себе, как старик сидит на мешке сушеной селедки и играет старинные крестьянские песни, не одними пальцами, но и всей душой. Два хулигана взяли на себя труд восполнить недостающую часть программы, они плясали так, как пляшут одни русские, не только ногами, но шеей и плечами, носом и глазами, боками и руками.
По временам они обходили зрителей, а затем отдавали все собранное старику-музыканту.
Василий Васильевич — большой поклонник балалайки и струнных инструментов вообще — готов просидеть всю ночь, слушая их. Мы заказывали песни, осторожно прерывая старика всякий раз, как он затягивал нечто современное, вроде "Пой, ласточка, пой" на мотив "Очи черные". Нас тянуло послушать старинные разудалые мелодии этой страны — "Вниз по матушке по Волге", "По улице-мостовой", "Камаринскую". Аудитория веселилась от души, откликаясь на каждый поворот мелодии. Право, удивительно, как все, чем человек может гордиться, посылается Господу Богу под гром музыки.
"Дружище, ты молодец, — сказал художник. — Тебе бы на сцене выступать. Ты где остановился? Заходи ко мне".
Однако, старик отверг все славословия и заходить отказался. Ему был подозрителен хорошо одетый человек, интересующийся, где он остановился, и только после повторного вопроса он ответил: "Я нигде не стою... пока".
Мы отправились навестить охотника, живущего на Троицком проспекте, в надежде, что он поможет мне достать рекомендательное письмо, необходимое для моих странствий по губернии. То был господин Быков — Александр Александрович, как он представился, — и он действительно много мне помог. Весьма интересный человек, низкий, крепкий, с невысоким нахмуренным лбом, с глазами навыкате, состоявший, казалось, из одних окружностей. Все лето он сидит за прилавком собственной мануфактурной лавки, а зимой ходит на медведя. Он добирался до Новой Земли и фотографировал места, где до него никто не бывал. Отличный фотограф, занимающийся цветной фотографией, Быков к тому же хорошо гребет, хорошо стреляет, хороший наездник. Он женат и его маленькие дети играют в детской с медвежатами. Ему только двадцать шесть лет, но он уже носит бороду. Весьма широкоплечий и осанистый, в деревне Быков носит свободную русскую красную рубаху, подпоясанную ремнем. Нет, кажется, той области, в какой у него не было бы способностей, в том числе и по части умственных занятий. Мне говорили, Быков печатается не в одном русском журнале. Короче говоря, несмотря на несколько пугающий внешний вид, на самом деле это золотой человек.
В большой мрачноватой комнате сразу было понятно, что здесь живет охотник. Входящего встречал взгляд громадного черного медведя, медвежья голова выглядывала из-под письменного стола, другая располагалась над диваном. По стенам висели ружья, пистолеты, ножи, на полу расстелены шкуры. Из переднего угла смотрели святые образа. Над письменным столом висел портрет его жены. Внешность Александра Александровича могла не располагать, однако портрет улыбающейся молодой женщины ярче всяких слов говорил о его душе.
Мы пересмотрели у него не одну сотню фотографий, главным образом на них были Новая Земля, снег, самоеды, медведи. Видимо, опасаясь, чтобы по пути на юг я не встретился с неприятностями, Быков телефонировал губернатору с просьбой снабдить меня специальными письмами. В результате было договорено, что назавтра я наведаюсь с визитом в губернаторский дом и обговорю этот вопрос с вице-губернатором.
На этом мы распрощались и отправились с еще одним визитом к другу Василия Васильевича, только что переехавшему на новое жилье. В России существует обычай приносить на новоселье пирог, и потому художник, будучи горячим последователем старых обычаев, зашел к лучшему кондитеру города и купил там громадный пирог. Упаковать его оказалось нелегким делом и вот мы, вызывая немалый интерес, понесли пирог к дому господина Каретникова, губернского инженера, обещавшего мне всяческое содействие. Правда, какое мне, бродяге и страннику, могло понадобиться содействие, разве только что после дня пути мне необходим был ночлег.
К концу долгого вечера, проведенного с художником, трудно было определить, который час. Мы расстались в два часа ночи, а все еще стоял ясный день. Боже, как странно было идти по спящему городу в окружающем меня неестественном свете. По дороге я размышлял о том, что завтра или послезавтра оставлю Архангельск и начну жизнь среди мужиков.
На следующий день я встретился с вице-губернатором, он снабдил меня удостоверением и рекомендательным письмом, нагрузил брошюрами и даже произвел меня в члены ученого Общества изучения Русского Севера. В течение часа я рассматривал карты губернской топографической службы и пришел к мысли, что если Переплетчиков готов ехать, нет причины, почему бы нам не отправиться тотчас же. Он собирался в деревню на этюды, и мы имели возможность проехать вместе миль тридцать. Я намеревался пожить несколько недель в его деревне, а затем путешествовать в одиночку.
И вот ночью мы вместе с Быковым, его женой и детьми поплыли вниз по Двине к деревне Уйма. Быковы направлялись на дачу, т.е. в деревенский дом, желая отдохнуть от городского воздуха. Глава семейства собирался на следующий день вернуться в город. По какой-то причине мы не могли выехать ранее десяти часов вечера и в деревню должны были попасть уже ночью. Но над спящей рекой все так же стоял ясный день. Мы миновали портовые причалы, громадные баржи. Гребли мы по очереди и, поскольку ночь выдалась свежая, холодная, грести оказалось приятно. Путешествие заняло три часа, на каждого из нас пришлось по три получасовых смены. Гребешь в этот ясный полуночный час на широкой пустынной реке и, пожалуй, чувствуешь себя первопроходцем, подымающимся вверх по Миссисипи или по реке Св. Лаврентия.
Двина шире Темзы раза в три, к тому же она чище и течение более быстрое. Ее широкие желтые берега с сухими глинистыми обрывами похожи на морские. По верху обрывов, называющихся здесь, представьте себе, горами, тянутся ровные ряды изб, они — как аккуратные заметки на полях реки. За избами простирается сосновый лес — "непредставимый первозданный хаос". Деревня Уйма растянулась на четыре версты, а ее название, симпатичное слово, употребляемое только на севере, означает "много" — уйма домов. Ночью мы расположились кто как умел — на диванах, на стульях, а наутро вместе с художником двинулись дальше — к Бобровой "горе", что находилась в двадцати пяти верстах. Мы проделали этот путь на тройке, легком экипаже, запряженном тремя лошадьми.

Глава 4 ДЕРЕВЕНСКИЙ МЕХОВЩИК

Русские покорили и заселили Север в IX-X веках. Распространив влияние Новгородской республики на берега Онеги и Двины, балтийские славяне и финны осели на этих берегах. Местные жители бежали под защиту лесов, многие погибли от голода и холода либо были съедены медведями и волками; подобным же образом спасались от римлян и саксонцев древние бритты, правда, сегодня их потомство более многочисленно, чем потомство валлийцев или кельтов. Итак, по реке Мезень, в отдаленных районах вдоль Печоры по-прежнему живет древний народ, нецивилизованный, дикий, большей частью так и не овладевший русским языком, этой единственной связующей с Западом нитью. То самоеды, зыряне и лопари, древние обитатели Северной Европы, порождение земли и лесов, невежественные поклонники языческих богов. Не исключено, что в далеком прошлом какие-то дикие, воинственные племена пришли сюда из могучего южного княжества, осели здесь, покорились жестокой зиме, сонным чарам сосен. Ведь и русские, что явились в эти края, вооруженные пиками и мечами, с вином и боевыми песнями на устах, оказались поверженными Природой. Они забыли не только свое недавнее христианство, но и Перуна, других северных богов, стали поклоняться духам и чертям, во множестве населявшим темные леса. Пики и мечи были отложены в сторону, пришельцы превратились в бедных рыбаков и охотников, добывающих пропитание с помощью сети и лука. Может быть они, как и сейчас, сеяли рожь, с трудом вырывая у мертвой песчаной почвы тощий урожай. Они разводили оленей, питаясь их мясом, запрягая их долгими темными зимами в сани. Те, кому эта земля не пришлась по душе, вернулись в бурную жизнь средневековой Европы, сражались с монголами и турками; оставшиеся осели в лесу как глубокий мох. Никто их не искал, их покоя не нарушали войны. Зимой дули ледяные ветры, диковинные северные сияния превращали черную ночь в день, а летом деревья окружала, как вода, меланхолия белой ночи. По необозримому лесному пространству, где серебристые реки неведомо для кого намывали широкие долины, лишь кое-где бродили немногочисленные существа, называемые людьми. За исключением дикарей, живших небольшими общинами посреди болот, в лесах не было ни живой души. Представители человечества, как всегда, селились вдоль рек. Люди оседали там, где бегущий поток раздвигал лес и образовывал поляну, возводили деревянные или земляные обиталища. Там же, где река протекала по глубокой, узкой лощине, осененной деревьями, людского жилища было не сыскать. Ничего не изменилось и в настоящее время, только поляны, чистины, стали побольше да широкие долины населеннее.
Балтийские славяне по сию пору живут по озерам и рекам. Их не миновало христианство, но и от язычества они не отреклись. В большой степени они сохранили свой древний язык и выговор, едва-едва понимая язык образованных людей, полный татарских слов и европейских заимствований. Найдя новые средства к существованию, они валят лес, варят смолу, ловят сетями рыбу. Живут они неплохо, но и в благополучии это все то же старое крестьянство, приютившееся под сенью все тех же угрюмых сосен.

Первой архангельской деревней, в которой я побывал, стала Боброва гора, скопище изб на глинистом берегу Двины. Поселили меня в доме меховщика. Там, где полагалось бы располагаться саду, висели на веревке две белые медвежьи шкуры, а в загородке для свиней у входной двери обитал большой бурый орел, имевший несчастье свалиться прямо в руки мужика. Я ждал самого худшего, поскольку русские не испытывают особой тяги к чистоте, и потому был приятно удивлен, попав в ухоженную спаленку с выскобленным дочиста полом и отмытыми стенами, где кровать с пологом вызывала в памяти Англию, а еще пуховая перина, белоснежная подушка, лоскутное одеяло. Меня заверили, что насекомых нет, их выморили нафталином. Комната была заставлена чучелами птиц и вырезанными из дерева безделушками. Со стен глядели полтора десятка икон — старинные были написаны по дереву, те, что поновее — расписаны эмалевыми красками или гравированы по металлу. По соседству располагалась кухня с громадной открытой печью; там же на матрасе, брошенном на пол, спала прислуга, Наташа. Надо мной был чердак, там лежали сено, солома, сети на лосося, топоры, ружья. На протянутых от стены к стене веревках сушились шкуры медведя, нерпы, волка. В закрытой со всех сторон сеном и соломой постели спали хозяин с хозяйкой. Им приходилось залезать туда, как в норку или логово дикого зверя, через небольшую дыру. Основным достоинством постели состояло в том, что она спасала от комаров.

Меня встретили как нельзя лучше. Хозяйка поставила передо мной кашу, молоко, очень вкусную рыбу. Муж, Григорий, трудился в это время наверху, скреб внутренности шкуры тупым ножом, отчищая меха в бочке с опилками. Я долго наблюдал, как он работает вместе с прислугой. Стоя в громадной бочке, обутый в высокие сапоги Григорий топтал великолепную черную медвежью шкуру, уверяя при этом, что не причинит ей ни малейшего вреда.
Здесь же можно было купить мех. Крестьяне постоянно приносили шкуры убитых ими лис и волков, а Епифанов — так звали моего хозяина — продавал их. Медвежью шкуру можно было приобрести за соверен или тридцать шиллингов, правда, по-настоящему хорошая шкура стоила не менее четырех-пяти фунтов; нерпичьи шкуры шли за два — четыре шиллинга, волчьи — от десяти шиллингов до фунта. На два фунта можно было закупить оленьих шкур на шубу местного покроя. Надевший ее человек становится похожим на дикого зверя.
В это же время жена шила на кухне меховые тапки из оленьей кожи, пимы, или меховые гетры, бахилы, меховые ботинки, малицы, меховую верхнюю одежду. Хозяева мои, явно богатые, бездетные — работали много, не пили и представляли собой, скорее, исключение, ибо архангельский мужик пьет как сапожник, а количество детей у него частенько выражается в двухзначных числах.
Я появился здесь в петров пост, когда нельзя потреблять молоко, но хозяева мои не возражали, чтобы я его пил. Я поинтересовался, не выливаются ли остатки — оказалось, ничего подобного, ни капли: часть идет на приготовление масла, а остальное молоко заквашивается и из него делается сметана. Русские считают, что лучшее молоко — это кислое молоко. Пропагандирующий свою теорию кислого молока профессор Мечников просто-напросто поворачивает западный мир к обычному питанию русских крестьян.
Каждый в Боброво имеет корову и та же картина по всей Двине. Все лето коровы проводят на песчаном, поросшем травой острове посреди Двины. Весной им приходится переплывать с берега на остров, а осенью они проделывают обратный путь еще до того, как замерзает река. Должно быть, незабываемое зрелище. Зиму коровы благополучно проводят в хлеву.
В Боброве я был счастлив, впитывая красоту реки и неба. Полная отделенность от мира — Природа здесь наедине с самой собой. Я купался в реке, сидел полуодетый у воды, наблюдая, как мелкие волны разбегаются по песку. В мозгу рождались смутные песнопения, как будто в сердце птицы. Действительно, поэты — всего лишь одушевленные существа, славящие создателя.
В четыре часа дня вместе с хозяйкой и Наташей я переправлялся на остров — доить коров. На реке собирались все женщины деревни, и весьма радостное зрелище представляли они в своих ярких разноцветных платьях. Возвратившись, мы поднимались по длинной грязной бревенчатой лестнице, ведущей с берега реки на вершину холма, где сгрудились избы. Я шел к Переплетчикову и рассматривал этюды, над которыми он весь день трудился: берега Двины, купы сосен у старой мельницы. Когда он бывал серьезен, Переплетчиков декламировал мне русских поэтов, а в веселом настроении рассказывал всякие забавные случаи, приключившиеся за день.
Становилось поздно, но в небе не происходило никаких перемен. Тянулся чудный нескончаемый вечер, царство полусвета. Я возвращался к себе и, если мой хозяин еще не спал, он рассказывал, как долгими зимними вечерами при свете лампы он занимается резьбой по податливой древесине сосны либо выпиливает аккуратные, изящные модели церквей или оклады для икон, чтобы украсить ими и без того уже разукрашенную донельзя спаленку.
Каждое утро Григорий подстреливал ворону и отдавал ее орлу. Я все удивлялся, почему он не стреляет голубей, ведь они гораздо жирнее и стрелять их легче, но оказалось, что голубь считается священной птицей.
"Орел ест одну свежатину, — говорил мужик, тыкая в хищника сосновой веткой. — Старый паршивец! Смотри, как заграбастал, теперь эту ворону у него не вырвешь, хоть три человека тяни".
"А воду ты ему даешь?" — полюбопытствовал я.
Крестьянин многозначительно ухмыльнулся.
"Он пьет одну кровь!"
"Как?" — не поверил я.
"Он пьет одну кровь. Мы поначалу давали ему воду, боялись, подохнет. Вдвоем раскрывали ему клюв и вливали воду. Только он все равно не пьет. Паршивец!" — заключил Григорий, стукнув птицу по голове.
Орел захлопал сведенными крыльями, подскочил, не выпуская мертвую ворону из когтей. Глаза его, казалось, не замечали ни мужика, ни наших перемещений, в них устоялась непреходящая угрюмая злоба.
Я еще был в Боброво, когда появившийся откуда-то человек за два рубля купил птицу и отпустил ее на волю.
"Кто это был?" — спросил я.
"Охотник, хороший барин, к чему только он ее отпустил?"
"Он отпустил ее, потому что она сильная, прекрасная, благородная птица. Тебе бы самому это сделать, — сказал я. — Попадись на тебя чиновник какой-нибудь, он бы приказал тебе отпустить да и дело с концом. Позор какой — орел сидит в загородке для свиней, медвежья шкура висит на веревке!"

Глава 5 ЦВЕТОК СЧАСТЬЯ

У меня случился разговор с одной бабой относительно духовного благополучия деревни. Она считала, что с этим обстоит плохо. "Люди у нас такие грубые, — сказала она. — В церкви почти не служат, вот отчего". "Но у вас такая красивая, только что покрашенная церковь, — сказал я. — Я думал, вы люди религиозные".
"Церковь-то у нас есть, барин, да только всегда заперта, попа нет. К нам должен ездить тот, что живет в шести верстах отсюда, а он всегда пьяный, горе, да и только. Строить церковь мужики начали давно. На сходе сговорились, кто что будет делать: кто валит деревья, кто обтесывает, сплачивает бревна и строит. Работали небыстро, да Бог того от нас и не ждал. За два с половиной года построили крышу, стены и полы. Чтобы украсить ее внутри, люди дали иконы. Собрали деньги, чтобы купить краску — краска очень дорогая — покрасили стены в белый цвет, а крышу — в красный. Снова мы собрали деньги, поставили колокольню, а потом купили колокол. Все были такие угодные Господу дела. И мужики жили, как святые. Как все кончили, был у нас большой праздник, всех позвали — из Трепухово, из Лявли, из Коскова — и все до смерти напились. Другого такого худого праздника и не помню. Говорила я им, нельзя пить так много водки. Никто меня не слушал, все пили да пили, да еще и приговаривали: "Слава тебе, Господи". Думали, Бог ими доволен. Только мы, бабы, лучше знаем, никто из нас не выпил и капли, мы все крестились и молились Богу: "Господи, помилуй!"
"И теперь в вашей церкви не служат?" — вставил я с сочувствием.
"Не служат, барин. Думали, будет у нас свой поп, да ничего не вышло. Косковский должен служить в обеих деревнях, а он такой пьяница, что и в своей-то церкви не может толком отслужить, не то что в нашей придти сказать обедню. Не приведи Господь".
"И что, он совсем никогда не бывает?" — спросил я.
"Когда и бывает, так его надо привозить на телеге. Мужик и едет за ним, когда у нас свадьба или кто помер. Человек-то он хороший. Когда трезвый, служит больно красиво. То сатана его смущает".
"А завтра поп будет? — осведомился я. — Завтра ведь большой праздник".
"Завтра Иванов день. Он должен освятить поля, да он и в Косково того не делает, прости его Господь! Поднялось все хорошо, и травы, и рожь, только бы три недели не было заморозков, тогда и жнива будут хороши, слава Господу. Только я боюсь проклятия. А раз в Иванов день никто не окропит поля святой водою, всякие беды могут свалиться. Как и жить без сена да ржи".
Я решил, что на следующий день переправлюсь через реку и посмотрю на крестный ход по полям с иконами и окропление посевов святой водою. А до тех пор проведу канун Иванова дня в Боброво и посмотрю, правда ли, что праздник, как утверждала старая женщина, стал более языческим, чем христианским.
То величайшая ночь русского лета, ночь колдовства и чудес. Замирает обыденная жизнь, а невидимое становится реальным; и тот, кто не спит в эту ночь, увидит необычные вещи.
В старину на Руси то был праздник поклонения Огню и Воде, или праздник Ивана Купалы, доисторического пророка, не связанного, как мне говорили, с Иоанном Крестителем, хотя в обыденном сознании они неизбежно переплетаются. Кто был тот Иван, который купался, никому неведомо, он принадлежит времени, когда христианства в этих краях не знали. Но обычай сохранился, и 23 июня юноши жгут костры и прыгают через них, а деревенские девушки купаются в реке и плетут венки. Тот, кто ищет счастья, идет в лес, чтобы отыскать там цветок, что расцветает в полночь.
Вот стихотворение поэта Бальмонта, посвященное празднику Ивана Купалы:

Кто был Иван Купала,
Я многих вопрошала,
Но люди знают мало,
И как тому помочь.
Кто был он, мне безвестно,
Но жил он здесь телесно,
И если сердцу тесно,
Иди на волю в ночь.
О, в полночь на Ивана
Купалу, сердце пьяно,
Душе тут нет изъяна,
А прибыль красоты.
Живым в ту ночь не спится
И клад им колотится,
И папорот звездится,
Горят смеясь цветы.
Мы, девушки, с глазами,
Горящими, как в храме,
Мы с жадными губами,
С волнистостью волос.
Дома покинув наши
В лесу мы вдвое краше
И сердце в нас зажглось.
По чаще мы блуждали,
Как дети, бес печали
Мы травы собирали,
И был душист их рой.
В стихийном очищеньи
И в огненном крещеньи
Пропели мы в смущеньи
Напев заветный свой.
Ту песнь с напевом пьяным
Припоминать нельзя нам,
Да будет скрыт туманом
Тот свет, что светит раз,
Но мы, как травы, знаем,
Чей ум мы опьяняем,
И каждый бредит раем
При виде наших глаз.

А прислуга Наташа сплела себе венок из двенадцати разных трав, чтобы надеть его на голову перед тем, как идти спать: лютики, клевер, маргаритки, крапива, зверобой, дикая петрушка... Ей хотелось в вещем сне увидеть свое счастье, ведь счастье и судьба — синонимы в этих краях.
Я разговаривал с Наташей и она сказала мне:
"В Евангелии написано, что сегодня в полночь в лесу расцветут двенадцать цветов, и один из них — цветок счастья. Много людей ходит его искать".
Порог нашей избы был завален травами, и бедняга орел, наверно, не мог понять, что происходит. По словам хозяйки, это делается для того, чтобы дом получил благословение. Сама она возьмет охапку из всех двенадцати видов трав и в полночь отправится кормить свою корову.
"Корова хворает, — сказала она, — бок у нее раздуло. Ревет, будто не корова, а машина. Говорят, что это политические, студенты и безбожники, которых власти сюда присылают, травят коров, но я этому не верю".
На Севере России живут сотни политических узников, высланных из более южных районов под административный надзор.
"А я верю, — сказала Наташа. — У них дурной глаз".
"Что за пустяки! — ответила хозяйка, считавшая себя просвещенной, поскольку прожила какое-то время в пригороде Архангельска. — Какие пустяки! В "политических" никакого вреда нет, они пострадали за нас, они хотят, чтобы у нас было больше денег, и говорят, что правительство и помещики должны дать нам больше земли. Я знаю, я не всегда жила в деревне".
"Все равно, как такого увижу на дороге, так бегу, — сказала Наташа. — Худые они люди, не молятся. Бог им не помогает. В Кехте в прошлом году многих коров раздуло, и фельдшер сказал, что то, должно быть, порча. Мужики побили студента, а полиция послала одного в тюрьму, да все равно они были рады, поп сказал, что это не грех".
"Все пустяки! Никакой порчи тут нет. Коровы часто так хворают. Надо окропить их святой водой и помолиться. Я возьму травы на остров, покормлю корову в полночь, а она и поправится".
"Кстати, — сказал я, — кехтенский поп сейчас трезвый?"
"И то, — отвечала она, — трезвый".
"В таком случае я тоже пойду завтра и посмотрю, как это все происходит".
Мы долго проговорили в тот вечер. Хозяйка показала мне огниво и кремний, которые она еще использует, когда у нее нет спичек, рассказала мне о временах своей матери, когда спички действительно были редкостью, и ранним утром можно было увидеть полуодетую старую бабушку, сидящую посреди золы, оставшейся от угасшего огня, и отчаянно пытающуюся раздуть огонь снова.
Наконец, добрая женщина пошла вниз к лодке с полной охапкой травы в руках, чтобы кормить свою больную корову. Было видно, как она гребет по тихой воде в странном сумерке полночи.
Деревня не спала. Из многих бань шел дым. В деревне несколько бань, их совместно используют две-три семьи. В этих ужасающе жарких купальных комнатах парятся и старые, и больные. Я видел, как голый человек выбежал и забежал обратно — видимо, дым выедал ему глаза. Знает ли читатель, что такое "черная" баня? Если не знает, он счастливчик. Но любой мужик скажет ему, что истекать потом в течение часа в дымном и парном пекле, держа веник на голове, а другой рукой поливая горячей водой так, чтобы драгоценная смесь стекала вниз, помогает лучше любого лекарства.
Я взобрался на пригорок и пошел вдоль лесной опушки прочь от деревни. Вослед мне слышалось странное стенающее пение девушек, певших праздничные песни, и малоприятный звук отдаленной гармошки. Полуночное гуляние началось. Веселье и выпивка царили в деревенских избах, где водка, болезнь Севера России, победила старые обычаи и суеверья. Однако, в других, тихих избах под венками из двенадцати диких трав люди ждали вещих снов. Видимо, они думали, что каждый цветок означает одного из апостолов... По лесам бродили те, кто ищет счастья, и я тоже бродил там. Сосны бросали на мох легкие тени, цветки шиповника горели на кустах. Все молчало, только вдали слышались звуки пения. Ночь была необычно тепла, и, как только я останавливался, на руки и лицо садились комары.
Я не ушел далеко. Опасно углубляться в этот лес, что тянется к востоку на целую тысячу верст. Седые ели одновременно пугают и восхищают. Внезапно деревья начинают расти гуще, становясь плечо к плечу, как бесконечные ряды воинов на холме в ночи. Они растут так тесно, что их ветви переплетаются вверху, накрывая весь лес, и потому не только ночью, но и ясным днем здесь царила полная тьма. Я смотрел назад, где был свет, что я оставил за собой, и затем во тьму, что ждала меня впереди, как будто это было прошлое, известное мне, и будущее, сокрытое от меня. Далее в лесу, в темноте, цвели цветы судьбы, цветы счастья. Заглядывая в абсолютно темное будущее, окруженный тем, что мне было уже известно, я увидел яркие цветы и сорвал тот, что мне приглянулся более других. Говорят, что цветок счастья — единственный. Пусть так, но этот цветок был мой, а другие цветы принадлежали другим. Весь мир был в поисках в ту ночь, и если кто не находил счастья, то не оттого, что цветка там не было, но оттого, что глаза его не могли различить цветка, или оттого, что он не понимал, как это понимали Наташа и сестры ее, что Судьба — это синоним Счастья.

Глава 6 ПРОПОВЕДЬ О КОНЦЕ СВЕТА

Наутро хозяйка подшучивала над Наташей, спрашивая, видела ли та своего будущего мужа. Прислуге было только шестнадцать лет, но замужество уже приближалось. Скорее всего, мужа она и желала видеть, потому что в здешних краях нет никакой радости оставаться незамужней. Наташа уже задумывается о собственном хозяйстве, ворча по поводу необходимости работать в чужих людях. Вопрос хозяйки ее сконфузил, и та сказала: "Мы пойдем сегодня на праздник; может, кто тебя пригласит".
Настал праздник Иванова дня, великий день выхода на улицу, гуляний, как это здесь называется, и многие холостяки в этот день ищут себе жен. В Кехте молодые люди прохаживались мимо разодетых девушек, выбирая, какая из них им больше подходит. Приближалось время жатвы, и было очень выгодным заиметь жену. Тем более год обещал выдаться очень хорошим, а чем больше рук в поле, тем богаче урожай.
"Только будьте поосторожнее, — сказала хозяйка. — Мы-то мирные и честные, никогда и дверей на ночь не запираем, а там каждый третий — вор да колдун. Мы ложимся в восемь часов вечера и встаем в два утра, а они там шляются по улицам и пьют, как будто в городе на бульваре, до полуночи. И встают, когда солнце уж высоко стоит. Все там язычники да раскольники, а прошлым летом из леса вышел человек, так он заставлял людей вешаться, вот какой чародей. На нашем берегу кехтинских не уважают".
Удивительно, почему это люди, живущие на разных берегах реки, обычно не любят друг друга. Ни одна граница так не разделяет, как река, из-за рек вспыхнула не одна война. И, разумеется, в Кехте говорили о бобровских еще похуже.
Поскольку нынешний праздник был кехтинским, я переправился через реку вместе с семьей, направлявшейся навестить родственников. Дул свежий ветер и мы поставили двойной парус; впереди лодки сидела женщина, правившая веслом — на речных лодках здесь не бывает руля — а парочка детей вычерпывала берестяными мисками воду из лодки, та отчаянно текла. Я сидел на "носу", закутавшись в теплое пальто и смотрел, как мы боремся с волнами.
В Кехте я зашел к священнику, но он оказался на поле, и когда я вышел за деревню, то столкнулся с возвращающейся процессией с хоругвями, крестами и иконами. Молитвы об урожае уже вознесли. Я, было, разочаровался, но тут началось гуляние и пение. На кладбище причитали и рыдали над могилами деревенские девушки, таким образом они умиротворяли усопших, как бы им соболезнуя — то древний северный обычай. После этого они пошли по деревенской улице, где к ним присоединилось вдвое больше народу, продолжая причитать и распевая купальные песни. Никогда прежде я не слышал такого неприятного визгливого звучания, выдаваемого за пение.
Молодые люди зажгли Ивановы костры, пережиток поклонения огню, и принялись прыгать через костер. Однако, Кехта выполняла все обряды как-то равнодушно. Водка заняла теперь место других развлечений, одни лишь женщины оделись в самые яркие наряды, гуляли и пели, а когда устали гулять, уселись в длинный ряд на сосновые бревна у изб и пели дальше. Прошел мимо шатающийся пьяный солдат, потом трое застенчивых парнишек, подвывавших песне и хихикавших; затем еще трое-четверо, сопровождавших молодого человека с гармонью, играть на которой он не умел, потому что Архангельская губерния самая немузыкальная в России; потом еще один шатающийся пьяница. После по поводу одного из застенчивых пареньков с некоторыми девушками поговорит сват. Сват — человек, устраивающий браки. Считается, что желающему жениться молодому человеку неделикатно спросить девушку самому, а ухаживание — вообще неслыханная и непонятная вещь.
Я зашел в избу, попросил поставить самовар. Я назвал дом избой по привычке, а на самом деле то был большой двухэтажный дом. Сидя у окна на верхнем этаже, я наблюдал за улицей. Пока я пил чай, появились дети одиннадцати-двенадцати лет и стали играть в шары, используя толстую палку в качестве биты и сосновый кубарь как мяч. Монотонное визгливое пение и гулянье продолжались, хотя время от времени одна-две молодые женщины присоединялись к игре в шары. Окна всех изб были широко раскрыты — старшие разделяли веселье молодых, сидя вокруг самовара или бутылки. Я решил, что праздника с меня хватит, позаимствовал лодку и поплыл по мелкой речушке Кехте вдоль лугов к старообрядческой обители, где год назад происходили весьма странные события.

Прошлым летом в Кехте образовалась новая секта, секта самоубийц. Прибывший бог знает откуда проповедник начал провозглашать проповеди с призывом к совершению самоубийства. По рассказам, то был высокий человек средних лет, необычного вида, темноватый, с пристальным взором. Одет он был в старые лохмотья, с клочковатой, неровно постриженной бородой. Явился он прямо из леса и давал понять, что пришел пешком из Сибири, где ему было откровение от Бога. Какое-то время проповедник постился и молился в старом лесном скиту, бывшем когда-то убежищем староверов. Он обладал всеми чертами святости, которые чтут мужики. Тело его было исполосовано и изъязвлено тяжелыми веригами и цепями, вросшими в плоть за период пустынничества. Цепи он сбросил, когда Господь приказал ему идти и проповедовать Конец света. Пусть его миссия и не была истинной, но сам-то он очевидно был свят. Подготовившись постом и молитвой, пустынник начал проповедовать в окружающих деревнях. Доктрина его состояла в том, что на Ильин день, 20 июля, мир должен придти к концу, и для того, чтобы избежать вечного проклятия, необходимо освободить свою душу из тела еще до наступления этого ужасного дня. Поначалу люди насмехались над его идеей, но он проповедовал с такой искренностью, с такой неутомимой, неослабной энергией, казался таким святым, что постепенно стал добиваться успеха. Его приходили слушать большие толпы мужиков. Их умы будоражил столь краткий срок, десять-двенадцать дней, исполнения предсказания пророка, ведь обычно обещания святых и попов исполняются не так быстро. Возможно, ужасная дерзость его риторики гипнотизировала их простые натуры, все его "Повесьтесь, утопитесь, зарежьтесь, застрелитесь, Бог все примет. Коли ваши жены и дети не понимают вас, уберите их первыми — Бог любит, когда жертву приносят с веселием".
Исключительный ужас овладел деревнями. Люди, вряд ли склонные к самоубийству, начали верить, что приходит последний день, начали приводить свои дела в порядок, прощали друг друга, бросали работу и вместо нее молились, плакали, всячески уничижали себя. Уверовавших становилось все больше и, наконец, когда души окончательно созрели, был назначен Судный день. Пророк приказал всем собраться на берегу озера неподалеку от старообрядческого скита ночью 19 июля — то был канун Конца света.
На берегу тихого озера Слободского собралась громадная толпа, и там, где расщепленная молнией сосна нависает над водой, пророк сказал свою последнюю проповедь. Он снова повторил все, что говорил прежде, разглагольствовал, убеждал, молился. Крестьяне в неистовстве кричали, мотали головами, крестились, бросались на землю и целовали ее, а проповедник время от времени делал паузу, чтобы дать чувствам проникнуть поглубже. Пустынник молился перед священными древними иконами староверов, затем просил у толпы прощенья и сам прощал ее, простил свою мать за то, что выносила его, отца за то, что зачал его, простил все человечество и попросил прощения у Бога.
Достав веревку, он заявил о своем намерении повеситься, заклиная людей последовать его примеру.
"Мне умереть нетрудно, — говорил проповедник, — я покажу вам путь".
Крестьянин, которому он сказал, что делать, закрепил веревку на обугленной сосне, что нависала над водой; и на глазах всего народа святой человек просунул голову в петлю и повис на сосне. Женщины рыдали, мужчины плакали и бросались на землю; те, кто сидел в лодках, бросались в воду, чтобы утопиться, другие же смотрели в бледное облачное небо, чтобы не пропустить миг, когда оно отверзнется.
Пророк умер без единого стона. И вдруг, пока крестьяне размышляли, в каком порядке им подниматься на виселицу, какой-то пьяный взобрался туда, где раньше стоял пророк, и выкрикнул: "Ну вот и конец, он-то повесился, ишь, хитрый".
Пьянчужку стащили вниз, но, тем не менее, слова его проникли в сознание людей. И вся толпа, что собиралась умереть, расползлась по домам.
На том все могло и кончиться, однако, мертвый пророк остался мотаться на ветру, а его ужасное пророчество по-прежнему не давало крестьянским умам покоя, ведь следующий день должен был стать Судным днем, если только он сказал правду.
Многим пришло в голову пойти на следующий день к виселице на сосне — вроде того, как апостолы собирались у гробницы Иисуса, поскольку они не знали, чего ожидать им от Бога. Снова собралась большая толпа, все смотрели на висящий труп. День тянулся, люди приходили и уходили, и вот вечером, когда уже стали сомневаться в исполнении пророчества, вдруг поднялся необычайно сильный ветер, он ревел в соснах, гнал по воде волны. Громадные грозовые тучи покрыли горизонт, сверкали отдаленные, но все приближающиеся молнии, и на озере разыгралась такая буря, какой в округе никто не помнил. Грозы не очень часты на Севере.
Те, кто решил, что действительно настал Судный день, бросились в воду. Семеро утонули, другим, что пытались утопиться, то ли веры не хватило, то ли умение плавать помешало, только ничего у них не вышло. Трусы, осмотрительные люди остались на берегу, чтобы увериться, что это не просто гроза.
Но то была гроза, ужасная, страшная гроза. Толпа тупо и оглушено пошла по домам, оставив позади мертвых. Прибыла полиция, попытавшаяся найти преступников, чтобы их арестовать — это оказалось трудным делом, так как нарушили закон только те, кто отнял свою собственную жизнь. Дело сейчас "обсуждается" комиссией в Архангельске. Комиссия так и не могла выяснить, кто же был тот таинственный пустынник.

Глава 7 СТАРОВЕРЫ

Вот какая драма разыгралась под сенью молчаливых сосен. Кто знает, какие еще драмы происходили в глухих северных деревнях. Позднее я услышал еще об одной трагедии, случившейся немного южнее. Эта была попроще — убили антихриста. Как-то утром, проснувшись, простая женщина призналась мужу, что видела странный сон и что она — антихрист. Что уж она понимала под этим, осталось неизвестным. Муж поведал о ее словах соседям, те стали молиться и советоваться, что делать. Самым разумным было бы пойти к батюшке, да в маленькой деревеньке священника не было. Жители деревни молились в деревянной часовенке перед самодельными иконами и крайне редко ходили на службу в церковь, находящуюся в пятнадцати верстах. Дальнейшие события развивались следующим образом. К женщине в дом пришли пятеро соседей, устроившие вместе с ее мужем нечто вроде коллективного молебна перед святыми образами. Женщина сидела посреди избы на лавке, вокруг нее расположились соседи с топорами в руках. Помолившись, женщина опустилась на колени и, поскольку она продолжала упорствовать в том, что она — антихрист, мужики по очереди ударяли ее топором по голове. Вынеся тело из дома и похоронив ее в поле, все с непотревоженной совестью разошлись по домам, к своим трудам. Полиции стало известно о происшествии лишь через месяц, мужиков арестовали, четверых затем освободили, а мужа и одного из соседей сослали на пять лет в Сибирь.
Множество убийств, в том числе и детей, происходило в русских деревнях из-за боязни антихриста. Если новорожденный хоть в чем-то отличается от других, это обстоятельство обязательно припишут сатане или антихристу. Из-за этого же подвергается опасности любой незнакомец, прибывающий в такой забытый Богом угол. Частенько я видел, как мужиков охватывает сомнение и по моему поводу. Немало революционеров-пропагандистов было окружено толпой и изрядно побито. То, что приключилось с бессмертным Чичиковым из поэмы Гоголя "Мертвые души", вполне может случиться с каждым необычным путником вроде меня. Любой безумец может завопить: "Держи антихриста, что держался на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, а теперь цепь разорвал и явился землею овладеть!" Правда, я помню, что власть предержащие из "Мертвых душ" склонны были поверить не сумасшедшему, а вралю, клявшемуся, что Чичиков не кто иной, как Наполеон, сбежавший с острова Св. Елены.
На Севере немало таких мест, где крестьянская порода не то чтобы возвращается вспять к обезьяне, но определенно идет к какому-то более примитивному, варварскому состоянию, чем являет собой обыкновенный мужик. Вы замечали, что городская толпа, будь то в Москве, Берлине либо Лондоне, гораздо больше похожа на обезьян, чем любой европейский крестьянин. Предоставленный сам себе, мужик неизбежно станет напоминать древнего бритта, одичает, станет более храбрым, забудет христианство, вернется к чертям и лешим. Везде, где в округе отсутствует священник, происходит это странное движение вспять. Отсюда и берутся те отдельные случаи язычества, что попадают в русские суды. На каждый такой случай приходятся сотни, не доходящие до суда.
Язычество тайно процветает в Архангельской, Вологодской и Костромской губерниях, так что миссионерам следовало бы нести слово Божье славянам в неменьшей степени, чем каким-нибудь индусам. Однако миссионеры, с одной стороны, свято верят, что сторонники всех других церквей, а уж тем более бедные дикари, поклоняющиеся лесным духам, несомненно, будут прокляты, с другой — не собираются вмешиваться во внутренние дела могущественного европейского государства. Да если бы они и хотели отправиться в Россию, мало вероятно, чтобы царское правительство их пустило. Одно время "генерал" Бут желал представить здесь Армию Спасения, но получил резкий отказ, а величайший миссионер Толстой был так зажат всяческими ограничениями, что его свет озарял весь мир, кроме собственной земли. Настало время русской церкви навести порядок в своем доме — особенно на Севере.
Начиная с октября 1906 года, когда господин Столыпин издал указ о свободе вероисповеданий, немало диковинных верований выползло из всех щелей и лесных углов, явив миру свой довольно-таки безобразный лик. Самым главным из них, хотя меньше всего и выигравшим от указа, оказалось старообрядчество или раскольничество, старая секта, которую вот уже три века пытается уничтожить православная церковь.
У староверов интересная история. Появились они во времена царствования Алексея Михайловича, когда патриарх Никон решил пересмотреть церковные обряды. Каких только ошибок не накопилось в богослужениях, в иконописи, при переписывании святых книг! Тем не менее, многие отказались признать новые обряды, считая их еретическими. Эти люди покинули основную церковь, и с тех пор их называют раскольниками, еретиками. Они же, в свою очередь, считают еретиками реформаторов, а себя церковью. Они называют себя старообрядцами, хранителями старых обрядов.
В России, как и в средневековой Европе, в монастырях жили армии переписчиков, в основном из не очень-то грамотных крестьян. Веками они переписывали святые книги, прибавляя свои ошибки к ошибкам предшественников, так что самое новое издание святой книги зачастую оказывалось и самым неправильным. Никон приказал сверить книги с оригинальными рукописями, исправить их, напечатать и распространить. То же было и с иконами — их исправили, написали новые, а старые приказано было уничтожить. Однако староверы, сохранившие все свои старые книги и иконы, отчаянно боролись с таким решением, обнаружив в этой борьбе немалые силы. И по сей день они хранят старые книги и иконы со всеми их ошибками. Староверы претерпели немало преследований, их оттеснили в лесные чащи, в потаенную глушь, лишили церквей и кладбищ, а их книги и иконы подлежали уничтожению.
Секта раскольников отличается фанатизмом, есть в ней что-то абсурдное. Их расхождения с ортодоксальной церковью заключаются в проблеме, как произносить — Иисус или Исус, как креститься — двумя или тремя перстами, и тому подобное. Они полагают, что в печатных книгах больше ошибок, чем в рукописных, и что креститься на литографскую икону — большой грех. Тот пророк с его Концом света был, очевидно, из староверов. Множество ужасных, темных деяний производилось по их наущению, ведь поведением раскольников управляют предзнаменования, видения, предсказания, они лелеют как величайшую святыню самые темные суеверия, сохранившиеся в дикой стране.

Вернувшись из Кехты в Боброво, я отмерил десять верст до Ершовки, к стоявшей там в лесу часовне. Место потаенных встреч староверов представляло собой безобразную квадратную коробку без росписи, без резьбы, даже без окон. Внутри не на чем было сесть, однако висели две громадные древние иконы, темные от грязи. На одной предположительно был изображен Страшный суд, на другой — Иисус Христос, но обе они находились в таком ужасающем состоянии, что напомнили мне истрепанный непогодой лондонский щит для расклейки афиш, который мальчишки норовят забросать грязью. Перед иконой с Иисусом располагался большой жестяной поднос со стоящими на нем такими же грязными керосиновой лампой и подсвечниками. В низу иконы висели талисманы — вырезанные из олова и жести, похожие на детские игрушки фигурки коров, лошадей, овец, мужчин и женщин. Верующие поместили их сюда, чтобы напомнить Богу о своих молитвах, а, может, и в качестве подношения, чтобы явил милость. Если у старообрядца раздует корову, он повесит на икону оловянное изображение коровы, если больна лошадь — изображение лошади, а если ребенок — то ребенка. Среди талисманов я заметил изображения глаз, ног, рук, они рассказывали о том, с какими жалобами обращаются молящиеся к иконе. Я слышал, что фигурки приносят богомольцы и разносчики, а, бывает, и православные священники занимаются торговлей, продавая жестянки прямо на вес. Не исключено, что жертвенные фигурки, распространенные на Севере не только среди староверов, берут свое происхождение из тех времен, когда в жертву божеству приносились настоящие коровы и овцы.
Никто не посетил старую темную часовню, пока я там находился. Я вышел на старое кладбище с поваленными крестами. Под могильными холмиками лежали останки гонимых и преследуемых, чьи жизни оказались так схожи с тем диким, заброшенным местом, где их похоронили. Да уж, эти люди никак не походили на англичан! В черных сосновых гробах лежали славяне.
В Англии тоже есть люди, верящие в существование ада и наступление Судного дня, но им, по крайней мере, приходится отвечать на вопросы сомневающихся собратьев, отбиваться от наскоков скептиков. Их, бывает, тоже посещают сомнения. В этой же земле покоились те, кто никогда не знал сомнений, кто верил в обязательное наступление Страшного суда, когда заиграют огненные сполохи, а в небесах появится Господь, который призовет к себе избранных, а проклятых пошлет в ад. И еще они верят, что на небеса попадут одни старообрядцы, а все остальные сгинут в огне.
Отправившись позднее в Пинегу, что находилась в двухстах десяти милях к северо-востоку от Архангельска, я остановился там в доме зажиточного старовера, открыто проявившего себя после указа 1906 года. От него я узнал много интересного. Братья-староверы не курят и не пьют, почитают грехом обрезать волосы, вообще за всю жизнь ничего не обрезают на себе ножницами. Многие из них отказались or паспортов и по этой причине имели неприятности с властями, поскольку отречение от мира, плоти и сатаны еще не означает, что тебе разрешат отказаться от паспорта и уплаты налогов. Мне еще предстоит поведать о своих приключениях в этом интересном крае. Пока же, вернувшись с кладбища, я расстался с комнатой в Боброве и перешел жить в деревню Новинки, что находилась в восьми милях к северу.

Глава 8 В ЛЕСУ

Мы покинули Боброво по той причине, что Василий Васильевич не мог там писать. "Здешняя природа не вызывает у меня отклика, — говорил он, — слишком спокойна". Мы перебрались в Лявлю, скопище избушек вокруг деревянной церкви шестнадцатого века. Лявля расположена на высоком левом берегу Двины и очень живописна. На гребнях холмов, подобно сторожевым башням, выстроились гигантские ветряные мельницы, они видны издалека. Здешние мельницы гораздо выше и основательнее английских. В древности они вполне могли бы служить крепостью и выдерживать осаду. Переплетчиков без ума от них, да нам всем нравятся эти древние тролли, растерявшие свою злобу и пошедшие на службу к людям. Немало часов провел я, созерцая эти мельницы, и видел, как они посмеиваются друг над другом, а когда солнце садится, покуривают глиняные трубки. Нигде в России больше таких нет. Повсюду, за исключением Малороссии, для помола зерна используется вода, поскольку на громадной европейской равнине отсутствуют ветры. Только в Архангельской и Вологодской губерниях с морей Арктики дуют сильные свежие ветры. Вот крестьяне и строят могучие ветряные мельницы, а те не только перемалывают рожь, но и являют миру дремлющее в грубых крестьянских душах величие.
В прекрасном еловом лесу, по которому я шел из Боброво в Лявлю, только что зацвели малина и лесная земляника. Не правда ли, забавно, здесь в июле они только цветут, а на Кавказе на Пасху я ел зрелые плоды. Лето на север приходит поздно. Интересно, как бы подействовала на угрюмого северянина роскошная природа Имеретии, и, напротив, что сталось бы с персом, поселись он в этих унылых краях.
Идти по тропе, вьющейся вдоль скалистого берега Двины, было нелегко, болотистая земля напоминала о близлежащей тундре. Загораживали путь похожие на распростерших костлявые руки ведьм с распущенными спутанными волосами ели. Временами приходилось становиться на четвереньки, чтобы передвигаться по глубокому зеленому мху с раскиданными по нему яркими грибами. Двигаться так было довольно приятно и не лишено забавности, но все же я склонялся к мысли, что придется мне отбросить гордость и выйти на почтовый тракт либо спуститься к песчаному берегу Двины. Ведь не что иное, как моя собственная фантазия повела меня по лесу. Вон Василий Васильевич преспокойно уехал вперед на телеге.
И все-таки никогда не отказывайтесь следовать за собственной фантазией. Вовсе не обязательно вас ждет серьезное приключение, но почти всегда она откроет вам то необыкновенное, тайное, что кроется под тонким слоем повседневности. В лесу мне повстречался старик, живущий в хижине, которую он соорудил сам из еловых ветвей и мха. Хижина больше походила на логово, чем на дом, однако, старик уверял, что вполне защищен от непогоды, что летом ему вполне удобно в ней живется. Верным сотоварищем лесовика был умелый и умный пес. В острых, преданных собачьих глазах светилась гордость такой дружбой, да и старик откровенно ей радовался, указывая на отличного молодого вальдшнепа, только что подстреленного в лесу. Пока я, сидя на бревне, завтракал, лесовик соорудил мне пару обуви из великолепной белой бересты. Работа ему очень удалась, я дал за труды шесть пенсов и он был так благодарен, что чуть ли не целовал землю у моих ног. Вот куда привела меня тропинка, вьющаяся среди придвинских скал между зловещими колдовскими елями.
У околицы Трепухово, деревеньки, что в двух милях от Лявли, я набрел на стайку собиравших грибы детей. Собирали они их в сосуды, сделанные из бересты, совсем как моя новая обувь. Дети и сами были совсем как грибы — загорелые, чумазые, в прорехах одежды проглядывало загорелое тельце, как будто их только-только слепили из земли и они совсем недавно стали плотью и кровью. Заслышав мои шаги, они застыли, ведь эти дети вскормлены на рассказах о медведях и в них живет неизбывный испуг, как бы не повстречать в лесу батюшку медведя. Они смотрели совсем как эльфы, готовые превратиться в грибы, завидев что-то человечье. И, тем не менее, то были вполне обычные мальчики и девочки, сгрудившиеся перед лицом опасности.
Разумеется, я не был медведем, однако, они немного испугались, потому что в этих местах водились злые колдуны и другие недобрые люди и нельзя было сказать заранее, кем окажется незнакомый человек. Я заговорил с одним мальчиком, но в ответ он разразился плачем, его плач заразил других и они бросились к матерям по сосновым избам, что виднелись сквозь деревья.
Таким вот путем я и пришел в Лявлю, с ее великаньими мельницами, с мелкой журчащей речкой Лявлей, текущей из лесов и болот, со свежепокрашенной, но при этом старинной церковью, к которой вела аллея из кустов шиповника, усыпанных сотнями алых цветков. В крестьянскую Лявлю с ее интеллигенцией — да, дело обстояло именно так, ведь русское правительство сослало сюда дюжину студентов и разных "политических", желая держать их под более строгим надзором, чем это возможно в лабиринтах Москвы, Риги, Варшавы, других центров революционной пропаганды. Я положил себе пожить здесь со ссыльными и с местными обитателями, не отвергая случая, какой Судьба и Россия послали мне Василий Васильевич нашел себе жилье в деревушке Зачапино, я же прожил несколько дней у одного ссыльного, а затем нашел комнату в Новинках, как назывался ряд старых изб, расположившихся среди грязи позади церкви.

Глава 9 СПОРЫ С РЕВОЛЮЦИОНЕРАМИ

Позади избы группа людей разговаривала с Василием Васильевичем. Все были босы, в потрепанной одежде, один имел на голове женскую соломенную шляпу, другой красовался в древней черной фетровой шляпе, давно лишившейся всякого намека на ленту. Одеты они были в русские рубахи и узкие брюки фабричного производства.
Василий Васильевич познакомил нас. То были политические ссыльные Лявли, сосланные сюда по разным причинам. Поведение их показывало, что им не часто доводится видеть лица, принадлежащие широкому миру
Поначалу я думал, что попал в поселение заключенных, однако, вскоре выяснилось, что ни один из ссыльных не был осужден за какое-то конкретное преступление. Каждый из них предстал в свое время перед военным судом и был признан "невиновным", но и не был оправдан, поскольку было очевидно, что все они связаны с терроризмом и революционной пропагандой. Им нельзя было предъявить никакого конкретного обвинения, и в то же время опасно освободить. Власти выслали их "под административный надзор" в эту затерявшуюся среди лесов деревню, где плести заговоры было бы нелепо, а бежать невозможно. Я застал в Лявле пятнадцать мужчин и пятерых женщин. Кое в чем они были вполне свободны, например, могли удаляться от полицейского участка на пять миль. Ссыльные получали от властей пособие — кто семнадцать, а кто двадцать семь шиллингов в месяц, в зависимости от своего положения в обществе. Тот, кто хотел, мог работать у крестьян, охотиться и рыбачить, учиться, встречаться с друзьями, развлекаться. В то же время они находились под наблюдением, их книги подлежали досмотру и конфискации, их письма по малейшему подозрению вскрывались.
По моему мнению, подобное обращение жестоко, и вот почему:
1. Кто-то из ссыльных может быть невиновным и даже любить царя.
2.  Ссыльные оказались вырванными из городской жизни, их поселили бок о бок с примитивным, диким крестьянством, в краю, где восемь месяцев в году царит зима, вдали от железных дорог, от Запада.
3. Пока их держат здесь, как заложников, тайная полиция копается в их жизнях, стараясь найти такие доказательства, чтобы можно было вновь поставить их перед судом.
Англичанину такого бы не вынести, но англичанин никогда бы и не одобрил убийства, пусть даже совершенного для достижения самых благородных целей. Если ради какого-то дела прибегают к убийству, благородство такого дела непременно втаптывается в грязь. Если добро раз за разом уничтожает зло, никто не может отказать злу в праве защищаться, в праве прибегнуть к предупредительным мерам. Политика русской бюрократии вполне ясна и не отличается замысловатостью. Если уж властям не удается эффективно руководить страной, они хоть успешно защищают себя и свои семьи от бомб и револьверных выстрелов. При всей симпатии к революционерам необходимо признать, что их враги ведут себя вполне разумно.
Я слышал от русских, что их соотечественники, находящиеся в ссылке — цвет нации. Вероятно, так оно и есть, но означает ли это, что остальные — не более, чем сор? Разве те, что не страдают, не подвергаются гонениям — менее интересны, менее достойны занять место в гармонической картине русской жизни, чем горстка посредственностей, имевших счастье пострадать за правое дело в наш век вседозволенности?
"Мне кажется, — сказал я ссыльным, поведавшим мне свои истории, — вы похожи на шахматные фигуры, которых во время игры сняли с доски и отставили в сторону. Белые пешки, которые слишком далеко зашли и ими пожертвовали в целях стратегии. Вы живете в неизвестности и думаете, что игра все еще продолжается и белые еще имеют шанс. А игра-то закончилась, игроки разошлись по домам. Ваши сроки подходят к концу, а когда начнется новая игра, вы снова окажетесь на своих местах".
"Да, я тоже думаю, что все уже закончилось", — поддержал меня Алексей, московский студент, у которого я пока остановился.
"Сейчас кругом мир, царь получил ручную думу, она сделает все, что ей скажут. Революционеры проиграли и им ничего не осталось, как только обезопасить себя и избегнуть когтей полиции. А само дело завершат царь и его преемники, и завершат как следует, только нескоро. В наши дни миром правят не революции, а эволюция".
"Но ведь отмена свобод Финляндии — это тоже в своем роде революция", — возразил один из ссыльных.
"Англичане резко выступили против", — заметил другой.
"Ничего они не выступили, — вмешалась в разговор непримиримого вида женщина с язвительной улыбкой. — Сколько их там — тридцать, ну сорок членов британского парламента — подписали обращение к думе?"
"Вы ошибаетесь, их было шестьдесят, и мне кажется, это совсем немало".
"Шестьдесят из шестьсот шестидесяти, — парировала женщина. — Вы считаете, это немало? Почему члены парламента не приехали и не вручили обращение сами? Ничего бы с ними не случилось, они британские подданные. Мы бы устроили им отличный прием, ведь их приезд помог бы нашему делу больше, чем все передовые статьи вместе взятые. А что получилось? Русское правительство послало вашему ноту и попросило отменить визит. Ваша пресса поместила выдуманные истории про бомбы и про казаков, и бедные депутаты до смерти перепугались. Заговорили, что визит принесет больше вреда, чем пользы, вот уж действительно! И что же они сделали? Послали Невинсона, журналиста, даже не депутата, и лишили обращение всякого политического значения. Вы напишите в свои газеты, скажите им, что не надо нам их сочувствия, расположенности и всякого такого. Нам нужна твердая позиция, реальная помощь, а не газетная болтовня".
После паузы женщина продолжила. "Вы считаете, что у вас либеральное правительство, но я не вижу ничего либерального в его внешней политике. Было время, либерализм стоял на стороне правого дела, но сейчас либералы только и думают, как бы не ввязаться в войну с какой-нибудь европейской державой. И ничуть не меньше они угнетают индусов и египтян. А если бы Эдвард Грей решительно и ясно высказался по вопросу разгона финского парламента или захвата Персии, Россия отступила бы сразу, авторитет же Великобритании поднялся бы по всей Европе".
Тут вмешался Василий Васильевич.
"Понимаете, Степан Петрович полагает, что Россия более счастлива, чем Англия, и что мы должны помочь Англии сбросить с себя ярмо свободы!"
Раздался смех, взгляды всех присутствующих обратились ко мне.
"Я действительно думаю, — сказал я, — что если бы вы вдруг оказались в Лондоне, то бунтовали бы не меньше. Вы не имеете понятия, что это такое — жить в Лондоне. Уверяю вас, Лондон — это совсем не то, что Москва или Петербург".
"Лучше!" — воскликнул Алексей Сергеевич.
"Для вас, может, и лучше, но я так не считаю. В Москве и Петербурге большинство молодежи — студенты, а в Лондоне она на девять десятых состоит из клерков".
"Хорошо одетых и с приличным жалованьем", — вставила женщина.
"Ничуть, и жалованье мизерное, и работать надо по десять часов в день, и перспективы никакой. Поверьте, я бы предпочел попасть сюда под полицейский надзор, чем быть одним из миллиона лондонских клерков. Вы не потеряли своей личности, вы развиваете свой разум, а они — монотонно крутящиеся в громадной машине винтики. Вы придавлены самодержавием, а их поработила плутократия".
"Но англичане большей частью образованы, — отозвался кто-то, — а у нас сто миллионов не умеют ни читать, ни писать. Возьмите Архангельскую губернию, здесь лишь один из пяти способен расписаться".
"И здесь вы ошибаетесь. Верно, у нас нет неграмотных крестьян, однако, это вовсе не означает, что у нас бедняк запросто может получить университетское образование. В Англии миллионы плохо образованных людей, в России же человек или хорошо образован, или не образован вовсе. Выбирайте, что вам более по душе. Я предпочитаю "совсем нет", чем "недостаточно".
Не привыкнув получать отпор, ссыльные принялись разговаривать между собой. Их знание англичан ограничивалось до сих пор газетчиками и деловыми людьми, и они привыкли думать, что Англия — счастливая страна, указывающая более молодым нациям идеальный путь к свободе и демократии.
"Честное слово, в первый раз слышу, чтобы англичанин говорил такие вещи", — заявила женщина, поносившая сэра Эдварда Грея.
"Вы понимаете, — обратился к ней Переплетчиков, — я люблю его потому, что он любит Россию, старую, чудесную Россию, и терпеть не может коммерческий дух и все, что он с собой приносит. Он считает, что в России лучше дышится, воздух здесь чище, а жизнь свободнее. Вы только подумайте, что за парадокс — он приехал в Россию потому, что она — свободная страна".
"Свободна для иностранцев, — фыркнул кто-то, кажется, еврей-горбун. — Англичанин может идти, куда ему вздумается, русские будут ему ноги целовать. Если дурак-полицейский арестует такого англичанина, британское правительство заставит нас заплатить штраф. Вот сейчас в Архангельске задержали траулер "Онвард", так русским властям придется заплатить кругленькую сумму".
"Кстати, — подхватил я, — меня тоже арестовывали, раза три, не меньше".
И я рассказал им о своих приключениях в Варшаве и на Кавказе, от чего они были в восторге, революционеры обожают слушать истории о глупости властей предержащих.
Разговоры подошли к концу и Николай Георгиевич, украинец, арестованный год назад в Харькове, горячий поклонник гимнастики, повел меня испытать параллельные брусья и перекладину, которые он сам соорудил из сосновых бревен. После того, как он показал мне все свои штучки, мы пошли поупражняться в лазании по канату. Николай склонялся к мысли, что я выдержу подобное испытание, хотя действуют у меня в основном ноги, а не руки. Потом мы, как школьники, преодолели пять полосатых барьеров и я уж думал, он предложит мне бегать взапуски.
В тот вечер на Двине снова разыгрался шторм, он вызвал в памяти переживания, испытанные мною во время поездки в Кехту. Правда, на этот раз к колючему северному ветру прибавился сильный дождь и мы пристали к берегу, а там, позаботившись о лодке, накрылись парусом. Мы промокли насквозь и являли собой довольно жалкое зрелище. К тому же у меня, странника, естественно, не было одежды на смену. К счастью, меня выручил добрейший Алексей Сергеевич, и когда я затем явился в обществе, все нашли, что в яркосиних студенческих брюках и в подпоясанной ремнем русской рубахе я выгляжу вполне по-русски.

Глава 10 РЕВОЛЮЦИОННОЕ ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ

Власти отпускают на каждого революционера в месяц по тринадцати рублей. Правда, тем, кто из крестьян, выделяют только восемь. Эти деньги предназначаются для оплаты жилья и провизии, и каждую зиму дают еще средства на платье. В Англии такой суммы не хватило бы и вполовину, однако жилье и питание в России весьма дешевы.
Ссыльные держат общий стол. Каждый по очереди готовит обед на десятерых и потому по утрам происходит большое переселение горшков, тарелок и ложек. Вполне принятый в их круг, один раз и я готовил для ссыльных. Стоимость обедов совсем небольшая. Первым блюдом обычно идет рыбный или грибной суп, а поскольку рыба водится в реке, грибы же в лесу, приходится платить только за приправы. На второе подают жареную рыбу либо тушеное мясо, на третье — кашу, оладьи, открытые пирожки. Такой обед стоит пенсов восемнадцать, от силы флорин, тем не менее ссыльные отнюдь не худеют.
В Архангельской губернии

молоко стоит 1 пенни за четверть
яйца 0.2-0.4 пенни за 1 яйцо
масло 7-8 пенни за фунт
говядина 4 пенни за фунт
ржаной хлеб 3-4 пенни за фунт
сыр 4-5 пенни за фунт треска (очень соленая и дурно пахнущая) 1-3 пенни за фунт
семга (в Архангельском порту) 4-5 пенни за фунт
рис 3 пенни за фунт
манная крупа 2.5 пенни за фунт
сахар 4 пенни за фунт

Ссыльные сами пекут хлеб, покупая муку оптом.
Снять комнату с обстановкой стоит четыре-пять шиллингов в месяц, а за отопление вообще ничего не берут. Да и за что платить, жгут-то ведь не уголь. А когда наступает очередь готовить, крестьянки охотно разрешают ставить в свои громадные печи студенческие горшки.
Симпатизирующие либеральному движению редакции лучших газет и журналов бесплатно и регулярно снабжают ссыльных своей продукцией, власти организуют бесплатные библиотеки и обеспечивают их черносотенной, по мнению революционеров, литературой. Тем не менее, на книги тратиться не приходится. Ссыльных бесплатно пользует официальный врач. В свете вышесказанного становится ясно, что средств, выделяемых властями, вполне хватает и вполне можно было обойтись и без подписки, произведенной пару лет назад английскими газетами в пользу этих людей.
Месячный бюджет революционеров выглядит следующим образом:

У тех, кто получает 13 рублей:
Плата за жилье 2 руб. 50 коп.
Стоимость обедов 2 руб. 50 коп.
Четверть молока в день 1 руб. 20 коп.
1 фунт хлеба 1 руб.
Чай и сахар 1 руб.
Стирка 50 коп.

Всего 8 руб. 70 коп.

Для ссыльных крестьян, получающих 8 рублей:
Жилье 2 руб.
Стоимость обедов 2 руб.
Стоимость молока 1 руб.
Хлеб, чай, сахар 1 руб. 50 коп.
Стирка 40 коп.

Всего 6 руб. 90 коп.

Многие крестьяне работают на земле и потому в состоянии прибавить к получаемому от властей.
По весне и осенью всем выдают по фунту на обмундирование. Но, поскольку условности здесь отсутствуют и ссыльные обычно ходят бог знает в каком тряпье, деньги в основном откладываются в чулок.
Я не смог скрыть удивления от всего услышанного. Тирания выглядела весьма умеренной.
"Верно, — ответил мне Алексей Сергеевич, — но вы сравните приятную и удобную жизнь в Москве с жизнью в здешних местах. Здесь мы не имеем другого общества, кроме общества мужиков, а они не лучше дикарей. И здесь нет театров, нет музыки, кроме нашего собственного музицирования, вообще никаких удовольствий".
Я последовал его совету и пришел к выводу, что власти послали этих молодых людей в ознакомительную поездку по России, России, которую они, как выяснилось, совсем не знают, да еще и оплатили расходы. Царь полагает себя отцом народа и, действительно, подобное устройство дел выглядит вполне патриархальным. Родительский авторитет часто бывает излишне суров, однако, молодая Россия еще так юна и неразумна, что и не стоит давать ей ключи от дома. Через много лет тысячи туристов добровольно посетят те места, куда сейчас ссыльные попадают по принуждению, вот тогда мир узнает, что представляет собой Россия, какой она была, эта бескрайняя, населенная миллионами людей темная страна.

Глава 11 ДЕРЕВЕНСКАЯ ДРАКА

Лявля, 2 июля по старому стилю

Холодный, дождливый день. Мельницы похожи на промокших, съежившихся солдат-великанов. Безнадежное, мутное небо, а ветер свистит и воет. Мрачные коровы недвижно возвышаются посреди деревенской улицы, а вокруг ни живой души. О, этот дождь! Я понимаю, почему в таких местах тоскуют и пьют, пьют и тоскуют. Пока не наступит время урожая, работы в деревне немного, на два-три часа в день, а винная лавка открыта с десяти до пяти. Я бы и сам пристрастился к водке, попади в такие условия.
От писания меня оторвало чье-то визгливое пение. То пел промокший до нитки пьяница Калмык, в алой рубахе, с непокрытой головой. Любопытный, чисто деревенский тип. Калмык — прозвище, связанное с его внешностью. Несмотря на вечную нетрезвость, в лице Калмыка читается ум.
Вот что он поет:

Уродилась я, девица, красива,
Красива, да бедна, плохо я одета, —
Никто замуж не берет
Девицу за это.
Пойду с горя в монастырь,
Богу помолюся,
Пред иконою святой
Слезою зальюся.
Не пошлет ли мне Господь
Той доли счастливой?
Не полюбит ли меня
Молодец красивый?

И какой же похоронной тоской веет от мелодии, выпеваемой, вернее, выкрикиваемой хриплым голосом. Но Калмык вполне счастлив, ему не препятствует быть счастливым даже этот сырой день. В его залитых водкой глазах округа расцвечена яркими красками. Сомнительное счастье.
Вчера у Калмыка приключилась большая драка. Вот как все произошло. С "неправедной" стороны реки, из Кехты, прибыл человек, подговоренный полицией затеять ссору с крестьянами. Поначалу он напал на реке на пожилого лодочника и чуть не до смерти избил его сосновой дубиной. Полиция давно имела на старика зуб, он как-то помешал им получить взятку. Семидесятилетний седой бородач и двадцатипятилетний головорез дрались, как дикие звери, но все-таки старость не выстояла против молодости. Полиция отволокла рухнувшего на землю старика в тюрьму — местный "клоповник", как называют ее революционеры. Хулиган же пошел дальше, ища, с кем бы еще подраться. Тут ему на пути попался Калмык, распевающий во всю глотку:

Лет двенадцати я
По людям ходила,
Где качала я детей,
Там коров доила.

"Ты что эдакое поешь?" — спросил деревенский провокатор.
Ответом ему послужило молчание.
"Ты чего орешь? Какая муха тебя укусила?"
Снова молчание, и тогда грубиян окончательно взбеленился: "Проклятый кацап!"
Непереводимое слово "кацап" ничего не значит для англичанина, но это самое плохое, что можно сказать русскому человеку. В Малороссии "кацап" служит оскорбительным прозвищем для великоросса, северянина, а на Севере, напротив, то ругательное прозвание южанина.
Грубиян исхитрился ткнуть Калмыка в живот, тот, перестав петь, глядел на приставалу со смешанным выражением сожаления и гнева. Внезапно он резко нагнулся, схватил валявшийся у ног обрубок березового бревна и бросился на противника с явным намерением его убить. Тот увернулся, удар пришелся по плечу. Вспыхнула драка, грубиян пустил в ход свою короткую дубинку, Калмык — свою. Собравшиеся вокруг крестьяне смеялись и подбадривали противников, полиция наблюдала за происшествием, заняв, казалось, выжидательную позицию. Только женщины понукали своих мужей вмешаться и прекратить драку.
Драка моталась вдоль деревенской улицы, противники обзывали и награждали тумаками друг друга. Если бы тумаки достигали цели, они давно бы убили обычного человека. Лицо Калмыка было в крови от того, что молодой негодяй прыгал взад-вперед, умело избегая тяжелых ударов березового обрубка и сам время от времени нанося крестьянину тычки своей грубой сосновой дубинкой. Этот молодец улыбался, но у Калмыка на лице не было улыбки, он был смертельно серьезен и орудовал своим громоздким оружием подобно глупому великану из сказки, норовя опустить дубинку на голову хулигана и разделаться с ним раз и навсегда.
И вдруг, получив очередной болезненный удар, наш крестьянин пришел в полное неистовство и, совершенно забыв себя, бросился вперед, вертя дубиной над головой. Житель Кехты отпрянул назад и кинулся бежать. Калмык бросился вслед, в минуту настиг его и нанес сокрушительный удар по голове.
Хулиган валялся на земле, ловя ртом пыльный воздух, похожий на дикого зверя, только что поверженного охотником. Крестьяне засмеялись и один из них, стоя над распростертым недругом, спросил:
"Ну что, братец?"
Не получив ответа, он пнул недвижное тело.
"Мертвый", — сказал другой.
Стали предлагать бросить тело в реку, однако подошедший полицейский заявил, что займется всем сам. Поскольку дело запахло Сибирью, Калмыку должно было следовать за полицейским в кутузку.
Однако Калмык, стоявший в своей палаческой красной рубахе, держа в руках окровавленную дубину, не шевельнулся. Полицейский пустился в длинные разглагольствования относительно желательности того, чтобы Калмык сам мирно последовал в кутузку. Крестьяне выдвинули контрпредложение — бросить полицейского в Двину. В результате полицейский пошел за подмогой к своим товарищам и они отнесли неподвижного грубияна на берег реки. Там они передали тело какой-то женщине, попросив переправить его на ту сторону и оставить на песке. Женщина выполнила просьбу с превышением, ибо доставила молодого человека до дому, где он вскоре чудодейственно ожил. За исключением небольшой потери памяти, что послужит ему неплохую службу при исповеди в церкви, ничего ему не сделалось.
Калмык отправился с приятелями выпить. Вернувшись ночью домой, он обнаружил, что жена заперла дверь и окна, не желая его впускать. За всю жизнь она не выпила ни капли водки и ненавидела пьянство. А, может быть, она боялась быть битой или что полиция ночью ворвется в дом и перепугает до смерти детей.
Муж перенес все с полной невозмутимостью и побрел по улице, распевая:

Как у пташки есть гнездо,
У волчицы дети,
У меня же, сироты,
Никого на свете.

Василий Васильевич остановил его и попросил рассказать о драке. "Почему ты дрался? — спросил я. — Что за причина?"
Прекратив пение, мужик уставился на меня, как будто решал, видел ли он меня когда, потом с расстановкой ответил:
"А он... а он сказал мне поганое слово".

Глава 12 СЕТКА ДЛЯ ЛОВЛИ ПЕРЕПЕЛОВ

Из всех ссыльных меня более всего заинтересовал Алексей Сергеевич. Хотя он и казался пылким либералом, мне как-то не верилось в серьезную его вовлеченность в революционные дела. Прежде, чем предстать перед судом, он провел восемь месяцев в тюрьме и теперь очень интересно об этом времени рассказывал.
"Наверно, время там тянулось медленно?" — спрашивал я.
"Напротив, — отвечал он. — Тюрьма была полна студентов, я весь день переходил из камеры в камеру, брал уроки и почти закончил университетский курс. По восемь занятий каждодневно".
В Лявле тоже происходил интенсивный обмен знаниями, даже меня уговорили преподавать английский. В мире не найти более преданных науке людей, чем русские, они стремятся к учению и очень к нему способны. При этом они непрактичны, почти не играют в подвижные игры на свежем воздухе, не развивают себя физически. Эмоциональные, капризные люди, а сидячая жизнь еще развивает их эксцентричность.
В Москве, Петербурге, Киеве, в студенческих каморках и в "интеллигентных" домах постоянно хочется крикнуть: "Воздуху!" Окна закупорены наглухо, живительному дыханию Природы не позволяется взорвать мертвечину книг.
Вот типичная история из русской жизни, ее рассказал Чехов.
Муж, распаленный яростью против неверной жены, идет в магазин покупать револьвер, чтобы застрелить и ее, и любовника. У него есть с собой восемь рублей. Войдя в магазин, он видит там сетку.
"Что это такое?" — спрашивает он.
"Сетка для ловли перепелов".
"И сколько она стоит?!
"Восемь рублей".
"Пожалуйста, заверните".
Таким образом, человек отказался от намерения совершить двойное убийство и пошел ловить перепелов. Отсюда следует, что русский совершает самоубийство, а их происходит ежегодно тысячи, или стреляет в жену, или убивает полицейского потому, что ему не попалась сетка для ловли перепелов. Не подвернулась подходящая игрушка. А англичане, что так безумствуют по поводу крикета и спорта вообще, никогда не распаляются ни из-за чего другого. И что лучше?

Николай Григорьевич имеет особую манеру говорить о револьверах и всяком таком прочем как-то сквозь зубы и задерживая дыхание, и эта глупость когда-нибудь будет стоить ему головы, но здесь, в Лявле, со своими параллельными брусьями, карабканьем по канату и греблей он в безопасности.
Алексей дал мне почитать книгу — "Предсмертные письма осужденных революционеров", изданную Короленко. Она оказалась потрясающим свидетельством особенностей революционной борьбы. Толстой плакал над этой книгой и выразил свои чувства в письме в газету "Речь", за что этот номер был конфискован. Книга такого характера не может не тронуть самое жестокое сердце.
Между вынесением приговора и приведением его в исполнение заключенные маются в камере по шесть недель, шесть месяцев, иногда год, надеясь, что наказание будет смягчено, что какой-то поворот в европейских делах освободит их, надеются, сами себе не веря, что смогут избежать эшафота. В то же время они страшатся наступления каждого нового дня, ведь он может повести их на виселицу, и вздрагивают от любого шума, потревожившего их неспокойный сон. Письма осужденных на казнь со-чатся кровью. Они ужасают, завораживают, волнуют. Короленко представил их миру и воззвал: "Отзовитесь!"
Казненные были почти сплошь студенты, такие же, как Алексей Сергеевич, Николай Георгиевич, Горбун, все остальные мои знакомцы-революционеры из Лявли. Объединившись в шайки экспроприаторов, они грабили банки, трактиры, другие публичные заведения, забирая деньги либо для себя, либо для партии. И вот эти безрассудные, безголовые студенты, которым по 18-20 лет, пишут своим матерям. Над каждым письмом и засмеешься, и заплачешь, и все им простишь. Чаще всего родители принадлежат старопрежней святой Руси, они религиозны, суеверны и, естественно, не одобряют свободомыслия и радикализма детей. Но в письмах дети вновь припадают к материнской груди. "Нет в этом мире места для меня, я должен умереть, должен уйти, я, такой молодой, сильный, красивый. Неужто я заслуживаю смерти?"
За время долгих ночных бдений они начинают понимать, как хорошо иметь дом, убежище, жалеют, что кинулись в гущу опасности, беспорядка, задели чувства родителей. В письмах они раскаиваются, мягчеют душой. "Я принял причастие и исповедался" — пишет осужденный матери. Милый мальчик! Вот что пишет другой.
"Дорогой отец, я прощаюсь с тобой и желаю счастья. Прости меня за то, что не писал. Ты думал, я тебя забыл? Пожалуйста, не сердись на меня. Разлука с тобой мучительна для меня. Я надеялся, что мы всегда будем жить вместе, залечивая твои душевные раны. Но вмешалась жестокая действительность: 29 мая 1908 года меня арестовали, а 23 января 1909 года — приговорили к смерти. Если можешь, дорогой отец, приезжай повидаться, это разрешено..."
И старик поехал, пытался увидеть сына, обивал чиновничьи пороги в надежде узнать, где сын, что с ним. Никто даже не потрудился сообщить ему, что сын уже повешен. Какой потрясающий контраст — русское домашнее гостеприимство и бесчувственность чиновника на службе!
Обреченный на смерть мальчик так начинает свое письмо:
"Дорогие родители, папаша, мамаша и сестренка Феня, я пишу это письмо с любовью и со слезами на глазах". Бывший экспроприатор горюет, что товарищи увлекли его, заклинает домашних, чтобы они получше следили за младшим братом, и завещает ему свою золотую крестильную иконку в память о старшем брате.
Рассказывают о множестве совершаемых в заточении самоубийств, о муке растянутых надежд, что заставляют осужденных приберегать яд до самого утра казни; о тех, кто не выдержал ожидания. Один смертник курил, смеялся, болтал с товарищем по заключению и вдруг, в середине разговора, обнажил грудь, нащупал место, где под кожей бьется сердце, ударил туда ножом, воскликнул: "Как хорошо! А теперь вынеси меня", и отошел в мир иной без единого стона.
Книга полна таких драгоценных свидетельств.

Отчего русское правительство убивает прекрасных молодых людей? Думаю, от страха. Было бы гораздо умнее отсрочить им смертный приговор и сослать в Архангельскую губернию, где они, глядишь, станут ловить перепелов, а не метать бомбы или заниматься экспроприациями.

Глава 13 ГОТОВЛЮ ОБЕД НА ДЕСЯТЕРЫХ

Жилье в Новинке стоило мне всего шиллинг в неделю, и сюда много чего входило. У меня были стол, стулья, кровать. Самовар приносили по первой же просьбе. Я пользовался печью, когда готовил обед на десятерых. И, кроме того, на всякий праздник хозяйка приносила мне блюдо пирожков. Шиллинг в этих местах весит немало.
Денег здесь почти нет, крестьяне богаты своим добром: двухэтажными домами, коровами, овцами, мехами, украшениями, домодельной мебелью, но все это просто постепенно у них копилось. А вот если опустошить кошельки всей деревни, не наберешь и соверена.
Деньги следовало платить старухе, теще, а не хозяину, поскольку он бы тут же двинул в винную лавку. Семья жила под пятой матери жены, правившей домом железной рукой.
Старуха руководила бы и мной, особенно в деле приготовления обеда, если бы не мое упрямство. В три часа утра она безо всяких церемоний вошла ко мне в комнату и принялась трясти шаткую кровать.
"Вставай, надо ставить мясо тушить, — объявила она. — И яйца покупать".
"Ты что, старая! — возмутился я. — Оставь меня в покое".
"Вставай, иди за маслом. Потом не найдешь".
"Ладно, ладно", — отбивался я.
Она вышла и тут же под самым моим окном раздался ее голос, зовущий коров:
"Пуки, пуки, пуки".
Она вела их на пастбище. Следом раздался стук самовара о стол. Я снова задремал. Самовар пыхтел, шипел и плевался в бешеном желании сотворить чай. Самовар — это чайник, в который вделана закрытая угольная печь. При большом огне кипящая вода выпускает множество пара и даже приподнимает крышку чайника. Пока уголь не погаснет, вода может кипеть не один час.
Пора было вставать, я сварил себе кофе, съел ломоть ржаного хлеба с маслом, покормил слетевшихся на окно ворон и голубей. Затем, под предлогом, что мне нужно в деревенскую лавку, спустился искупаться в реке. Там мне встретился младший брат Алексея Сергеевича — он не был ссыльным, просто проводил в Лявле летние вакации. Сева был готов участвовать в любом развлечении.
Как же было холодно! Но вода оказалась теплой. Вода в Двине всегда теплее воздуха. Река глубокая и волны, подобно морским, набегают на берег, колышут тебя вверх-вниз. Дно песчаное, глинистое, местами топкое, а там, где под прозрачной водой таятся черные тени, находятся коварные ямы. Через две минуты мы уже карабкались по скалам в поисках земляники, она стала бы третьим блюдом моего обеда. Бытует мнение, что в это время года она должна хорошо расти на солнечных склонах, тем не менее, мы нашли не более семи ягод. Природа оказалась не на высоте.
Я зашел в лавочку и успел оглядеть все полки, пока лавочница в скорбном молчании пыталась завернуть три фунта риса в два тетрадных листочка.
"А это что такое?" — спросил я, указывая на какие-то пакеты с этикеткой "Фруктово-ягодный винный порошок".
"Это вместо чая. Самые бедные бабушки его пьют. Пенни за пакет".
"Ага! А это что?"
"Сушеные овощи, барин: капуста, морковь, репа, лук-порей, сельдерей, одуванчик, цветная капуста. Это для супа. У нас-то овощи плохо растут — земля бедная, песок, заморозки".
"Полфунта манной крупы, полфунта пшеничной муки, четверть фунта кишмиша. А яйца у вас есть?"
"Нету, барин. А вот вчера мужик привез яиц на барже из Архангельска. Может, он еще на реке".
В Архангельской губернии птицы не держат, должно быть, зима слишком сурова.
Лавочница подсчитала сумму на счетах. Сумма казалась ей немаленькой, она путалась, волновалась, три раза принималась пересчитывать, ошиблась на двадцать копеек не в свою пользу. Я ее поправил.
Чтобы купить картошки, пришлось идти от двери к двери. Масло мне тоже было нужно, но все старушки, как одна, отвечали: "Принеси тарелку, я тебе положу". Я добыл картошки на два пенни, картофелины были размером с мраморный шарик. Купил я и дюжину яиц у старика, перевозящего городские товары от деревни к деревне на барже.
Когда я вернулся, бабушки не было дома. Я тотчас принялся мыть рис, затем налил в глиняный горшок до половины молока, добавил полфунта сахарного песка и положил туда рис, закрыл все это каменной крышкой и задвинул горшок в бабушкину русскую печь. После этого я очистил картошку единственным имеющимся в доме ножом. Пришедшая бабушка задала мне трепку:
"Где ты был? Теперь уж не приготовить обед ко времени. А это, что — рис? Подгорает он — мешать надо".
Я вновь налил молока в горшок и возобновил чистку картошки. "Вот, положи это в горшок для супа", — сказал я ей, подавая сушеные овощи.
"Сначала надо мясо!" — укорила меня старуха.
"Мяса не будет".
"Ка-а-ак?"
"А вот так. Никакого мяса".
"Не сварить супа без мяса".
"Суп можно сварить и из гвоздя, — не уступал я, — надо только добавить соли, муки и еще кое-чего".
К счастью, под рукой у меня оказался кипяток. Я наполнил им большой горшок, принадлежавший ссыльным, сложил туда картошку, сушеные овощи, лавровый лист, манную крупу, ложку муки и ложку соли. Бабушка стояла рядом, воздев в немом ужасе руки. В это время пришла одна студентка, принесла грибы, мы и их сложили в горшок. Рис набух, я добавил еще молока и стал мыть кишмиш. Такого грязного, липкого кишмиша английский читатель не сможет и вообразить. Тщетно попытавшись промыть каждую изюминку по отдельности, я, наконец, отказался от этого занятия и пошел за маслом, захватив на этот раз и тарелку. Когда я вернулся, бабушка пыталась перемешать мой пуддинг. Я подлил еще молока и добавил четверть фунта масла. Другая четверть предназначалась для супа. После этого я разбил шесть яиц, взбил их в чашке единственной в доме вилкой и вылил в рис.
Старуха открыла рот. Она сроду не клала в кашу яйца, они же все испортят. А когда я положил туда кишмиш, она заявила: "Это кутья, мы едим ее только в поминальные дни".
"Нет, — возразил я. — Это всего лишь английский способ делать рисовый пуддинг. Вы не кладете яиц, масла, сахара, фруктов, в этом вся разница, и наша еда вкуснее, вот увидите".
Бабушка меня не поняла. Я слышал, как она говорила зятю, что я варю рисовую кашу по-китайски.
Я закончил мытье изюма и положил его в пуддинг. Печь остывала, рис уже не кипел, я снова установил каменную крышку и с помощью ухвата задвинул горшок вглубь печи.
Я расчистил середину своей комнаты, внес стол, покрыл его газетами — "Новым временем" и "Дейли ньюс", единственной английской газетой, попавшей мне в руки за время северных скитаний. Газеты сошли за скатерть.
Николай Георгиевич принес мне четыре фунта общественного черного хлеба, что было очень кстати, так как про хлеб я забыл. Попросили у бабушки две меры молока и полфунта простокваши — русские любят есть суп с мечниковской сывороткой.
Все уселись и ждали, когда я внесу первое блюдо. Я снял крышку и благоухание супа поразило собравшихся.
"Ну и ну! — воскликнул Горбун. — Густой!"
Густым суп был несомненно, а уж питателен! Ссыльные смеялись и аплодировали, девушки восклицали: "Ах, мистер!" — и хихикали.
Пошли предположения, что в супе есть и чего в нем нет. Никому не пришла в голову мысль о манной крупе, а ведь это из-за нее он набух и загустел. Литовец Карл рассматривал два лавровых листика, случайно попавших ему в тарелку, а Варвара Степановна пыталась отгадать, что собой представляет кусочек гриба — рыбу или овощ. Тем не менее все ели отлично, а кое-кто попросил и добавки. Я сидел тихо, сознавая, что второе мое блюдо представляет собой триумф кулинарного искусства, что я держал в секрете, но после настойчивых расспросов, наконец, объявил: "Английский пуддинг", за чем раздался взрыв восклицаний. Все повторяли "пуддин-г", "пуддин-г", произнося конечное "г" так, как будто в нем была пружинка.
И вот он вплыл на поднятых руках, как голова медведя. Сверху пуддинг покрылся соблазнительной желтой корочкой и изюминки лежали в ней, как драгоценные камни, а внутри он был не менее прекрасен. Я произвел его очень много, каждому досталось по две порции с молоком и сахаром, а первая порция — и со сметаной! Все выражали мне восхищение, а Алексей признался, что я почти обратил его в вегетарианство. Я дал старухе порцию пуддинга, но она сказала, что уберет его до завтра, сейчас ей не хочется есть.
Остатками супа мы накормили голодных деревенских собак, слетелись и вороны, танцуя и подпрыгивая перед нами, норовя стянуть побольше. Я бросил им кое-какие крохи. "Не кормите ворон, — запротестовал Михаил Григорьевич, — это злые птицы, черносотенцы. Лучше кормите голубей, вот благородная птица".
Варвара выразила желание остаться и помочь мне мыть посуду, однако, бабушка не допустила нас до этого малоприятного занятия. В мой еженедельный шиллинг входила и плата за мытье посуды.
Варвара похвалила меня: "Замечательно вы готовите".
"Тем не менее, — ответил я, — это женское дело, мужчина, толкущийся в кухне — абсурд. Мне думается, в невеселом будущем это нас и ждет — мужчина на кухне, женщина в парламенте".
Варвара не стала забивать свою головку всякими премудростями и правильно сделала.

Глава 14 ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА

Вечером мы собрались в избушке Переплетчикова в деревеньке Зачапино. Здесь на следующий день должна была состояться свадьба. Прибывающих со всей округи гостей размещали по соседям. Спиртное и пиво лились рекой. Переплетчиков отвел меня в комнату, где стояло множество больших и маленьких оплетенных бутылок водки, галлоны водки. Откупорить ее могли только после торжественной церемонии, а сейчас она была заключена в темницу, как духи в запечатанной бутылке, как ветры в мехах Эола. И завтра, и в последующие дни влияние содержимого этих бутылей будет заметно вдоль и поперек единственной улицы Зачапина. Водка, по крестьянским меркам, стоила целое состояние, но женихова семья считалась самой богатой в округе, и на спиртное ушли сбережения не одного года.
Василий Васильевич приготовил чай, мы сидели, пели песни, нас было в комнатенке человек двенадцать. Приехавший из Архангельска бывший революционер Лев Александрович играл на скрипке. Лев Александрович так полюбил край своего заточения, что после окончания срока остался здесь жить.
Мы вышли на улицу и пошли танцы: вальсы и польки. Девушки и молодые люди плясали босиком. Потом Переплетчиков плясал с Варварой Сергеевной "Камаринского мужика" и более уморительного представления я не видывал. Камаринская — это скорее балет, чем танец. Переплетчиков плясал, уперши большие пальцы рук в пояс, оттопырив все остальные пальцы, с откинутой назад головой, его подвижное лицо гримасничало всеми мыслимыми способами. Варвара Сергеевна, тоже с руками в пояс, исполняла женскую роль: выступала вперед, отступала назад, вся — застенчивость и дерзость. Те, кто видел русские крестьянские танцы в Лондоне, могли составить о них представление: гротескные па, пожатие плечами, время от времени уродливые и резкие движения тела. Русские национальные танцы грубы, но русские их любят.
Вскоре началось уличное гулянье. Стояла прекрасная белая ночь, теплая, идеально подходящая к случаю. Девушки шли сначала по двое-трое, затем по шесть-семь человек. Они пели и причитали, делали вид, что рыдают, и так они неутомимо ходили вокруг деревни, все время обрастая новыми людьми, пока наконец это не стала внушительная толпа.
Женские одежды были призваны прежде всего показать степень зажиточности, а вовсе не предназначены для украшения. Если женщина имела новое пальто, она его надевала, хотя бы стояла очень теплая погода, если она обладала гамашами или галошами, она их носила, хотя земля была совсем сухая. Они несли зонтики от солнца, хотя стояла ночь, а некоторые — зонты от дождя, хотя дождя не было. Многие пожилые женщины были одеты в старинные костюмы, но не потому, что это интересная или старинная одежда, но от того, что у них не было ничего лучше. По их представлениям, костюмы эти были старомодны и неуместны. Слава Богу, они уже были замужем и им не нужно было прельщать молодых людей. Но на самом деле эти одежды очень красивы. Они сшиты из льняного полотна и украшены богатой вышивкой. На каждой женщине — маленькая прямоугольная шапочка, расшитая бусинками и блестящими шелковыми нитками. Юбки напоминают английские детские юбочки и держатся лямками на плечах. С юбкой надевается чрезвычайно короткая блуза, лишь пара рукавов да кокетка, доходящая до груди, а поверх всего этого — роскошная цветастая накидка с проймами.
Процессия называется гулянье, прогулка, она всегда предшествует свадьбе и, как правило, завершает ее, если только мужчины оказываются способными стоять на ногах и сопровождать женщин. Частично это делается в честь невесты, а частично для того, чтобы молодые люди и девушки имели возможность составить новые пары. Нынешний жених в свою очередь встретил девушку, что ему понравилась, на гулянье в другой деревне. Все девушки очень озабочены тем, чтобы выйти замуж, и чрезвычайно редко молодому человеку отвечают отказом. Девушки и сами пытаются сделать предложение, для чего подольщаются к свахам. Сваха — это самый своеобразный тип, какой я встречал на севере России. По темпераменту и характеру они чем-то напоминают повивальных бабок. Достаточно только взглянуть на нее, чтобы понять, как много она знает. И теперь в Зачапине, как и в Кехте, на празднике Иванова дня, девушки прохаживались и показывали себя, надеясь понравиться молодым людям.
Мужик, в доме которого жил Алексей Сергеевич, был женат на женщине, которой до свадьбы вообще не видел. Все дело было устроено по доверенности. Ему в доме нужна была женщина.
Мы наблюдали гулянье до одиннадцати часов, затем я отправился к скалам посмотреть на закат. Горизонт горел рубиновым пожаром, и волны Двины напоминали алые полотнища.
На следующее утро должна была прибыть на лодке невеста с родственниками, семейными иконами и приданым. Я встал пораньше, чтобы встретить их. Дул свежий ветер, превращая рябь на Двине в волны, и лодка, которая больше полагалась на парус, чем на весла, шла не очень устойчиво. Мы прождали целое утро. Небо было пасмурно, но я все же взял свой "кодак", надеясь заснять встречу.
По прибытии из лодки вышли отец и мать невесты, неся перевязанную постель невесты, а за ними невестины родственники несли большие плетеные корзины. Потом шли женщины с венчальными иконами и свечами и, наконец, сама невеста с заплаканным красным лицом в семи или восьми юбках. Подали лучшую в деревне телегу, лошадь была в яркой, позаимствованной для этой оказии, упряжи, поскольку, если пара не выглядит на свадьбе наилучшим образом, нечего и ждать дальнейшего процветания.
Я сказал, что их сфотографирую, и все выстроились на берегу. Священник уже ждал, церковь была полна народу. Два часа длилась венчальная служба, возложение венцов и благословение. Муж и жена были затем препровождены в дом в Зачапине. Дом был полон гостями, столы ломились от бутылок водки и домашнего пива, и праздничное веселье началось.
На следующий день ранним утром я пошел выпить за здоровье невесты и пожелать ей счастья. Из окон доносился шум буйного веселья. На пороге меня встретил новобрачный. Он вполне твердо держался на ногах и выглядел после ночного пира ничуть не хуже, только лицо сильно покраснело. Новобрачная, как я понял, рано отправилась спать, слишком усталая, чтобы участвовать в веселье.
Питье, пение и пляски продолжались всю ночь, и для молодой пары это было выгодно, потому что каждый, кто пил за их здоровье, обязан был сделать свадебный подарок.
Мне поднесли стакан пива, я перекрестился на иконы, пожелал молодому человеку счастья, много сыновей, большого благополучия. Пусть Бог даст ему все это.
Подошел отец новобрачной, держа в двух руках мешок. Он был сильно навеселе.
"Что у вас там, дядюшка?" — спросил я, заглядывая в мешок. Там была ужасающая мешанина из посуды, мехов, продуктов, денег, полудюжины водочных стаканов, берестяных туесов, мертвого вальдшнепа и топора.
"Это уже второй мешок", — сказал новобрачный с улыбкой.
Я бросил рубль.
Здесь я и оставил их, пожелав еще раз счастья, и, переступая через тела тех, кто свалился замертво, поспешил к Алексею Сергеевичу.

Глава 15 БЕЛАЯ НОЧЬ В ЛЯВЛЕ

5 июля, 2 часа дня

Стоит тихая ночь, на севере и востоке догорают последние отблески дня. все спит, а я как будто мать, гуляющая по саду, пока ее дети спят в доме. Кусты шиповника усыпаны тёмнокрасными сказочными цветками. В моем утаенном саду цветет розовый куст и каждая роза есть тайна. Чудесный ровный куст, на нем семь роз, они полыхают огнем и дышат волшебством.
Меня всегда волновала тайна воздуха, который я отбираю у природы и возвращаю ей, воздуха, чье совершенство создано для того, чтобы я мог существовать. Сейчас он, кажется, совсем недвижен, отдыхает вместе с природой и когда я возвращался с реки, мне казалось, я иду, раздвигая высокие, нежные цветы. Как стремительно и буйно все растет в такие ночи. Овес, и рожь, и трава, все переливается через край.
На обрыве над Двиной сегодня до полуночи пела какая-то девушка. Я слушал ее пение издалека — оно было исполнено печали. В сумерках мельницы кажутся еще выше, да и я, когда иду, задеваю головой небо. Небеса не родили ни одной звезды. Фью-фью-фью, с розы снялась белая ночная бабочка и полетела по какому-то таинственному делу. Раз она летает, значит, тепло. Мне показалось, я видел ее блестящие глаза.
Меня охватило чувство грусти и одиночества, по мне прошла волна тоски по дому. Только где он, мой дом? Скиталец всюду дома и нигде, даже там, где родился, он в вечном странствии. Мир — странное место.
Замечают ли там, в других мирах, что происходит в саду, где они бросили нас? Тянется долгий летний день нашей жизни, а мы ждем, как потерянные дети, что кто-то придет и выручит нас. И как же мы устали!
Вся деревня спит. Спит художник, спят революционеры, да все. Одна моя ищущая душа пытается вспомнить что-то, что я когда-то забыл. На моей душе поставлена волшебная королевская печать, только вот что она значит? Ведь у каждого человека есть такая печать, но большинство ничего не помнит, один я, фанатик, неудачник, обречен помнить, обречен оставаться непримиренным и неприкаянным.
В Англии мне знаком каждый пейзаж, каждый звук. Английский мир растет вместе с нами и становится неотъемлемой частью нас. Но когда попадаешь в такое ни на что не похожее место, как Архангельская губерния, вдруг поражает чужестранность мира в целом, и ты повторяешь снова и снова: "Какого черта я приехал сюда?", "Какое мне дело до этих темных лесов?". Все мы — Наполеоны на острове Св. Елены.
Англия "прогрессирует", но куда? Разве англичане не такие же дети, заблудившиеся в саду и ждущие, что придет кто-то и спасет их? "Прогресс" — игра, чтобы протянуть время, пока этот "кто-то" придет. Только игроки забывают, как серьезна жизнь, они забывают... А мы, бродяги, наблюдатели, мы помним...

И снова восходит солнце. Старый день смешивается с новым. Выходит бабушка, зовет своих коров — "пуки, пуки, пуки". Утро. Мне надо идти спать — там, где нет темноты, где приходится умолять беспокойный дух уснуть, развиваются дурные привычки. Бодрствуешь ночью и спишь по утрам подобно ночным птицам и бабочкам. Завтра я покину Лявлю, ибо в душе у меня звучит призыв. Кто знает, что я найду в новых странствиях.
Такая ночь, как эта — величайшее украшение нашей будничной жизни.

Глава 16 ЕЩЕ ОДНА БЕЛАЯ НОЧЬ

У меня есть несколько записей о белых ночах в Лявле. Я никогда их не забуду. Их зов нельзя отвергнуть и когда-нибудь я обязательно вернусь.
Однажды, долго проплавав в реке, я нашел хорошее местечко на прибрежной лесной полянке. Я улегся на охапку сена на самом солнцепеке и уснул.
Большое желтое солнце поглядывало на меня, как будто мы были знакомы и оно со мной здоровалось. Солнце проложило для меня золотую дорожку по реке. Оно садилось, но не уходило совсем, видимо, не желая оставить подмостки. Мне было тепло и мягко лежать рядом с цветущим кустом шиповника, а запах сена сильно дурманил голову. Я дремал, просыпался, задремывал опять.
Наступила ночь, тихие, прекрасные сумерки, длящиеся бесконечно и все же постепенно переходящие в утро. Пурпурные облачка неспешно проплывали по бескрайнему небу. В листве шелестел ветерок, комары тучами вились среди мелких листьев березы. В лесу журчал ручей. Ели стали темнее, широкая песчаная полоса окрасилась в малиновый цвет. Солнечные зайчики плясали там, где лучи заката касались волн, бесформенный туман подымался из воды и его затягивало в неподвижные лесные ветви.
Выше по реке рыбаки забрасывали сети на семгу и сига. Я видел, как движутся их темные фигуры, но до меня не доносилось ни звука. Солнце коснулось реки, но не погрузилось в нее, его лучи шли вверх от самого горизонта. Дальние мельницы выделялись силуэтами в небе, как меланхолические сторожевые башни. Белая церковь с зелеными куполами почти растворилась в воздухе, купола, казалось, висели в пространстве.
Что может сравниться с покачиванием на ладонях Земли? Перестаешь смотреть на природу, то природа смотрит в тебя, не глядишь на небо, а небо отражается в твоей душе! Земля, моя нежная мать, я люблю ее, ласкаю ее. Как она добра, что зачала меня, благодаря ей я вижу этот чудесный мир, существую. Грудь Земли мягко колышется подо мной.

Не знаю, как долго я оставался на берегу. Мне не хотелось уходить, но вдруг я почувствовал себя одиноким и испугался этого чувства. В ветвях растущей вблизи сосны послышался незнакомый звук: клак-клак, клак-клак. Лесной бродяга? Разбойник? Злой дух? Здесь говорят, что в лесу живет какой-то страшный черт, высокий, как молодая сосенка, и весь покрыт заплетенной корой. У него широкий морщинистый желтый лоб и он не умеет говорить, а только хлопает деревянными руками — клак-клак, клак-клак.
Разумеется, это просто дерево со сломанной веткой, хлопающей в воздухе, но я не осмелился пойти и взглянуть. Глупый страх овладел мной. Я тихонько поднялся с сена, соскользнул с крутого берега и припустился бежать по твердому песку у самой кромки воды. На реке мне было спокойнее, чем на опушке заколдованного леса.
Прочь, прочь! Песок отлетал от моих каблуков. Я вернулся в спящую Лявлю, попытался перемахнуть через высокие ворота, но не смог, закоченел. Выбежавшая откуда-то собака залаяла на меня, решив, что я вор, только никого мы не потревожили, ни она, ни я, караульный перед полицейским участком, и тот спал и даже храпел. И какие могли быть воры в Лявле, где так верят в человеческую честность, что никто не запирает двери и даже деревенская лавка стоит с открытым окном!

Глава 17 ОТПРАВЛЯЮСЬ В ПИНЕГУ

Как раз в то время российские власти задержали английский траулер "Онвард", который они вскоре освободили да еще заплатили штраф в 4000 фунтов. Случай этот наделал в Архангельске много шуму, мне пришлось выслушать множество разных мнений. Меня постоянно спрашивали, не начнется ли война, а один мужик заявил: "Коли войны не будет, так потому, что генералы боятся, вдруг вам японцы помогут".
Революционеров очень радовало, что русское правительство заставили раскошелиться, как вообще все, что дискредитировало бюрократию, выставляло ее в смешном свете. Они были уверены, что меня вскоре арестуют.
Николай Георгиевич наставлял меня в своей характерной манере: сквозь зубы, задерживая дыхание, точь-в-точь Ричард Третий:
"Если вас задержат, не стесняйтесь: возмущайтесь, кричите, протестуйте. Напишите в Лондон министру иностранных дел. Заставьте их помучиться — напишите в газеты, расскажите вашим друзьям, расскажите евреям — тысяча чертей! Если б только мне до них добраться, я бы дух из них выпустил".
Эта речь утвердила меня в уже сложившемся мнении относительно характера Николая Георгиевича и его дальнейшей судьбы. Через год кончался его срок, он намеревался продолжить ученье в Харьковском университете, но при этом должен был остаться под надзором. Еще пара таких неосторожных высказываний, и ему конец. В России и у травы есть уши. Ни об одном человеке из стана революционеров нельзя с уверенностью утверждать, что он не Азеф, не платный шпион. Вот и я, дружелюбный, общительный исследователь их жизни, вникающий во все подробности, записывающий на недоступном языке, разве я не мог быть тайным агентом, предающим их каждый день и час?
"Я вам скажу, почему бы я не стал участвовать в ваших политических схватках. Все русские — лжецы, больших лжецов свет не видывал".
"Вы говорите, как немец, — отвечал мне революционер. — Вы думаете, что-то или "есть", или его "нет". А мы сердцем знаем, что и "есть" и "нет" одновременно".
"Согласен. Но разве можно хоть что-то сделать, если любой человек среди вас, даже самый значительный, может оказаться Азефом или отцом Гапоном. Вот возьмите такого смутьяна, как Николай Георгиевич — а вдруг он просто играет роль, чтобы вытянуть из вас ваши подлинные мысли и сообщить куда следует".
"А мы никогда не открываем свои подлинные мысли", — сообщил Алексей не без гордости.
"Как же вы тогда сотрудничаете?" — удивился я.
Ответом мне была та тонкая, всеведущая русская усмешка, что сбивает собеседника с толку, а ее обладателя спасает от нехватки аргументов.
Еще до исхода лета у нескольких ссыльных закончится срок, они смогут вернуться домой. Освобождаются Карл Улич, Михаил Григорьевич, Горбун, Николай Александрович. Возможно, я встречусь с ними зимой в Москве. Карл Улич получил документ об освобождении и уехал тремя днями раньше меня. По этому поводу устроили пирушку, его комната была полна народу. Здесь была вся Лявля, кипели три самовара, на столах лежали груды пирожков и конфет, привезенных из Архангельска, сосиски, икра. После "обжорки" вся компания вывалилась на улицу, откуда-то взялись музыкальные инструменты и мы целым оркестром прошлись по деревне: скрипка, две гитары, две балалайки, старая гармошка, Переплетчиков изображал тромбон, Сева выступал в качестве барабана. Белокурая сирена, певшая белою ночью на скалах, тоже объявилась среди нас, выводя визгливое соло. Студенты не меньше часа плясали с девушками па-де-спань, а потом закружились в вальсе. Затеялись самые разные игры типа "игры в почту". Душой всех игр, несомненно, была Варвара Сергеевна.
На следующий день компанией в одиннадцать человек мы поднялись под парусом на барже по реке Смердь и оказались на другой стороне Двины в деревне Смердь, где обосновались обрусевшие немцы, ведущие в этой лесной глуши жизнь вполне в немецком духе. Окрестности поражали красотой, река образовывала здесь тысячи темных заливчиков. Немецкая семья оказалась в отлучке, но мы видели их капустное поле, единственное вокруг Архангельска, их свиней, цыплят — все это было большой редкостью. Железная ограда и покрытое плиткой крыльцо тоже выглядели чужеродными в крае камня и дерева. Латышская прислуга угостила нас хлебом с маслом и молоком и поговорила по-латышски с одним ссыльным, который был из Прибалтики и знал язык.
Ночь мы провели в деревенской школе, лежали, завернувшись в оленьи шкуры, не без любопытства наблюдая за парочкой влюбленных ссыльных, они просидели рядышком всю ночь, шепотом делясь своими секретами и бросая друг на друга влюбленные взгляды — без сомнения, им эта ночь принесла немало радостей. В три часа ночи под проливным дождем мы снова забрались на баржу и поплыли к другому берегу, скрытому за серой пеленой дождя. Ночью в Лявле из-за нас произошел переполох, полиция уже собиралась снаряжать поисковую партию, подозревая, что мы совершили побег, ведь наша компания прилично удалилась из разрешенных пределов. Тем не менее, когда мы вернулись, промокшие до нитки, никто нас ни в чем не упрекнул.
Назавтра было намечено мне отправиться в путь. Я получил рекомендательные письма от Василия Васильевича, Алексея Сергеевича, Горбуна и других ссыльных, а данных мне советов и пожеланий хватило бы на десятерых.
Когда я объявил о своем намерении двинуться дальше, было выражено немало сожалений и предупреждений о грозящих мне опасностях — ограблении, убийстве, аресте и так далее. Но такие предостережения я слышал от русских не впервые и понимал, что предстоящее путешествие не так рискованно, как мой путь по Кавказу. Надо еще сказать, русские поразительно мало знают свою страну, они предпочтут попасть в тюрьму, чем скитаться по родимой стране. Бродяга с литературными наклонностями — не менее редкое явление, чем, скажем, черный лебедь.
Я завершил все приготовления, уложил заплечный мешок, передал Переплетчикову излишний багаж, чтобы он отвез его для меня в Москву, забрал накомарник, зарядил фотоаппарат пленкой, всунул книжонку, чтобы в дороге было что читать. Все дела были сделаны.
"Пойдешь до Пинеги пешком?" — медленно вопросила бабушка, вглядываясь в меня, как бы силясь понять, что я за человек такой. "Пешком? А почему не на почтовых? Дорого тебе?"
"Дорого, — согласился я. — И людей мне хочется посмотреть, а кого я увижу, проскакав на тройке?"
"Пешком до Пинеги, — снова повторила старуха. — Это тебе неделя выйдет. Подумать только, неделю идти до Пинеги. И городишко-то худой, дня на него жалко".
"После я пойду до Котласа и Устюга", — добавил я.
Те места ей были неведомы. Пинегу она знала хорошо, то был худой городишко, не стоящий, чтобы в него ходить. Ни постоялых дворов, ни лавок, одни пьяные самоеды да зыряне. Там еще холоднее, чем в Архангельске, но, разумеется, не так холодно, как в старину.
"Что хорошего туда ходить. Худые людишки, грязные и воруют. Коров держат на кухнях, и нет, чтобы по субботам мыть полы с мылом, а соскребут грязь голиком, и ладно".
Она подняла руку в драматическом жесте, как бы показывая, что нечего о пинежанах и говорить. Неисправимые.
Наутро я двинулся в путь.

Глава 18 РАССУЖДЕНИЕ О ПЬЯНСТВЕ

Утром перед отправкой в путь я получил письмо, в котором мне признавались в любви и заклинали остаться. Я решил, что это сочинение Николая Георгиевича и Горбуна, но потом выяснилось — его написала девушка, певшая на скалах. Остаться я не мог, ибо впереди меня ждал путь в тысячу верст, и если осенние дожди захватят меня в двухстах-трехстах милях от железной дороги, в хорошеньком положении я окажусь. Дороги становятся так плохи, что путник увязает по колено в грязи, пробираясь по залитым водой тинистым пастбищам. Больше, чем человека или зверя, я боялся непогоды.
Правда, в тот день небеса отнеслись ко мне весьма благосклонно. То было, наверно, самое жаркое утро за все лето, а знойный безветренный день напоминал июльские дни на Кавказе.
Вся деревня вышла проводить меня, даже прекрасная незнакомка, с которой я столь нелюбезно обошелся. Переплетчиков захватил мою руку в обе свои и по-матерински тряс ее, а остальные сгрудились вокруг, веля писать, не забывать и обязательно разыскать их в Москве. Крестьяне говорили: "Приезжай снова, милости просим!" Я со всеми распростился, услышал в ответ благословения, замахали платки. И вот я уже за околицей. Легче пройти тысячи миль, чем пережить волнующий миг расставания.
По пути я опять зашел в Боброво, навестил своего хозяина, выпил с ним домашнего пива. Я попал на его "день ангела", именины, и, несмотря на его прежние уверения в воздержании, он изрядно напился. У него сидел приятель, только что вернувшийся из паломничества на Соловки.
"А вы туда попали?" — спросил я. Нередко по причине пьянства матросов-монахов богомольческое судно не достигало цели.
"Не попали. Господь не допустил в наказание за грехи, послал нам шторм".
"С чего бы это? Неужто богомольцы такие грешники?"
Он глянул исподлобья и проворчал: "Студент один был на судне, играл на балалайке".
Он, очевидно, имел в виду историю со ссыльным, который для того, чтобы отлучиться, разыграл приступ религиозных чувств, но среди богомольцев повел себя как на увеселительной прогулке. Я улыбнулся про себя и подумал: "Да, напиться на богомолье можно, но играть на балалайке — упаси Бог!"
Я немного задержался в Боброво, хозяйка принесла самовар и пирог с черникой. Мужик с другом выпили неимоверное количество пива и водки, а потому передать их разговор на бумаге нет никакой возможности.
Дорога пошла через густой лес к Косково, куда я прибыл часов в десять вечера. Голову я плотно укутал в накомарник, вокруг тучами вились мельчайшие насекомые. Было слишком поздно, чтобы проситься на ночлег, да мне и не хотелось тревожить сон деревенских жителей. Ночь была теплой и я попытался уснуть в какой-то деревянной сараюшке на берегу реки.
Ночь я провел ужасно. Не было темноты, которая смягчила бы впечатления дня, не было звезд и луны, чтобы смотреть на них, один тусклый бесчувственный полусвет да холодные туманы, крадущиеся по речным берегам. Ночь была теплой, но в моей сараюшке оказалось холодно и я дрожал крупной дрожью, мечтая о груде одеял или укромной пещере в горах. В четыре часа утра я сдался и перебрался в громадный сарай, стоящий у самого края воды. В нем обнаружилось вдоволь сена и соломы. Сарай стоял рядом с домом паромщика. Я проспал все утро, а когда пошел искать хозяина сарая, чтобы попросить завтрак, стоял уже полдень.
По улице Косково двигалась странная процессия — священник, деревенские старики, пара нищих. Они несли домодельные иконы и кресты, пели что-то божественное. Я спросил, в чем дело, и мне сказали, что несколько лет назад в этот же день священник отправлял службу, прося Бога сохранить коров, среди которых свирепствовала эпидемия. Целый день обходили деревню кругом и молились, в результате Господь смилостивился, коровы поправились, зараза ушла. В благодарность священник самостоятельно утвердил новый праздник исключительно для деревни Косково, и теперь каждый год в годовщину того знаменательного дня по утрам устраивается крестный ход, а днем двери всех домов распахиваются настежь.
Иконы возвратились в церковь. К своему дому спешил паромщик. Поначалу он глянул на меня сердито, но когда узнал, что меня нужно накормить, сразу подобрел, должно быть, прикинул, что я как раз оплачу ему выпивку.
Внесли самовар, кашу и молоко. Хозяин подвинул ко мне свою табуретку и произнес с располагающей улыбкой:
"Проси, чего хочешь, все подадим".
"А яйца у тебя есть?" — спросил я.
"Нету, да ты прикажи, я достану".
"Не стоит".
"Может, лучше прикажешь чего выпить?"
"А что именно?"
"Что-нибудь горячительного для нас обоих".
"То есть водку. Я ее не пью".
Мужик очень опечалился. "Я ведь тебе дал чаю, каши, молока. А ты не хочешь со мной выпить".
Я ответил, что дам ему двадцать копеек за еду, а он волен их тратить на что хочет.
"Давай сразу, я пойду за бутылочкой, хорошо посидим", — предложил он. Я выдал ему деньги. Минут через пятнадцать мужик вернулся с бутылкой водки и поставил ее в шкаф, а сам снова сел к столу.
"Так ты не будешь пить?" — изумился я.
На лице паромщика отразилась битва между разумом и желанием. Поколебавшись, он достал бутылку из шкафа.
"Вот, — сообщил он, — вот что они заставляют нас, бедолаг, пить. А не будем, так в тюрьму посадят".
"Что ты такое говоришь?"
"Правду говорю".
"Этого не может быть".
"Хочешь, присягну? Лавка-то — вот она, и куда нам от нее деваться? Трать денежки да пьянствуй, а потом снова трать. Лавка под рукой. Начни — не остановишься".
"Сколько деревня выпивает водки за год?" — спросил я.
"Кто его знает, должно быть, не одну тысячу бутылок. Батюшка, и тот пьет. Сегодня на крестный ход и то был пьян. Люди говорят, для того и праздник устроил, чтобы по домам ходить, пить да не платить".
"А вот ты, к примеру, сколько за год выпиваешь?"
Он ухмыльнулся, явно подозревая, что я каким-то образом заманиваю его в ловушку.
"Я бы сосчитал, кабы на трезвую голову, а сейчас — сам видишь..." Он провел двумя пальцами по красной шее пониже уха, прищурил один глаз, выкатив другой, все эти вульгарные жесты, видимо, означали какой-то намек на сильную степень нетрезвости.
"И все же, — настаивал я, — ты, ведь, наверно, часто слышал в винной лавке, как идет торговля. А что, лавочник сам никогда не напивается?"
"Нет, в монопольке никогда ни о чем таком не говорят, да и за прилавком там мужика сроду не бывало. Одни бабы. Раньше туда брали мужиков, только бабы оказались надежнее".
"Что же, бабы не пьют?"
"Ни капли. Только выпьют стакан водки и ничего в голове не остается — конфузятся (новое для меня русское словечко, видимо, означает, "смущаются"; и откуда крестьяне только его взяли!). Одни уличные пьют да в городах".
"Интересно. А вот в Англии многие женщины пьют, и сильно, особенно в Лондоне, вообще в городах. У нас говорят, что английские дети пьяны еще в утробе".
Крестьянин снова резко постучал себя пальцами по горлу, показывая, что он слишком пьян, чтобы что-то понимать.
"Вы, русские, поколение за поколением остаетесь сильными и здоровыми, хотя отцы неизменно пьянствуют, только потому, что женщины ваши живут в трезвости и чистоте. Здоровье нации зависит больше от матерей, чем от отцов".

Обязанностью моего хозяина было переправлять паром через реку туда и обратно. Он состоял на службе и потому переправлял каждого, кто попросит, в любое время дня и ночи и бесплатно. За это он получал восемь рублей в месяц от земства, местного совета. Его, очевидно, тяготила служба, поэтому он часто предоставлял крестьянам переправляться самим.
"Ох, беда, беда, — приговаривал он, — стучат в два часа ночи, и давай перевози какого-нибудь чиновника".
"Надо думать, тебе на выпивку перепадает", — предположил я.
"Когда как. Важные люди часто ничего не дают, а как с него спросишь?"
Было ясно, что чаевые сильно способствовали развитию у него привычки пить. Водка, которую он покупал на эти подачки, только разжигала его аппетит. Так он и растрачивал свою жизнь.
На следующий день после коровьего праздника паромщик был сильно угрюм, страдал похмельной тоской и заводил со мной разговоры о своей бедности, нужде, в которой живут его жена и дети, о собственном неумении жить. Строил планы, как бы, не приложив рук, получить с меня приличные деньги. "Если прикажешь", он покажет мне поповский дом, "если прикажешь", он пошлет за треской, а жена ее зажарит и так далее. У него не было и полпенни за душой, из жены ничего не вытрясти, только и оставалось выколачивать деньги из меня.
Я зашел к его шурину, щуплому веснушчатому огненно-рыжему человеку по прозвищу Икра. Очевидно, его так прозвали из-за лица. От него я узнал, что паромщик постоянно теряет свой паром. Раз в месяц паром пропадает, людям приходится переправляться на частных лодках, пока пропажу не поймают ниже по течению реки и притащат на буксире. Не далее как вчера трое крестьян, переправляясь на свой страх и риск, перевернули паром и утопили весло. А в прошлом году на пароме было тридцать человек, каким-то образом столкнули ребенка, он утонул. Были большие неприятности.
Пока я беседовал с Икрой, зашел приземистый кряжистый мужик по прозвищу Лайка, названный так по породе собак, что водятся в Архангельской губернии. Он предложил отправиться вечером на рыбную ловлю. Погода стоит жаркая и тихая, клев должен быть хороший. Я согласился.

Глава 19 НОЧНАЯ РЫБАЛКА

Нас было четверо мужчин и две женщины, все босиком, мужчины закатали штаны до колен, женщины — в коротких нижних юбках. Большая лодка под двумя парусами весело прыгала по мелкой волне. На борту находились сети, корзина с черным хлебом и соленой треской, чайник и горшок, два берестяных короба для пойманной рыбы, тяжелые куртки из оленьего меха для обогрева. Мужчины сидели праздно, гребли женщины. Лениво разговаривали.
"Отчего летом идет так много рыбы вверх по Двине?"
"Какая-то муха ее гонит".
"Не пойди она, худо нам придется".
"Господь посылает муху, чтобы рыбу гнать, чтобы бедному мужику прокормиться".
"Верно, верно! Слава тебе, господи!"
Женщины спорили, подымается или спадает прилив: если вода еще прибывает, мы ничего не поймаем, одни "плевки", мелкую рыбешку, или вообще ничего. Мы надеялись, что вода спадает.
К восьми вечера мы причалили к острову посреди Двины, бросили якорь, подготовились бросить на глубину снасти. Сети, пятьдесят ярдов в длину и десять футов в ширину, были сильно спутаны, а привязанные по всей длине каменные грузила еще больше затрудняли работу. Мы с час распутывали грузила и поплавки, затягивали большие дыры, через которые, по мнению женщин, уйдет от нас лучшая рыба. По четырем углам сети были привязаны веревки — для вытаскивания сети. Сын Икры и Лайка ухватились за два конца, Икра и две женщины подняли сеть на борт, выбрасывая сеть по мере движения. Вслед за нами до берега тянулся длинный хвост из поплавков и канатов, а на берегу двое все еще держались за концы. Женщины гребли, а я помогал выбрасывать сеть.
Достигнув подходящего места, мы развернулись и стали грести к берегу, заставив плавучий ряд поплавков и канатов образовать полукруг. Выйдя на берег, мы вытащили наши концы и потянули за них. Тянули и юный Икра с Лайкой. Невод оказался очень тяжелым, вытягивался с трудом, можно было подумать, что мы захватили из воды всю рыбу. Но это сопротивлялась река, а не сети с уловом. Мы обвязали веревки вокруг пояса, отклонились назад и тянули, как в перетягивании каната.
Наконец, мы приблизились к тем, кто тащил сети навстречу нам. Волнения и ожидание росли по мере того, как полукруг уменьшался и исчезал, мелкие рыбки сновали в темной воде.
Увы, нас ожидало разочарование. Рыбешка попалась сплошь мелкая, "плевки", и мы согласились, что прилив еще не пошел на убыль.
Только на третий раз удача выпала на нашу долю. Мы опять медленно тащили невод, сближаясь. На этот раз мы увидели, как бьется большая рыба, и Икра-младший не выдержал, кинулся в воду, пытаясь ухватить рыбу, пока она не выскользнула. В результате прекрасная щука выскочила из ловушки обратно в реку. Раздались восклицания: "ОХ, ох, рыба на три фунта, нет, на четыре!"
По счету "раз, два, три" мы вытащили на берег тяжелый невод со всем содержимым: грязью, илом, водорослями, ракушками и бьющейся, скользкой рыбой.
Великолепное зрелище явилось нам — три крупных белых сига разом, с полудюжину запутавшихся в ячейках сети рыб немалых размеров и множество окуня, камбалы, плотвы. Мы смеялись и веселились, как дети.
К одиннадцати часам, когда небо загорелось первыми красными всполохами заката, мы успели закинуть невод шесть раз и были довольны уловом. Двое из нас отправились посмотреть, не созрела ли дикая черная смородина, остальные расселись кружком на песке, ели хлеб и рыбу. Вдруг на песчаный берег вынеслось десятка два диких лошадей, они с любопытством на нас поглядели, но когда я попытался к ним подкрасться, ускакали сломя голову.
Река оставалась идеально спокойной. Низкие лучи солнца окрасили желтый песок в малиновый цвет. Прибрежные деревни спали, ни одного суденышка не было видно на реке, казалось, мы одни во всем мире.
Наконец, вернулись наши спутники, объявив, что ягод в этом году нет совсем. Лучше уж заниматься рыбной ловлей.
Удача оставалась с нами — Господь давал рыбе ловиться, как выразился один из мужиков. В невод попалось множество щучек, вывалянной в иле камбалы, а также толстоватая, похожая на семгу рыба, не знаю ее названия, да еще десятка два сигов длиною более фута. Временами выпрыгивала и уплывала какая-то крупная рыба, и мы каждый раз клялись, что беглянка была раза в три больше, чем оставшиеся.
В час ночи на севере и востоке все еще рдела полоса заката. Воды реки сияли пурпурными и малиновыми красками, песок же снова окрасился в коричневый цвет. Скоро начнется рассвет.
В три часа стало холодно и мы устроили на берегу костер из веток кустарника. Костер трещал, дымил, горел и обжигал наши босые ноги, никак не согревая тела. Зато чай оказался хорош.
Небеса были полны провозвестниками утра и, пока мы пытались согреться у костра, выкатился животворительный источник тепла. Два полусвета слились воедино. Затем наступил удивительный момент — солнце поднялось над черным лесом, превратив верхушки сосен в огненный узор. Зрелище было так поразительно, что мы бросили сворачивать сеть и подняли глаза к востоку, к сияющим лучам.
В шесть утра я уже засыпал в своем сарае и в мозгу, перед тем, как мне провалиться в сонное царство, вспыхнула последняя мысль: "На обед будет рыба".

Глава 20 БРОДЯЧИЙ МУЗЫКАНТ

Крестьянин, перевезший меня на другой берег, спросил, куда я держу путь, и я ответил. "В Пинегу, а потом в Сею". Я предложил ему десять копеек за труды, но он отказался их взять, добавив: "Будешь в Сее, сходи в тамошний монастырь, поставь за меня свечку перед иконой Николы-Чудотворца".
Крестьянин высадил меня на пустынной песчаной полосе. Глубокие тележные колеи указывали путь к местам обитания и я шел по ним, увязая в песке и гравии, пока не обнаружил почтовый тракт на Холмогоры. Я присел на берегу, решая, двинуться ли мне по тракту или попытать счастья по берегу Двины.
Вокруг меня, казалось, нет ни живой души, но пока я рассматривал карту губернии, откуда-то взялся забавный хромоногий человек с гармошкой. Спросив меня, куда я иду, он явно возымел намерение составить мне компанию.
Он решил вопрос за меня, поскольку знал дорогу по берегу, и я отбросил идею идти на Холмогоры прямиком. Музыкант, хоть и волочил ногу, как будто она висела на нитке, оказался быстрым ходоком. То был низкий одноглазый человек с бледным, изрядно измазанным лицом. Глаз он потерял еще мальчишкой на фабрике, от несчастного случая. "Фабрика-то немецкая, — говорил он, — а они хотят, чтобы ты работал да работал. Когда фабрику построили, говорили, у всех будут деньги. Только я на фабрике глаз потерял да и пошел по дорогам. Отмерял от Херсонской до Архангельской губернии. Брожу я, брожу и никогда голодом не сижу, в тюрьму частенько попадаю, да всегда веселый!"
Забавную пару мы с ним составили — я, высокий и широкий в плечах, с громадным грузом на спине, и он, маленький, хромоногий, без всякой поклажи, только заржавевшая гармошка, на которой он постоянно наигрывал.
Музыкант продолжал: "Мастер-немец мне говорил: "Не верю я нищим, бродячим музыкантам и прочим таким, все должны работать, что-то делать". Вот это по-немецки. Им человек нужен, чтобы делать. О самом человеке они не думают. А вот из меня они гармониста сделали. Три года как я из дома ушел, и все иду — от деревни к деревне, из города в город, тысячи верст, земляк".
"В Херсоне сейчас чума, не боишься возвращаться?"
"А там всегда чума, мой дедушка от нее умер".
"Неужели? Я думал, она вывелась".
"Никогда она не выведется. Когда никто ею не болеет, все равно она там. Господь ее уберет, Господь и вернет, так всегда было. И с холерой так".
"А много сейчас холерой болеют?" — спросил я.
"На Севере — нет, — был ответ. — Здесь жидов нет, Господь и доволен. Только вот в Чухчереме, говорят, нашли изверга холерного, холерщика. Человек один туда пришел, картины рисует, чистый такой, одежда хорошая, раньше таких и не видывали, показывал трубки, говорил, в них краски, и вот один мужик-пьяница всем и сказал, что это холерщик, принес с собой холерный порошок и сыплет его по деревне. Тут зыряне и бросили молодчика и все его добро в Двину. Если кто думает, что я — нечистый дух, я свой крестильный крест показываю. А ты как?"
У меня не было такой возможности доказать, что я чист, поэтому я очень надеялся, что минует меня чаша сия.
За разговором мы дошли до Чухчеремы, где и произошел несчастный случай, и переправились в деревню через реку. Деревня выделяется красивой деревянной
церковью, украшенной девятью маленькими куполами. Она была крестьянами построена и крестьянами украшена — девять куполов символизировали девять ангельских чинов, так мне говорили. В поведении людей ничто не указывало на то, чтобы они были способны сотворить такую нелепость, о которой поведал мой спутник. Тем не менее мы не задержались здесь, а пошли в Ровдино и далее в деревню, где родился поэт Ломоносов, она теперь называется Ломоносовская.
"На дороге весело", — заметил я.
"Всегда весело, земляк", — откликнулся он, наяривая на гармошке бодрую мелодию.
"А где ты больше денег набираешь — в городе или в деревне?"
"В городе. Иногда в пивной набежит два с полтиной за вечер. Если хозяину понравишься, он говорит: "Приходи завтра, приходи на следующий праздник". Мне разрешают спать в лавке, экономия выходит. Я в Соловецком монастыре был, играл богомольцам, насобирал не одну сотню копеек. Нам, беднякам, не дают умереть другие бедняки. В больших городах играю для нищих, и подают".
"А полиция? Она тебя не беспокоит?"
"Бывает. Им мнится, я не только гармонист. Обыскивают, ищут листовки, чужие книжки, западни мне ставят, под мужиков оденутся и давай меня выпытывать. Да только никаких секретов у меня нет".
"Здесь староверов много, — продолжал мой спутник, — и баптистов тоже. Скрываются, прячутся. Я тут встретил одного, на балалайке играл, так он богохульствовал, поносил иконы и церковь. И всюду-то пролез, хитрый такой, да только полиция его поймала, я их и навел".
"Вот как! Он что, революционер был?" — спросил я.
"Нет, баптист. Учил людей грамоте, библию раздавал. Он мне про баптистов рассказывал, какие они хорошие, вроде жидов. Говорил, он целые деревни в свою веру перевел, только я не поверил. Куда им с церковью тягаться".
Я спросил его, думал ли он сменить религию, но в ответ музыкант энергично закачал головой. Раскол его явно никогда не привлекал.
Мы приблизились к деревне Ровдино на берегу Двины, то было сборище изб, похожее на Лявлю. По всему было видно, что деревня зажиточная, с большими чистыми домами, украшенными снаружи мазками красной краски над окнами, а краска здесь немалая роскошь. В некоторые дома входили через старое резное крыльцо Мы остановились в доме, где жаждали послушать музыку, и инструмент моего компаньона обеспечил пропитание нам обоим. Меня тоже приняли за странствующего музыканта, пришлось после многих настояний спеть "Правь, Британия" и перевести собравшимся слова. Я с удовольствием произнес: "Британец никогда не будет рабом!"
"Спой "Та-ра-ра-бумбию", — попросил мой спутник.
"Что?"
"Та-ра-ра-бумбия", английская песня, я в Одессе слышал".
Я спел единственное, что знал:

Как-то я зашел к Гладстону,
В саду деревья он рубил,
Люблю я важные персоны
И про гомруль его спросил. Та-ра-ра-бумбия...

Мужики ничего не поняли. "А, Гладстон, он дружит с армянами, я видел", — сказал мой музыкант.
"Как, ты видел Гладстона?"
"Нет, армян. И в Одессе, и в Ростове, они точно, как жиды".
Мы ушли из Ровдино и двинулись к Ломоносовской. Очень мирное местечко, человек двести жителей. В ходу были деревянные плуги, они пахали землю под посев озимой ржи. Мужики и бабы трудились на сенокосе, по длинной бревенчатой дороге неспеша передвигались самодельные телеги. Новенькая церковь, выглядевшая ничуть не хуже от того, что она новая, представала олицетворением религии и знаком благоволения Господа к своим "верным рабам", вовсю колосящийся ячмень созревал, казалось, на глазах. Среди ячменя звездочками сияли васильки, а вдоль перевязанной пеньковыми веревками деревенской изгороди тянулись красные заросли иван-чая, буйство красок.
Мы сидели на бревне у церкви, жевали черный хлеб, а перед нами тянулась длинная песчаная полоса в полмили шириной, она шла параллельно деревне — желтая, монотонная, унылая. Песок пересекала полоска, казалось, застывшей реки, а за песком, рекой, лесом над верхушками деревьев бледный купол церкви вонзался в свинцовое облачное небо.
Деревня, родина одного из величайших русских поэтов, Ломоносова, оказалась очень красивой. Здесь глазу представали весьма приятные картины — например, возвращающиеся после тяжких трудов деревенские женщины, одетые в алые одежды, несущие на плечах старые деревянные грабли и вилы.
Одновременно с этим моим глазам предстала другая картина, для большинства англичан перечеркнувшая бы очарование первой: девочка-нищенка в бурых лохмотьях переходила от избы к избе, постукивая посохом по окнам, из которых ей выбрасывали куски черствого хлеба. Но и нищенка входила составной частью в гармонию русского мира.
Выйдя за деревню, мы наткнулись на незаконченный стог сена и, поскольку ночь была теплой, зарылись в него и проспали в нем лучше, чем на пуховой перине.

Глава 21 КОРЕННЫЕ ОБИТАТЕЛИ ТУНДРЫ

На следующее утро мы отправились в путь на Холмогоры, то двигаясь по песку и болотам, то переправляясь вновь через Двину. Когда-то Холмогоры были вполне приличным городком, английские компании держали здесь склады, но за последнюю сотню лет он пришел в упадок. Крушение Холмогор обусловлено расцветом соседнего Архангельска, порт которого гораздо более удобен, и туда постепенно переместилось все движение. Было время, когда вверх по Двине к старинному городу подымалось множество судов, теперь же нет ни одного, все купцы и торговцы исчезли, их деревянные обиталища разрушились. Осталась одна грязная кривая улица да два-три собора. Время окончательно сотрет и их с лица земли. Уже сейчас здесь почти нет лавок, постоялых дворов, нет даже брадобрея — вообразите себе, город без брадобрея!
"Как жизнь в Холмогорах?" — спросил я у одного крестьянина.
"Худо, — ответил он. — Хуже не бывало. Сеем мало, зерно покупаем, да дорогое. Лес вокруг весь свели, одна поросль осталась. Вот мужики и уезжают туда, где валят лес".
"А ты чем живешь?" — продолжал я выпытывать.
"Землю пашу, коров держу, рыбу ловлю, дороги мощу, деготь варю... И все бедняк".
Вот и все, что можно сказать о Холмогорах, бывших когда-то одной из торговых столиц России, а теперь — трущобе без Уэст-Энда. Холмогоры до сих пор славятся по всей империи своей породой коров, причем большинство и не подозревает, что это имя не коровы, а города.
Мой музыкальный знакомец сделал здесь остановку, чтобы помолиться, и поскольку наши дороги далее расходились, мы расстались. Он намеревался пойти по Петербургскому шоссе, а я направил стопы по почтовому тракту, ведущему к городку Пинеге.
Я взял путь на деревню Матегоры. Бредя по песку и мелколесью, я добрался до перекрестка, откуда повернул на Усть-Пинегу. Ночь в Усть-Пинеге выдалась холодной и сырой, но я снова устроился на ночлег под открытым небом, на этот раз облюбовав лавку на деревянной пристани у реки. Там расположилась весьма веселая компания, два-три десятка мужиков, они собирались укрыться на ночь под лодками, раскиданными по песку. То были крестьяне-туземцы, не русские, а зыряне, и они пользовались такой дурной славой, что приютить их на ночь мог только кто-нибудь их же роду и племени. Зырян нанимали на какие-то работы в устье Пинеги и теперь они ждали парохода, чтобы отправиться домой, в свои деревни.
Я повстречал здесь человека, знавшего Переплетчикова, когда тот год назад писал здесь этюды деревенской церкви — и у нас завязался весьма серьезный разговор насчет религии англичан, наших праздников, наших святых. Он, разумеется, предполагал, что мы христиане, но у него явно роились сомнения относительно того, спасемся ли мы. Я перевел разговор на людей, ютившихся на песке.
"Это зыряне, — прошептал он, — да это не люди, говно". Для усиления своего презрения он махнул рукой, пожал плечами. "В дома мы их не пускаем, это же скотина. Напьются и как бешеные. Поначалу-то начальство обрадовалось, что можно сбывать им спиртное, а потом уж боялись и продавать. Их пригласи в дом, а они принесут водки и пошли топать да петь до утра. А то прикинутся, что спят, и потом среди ночи подымутся и ну приставать к нашим бабам, глядишь, и обесчестят. Начнут столы да лавки ломать, самовары из окон выбрасывать. Чистые черти. Теперь и винной лавки у нас нет".
"Как же так?"
"Была раньше, а мы написали прошение, чтобы убрали".
"И власти действительно ее закрыли?"
"Не сразу. Поначалу и ухом не повели. Ну, ты знаешь, лавка закрывается в четыре. И вот как-то она закрылась, а с реки пришли зыряне, да с топорами, порубили все и всю водку унесли. Начальники послали полицию, солдат, только ничего хорошего не вышло, зыряне-то живут среди болот непроходимых, а деревни их — на казенных картах и не отмечены, вроде бы их и нет. А люди они все похожие один на другого, мы их не различаем. Паспортов у них почти не водится да и фамилий-то никаких. Полиция поарестовывала и их, и нас, да что с того? Зыряне-то ворвались в трактир и вот по всей улице пошла драка, да дубинами. Нельзя было вечером пойти помолиться, а женщинам пойти в баню — они и туда забирались и такое творилось... Мы опять писали прошение".
"А вы как перенесли, что закрыли винную лавку?" — спросил я.
"Да ничего. Мы хоть водку и любим, да не хотим. Мы ее пьем потому, что она под рукой, а отказаться не можем".
"И лавку все-таки закрыли?"
"Теперь уж закрыли. Видят, что толку дать не могут, и закрыли".
"И что, зыряне с тех пор ходят трезвыми?"
"Что ты, откуда? Посылают вверх по реке за водкой, еще хуже стали. Русские —пьяницы и самоеды — пьяницы, только ты их рядом поставь, так русский-то сразу трезвым покажется. Раз ночью они церковь окружили, и орали, и выли, и всякого прохожего задирали, а один хотел поцеловать бабу Медведкину, Медведка-то — брат мой. В лавку вломились, забрали съестное. А потом по улице в грязи валялись. Говорят. "Пьяному зырянину-то и на четвереньках не пройти".
"А что это они сегодня такие мирные?"
"Боятся. По прошлой осени сход был, и вот вечером после схода все мужики вышли с ружьями, топорами, дубинами да и вышибли их из деревни. Погнали мимо церкви да к реке, и всех бы утопили, да полиция ввязалась".
"Чем кончилось?"
"Мы верх взяли. Зыряне нас больше не трогают. Полиция, верно, много из нас после этого денег вытянула".
"Убили кого?"
"Нет, никого не убили. Как же, убьешь их. Они круглый год под голым небом живут, на снегу зимой спят".
"Дома у них есть?"
"Так-то есть, худенькие, да они ведь, знаешь, напьются, а потом спят, где упали, такой у них обычай. Скотина, а не люди. Я сам видал, их бабы осенью валяются в грязи, воют, встать не могут. Русские тоже не больно чистые, только зыряне..." Он опять отчаянно махнул рукой.
"Когда винную лавку еще не закрыли, они норовили пробраться в окно, а не через открытую дверь. Вот ведь какие люди... Будешь здесь ночевать, так смотри, чтобы они тебе чего не сделали. А лучше шел бы ты в деревню".
"Зачем? Я их не боюсь".
"На то твоя воля, — сказал мой собеседник. — А я остаться не могу, так Господь с тобой".
Я еще понаблюдал за странной компанией дикарей, сидящих на песке по соседству с перевернутыми лодками. Смеркалось, шесть костров из сосновых поленьев полыхали малиновым светом, отделяясь от темного песка. Там явно шло разгульное веселье, до меня доносились обрывки пения, более похожего на рев. Мне пришли на ум Аларих и древние готы.

Усть-Пинега, похоже, деревня зажиточная. Три-четыре лавчонки, большая часть домов имеет по три этажа. Как и по всей Двине, здесь процветает разведение молочного скота. Маслодельные заводы, закупая сливки у крестьян, обеспечивают им постоянное занятие. Холмогорские коровы дают море молока, а заводики производят горы масла. В усть-пинежских лавках можно купить здешнее масло, аккуратно расфасованное и завернутое машиной по фунту и по полфунта, и лучшего масла не сыскать по всей России. Большое количество этого масла попадает и на стол англичанина. Я, надо сказать, ничего не имею против потребления масла, только должен заметить, что в этой местности необычайно много больных туберкулезом коров, и у меня большие сомнения в требовательности и честности русской санитарной службы.
Бродяга в масле особо не нуждается, вот уж без чего он может обойтись. Все же я купил четверть фунта да еще полудюжины сваренных вкрутую яиц и немного белого хлеба. Прихватив все это добро, я зашел в один из домов, попросил самовар и напился чаю. Яйца внутри имели явный розовый оттенок и это навело меня на мысль, что лавочник держал их свежими так долго, как только мог, а потом сварил в целях экономии, что показалось мне весьма ловким способом продлить жизнь яйца.
Налив себе чаю, я присел у самовара и стал писать письма. Я плохо спал и ощущал какую-то вялость. Погода стояла жаркая, душная, теплый юго-восточный ветер был как чье-то несвежее дыхание. Атмосфера, мое здоровье, все настраивало на пессимистический лад. Все меня не устраивало — собственные планы, русские деревни, литература.

Был день церковного праздника, и представители мужской части населения деревни кто располагался в свободных позах на песке, кто прогуливался по деревенской улице. С два десятка девок стояли кружком, перекидывая друг другу тряпичный мяч.
Мне не хотелось пока пускаться в путь, а потому я занял лодку и проплыл вниз по Двине до Чухчеремы, чтобы снова взглянуть на прекрасную старую церковь с ее девятью куполами. Каждый купол был похож на свечу, а все вместе они напоминали глаз, глядящий искоса из потаенного, сонного прошлого. Пока я там был, разыгрался сильный шторм, небо, казалось, переполнилось небольшими тучками, жавшимися друг к другу, как на одной из картин Переплетчикова. Я пытался понять, что имел в виду художник, когда изображал эту "битву добрых и злых облаков". Но тут с юга налетел ураганный ветер, заколотили по лицу крупные капли дождя. Я вытянул лодку на берег и побежал искать укрытие, каким оказалась одиноко стоящая мельница. Я взобрался по расшатанной лестнице и очутился вровень с крыльями. На галерейке, где стояли мешки с зерном, можно было примоститься, и оттуда открывался вид на Двину. Шторм длился два часа, и за это время мягкий обедник (юго-восточный ветер) сменился на резкий полуночник (северный), шел дождь, град и даже снег (представьте — снег в июле!). Южная сторона горизонта затянулась грязной пеленой, а северная приобрела серо-синий оттенок, и посреди дня наступили сумерки. Такого ливня я еще не видывал, и поблагодарил Бога, что нахожусь в укрытии, пусть и не совсем надежном. Меня поражали лиловые молнии, охватывающие все небо, как будто вспыхивало громадное количество пороха сразу.
Ближе к вечеру, когда снег перестал, и только резкий северный ветер бушевал под темным встревоженным небом, я решил вернуться в Усть-Пинегу, однако Двина так волновалась, что я предпочел не грести, а устроиться на плоту, который вверх по реке тянул буксир. Лодку мою привязали к плоту, а сам я осторожно ходил по нему, подскакивая на сосновых бревнах и чувствуя себя Гекльберри Финном.
Далеко на востоке, над лесом, встала полоса жуткого заката, он двигался к нам навстречу подобно какому-то страшному тигру. Свирепый, вызывающий удивление и поклонение, вздымался он над черным лесом. В тот вечер, уже в Усть-Пинеге, он все еще не исчез, а я бродил по песку, повторяя с новым чувством: Browning R.Tiges (или Киплинг?).
Часов в одиннадцать вечера к пристани причалил пароходик, зыряне бросили свою лодочную стоянку на песке и сгрудились вокруг капитана, торгуясь о цене проезда. Когда я понял, что пароход пойдет вверх по Пинеге, я побежал к дому, где оставил фотоаппарат и заплечный мешок, спеша составить дикарям компанию.
Когда я вернулся, зыряне толпой перебирались на судно, все еще вопя и выкрикивая во все горло соображения насчет цены. Поначалу капитан предлагал взять тридцать человек за двадцать рублей, при моем возвращении он соглашался уже на девять. Зыряне вопили: "Нет, восемь с полтиной", капитан в ответ грозился столкнуть их с парохода в реку. Тут вперед выступил я и предложил пятьдесят копеек за свой проезд, таким образом все уладилось, и капитан согласился.
Со всеми этими передрягами пароход отчалил хорошо за полночь. Спустившись вниз, я нашел теплое местечко возле двигателя, где и провел ночь на деревянной лавке. Дико пьяные зыряне валялись на полу, на трапах, на лавках. Через них можно было переступать, как через мертвое тело. Иные взобрались на теплые доски, покрывающие машинное отделение, и спали там. Трое-четверо не таких пьяных шатались взад-вперед, задевая головами низкие переборки. На них были фланелевые рубахи в красно-черную клетку, широкие пояса, мешковатые хлопчатобумажные штаны и сапоги выше колен. Пели, орали и пили без передыху. Четверо на соседней лавке несколько часов подряд выводили церковные песнопения, тщательно поправляя друг у друга все ошибки. Песнопения были все больше погребальные, их благозвучие и печаль чрезвычайно популярны в России. Прекратив, наконец, петь, они ударились в разговоры о политике, какая-то безалаберщина насчет нового распоряжения губернатора. Губернатор издал указ касательно охраны лесов, по которому строго карались мужики, похищавшие казенный лес или поджигавшие его. Заметив, что я их слушаю, один из пьяных спросил, не сыщик ли я.
Когда поднялось солнце и стало теплее, я зачастил на палубу. Пинега — сонная река, совсем не такая широкая, как Двина, и очень похожа на мирный пруд, камыши и кувшинки на ее поверхности кажутся неподвижными. Река такая узкая, что можно перебросить камень с берега на берег, а по обоим берегам лес, лес и снова пес, лес без конца и без краю. Река течет на север до Пинеги, а затем снова поворачивает на юг. Пинега расположена даже севернее Архангельска, вообще здесь более суровые и дикие края. К северу и востоку от Пинеги одни непроходимые леса и болота. Там живут лишь зыряне, самоеды, другие туземцы, и только в безнадежный городишко Мезень, что на реке Мезень, загнали несколько несчастных революционеров. Мезень — такая глушь, что иногда за всю зиму туда ни разу не привозят почту. Сюда ссылают тех, кто неважно показал себя в местах получше.
Пароходик исправно полз вверх по реке, окрестности постепенно менялись. Лесистые берега становились круче, появились белые скалы, доходившие почти до Пинеги. По Двине скалы состоят из глины, а на Пинеге — из мрамора. Мраморные скалы! Праздные русские болтают об этом в Москве так же, как и о лигроине из Сольвычегодска. "Ах, если бы Россия была развитой страной, — вздыхают они, — как бы мы все разбогатели!" Но русские предпочитают вечно мечтать, чем что-то делать. Я созерцал мрамор без всякого практицизма, видя в нем одну только невозможную красоту, вознаграждающую за бесконечную монотонность сосен и берез.
Необыкновенное зрелище представляют собой бытующие здесь подземные реки, выливающиеся из пустот в мраморе и впадающие в Пинегу. Некоторые из них текут по пятьдесят-шестьдесят миль под покровом слежавшихся за тысячелетия листьев. Есть здесь реки, пропадающие под землей и прогрызающие-таки себе путь сквозь скалы. По некоторым из них можно плыть на лодке под землей, и туннель оказывается гораздо шире, чем можно было бы предположить по отверстию. В громадных мраморных бассейнах плещутся большие темные озера, и все это под поверхностью земли.
Я высадился вместе с зырянами в месте, что называется Сойла, мне хотелось посмотреть окрестности. Я зашел в избу, попросил поставить самовар и вступил в разговор с хозяином. Он рассказал мне про мужика, рубившего лес и пропавшего в тундре. Партия лесорубов валила девственный лес, как вдруг один из них, Степа, поскользнулся, вскрикнул и пропал из вида на глазах у своих товарищей. Все случилось так внезапно, что нечего было и думать о спасении. Его причислили к мертвым, молились в церкви за упокой — ведь была опасность, что душа его не обретет спасения, раз он не был погребен в освященной земле. Но человек этот вовсе не умер. Каково же было удивление деревенских, когда он объявился на собственных поминках! Он провалился сквозь трясину на дно подземного потока, нащупал во тьме путь вдоль его течения и вместе с ним снова появился на свет Божий.
Вот еще одна история. Между Пинегой и Мезенью раскидано немало зырянских поселений — Мезень, между прочим, называют столицей тундры. Селения обычно находятся среди болот, а потому все лето бывают отрезаны от мира. Зимой по колыхающейся тундре прокладываются дороги. Одна деревня возле Пинеги вообще не имеет названия, ее нет на казенных картах, она не обложена податями, и все от того, что русский топограф выполнял обмеры летом и не смог к ней пробраться.
Прошлогодняя зима выдалась исключительно мягкой, и связь с этой деревней в марте-апреле стала несколько рискованным занятием. Во время распутицы не обошлось без приключений, поскольку в последние морозные дни земная твердь прогибалась и колыхалась подобно подтаявшему льду.
Одна семья все же отправилась в путь. Со многими трудностями проделали они половину дороги и оказались в глухой деревушке, а там, глядь, кругом вода. Что вперед, что назад — сплошная опасность.
Они предпочли вернуться и до вечера отчаянно продирались по грязи и слякоти. Настал вечер, а они все еще были в большом отдалении от деревни, из которой начали свой путь. На их счастье, ночью подморозило и они кое-как добрались до места. Так вот и вышло, что они не могли вернуться домой все лето.
Самое забавное, что эти люди официально как бы не существуют. У них нет паспортов, нет даже фамилий, отец был известен как "Белые усы", а мать — Кулька. И кроме всего прочего, опросивший их касательно вероисповедования священник определил их язычниками!
Какое-то начальство имело с ними следующую беседу.
"Кто вы такие?"
"Белые усы и Кулька с семьей".
"Так ведь это ничего не значит".
"Ничего другого сказать не можем, ваше превосходительство".
"Все равно ничего не значит. Вас вроде и нет, так, одна видимость. А на самом деле вас нет".
В конце концов начальство ухмыльнулось, повернулось к сопровождавшему чиновнику и приказало: "Запиши его Белоусовым, а деревню Белоусовкой".

Глава 22 ВОЗНИКНОВЕНИЕ ФАМИЛИЙ

Крестьян Севера знают чаще по кличкам, чем по фамилиям. Так же и улицы Архангельска официально носят одно название, а население зовет их совершенно по-другому. Поскольку крестьяне неграмотны, у них нет почтения к печатному слову.
Несколько лет назад, когда производилась перепись населения, в сферу чиновничьего внимания попали тысячи людей, их зарегистрировали, сделали военнообязанными. Если мужик не знал своей фамилии, чиновник записывал его прозвище и объявлял это прозвище фамилией. А если, случалось, мужик обладал и тем, и другим, прозвище записывали в скобках.
Все фамилии в России — это, в сущности, официально признанные прозвища. "Быков" значит "сын быка", "Переплетчиков" — "сын переплетчика". Фамилия Алексея Сергеевича означает "Вознесение". Во Владикавказе я знал даму по фамилии "Преображение" (Преображенская) и т.д. Очень распространен обычай давать ребенку имя по тому святому, в день которого ему довелось родиться. Старый адмирал Рождественский, слава Северного моря, есть всего-навсего адмирал Рождество. Люди получают прозвища по внешности, каким-то личным характерным чертам. Предок Толстого был тучным человеком. "Куропаткин" значит "птица", "куропатка". Мечников происходит от ремесленника, ковавшего мечи, "Победоносцев" означает "сын победителя". Распространенная на Севере фамилия "Карбасников" не что иное, как "сын барочника", "сын карбасника". Мне эта местная особенность представляется очень "живой", реальной, более истинной, чем фамилия.
Цивилизация уничтожила немало явлений, и среди них кличку. Только находясь среди этих примитивных людей, я осознал пропасть, отделяющую нас от предков. Кровь этих людей ничем не хуже нашей, только они отстали на много столетий. Они ближе к земле, мы — к небу. Они обитают в глубокой, темной почве, мы — на бесплодных горных вершинах. Если мы и дальше будем прогрессировать, то наступит время, когда мы откинем даже наши фамилии и примем номера подобно улицам Нью-Йорка. Мистер Браун и мистер Джоунз будут значиться как Б2924 и Дж3213 или что-то вроде.
Русский крестьянин не имеет ни малейшей склонности к математическим символам, цифрам, каким-либо официальным обозначениям. Даже ветер у него — "обедник", "полуночник", такая уж фантазия ему в голову взбрела. Дни в календаре знакомы ему не по числам и месяцам, многие крестьяне не отличают январь от июня. Крестьянин знает дни поста и праздничные дни, каждый день в году имеет свое особое имя.
"Когда у вас в последний раз был крестный ход?" — спросил я у одного.
"В петров пост, на второй неделе", — ответил он.
или
"Когда у вас сенокос?"
"На Петра и Павла или на Илью Пророка".
В Архангельске нелегко найти нужный адрес: все улицы имеют прозвища, по прозвищам их и знают. Нет смысла обращаться даже к жандарму, если вы не знаете ее народного обозначения. И это при том, что табличка с официальным названием висит на каждом углу, как и в Англии. Дело в том, что жандармы не умеют читать. Больше того, в Мезени гласные ставят вместо подписи крестик!

На пристани в Сойле меня ждал привет из Англии — связка кос, все с клеймом "сделано в Бирмингеме". Самые дешевые, самые бедняцкие косы, но, тем не менее, английские. Они находились без всякого присмотра, их просто здесь оставили, как в Лондоне поезда оставляют вечерние газеты.
Косы были предназначены для праздника Ильи Пророка. Каждая имела кольцо и трубку, в которую вколачивается деревянная рукоятка. Крестьяне уже вовсю тесали рукоятки, ни одна из них не держится больше года. И тогда в один день все, мужчины, женщины, дети, выйдут на сенокос.
Я покинул Сойлу, все еще держа направление на север, и дошел по мшистому лесу до красивого монастыря в Красногорске, что стоит над рекой высоко на горе, а оттуда добрался на лодке до маленького городка Пинега.
Вот еще один город без брадобрея, без постоялого двора, без уличных ламп и водоснабжения, без мостовых. Подобно Холмогорам, он возмещает свои недоборы немалым количеством церквей. Я прошел его из конца в конец три раза в поисках ночлега и, наконец, чувствуя себя несколько неловко, зашел в дом и спросил, нельзя ли мне в нем остановиться.
Как всегда, мне повезло. Вышедшая навстречу женщина сказала:
"Ночуй, если не куришь. Ты не куришь ли?"
"Не курю", — ответил я.
"А что это от тебя табаком пахнет?"
"Этого не может быть. Я три недели и не подходил близко ни к кому, кто курил бы".
"Ну так оставайся, коли хочешь".
Я попал в дом к староверам. Староверы почитают курение смертным грехом, как и вообще все новые обычаи, пришедшие с Запада. Меня ввели в красивую комнату, безупречно чистую, с натертыми до блеска полами, постель с белоснежным бельем —слишком белым и чистым для такого бродяги, как я. Они, однако, не обратили никакого внимания на то, какой я грязный и заросший. Напротив, может быть, со своей отросшей бородой я вырос в их глазах потому, что староверы считают грехом и стрижку волос.
Я снял заплечный мешок, плащ, расположился поудобнее. Из соседней комнаты доносился запах ладана, приглушенное пение. Хозяин с семьей творил молитву.

Глава 23 МОЙ ХОЗЯИН СТАРОВЕР

На следующий день, проснувшись в полдень, я никак не мог вспомнить, во сколько же я лег. Вроде бы стоял ясный вечер, коровы возвращались домой, но, когда я проснулся через несколько часов, было все так же ясно и солнечно. В Пинеге еще светлее, чем в Лявле.
Мой хозяин оказался наиделикатнейшим человеком. Он умирал от желания войти ко мне, поговорить со мной, и я заметил, как он один-два раза заглядывал в дверь, не проснулся ли я. Но не осмелился нарушить мой сон.
Когда я, в конце концов, стряхнул сонливость, в комнату вплыл блестящий самовар, а с ним свежие лепешки и пирожки. Очевидно, староверу жилось неплохо.
Я ощущал себя бодрым и готовым к принятию любой предложенной мне еды. Хотя уже было двенадцать часов, в воздухе ощущалась свежесть раннего утра. Яркое солнце светило с абсолютно ясного неба. Солнце здесь совсем близко, вообще Пинега воспринимается как крыша мира. Все напоминало чудесное пасхальное утро, и моя память безотказно воспроизвела образы кафедральных колонн и алтарных лилий. Такова власть ассоциативных ощущений — кто-то жег в моей комнате благовония до того, как я проснулся.
Пока я пил чай, старовер самолично явился ко мне и задал все неизбежные вопросы: "Кто я такой?", "Откуда?", "По какому делу?! и т. д. В ответ я выпытал все о нем. Он возглавлял артель лесорубов и был весьма рассудительным и умным человеком, хоть и мужиком. Но сначала я опишу его внешность. Около шести футов ростом, дюймов сорока в обхвате груди и пятидесяти — по поясу. Лет шестидесяти, страшно заросший и ни малейшей седины в волосах. Вытянутые брови, закрученные усы, борода доходит до самой нижней пуговицы пиджака. Под пиджаком яркосиняя русская рубаха, естественно, не заправленная в брюки, как была бы заправлена рубашка у англичанина, а висящая свободно на два-три дюйма ниже пояса.
Как только я вижу богатого крестьянина, носящего рубаху на бедняцкий манер, я вспоминаю слова Киплинга: "Русский бывает приятнейшим человеком, пока не заправит рубашку". Когда он ее заправит и почувствует себя западноевропейцем, с ним становится чрезвычайно трудно иметь дело.
Мой мужик относился к первой категории, богатство не испортило его. Да старовера и трудно испортить, это консерватор из консерваторов. Он не доверяет ничему новому и стремится к единственной цели — удержать себя и Россию на отметке 1670 года. Староверы так и остались жить во времена Алексея Михайловича, они почти верят, что Петр Великий, резко повернувший на Запад и введший курение, был антихристом.
Добрые рассудительные староверы! Я и сам такой, потому что сердечно расположен к старине и не принимаю то лишнее, что принесла цивилизация.
"И чем же ты занимаешься?" — спрашивал я Зыкова, так его звали.
"Я — старшой над мужиками, — отвечал он. — Мы ходим в лес, валим деревья. Лес далеко от Пинеги, так мы катаем бревна к реке".
"Как далеко?"
"Около двух верст".
"Так вам нужен трактор-тягач".
"Чего?"
"Локомотив".
"Не надо нам, лошади лучше. У нас на две версты проложена дорога из бревен, вроде железнодорожных путей. Оно, правда, медленно, так мы хотим попробовать по воде".
"Каким образом?"
"А там есть подземная река, в Пинегу впадает. Ее бы подкопать. Я сколько раз говорил агенту, да они не хотят платить за копку, вот ничего и не делается. Агенты —дураки. Каждый год отводят новый участок леса под рубку, а ничего снова не сажают. Весь лес уходит вниз по Двине в Архангельск да в Англию. Господу понадобились тысячи лет, чтобы возвести леса, а они за месяц их сводят!"
"А разве лес сам не восстанавливается?"
"Откуда! Ведь молодняку потребна защита старых деревьев. Нельзя сводить все старые сосны, кое-какие следует оставлять, чтобы прикрыть подлесок. Теперь вот каждую зиму дуют студеные ветры, они все и губят, даже и ту поросль, что успела вырасти".
"Значит, там нужно все расчищать и обрабатывать".
"Надо бы, да земля там худа и не наша, да еще болотистая, случаи часто бывают. Места эти в тундру обратятся, до самого Белого моря. И теперь уж в земле есть соль из Белого моря".
"Как это может быть?" — удивился я.
Он объяснил, что Белое море как бы подплывает под леса, постоянно размывая почву и скалы. Потрясающе! А Зыков продолжал:
"Если изволишь, я могу тебя взять в пещеру, покажу подземное озеро. Идешь по нему впотьмах долго-долго и, если не утопнешь, беспременно выйдешь на берег Белого моря, что в двухстах верстах оттуда. Вода никогда не замерзает, соленая, как морская, и приливы там бывают".
Я, разумеется, согласился, тогда Зыков без лишних слов приказал запрячь тележку и мы отправились обозревать пинежское чудо. По дороге он показал рукой в сторону севера:
"Вон там тундра. Живут здесь только самоеды и лопари, разводят оленей. Растят траву, да сено гниет. Там из болот выходит пузырями желтая тина, говорят, в ней железа полно. Приходил прошлым годом человек, брал пробы, так он говорил, что это железо. Только тина та портит все, чего ни коснется".
Оказавшись за городом, мы увидели протяженные бурые скалы, указывавшие на то, что здесь когда-то проходил ледник. Они тянулись на несколько миль и были весьма обрывисты. В скалах виднелось много пещер и я понял, что мы приближаемся к месту, где находятся беломорские пещеры. Когда мы подъехали ближе, я заметил, что скалы состоят из пестрого мрамора и затвердевшей глины, необычное сочетание. Зыков имел разрешение на добычу мрамора. Он получил его от властей пять лет назад, и бесплатно. Настало время, когда следовало заплатить хоть немного за право пользования недрами, и Зыков, добывший мрамора на несколько надгробных памятников да кое-какие мелочи вроде пресс-папье, испытывал по этому поводу немалые опасения. Он поинтересовался, не знаю ли я какого способа расстаться этими самыми правами. Я, к сожалению, не знал. Что же, его заставят держать эти права до смерти? Я опять не мог ответить.
Разговор наш прервал деревенский мальчишка, пригласивший нас подняться, на гору и выпить за здоровье жениха и невесты. Там, в доме наверху, шла свадьба. Зыков резко отказался, но при этом дал непонятное поручение: "Сходи к Гавриле, посмотри, трезвый ли. Коли трезвый, пусть спустится сюда, а коли пьяный, не говори ничего".
Мальчишка вскоре вернулся с неутешительным ответом: "Пьяный". Так я и не познакомился с Гаврилой.
Мы подошли к пещере. Большая дыра неправильной формы и, действительно, там плескалась чистая соленая вода, как будто на морском берегу. Влажные, липкие своды, скользкое ложе. Я зачерпнул воды, она оказалась ледяной и горькой, как лекарство.
"Здесь узкое место, — заметил Зыков, — но дальше озеро расширяется, становится большим, и стены там высокие, мраморные".
Я снял ботинки, носки, прихватил коробок спичек и осторожно ступил в воду. Не успел я далеко продвинуться, как сразу потемнело, поток стал глубже, а дно шире. Я зажег спичку. Кругом поблескивала глина пополам с серозеленым мрамором. Тьма впереди, тьма по обе руки, лишь над головой на липком своде сверкали тяжелые капли воды. Было холодно и сыро, как в могиле. Я двинулся дальше, стараясь поточнее запоминать дорогу. Тут я ступил на более мягкую глину, вспомнил о тундре и остановился, не решаясь идти дальше. Я зажигал спичку за спичкой, пытаясь вглядеться во тьму. Спички горели слабо, то ли от сырости, то ли от недостатка кислорода.
Высоких мраморных стен я так и не увидел. Тем не менее, место казалось заселенным самыми диковинными духами, я ощущал себя погребенным заживо. Чернота ужасала, тишина и уединенность внушали благоговейный страх. Я вслушивался, но сюда не доносились голоса моих спутников, я даже не слышал капанья воды. Полная отрезанность от мира.
Так я стоял, позволяя тьме подземного царства проникать в меня, как вдруг вздрогнул от звуков отдаленных голосов. Непонятно было, откуда они идут, и сердце мое забилось от внезапного ужаса. Но это оказались всего-навсего Зыков с мужиками, их напугало мое долгое отсутствие и они стали звать меня.
Да, пора было возвращаться, я продрог до костей. В потрясении чувств совершенно забыв, где я нахожусь, я ответил по-английски:
"Все в порядке, я иду назад!"
Когда я вернулся к входу пещеры, один из крестьян даже подпрыгнул от радости, истово перекрестился и возблагодарил Господа. Он, видно, уже посчитал меня погибшей душой. Все вглядывались в меня с очевидным любопытством. Они напомнили мне Горацио и Марцелла в сцене, когда Гамлет встречается призраком, и когда один спросил: "Что ты видел?", а другой. "Что ты слышал? мне хотелось ответить: "Нет в Дании такого негодяя, который дрянью не был бы при том». Спутников поразила моя отвага, а ведь и до меня туда входили другие, те, что открыли высокие мраморные стены. Я не мог бы передать свои ощущения похороненного заживо, мертвеца, восставшего из могилы. Тем не менее они поняли, что никаких злых духов мне не встретилось.
Мы пустились в обратный путь. По дороге Зыков рассказывал о свадьбе. По его словам, невеста отправилась плакать на могиле отца, и с ней ее подружки. Меня повезли к дому жениха. Жених, как ни странно, оказался малороссом, революционером, сосланным когда-то в Пинегу. Когда срок наказания закончился, он предпочел остаться здесь. Теперь он брал девушку из северной страны в жены, обручая Север с Югом.
Великолепным человеком он оказался, напомнив мне дядю Николая, принимавшего меня в Малороссии. Жених сжал мне руку в железном рукопожатии и заверил в несказанном удовольствии, которое принесло ему мое посещение. "Англичане — отличные люди", — сказал он. "А малороссы — самые благородные люди на свете", — ответил я.
Принесли бокалы, шампанское и портвейн. Зыков с важностью отказался, но я выпил за здоровье их обоих, а потом за очаровательную невесту. Перед Зыковым стояли нетронутые бокалы с вином, он ими чокался при тостах, дойдя до пределов возможной для него учтивости. Он даже поднес бокал к носу, втянул в себя запах вина. Когда принесли кофе, Зыков его пригубил и отставил. При возвращении он мне поведал, что коснулся кофе только ради малоросса Саши, тот был его ближайшим другом. А вообще он кофе не употребляет.
По главной улице Пинеги двигалась вереница девушек, провожавших невесту к дому и голосивших, чтобы отгонять злых духов. Здесь же слонялись незнакомые люди с физиономиями, которых никак не встретишь в Англии. Широкие, лишенные всякого выражения лица, темные, притененные глаза под бровями треугольником, или светлоголубые датские глаза и яркорыжая шевелюра. Самые необычные расы перемешались здесь на Севере: лопари, финны, монголы, русские, викинги, возможно, и североамериканские индейцы.
Нас с Зыковым ждал обильный обед. Тушеная свинина в черничном соке, каша, пирог с клюквой. После обеда хозяин, пребывавший в прекрасном настроении, отвел меня в свою комнату и показал древние иконы — в темных, таинственных покоях неясные, сумрачные картины сияли зелеными и синими красками. Воздух был насыщен запахом ладана. Я с почтением перекрестился. Иконы эти ручной работы и появились на свет до 1670 года, года Великого раскола. С тех пор они немало испытали.
Мне было разрешено посмотреть старинные рукописные и вручную расписанные молитвенные книги, библии, сборники проповедей, стоившие бы у антиквара целое состояние, а здесь просто служившие повседневным религиозным потребностям доброго человека. Я полистал "Словарь ада", причудливый и любопытный сборник, показывающий муки обреченных, пытки и т. д. Страницы имели заглавия: "Наказание распутникам", "Наказание обжорливым", "Наказание алчным" и тому подобное. Мужчины и женщины были изображены совершенно обнаженными, но без какой-либо разницы в очертаниях. Туловища имели почти прямоугольную форму, бока явно рисовались с помощью циркуля, бедра образовывали тупые углы с животами. У обжор языки и внутренности горели. Черти протыкали глаза алчных раскаленной кочергой. И так далее — каждая иллюстрация представляла собой поучение.
Далее следовал "Словарь Рая", показывающий, напротив, все удовольствия добродетели. Мне, человеку земному, он и вполовину не показался таким интересным. Небеса были исключительно голубыми, а на фруктовых деревьях висели зеленые плоды. Те, кому не дано было туда попасть, вполне могли бы воскликнуть: "Зелен виноград!" Вокруг трона располагались настраивавшие свои арфы ангелы. Апостолы напоминали высших полицейских чинов, под их водительством к вратам стекались сонмы ангелов-жандармов, охранять их от посягательств грешников. Несколько праведников, видимо, только что прибыли и ангелы, как официанты, сопровождали их к месту воздаяния: чистого сердцем к подножию трона, милосердного — к древу Милосердия, правителя пятью городами стать правителем десяти и так далее до бесконечности.
Как бы я хотел обладать этими книгами! Про себя я помолился, чтобы когда-нибудь мне встретился более испорченный брат церкви, расставшийся бы с ними за вонаграждение... А не заслуживаю ли я наказания за алчность?

 

.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.